Дома, в нашей спальне, незадолго до полуночи, я переоделся и шепотом посовещался с Джулией. Мы решили, что пальто не нужно, хватит и шерстяного костюма; если мне понадобится пальто, куплю современное. Я полагал, что мой костюм выглядит вполне сносно и для двадцатого века: однобортный, с очень узкими лацканами, вполне приемлемый. Правда, пуговиц было на одну больше, чем надо, но ведь можно расстегнуть пиджак. Далее — теплое белье и сапоги без застежек. Из головных уборов у меня были котелок, шелковый цилиндр, летняя соломенная шляпа и зимняя меховая шапка; мы решили обойтись вообще без шляпы. Волосы у меня прямые, почти черные, довольно длинные и густые. Они, правда, слегка поредели, но Джулия утверждает, что это почти незаметно. Ни один из моих галстуков не подошел, но Джулия достала из шкафа шерстяной шарф, и я намотал его под пиджак, прикрыв грудь крест-накрест и скрывая отсутствие галстука. Потом я проверил пояс с деньгами — я, конечно, помнил, что надел его, но все равно проверил.
У окна стояло на подставке овальное зеркало в полный рост, и я подошел к нему. Джулия зажгла газовый рожок на стене, и мы стояли рядом, разглядывая мой костюм, — я и Джулия в сдоем длинном голубом платье. Я носил коротко подстриженную бородку, и, как всегда, глядя на себя в зеркало, думал: не то чтобы красавец, но и не совсем урод… Я представил себя идущим по улице конца XX столетия, и когда Джулия спросила: «Ну как?» — я ответил: «Пройди квартал по Манхэттену двадцатого века, и встретишь множество людей, которые выглядят в сотню раз причудливей». Джулия чуть заметно покачала головой при мысли о том Нью-Йорке, который я имел в виду.
Внизу, у входной двери, большие напольные часы показывали без двадцати двенадцать, и свет в прихожей был притушен, как всегда перед сном. Джулия негромко сказала: «Не беспокойся о нас, все будет хорошо», — и я поцеловал ее на прощанье, повернулся, чтобы уйти, затем бросился к ней, обнял и поцеловал вновь. Мне показалось вдруг, что я отправляюсь в долгое и опасное путешествие. И это было отчасти так — место моего назначения, если только я сумею добраться туда, в самом деле было очень и очень далеко.
Потом я потянулся к дверной ручке, но Джулия сказала: «Подожди!» — и почти подбежала к большому стенному шкафу. Порывшись в кармане своего зимнего пальто, она с улыбкой повернулась ко мне и протянула руку. На ладони у нее лежал медный цент. На миг я подумал, что она дает мне монетку на счастье, как талисман, но потом вспомнил: «Спасибо, я и забыл…» И на сей раз действительно ушел — спустился по ступеням и оказался в тишине ночи.
Идти было недалеко, и я прошелся по ночным, тускло освещенным улицам девятнадцатого столетия; стук моих шагов по тротуару отдавался чересчур громким эхом. Я шел вдоль длинного квартала, где по обе стороны улицы тянулись поставленные впритык ряды массивных домов из бурого камня — они смыкались сплошной стеной, совершенно неразличимые. Поглядывая на светящиеся тут и там окна, я думал о людях, которые живут на этих улицах сейчас, когда дома только-только построены.
Я свернул за угол, миновав приткнувшийся к обочине потрепанный фургон — его пустые оглобли торчали вверх, накренясь над сиденьем возницы. Примерно посреди квартала, под уличным фонарем, где днем, очевидно, играли дети, каменный тротуар был испещрен надписями, сделанными мелом. Они были совсем иными, чем в то время, в которое я хочу попасть. Несколько надписей попросту объявляли всему свету, что такой-то любит такую-то, а самая грубая среди них возвещала: «Милдред — вонючка». В конце квартала по другой стороне улицы навстречу мне неуклюже шел человек, сгибаясь под тяжестью большого точильного камня в деревянной раме, с ножной педалью. Это был уличный точильщик; понятия не имею, почему он оказался на улице так поздно.
И вот, обогнув угол здания, я увидел цель своего пути — она высилась в небе, озаренная светом почти полной луны. Еще полквартала — и я сошел с тротуара на деревянный настил постепенно поднимающейся вверх дорожки. Я полагал, что дощатая будочка впереди уже закрылась, но ошибся — она еще была открыта, вероятно, всего на несколько минут, до полуночи.
