Возможно, именно из-за того, что мы встретились ночью, ночь всегда была для нас временем чудес. Возможно, причиной тому были сюрпризы, которыми так богато темное время суток.

Невообразимое множество картин и звуков дня ночью сокращалось до вполне приемлемых количеств. Ночью они становились отдельными и независимыми, переставали смешиваться со всем остальным; кроме того, ночью происходило то, что вряд ли могло произойти днем. Ночью можно поговорить, скажем, с фонарным столбом; попытайтесь сделать это днем, и вас тут же увезут в уютную комнату с мягкими стенами.

— Солнце — это хорошо, — говорила Анна, — но оно так сильно светит, что очень далеко смотреть не получается.

Я согласился, что иногда солнце способно даже ослепить, но это было вовсе не то, что она имела в виду.

— Твоя душа не идет очень далеко при дневном свете, потому что она останавливается там, докуда ты можешь видеть.

— Какой во всем этом смысл? — не понял я.

— Ночью лучше, — пояснила она. — Ночью твоя душа вытягивается до самых звезд. А это ведь очень далеко. Ночью не надо останавливаться. Это как с ушами. Днем так шумно, что ничего не слышно. А ночью — слышно. Ночь тебя вытягивает.

С этим я спорить не собирался. Ночь была таким специальным временем для вытягивания… или оттягивания. Вот мы и оттягивались.

Ма никогда не возражала против наших ночных прогулок. Она прекрасно понимала, что вытягивание — это очень важно, и сама когда-то была мастером по этой части. Будь у нее хоть полшанса, она бы задвинула все и отправилась с нами.

— Хорошо вам провести время, — говорила она. — Не теряйтесь слишком сильно.

Она имела в виду не на улицах Лондона, а там — вверху, среди звезд. Что такое затеряться среди звезд, маме объяснять было не надо. Она знала, что «Потеряться» и «найтись» были просто двумя сторонами одной медали. Невозможно было сделать одно без другого.

Наша мама была чем-то вроде гения. И уж, конечно, другой такой отродясь не было.

«Почему вы не идете на улицу? — бывалоча говорила она. — Там же льет как из ведра!» Или: «Там же такой ветер!»

Какие бы фортели ни выкидывала погода, Ма говорила, чтобы мы шли на улицу — просто прикола ради, чтобы посмотреть, как там обстоят дела. Там, на улице, распахивались окна и другие мамы на весь квартал выкликали своих Фредов и Берти, Бетти и Сэйди, чтобы те «немедленно шли домой, а то промокнут до костей, вон какой ливень». В грозу или в бурю, в дождь и в снег, днем и ночью нас поощряли «пойти и попробовать самим». Ма никогда даже не пыталась защищать нас от божьих деяний, как она их называла. Вместо этого она защищала нас от нас же самих. К тому времени, как мы возвращались домой, на плите уже булькал огромный котел с горячей водой. Она грела нам воду годами, пока не убедилась в том, что у нас уже вполне хватит мозгов начать делать это самим, и только тогда перестала.

Дети, приходящие домой под утро, для мамы были чем-то само собой разумеющимся.

Большинство «ночников», или сов, были совершенно замечательными людьми. Большинство сов обожали поболтать. Тех, кто считал нас сумасшедшими или просто идиотами, было меньшинство. Были и такие, кто, не колеблясь, сообщал мне, что они обо мне думают. «Ты, кажется, рехнулся, что таскаешь с собой ребенка в такое время». «Тебе сейчас нужно быть дома и в постели; по ночам шарятся только ради каких-нибудь пакостей». Такие люди полагали, что темное время суток предназначено в основном для пакостей, для грязных делишек, для того, чтобы «гоняться за неприятностями». Все богобоязненные люди по ночам отправляются в постель. Ночи были для гадких типов, для «чудовищ, что рыщут в ночи» и, разумеется, для Старого Ника. Возможно, нам крупно повезло, но за все время наших ночных вояжей по улицам Лондона мы ни разу не встретили ни «гадкого типа», ни «чудища», ни даже Старого Ника, а только милых и приятных людей. Сначала мы еще пытались объяснять, что мы просто хотели прогуляться, что нам это дело нравится, но это только укрепляло собеседников в мысли о том, что мы окончательно рехнулись, так что мы забили на все оправдания и просто отправлялись по своим делам.