Остановившись у зарешеченного оконца, я увидел внутри будки усатого мужчину в котелке и с трубкой. Я толкнул по деревянной стойке плату, о которой напомнила мне Джулия, — медный цент, истертый до блеска от долгого хождения по рукам, и мужчина произнес традиционное: «Спасибо, сэр». Пройдя вверх еще сотню ярдов или около того, я миновал оставшуюся далеко внизу береговую линию и вышел на длинный, пологий, великолепный изгиб нового моста через Ист-Ривер.
Далеко впереди чернела на фоне темного неба гигантская готическая каменная громада Бруклинской башни, а рядом со мной, расходясь восхитительным веером, отчетливо и ясно выделялись пряди опорных тросов, словно полосы лунного света. Я шагал вдоль перил, и мои шаги гулким эхом отдавались на деревянном настиле, а далеко внизу густо чернела река, обрызганная золотисто-желтой световой рябью. Я не мог разглядеть отсюда воду, но мысленно представлял ее себе очень даже хорошо — все та же Ист-Ривер, непрозрачная и грязная, бесцветная, тусклая и ленивая. Далеко на юге я сумел различить черный, тускло освещенный силуэт судна — то ли буксира, то ли баржи.
Примерно на середине немыслимо длинного моста, где тяжелые опорные тросы опускались ниже всего, я присел на край скамьи, развернулся и стал глядеть сквозь перила на реку. Минувшим днем конки и прочий гужевой транспорт текли по мосту нескончаемым потоком. Пешеходы беспрерывно шли по той же самой дорожке, уплатив тот же цент за вход на мост. Если не считать количества лодок, вид и сейчас остается почти таким же. Глядя на реку, я думал о других временах, о вечерах и ночах, когда я смотрел на ту же реку, на те же громадные башни моста, на те же расходящиеся веером тросы. Это место и все, что его окружало, существовали здесь и сейчас… так же, как существуют много десятилетий тому вперед: истинная «калитка», часть обоих времен, принадлежащая каждому из них и существующая в каждом. И вот, сидя на скамье, я начал думать о будущем, стараясь вспомнить время, в которое хотел переместиться, почувствовать его вкус и суть.
Это было проще, чем пытаться увидеть и ощутить никогда не виденное прошлое — как было со мной, когда я впервые попытался перейти в девятнадцатый век. Сейчас я знал будущее, в которое стремился. Я ведь наблюдал его, я был его частью, я знал, что оно существует. На мостовой, снизу от дорожки, по которой я поднялся на мост, послышалось, приближаясь, мерное цоканье копыт, и я увидел крытый поставочный фургон, увидел, как подпрыгивают от тряски огоньки боковых фонарей; я смотрел, как крыша фургона постепенно исчезает из виду, слышал, как затихают, удаляясь, дребезжанье кузова и цокот копыт. А потом уже я сидел, просто глядя на доски под ногами и вновь обретая ощущение моего родного времени: я позволял Нью-Йорку конца двадцатого века — сценкам, картинам, воспоминаниям — возникать в мозгу; я не старался вызвать их силой — просто не мешал им проявляться. Я видел себя бегущим под дождем от автобусной остановки к рекламному агентству, где когда-то работал. И тотчас в памяти всплыла моя чертежная доска, а вслед за ней — вид из окна рядом с ней, знакомый вид на Пятьдесят четвертую улицу. А этот вид, в свою очередь, вызвал все новые и новые мысли о днях и людях моего времени. О квартирке на Лексингтон-авеню, тесной, шумной и плохо освещенной — она мне помнилась даже слишком хорошо. О маленькой закусочной на другой стороне улицы, где я имел обыкновение завтракать. О прачечной самообслуживания. О кинофильмах…
Они существовали, мое родное время и его ощущение; я их не забыл. И вот я приступил к применению почти беспроигрышного метода, который мне довелось так хорошо изучить. Для множества людей самогипноз невозможен, но для некоторых не так уж и труден; его успешно применяют в самых разных целях. А уж я-то был куда как искушен в самогипнозе. Сидя на скамейке, совершенно расслабившись и бездумно уставясь на реку, я применял знакомый мне метод, чтобы вынудить текущее время, мою жизнь здесь, в девятнадцатом веке… замереть. Замереть, затихнуть, сжаться. Сократиться до микроскопических размеров и уйти в небытие. И скоро ко мне пришло странное неописуемое чувство медленного течения, знакомый долгий миг забытья меж двух времен.
Я встал, повернулся лицом к Манхэттену, полуприкрыв веки и упорно глядя вниз, на темный дощатый настил. Еще не подымая глаз, я мысленно уже нарисовал в воображении рвущийся вверх, сияющий огнями Нью-Йорк двадцатого столетия. Затем я быстро вскинул голову, моргнул, чтобы прояснилось в глазах, и остолбенел.