Расставшись с небольшой группой таких же «безумцев» во время одной из наших прогулок, Анна заметила:

— Здорово, Финн, правда? У всех ночников есть имена.

Эго было правдой. Можно было споткнуться о Компанию, рассевшуюся вокруг огня, и, прежде чем ты успевали сказать что-нибудь вроде «Как поживаете?», вас уже знакомили со всеми присутствующими по очереди. «Это Лил, она немного забавная, когда под кайфом, но вообще-то нормальная баба. Это Старый Кремень». Старого Кремня по-настоящему звали Роберт Как-его-там, но все обращались к нему исключительно «Старый Кремень».

Возможно, дело тут было в том, что у «ночников» было больше времени, чтобы разговаривать друг с другом, или что они не слишком утруждали себя нормальными человеческими заботами. Но какова бы ни была причина, а ночники постоянно говорили и делились друг с другом своими чувствами и мыслями.

В одну из таких ночей по кругу пошла бутылка. Каждый раз перед тем, как приложиться, горлышко обтирали грязным рукавом. Когда подошла моя очередь, я тоже обмахнул его и сделал большой глоток. Лучше бы я этого не делал. Мой желудок исполнил бесподобный кульбит, а в горле моментально пересохло. Кашляя и булькая, утирая хлынувшие из глаз слезы, я передал бутылку следующему участнику. На вкус это была хорошо выдержанная полироль пополам с тротилом. Один глоток был полезным опытом из разряда «а вот так больше не делай», два — карой небесной, а три чреваты медленной, но неотвратимой кончиной.

— Это ты в первый раз хлебнул, хрен?

— Да, — прохрипел я, — и в последний.

— Дальше пойдет куда лучше, — обнадежила меня Лил.

— Как это, к чертовой матери, называется? — спросил я, более-менее переведя дух.

— Старая Перечница, вот как оно называется, да, — сказал Старый же Кремень.

— С ней не замерзнешь, когда начинается самая промозглядь.

— По мне, так чистый бензин.

— Чистая правда, — радостно закудахтала Лил. — Ничего, нужно только немножко попривыкнуть.

Анна тут же изъявила желание попробовать, так что мне пришлось капнуть одну каплю на уголок носового платка, да и то я ожидал, что эта дрянь в любую минуту может воспламениться сама по себе. Она засунула уголок в рот и задумчиво пососала, а потом сделала страшную рожу.

— Ух, — выплюнула она, — это же кошмар!

Общество ответило дружным смехом.

Бутылка отправилась своей дорогой вкруг костра; каждый считал долгом ритуально обтереть горлышко перед употреблением содержимого. Вероятно, обычай этот оставался еще с более счастливых Времен — ни один микроб просто не смог бы выжить в радиусе фута от открытой бутылки.

После этого случая мы не брали в рот ничего, кроме чая или какао. Мы сидели на старых железных бочках или на деревянных ящиках и пили чай из щербатых жестяных кружек, поджаривая на огне насаленные на палочки сосиски, и болтали.

Каторжник Билл из Австралии рассказывал нам о своих приключениях. Этих приключений на его веку выпало столько, что, наверное, должно было приходиться штуки по четыре на день. И какая разница, правда это или нет? Какое это имело значение, если все это были странствия души? Это был чистый гений, чистая поэзия. Звезды вытягивали человека из его коробочки, они распахивали настежь двери тюрьмы и выпускали на свободу птицу воображения.

Анна, восседавшая на бочке, будто на троне, всегда и везде была центром внимания. Она слушала бесконечные истории о приключениях ночников, и ее личико сияло в свете костра. Плата за рассказ могла быть различной — маленький танец, песня или другая история.

В одну из таких ночей Анна начала рассказывать историю. Старый Кремень поднял ее и поставил на ящик. Взгляды пары дюжин «ночников» были неотрывно прикованы к ней. История была про короля, который совсем было уже отрубил кому-то там голову, но внезапно передумал, узрев улыбку маленького ребенка. Когда она подошла к концу, все головы закивали в знак согласия, а Каторжник Билл сказал:

— Да, это такая мощная штука, улыбка, я хочу сказать. Это мне напоминает те времена… — и он начал рассказ о каком-то новом невероятном приключении.

Стояла холодная апрельская ночь, когда мы впервые повстречали Старого Вуди. Он пользовался среди «ночников» большим уважением, обладал хорошими манерами, был образован и совершенно доволен собственной жизнью. Старый Вуди был высок, бородат и прям, точно шест проглотил. Нос у него был крючковатый, будто клюв у ястреба, а глаза вечно устремлены куда-то в район бесконечности. Голос его походил на жареные каштаны — такой же теплый и коричневый. Улыбался Старый Вуди исключительно самыми уголками рта. Но настоящую улыбку надо было искать вовсе не там, а в глазах. Его взгляд обволакивал, а глаза были полны всяких хороших вещей, так что, когда он улыбался, они просто изливались на вас оттуда.

Когда мы вступили в круг света от костра, Старый Вуди поднял глаза и пару минут оценивающе нас разглядывал. Никто не произнес ни слова. Его взгляд перебежал с моего лица на Аннино и сосредоточился на нем. Через мгновение он с улыбкой протянул ей руку; она пересекла круг света и доверчиво вложила в нее свою.

Они долго-долго глядели друг на друга, окатывая дождем из тех самых хороших вещей и улыбаясь в ответ. Они явно были одной породы и совсем не нуждались в словах; обмен мыслями происходил мгновенно и в самой полной мере. Поставив Анну перед собой, он еще раз окинул ее внимательным Взглядом.

— Что-то ты немного молода для этого, а, маленькое создание?

Анна молчала, изучая и проверяя Старого Вуди на свой манер. Он не требовал ответа и не выказывал нетерпения — он просто ждал.

Судя по тому, что ему соблаговолили ответить, проверку он прошел.

— Мне достаточно лет, чтобы жить, мистер, — спокойно сказала она.

Старый Вуди широко улыбнулся, пододвинул к себе деревянный ящик и похлопал по нему. Анна села.

Меня сесть не пригласили, поэтому я порыскал взглядом вокруг, нашел себе подходящий ящик и тоже уселся в круг. Никто не спешил нарушить молчание. Так продолжалось минуты три или даже больше. Старый Вуди невозмутимо набивал трубку и проверял, хорошо ли она тянет. Вполне удовлетворенный результатом, он встал, подошел к огню и раскурил ее. Прежде чем сесть, он положил руку на голову Анне и сказал что-то, чего я не смог разобрать. Оба рассмеялись. Старый Вуди глубоко и блаженно затянулся.

— Ты любишь поэзию? — спросил он.

Анна кивнула. Большим пальцем Вуди умял в трубку тлеющий табак.

— А ты знаешь, — спросил он, выпуская в сторону клуб дыма. — что такое поэзия?

— Да, — отвечала ему Анна, — это что-то вроде шитья.

— Понимаю, — важно кивнул Вуди. — Что ты имеешь в виду, говоря о шитье?

Анна немного покачала слова на языке, прежде чем произнести.

— Ну, это делать что-то из разных кусочков, чтобы оно было другое, чем все кусочки.

— Угу — сказал Старый Вуди, — я думаю, это очень хорошее определение поэзии.

— Мистер, — сказала Анна, — можно мне задать вам вопрос?

— Конечно, — кивнул Вуди.

— А почему вы не живете в доме?

Старый Вуди посмотрел на свою трубку и запустил пальцы в бороду.

— Не думаю, что на этот вопрос есть настоящий ответ, по крайней мере, не в такой формулировке. Попробуй задать его по-другому.

Анна чуть-чуть подумала и спросила:

— Мистер, почему вам нравится жить в темноте?

— Жить в темноте? — улыбнулся Вуди. — На это я могу ответить очень легко, но вот сможешь ли ТЫ понять мой ответ?

— Если это ответ, то смогу, — сказала Анна.

— О да, разумеется. Если это ответ, то ты сможешь. Если только это будет ответ.

Он помолчал, а потом спросил:

— А тебе нравится темнота? Анна кивнула:

— Она здорово растягивает тебя. И делает коробочки большими.

Старый Вуди усмехнулся.

— О да, о да, — сказал он. — Причина моей любви к темноте в том, что в ней тебе приходится определять себя самому. А днем тебя определяют другие люди. Тебе это понятно?