Не вышло! Передо мной, залитый лунным сиянием, лежал все тот же низкорослый старый город, который я хотел покинуть этой ночью, только сейчас совершенно темный, если не считать мерцающих кое-где искорок света от газового рожка или керосиновой лампы, и черные шпили церквей вонзались в небо, подкрашенное желтизной. А за низкими крышами на той стороне острова я различал отражение этого же неба в водах Гудзонова залива. И первым моим чувством была… бурная радость! Я не мог больше сделать этого, я потерял свою способность! И волен теперь спуститься с моста в город, к Джулии, Вилли, Пирату — назад в тот мир, который я люблю всем сердцем и где хочу остаться навеки.
Но я не сделал этого. Потому что знал — знал, что я натворил. Знал, что саботировал собственные старания, думая о самых тусклых и тоскливых сторонах моей прежней жизни, о том, что было мне не по душе, к чему я не хотел возвращаться. И потом сидел, осознавая частью своего разума, как другая его часть пытается совершить задуманное, не отдаваясь во власть будущего и лишь делая вид, что приняла и ощутила его. А по существу, я желал провалиться, потому что не хотел уходить в будущее, потому что боялся… Чего? Я и сам не знал. Того, что мог обнаружить, вернувшись в двадцатый век. Боялся Проекта.
Но я не мог позволить себе прошмыгнуть украдкой назад, домой, хорошо понимая, что именно натворил. И я подошел к перилам, прочно оперся о них локтями, скрестив на груди руки, и стал смотреть в черноту ночной реки. И вновь позволил воспоминаниям свободно всплывать из памяти, обретать остроту и явственность — но это были уже не видения унылой квартирки или работы, которую я терпеть не мог, не картинки времен моего одиночества, нет, это были другие воспоминания, которые я до сих пор подавлял.
Они приходили помимо моей воли, просто возникали сами по себе, словно я смотрел какой-то странный фильм. Я видел, как мы вчетвером сидим на Пятой авеню, на громадной широкой лестнице… да, на лестнице музея «Метрополитен». Видел гигантское бело-голубое знамя в пятидесяти футах над нами, поперек фасада. Мы сидели летним воскресным утром намного ниже знамени, удобно расположившись на ступеньках, и ждали, когда музей откроется. Сидели, болтали о пустяках и шутили, никуда особенно не спешили, наслаждались солнцем и самим днем. Да, именно так.
И… ну конечно же, Гринвич-Виллидж. Мы бродили там чудесным благоуханным вечером… с кем? С Грейс Вундерлих? Ну да, так оно и было — мы шли себе рядом, бесцельно, сливаясь с ленивой толпой, мимо баров, магазинчиков, кафе… и все окна и двери были распахнуты настежь, и воздух был наполнен звучанием множества голосов.
А вот сюрприз: я быстро шагаю в полдень по тротуару Второй авеню, воздух сырой и жаркий, тротуары переполнены прохожими. Но я иду стремительно, рассекая толпу на тротуаре, словно рыба — чащу водорослей, плечи изгибаются, бедра чуть покачиваются в такт ходьбе: нырнуть между людьми, скользнуть мимо, податься вперед… Отчего же сейчас, стоя в темноте, я улыбаюсь этому видению? Потому что это было забавно: я применял способ, особо изученный мною, — способ быстро передвигаться в нью-йоркской толпе. Глупо… но я улыбаюсь.
А вот я стою в очереди на тротуаре Восьмой улицы, перед кинотеатром «Плейхауз», вместе с Ленни Хайндсмитом, приятелем-художником. Мы стоим, засунув руки в карманы, сутулясь под тяжестью сырого, то с дождем, то с туманом, вечера, а ждать еще двадцать минут, и мы дружно сетуем на все эти неприятности. Скучно, занудно, не стоит того, а не пойти ли нам отсюда… но мы не трогаемся с места. Ждем своей очереди, чтобы увидеть восстановленный фильм, о котором я читал и слышал всю свою жизнь, который сняли прежде, чем я родился. И, сетуя, я тем не менее продолжаю стоять, в душе самодовольно счастливый тем, что нигде больше в мире не смог бы сделать именно этого.