Анна улыбнулась. Старый Вуди протянул узловатую морщинистую руку и нежно закрыл ей глаза. Потом он взял ее за обе руки и будто прислушался к чему-то, мягко ворочавшемуся глубоко внутри него. Днем этот уголок Лондона выглядел как форменные трущобы; сейчас, при свете солнца, здесь струилось чистое волшебство.

Твердый и сильный голос Старого Вуди обращался к богу, к Анне, ко всему роду человеческому:

Нет, не глазами я люблю тебя — Глазам заметны все твои изъяны. Отвергнутое зреньем полюбя. Тобою сердце бредит непрестанно. [50]

Его темно-ореховый смешок нарушил вязь заклинания.

— Слыхала это когда-нибудь? Это один из сонетов Шекспира, — его руки раскрылись, чтобы обнять полмира. — Они велят тебе развивать мозги и все твои пять чувств. Но это лишь полдела, так можно стать лишь наполовину человеком. Другая половина состоит в том, чтобы работать с сердцем и умом. Он пригвоздил слова к ладони концом трубки.

— Есть ум в обычном понимании этого слова, есть воображение, есть фантазия, есть суждение и есть память.

Его лик был обращен к небу, дух танцевал среди звезд и грелся в их серебряном огне, пока тело оставалось с нами, освещенное отблеском углей, пылавших в старой ржавой бочке.

— Никогда никому не давай лишить себя права на цельность. День — для мозгов и чувств, ночь — для сердца и ума. И никогда, никогда не бойся. Мозги могут в один прекрасный день предать тебя, но сердце — нет.

Он вернулся, подобно комете, оставляя за собой в ночном небе пылающий след любви.

Старый Вуди встал и обвел взглядом лица вокруг костра. Его глаза остановились на Анне.

— Я тебя знаю, юная леди. Я хорошо тебя знаю. Он поплотнее запахнул пальто на старых плечах и покинул круг света, но вдруг остановился и подарил Анне еще одну улыбку. Протянув к ней руку, он изрек:

Предметам, замыслам, делам — всему, что Миром называют. Она названия дает, в идеи, в судьбы облекает. И так, свободу обретая, не повинуясь никому. Они украдкой проникают сквозь чувства к спящему уму. [51]

Потом он исчез. Нет, не исчез, ибо какая-то там часть, быть может, большая, осталась с нами, и остается по сей день. Прошло минут десять, а мы все стояли и смотрели в огонь. У нас не было вопросов, ибо на них не существовало ответов. Уходя, мы даже не попрощались с «детьми ночи»; я лишь успел подумать: интересно, оставили ли мы им хоть что-то после себя?

Мы медленно шли по улицам Лондона; каждый был погружен в свои мысли. Одна из муниципальных поливальных машин медленно пыхтела нам навстречу, убирая дневной мусор. Она брызгала водой на тротуар и мостовую; тяжелые цилиндрические щетки чистили улицы Лондона, готовя их к возвращению «детей дня». Когда шипящая струя приблизилась к нам, мы исполнили небольшое pas de deux направо, а потом, когда она миновала нас, снова налево.

Анна включила свой фирменный смех, сравнимым по благозвучности с автомобильным клаксоном, и закружилась от радости. Когда машина проехала мимо, она воскликнула:

— Эльфы! Они как эльфы!

— Ага, что-то вроде того, — усмехнулся я.

— Это как то, что ты мне читал — про Пака. Радость ночи накатила и на меня. Я с гиканьем помчался вперед, вспрыгнул на тумбу ближайшего фонарного столба и громко продекламировал во тьму:

Послан я вперед с метлою Сор за двери весь смести. [53]

Титания вилась вокруг меня в эльфийской пляске. Вдалеке возник полисмен. Уставив в его сторону палец, я радостно провыл:

— А. фея! Здравствуй! А куда твой путь?

Его «Да что вы о себе возомнили?» потонуло в потустороннем хохоте. Я соскочил с тумбы, схватил Анну за руку, и мы ринулись вслед удалявшейся поливальной машине. Прорвавшись сквозь завесу брызг, мы остановились, едва переводя дыхание от бега и смеха.

— Гляди-гляди! Это же Мотылек и Горчичное Зерно!

— Нет! Нет! Это Душистый Горошек и Паутинка!

Струей воды нас обдало до колен. Машина проехала еще несколько ярдов и остановилась, выключив воду. Дверь кабины распахнулась, и Горчичное Зерно ступил на землю. Зрелище шестифутового, двадцатистоунового эльфа, облаченного в рабочий комбинезон, стало последней каплей: мы сложились домиком, не в силах уже даже смеяться. Горчичное Зерно надвигался спереди, тяжкий шаг полисмена раздавался сзади. Завывая, мы кинулись в переулок и остановились, только когда от преследователей нас отделяло достаточно безопасное расстояние. Полисмен и Горчичное Зерно, к которым присоединился Мотылек, смотрели нам вслед. Кто знает, о чем они там между собой говорили? Рискну предположить, в результате консилиума они пришли к выводу, что молодежь окончательно свихнулась. Я снова схватил Анну за руку, и мы понеслись дальше, остановившись только на набережной. Усевшись на парапет, мы развернули заранее припасенные бутерброды и принялись пожирать их, любуясь, как огни машин движутся по мосту через Темзу.

Прикончив бутерброд, я зажег сигарету. Анна слезла с парапета и принялась сама с собой прыгать в классики на тротуаре. Ускакав ярдов на тридцать, она вдруг примчалась обратно и как вкопанная встала прямо передо мной.

— Привет. Финн, — она крутнулась на одной ножке и развернула юбку колоколом.

— Привет, Анна, — я склонил голову и отставил руку в изящном поклоне.

Она опять упрыгала, распевая «Раз, два, три». Потом остановилась и сплясала маленький танец, полный чистой радости. Потом побежала обратно, выводя волнистую линию пальцем по каменной стене. В пяти ярдах от меня она повернула назад и нарисовала еще одну линию уже другой рукой.

Эту пару десятков ярдов вдоль стены она прошла раз двадцать-тридцать. Волны на стене получались то медленные и длинные, то быстрые и короткие. Она то шла пешком, то бежала, — сначала задом наперед, а потом сразу в обратном направлении и со всей быстротой, на какую были способны ее ноги. На стене, естественно, не оставалось никаких следов ее деятельности, никаких свидетельств работы мысли, она Хранила девственность, но Аннина внутренняя грифельная доска была уже вся испещрена знаками. На том конце стены она остановилась; свет фонаря струился ей на волосы. Она яростно потрясла головой, и целое облако медных сполохов взвилось над ней и снова опало. Потом она медленно пошла вперед, опустив голову, аккуратно ставя пятку к носку по трещинам в брусчатке; маршрут был совершенно непредсказуем, его направлял лишь прихотливый узор трещин. Думы ее были далеко — это глубокомысленное занятие поглощало едва ли один процент внимания, так что она, скорее всего, слабо осознавала, что делает. Остальные девяносто девять процентов были обращены куда-то внутрь и прикованы к тому, что там происходило. Забавно, как быстро учишься читать знаки. Передо мной разыгрывалась прелюдия к откровению, последние препятствия рушились одно за другим, «решение» было на подходе. Я положил перед собой пачку сигарет и спички. Вполне возможно, в течение ближайшего часа или около того другого шанса покурить мне не представится, если, конечно, знаки были прочитаны правильно. Ее молчаливая прогулка подошла к концу. Она прислонилась спиной к стене, медленно сползла вниз и замерла. Прошла минута, за ней другая. Все с тем же меланхоличным вниманием, с каким она следовала за узором трещин в тротуаре, Анна выдвинула ноги вперед где-то на ярд и выпрямилась, опираясь затылком на стену и каблуками на мостовую. Я чуть не вскрикнул, но удержался. Никакого эффекта это все равно бы не произвело: она снова была вся внутри и вряд ли смогла бы меня услышать оттуда.

Назад она не пришла, не припрыгала, не прибежала — назад она прикатилась. Она катилась футов тридцать, балансируя на затылке и пятках, еще, и еще, и еще — пока ее голова не оказалась у меня в коленях.

— У меня голова кружится, — сообщил ее голос, несколько заглушённый моими брюками.

— Да неужели? — удивился я.

— Стена твердая, — поделился все тот же задушенный голос.

— Да и голова, наверное, тоже.

Ответом мне был укус за икру, явно призывавший прекратить прикалываться.

— Ой! Больно же, — напомнил я ей.

— И моей голове тоже, — парировала она.

— Сама виновата. Раньше надо было думать. И чего ради ты все это проделала?

— Я размышляла.

— Так это было размышление? — удивился я. — Слава богу, значит, думать я никогда не научусь.

— Хочешь знать, про что я думала, Финн? Она подняла на меня глаза.

— Ну, если у меня есть выбор, — сказал я, — нет, не хочу.

Она прекрасно знала, что я ее дразню. Ее улыбка недвусмысленно сообщала, что выбора у меня нет.

— Это не может быть свет, — ее интонация была абсолютно безоговорочной. Дальше обсуждать было нечего.

— Потрясающе! — сказал я. — Но если это не может быть свет, тогда что же это?

— Мистер Бог не может быть светом, — слова летали, будто каменные брызги из-под долота ее, вгрызавшегося в смысл мироздания.

Я буквально видел, как мистер Бог подвигается вперед на самый краешек своего золотого трона и вперяет взор в расстилающиеся внизу облака, слегка тревожась и гадая, какую новую форму ему придется принять сегодня. Меня так и подмывало глянуть вверх и сказать: «Расслабьтесь, мистер Бог! Просто расслабьтесь, вы в надежных руках». Думаю, мистера Бога и так уже немного достали все эти разнообразные обличья, которые человечество заставляло его принимать за последние несколько дюжин тысячелетий, а им ведь ни конца ни краю не видно.

— Он ведь не может быть светом, правда? Ведь не может, Финн?

— Не знаю, Кроха. Не знаю.

— Нет, он не может, потому что как тогда с маленькими волнами, которые мы не можем видеть, и с большими, которые тоже не можем? Как с ними?

— Я понимаю, о чем ты. Ну, думаю, если бы мы могли видеть волны такой частоты, все выглядело бы совсем по-другому.

— Я думаю, что свет у нас внутри. Вот что я думаю.

— Может быть. Может быть, ты и права, — сказал я.

— Я думаю, это потому, что мы понимаем, как это — видеть, — она кивнула головой в подтверждение своих слов. — Вот что я думаю.

— Там, наверху, мистер Бог — да простят мне такую картинку — стукнул себя ладонью по коленке и повернулся к своей ангельской свите: «Каково, а? Нет, каково!»

— Да, — продолжала тем временем Анна, — свет мистера Бога внутри у нас нужен для того, чтобы мы могли видеть свет мистера Бога снаружи нас, и… и. Финн, — она аж запрыгала от волнения, пытаясь закончить мысль, — свет мистера Бога снаружи нас нужен для того, чтобы мы увидели свет мистера Бога внутри нас, вот.

Она еще раз проиграла всю мелодию про себя в полном молчании. С улыбкой, которая пристыдила бы Чеширского кота, она промурлыкала:

— Здорово, Финн. Разве это не здорово? Вслух я согласился, что это здорово, даже очень здорово, но сам уже начинал подумывать, что для одной ночи, пожалуй, достаточно. Кажется, я переел, и мне требовалось какое-то время, чтобы переварить все события, на которые так богата была эта ночь. Но не тут-то было: Анна как раз села на любимого конька.

— Можно мне мелки. Финн? Я порылся в карманах в поисках жестянки. Наши с Анной прогулки можно было разделить на три разные категории. К первой относилось «брожение», типа как сегодня ночью. Требования к данной категории были предельно просты: две небольшие жестянки с цветными мелками, веревочками, очками разноцветной шерсти, резинки, одна-две небольшие бутылочки, бумага, карандаш, булавки и несколько других пустячков, штучек и фиговинок.

Вторая называлась «пойти прогуляться». Тут все было немного сложнее. Помимо двух «бродильных» жестянок для «прогулки» нам требовались, например, складная рыболовная сетка, банки от варенья плюс полный набор разных коробочек, жестянок и мешочков. По большому счету, нам не помешал бы пятитонный грузовик, нагруженный всем необходимым для «прогулки», который тихо ехал бы себе следом за нами, не мешая гулять. Пели бы Мать-природа была чуть добрее ко всем жучкам, паучкам, гусеницам, головастикам и всему прочему, что Анна неизменно притаскивала домой с «прогулок», жизнь в Лондоне просто остановилась бы: мы бы сидели по уши в жуках и лягушках.

Третья категория предполагала «прогулку с четко заданной целью». Как правило, это были жуткие приключения, любого из которых хватило бы, чтобы обеспечить вас ночными кошмарами до конца дней. Чтобы быть готовым к любым непредвиденным обстоятельствам, какие могли случиться во время «прогулки с четко заданной целью», понадобились бы где-то три — а лучше с полдюжины — грузовые фуры. Все это — только для перевозки мелких предметов, вроде парочки нефтяных вышек, воздушных компрессоров, стофутовой складной лестницы, водолазного колокола, подъемного крана, или лучше двух, и прочих мелочей. Говорить об этом слишком больно.

После трех таких «прогулок» я неделю не мог разогнуться.

Носить с собой мелки уже давно было так же естественно, как и дышать. Они всегда лежали у меня в кармане. Из этого у нас родилась даже вот такая фантазия. Иду я, скажем, в оперу или на променадный концерт, и действие вдруг останавливается, на сцену выходит какой-то мужик и говорит: «Есть ли у кого-нибудь в зале кусок мела?», а я встаю и отвечаю: «У меня есть. Вам какого цвета?» Буря аплодисментов! Овации! На самом деле никто, кроме Анны, никогда не просил у меня мелок. Ей же они были нужны не для того, чтобы баловаться фантазиями, а для того, чтобы объяснять мне самые фантастические материи. Я протянул ей мелки. Она встала на колени на тротуар и нарисовала большой красный круг.

— Вот это как будто бы я, — сказала она. За пределами круга она понаставила кучу точек.

Примерно столько же заняли свое место внутри круга. Она поманила меня пальцем, я соскочил с парапета и опустился рядом с ней. Поглядев вокруг, она ткнула пальцем в дерево:

— Вот это, — сказала она, — пусть оно будет, — она показала на одну из точек вне круга и отметила ее крестиком. Потом она показала на одну из точек внутри круга со словами:

— Вот это та точка снаружи круга и дерево тоже. Оставив палец на «точке дерева» внутри круга, и продолжала:

— А это дерево внутри меня.

— Кажется, это мы уже проходили, — пробормотал я.

— А вот это, — воскликнула она торжествующе, уставив палец в другую точку внутри круга, — это… это… летающий слон! Но где он будет снаружи? Где он будет, а, Финн?

— Таких зверей не бывает, так что снаружи его быть не может, — объяснил я.

— Тогда откуда он взялся у меня в голове? — она уселась на пятки и испытующе уставилась на меня.

— Как все попадает к тебе в голову, я не знаю, но летающие слоны — это продукт воображения, не основанный на фактах.

— А мое воображение разве не факт, а, Финн? — вопрос был подкреплен лукавым наклоном головы.

— Разумеется, твое воображение это факт, но то, что оно порождает, совсем не обязательно тоже будет фактом.

Я уже начинал слегка путаться.

— Тогда как оно попало внутрь, — она постучала пальцем по точке в круге, — если его нет снаружи? Откуда оно тут взялось? — Еще несколько ударов.

Слава богу, на этот вопрос мне отвечать не пришлось. Анна была в ударе. Она встала и принялась ходить вокруг схемы своей вселенной.

— Там, снаружи, есть много всего, чего нет тут, внутри.

С края мира она одним прыжком перескочила внутрь себя и встала там на колени.

— Финн, тебе понравился мой рисунок?

— Ужасно понравился, — сказал я. — Думаю, он действительно очень хорош.

Она закрыла рот ладошками и спросила:

— А где он?

Я показал на точку за пределами круга:

— Наверное, вот тут?

Она отползла назад, так, чтобы видеть всю диаграмму, и уставила палец в самый центр круга, отмечая им каждое сказанное слово:

— Вот оно, вот где я нарисовала его — внутри меня.

Довольно долго она молчала, а потом протянула руки и положила ладошки на рисунок.

— Иногда я не могу понять, — сказала она, и голос ее звучал озадаченно, — то ли меня заперли внутри, то ли снаружи.

Притрагиваясь поочередно к внешним и к внутренним точкам, она продолжала:

— Это очень забавно: иногда ты смотришь внутрь и находишь что-то снаружи, а иногда смотришь наружу и находишь что-то внутри. Это очень забавно.

Пока мы стояли на коленях где-то в юго-восточной части Анниной вселенной, на северо-востоке неожиданно появилась пара начищенных ботинок двенадцатого размера, которые насмешливо изрекли:

— Так-так. Никак, это мастер Пак и леди Титания собственной персоной?

— Чтоб мне провалиться, если это не Оберон, — пробормотал я, поднимая глаза и обнаруживая полисмена.

— У вас что, нету дома? И что это вы о себе возомнили, рисовать мне тут картинки на тротуаре?

— Дом у нас есть, — возразил я.

— Это вовсе не картинка, мистер, — возразила Анна, все еще стоя на коленях на тротуаре.

— Что же это такое? — вопросил полисмен.

— На самом деле это мистер Бог. Вот это я, вот это внутри меня, а это — снаружи. Но все это вместе — мистер Бог.

И т— ем не менее, — не согласился с ней полисмен, — это остается картинкой мелом на тротуаре, а делать это запрещено.

Анна уперлась руками в оба двенадцатых размера и выпихнула их за пределы своей вселенной. Полисмен с некоторым удивлением опустил глаза.

— Вы только что раздавили пару миллиардов звезд, — любезно объяснил я.

Может быть, здесь, на земле, полисмен и представлял порядок и закон, но он имел дело с Анной, которую интересовали исключительно высшие законы и высшие порядки.

— Вот это вы, мистер, — Анна явно не была намерена останавливаться ни перед чем, — а вот это вы внутри меня. Да, Финн?

— Точно. Это точно вы, констебль, зуб даю, — согласился я.

— Только на самом деле вы выглядите не так. Вы выглядите вот так, — она отпрыгнула на несколько футов в сторону и нарисовала еще один большой круг и заполнила его точками.

— Вот это я внутри вас, — она показала на одну из них, — но на самом деле эта точка это вот этот круг. Это я.

Полисмен наклонился вперед, с интересом глядя на Аннину вселенную.

— Ага! — сказал он с пониманием. Потом он поглядел на меня, подняв брови. Я пожал плечами. Сказав «гм-гм» он показал носком своего двенадцатого размера на одну из внешних точек.

— Знаешь, что это такое. Титания?

— Что? — заинтересовалась Анна.

— Это Сардж. Он будет тут через несколько минут, и если к тому времени тротуар не будет чистым, вы будете вот тут, — он очертил ботинком большой круг. — Знаешь, что это? Это полицейский участок. Широкая улыбка смягчила его сердитый голос. Анна взяла мой носовой платок и тщательно стерла вселенную с тротуара у Вестминстерской набережной. Встав, я отряхнул меловую пыль с платка, она протянула его мне и спросила у полисмена:

— Мистер, а вы всегда тут работаете?

— По большей части, — отвечал тот.

— Мистер, — Анна вяла его за руку и подтащила к парапету набережной, — мистер, а Темза — это вода или канава, в которой она течет?

Полисмен внимательно посмотрел на нее, а потом ответил:

— Вода, конечно. Без воды никакой реки не получится, как пить дать.

— Ага, — сказала Анна, — это здорово, да, потому что, когда идет дождь, это не Темза, но, когда она течет по канаве, это Темза. Почему так получается, мистер? А. почему?

Полисмен посмотрел на меня.

— Она что, издевается?

— Не волнуйтесь, не все так страшно, — успокоил его я. — У меня такое по сто раз на дню происходит.

Однако полисмен решил, что с него довольно.

— Валите-ка отсюда, вы оба. Валите, или я… Ох, да. Хорошо. Последнее предупреждение. Вам туда, — он показал пальцем. — Всяким там Душистым Горошкам, блин, и Паутинкам, — рот его так и разъезжался в улыбке, — тут ходить запрещается. Если я вас еще раз встречу, то вашей основе не поздоровится. Ясно вам? — И он усмехнулся, весьма довольный собой.

— Комики, — сказал я, — кругом одни комики. Я сгреб Анну за руку и поспешно увлек за собой.

Отличная работа. Кроха, отличная работа. Про Темзу это у тебя здорово получилось.

— А вот ты. Финн, — промурлыкала Анна, — когда ты начинаешь звать эту штуку Темзой? И когда это уже больше для тебя не Темза? Есть у тебя какая-то отметка? Есть, а?

Старый Вуди был совершенно прав. День тренировал чувства, а ночь развивала ум, расширяла воображение, обостряла фантазию, пробуждала память и напрочь меняла всю шкалу ценностей.

Кажется, я начал понимать, почему большинство людей по ночам спят. Так проще жить. Так куда проще.