А еще — я гуляю по огромной площади у Линкольновского центра во время перерыва с девушкой, с которой был одно время знаком, гуляю на свежем воздухе, поглядывая на людей за стеклом на освещенной канделябрами лестнице — некоторые из них в строгих вечерних костюмах, — и сознаю: именно в этот, особый миг здесь — лучшее место в мире. И тут же — воспоминание о далеко не бродвейской пьесе, даже очень далеко не бродвейской: в заплесневелом строеньице, где-то в дебрях Ист-Сайда. Чтобы добраться до этого здания, пришлось пробираться через затвердевшую, слежавшуюся стену битком набитых мешков с мусором. А пьеса была дрянь, просто чудовищная. Но… хорошую пьесу в хорошем театре можно ведь увидеть где угодно. А вот где еще вы сможете увидеть такое великолепное скопище мусора?
Вот я зигзагами мчусь под проливным дождем через Сорок вторую улицу, вбегаю под навес вокзала Грэнд-сентрал, сбегаю вниз по пандусу, бегу через роскошный, отделанный мрамором вестибюль и вниз по лестнице, попадаю в длинный извивающийся туннель, взбегаю наверх, в вестибюль административного здания, вылетаю из дверей и опять бегу — через улицу, к зданию, куда я, собственно, и направлялся, — но уже почти сухой. Справился! Я справляюсь с городом, я его побеждаю! Еду стоя в вагоне подземки, ненавижу всей душой надписи на стенах и само это слово «подземка», но продолжаю стоять у самой двери, прочно прижимаясь бедром к поручню, чтобы не вытащили бумажник, определяю свою станцию не вертясь, не выглядывая в окно, первым выскакиваю из вагона и мчусь вверх по лестнице…
И крупная крыса трусит поздно ночью по водосточному желобу, чувствуя себя хозяйкой города и не обращая на меня ни малейшего внимания. Полночь, и асфальт проминается под ногами, потому что уже месяц стоит жара, и кажется, жарко даже белым завиткам пара, сочащимся из-под крышки люка. Ночные вопли и вой на улице, под моими окнами, далеко внизу — звуки, которые ничем нельзя объяснить. Как назвать такие воспоминания? Может быть, извращенными? Нравятся ли мне крысы? Сейчас, стоя у перил моста, я не смог бы ответить на этот вопрос. Однако мне вспомнилось, как в свой первый нью-йоркский год, во время недельных каникул, я летал в Сан-Франциско.
Мы сидели на балконе у моего приятеля по колледжу и смотрели на знаменитый живописный залив — день был солнечный, дул легкий ветерок, в заливе полным-полно парусных лодок и яхт. И я кивал, соглашаясь со словами приятеля: да, вот оно, лучшее место во всех Соединенных Штатах. Да, район залива очарователен, впечатляющ, хоть и немного отдает праздностью, а Норт-Бич — просто чудо. Да, тут пропасть работы и очень неплохие экспериментальные театры. А Нью-Йорк — тошнотворный город, кишащий преступниками и развращенными хвастунами; Нью-Йорк — по-настоящему безнадежный город. И я кивал, и соглашался, и говорил, как я завидую его здешней жизни. А потом на день раньше срока улетел в вотчину круглосуточных книжных магазинов.
Когда попадаешь в Нью-Йорк молодым и начинаешь познавать его до мельчайших подробностей, когда чувствуешь его притяжение, его растущую хватку, когда находишь и ценишь — и еще как высоко! — то, чего больше не найдешь нигде, потому что оно существует только здесь… О да, весьма самоуверенное суждение, но мне наплевать, и, стоя сейчас на мосту, я чувствовал, что знаю теперь о своем городе больше, чем знал когда-либо, и наслаждаюсь тайным покровительственным превосходством над всеми, кто не узнал и не постиг бесконечного разнообразия и прелести этого странного города… И вот теперь я знал, что готов. Теперь я хотел вернуться; я должен был снова увидеть все это.
Страх, желание остаться в безопасном прошлом не исчезли, но их обездвижило, прогнало, одолело стремление еще раз оказаться в будущем. И вот, стоя у перил моста, я снова начал процесс возвращения, но уже с большей энергией, уверенно и осознанно желая этого возвращения, зная, что именно я должен сделать, и быстро справляясь со своей задачей. Я почувствовал, что оно началось — едва заметное движение, такое чувство, словно меня колышет медленным течением времени. Стоя неподвижно, глядя на черную воду, я медленно освобождал себя от последствий самогипноза. Колышущее течение исчезало… и вдруг резко оборвалось стремительным, ярким, безошибочным ощущением нового места!
Я знал, где нахожусь, действительно знал и без всякого удивления, ощутив лишь всплеск радости, обернулся к гигантским сверкающим стенам, которые вздымались ярусами, как диковинный горный хребет, и блистали так, что захватывало дух. Ни с чем, ни с чем на свете нельзя было спутать это зрелище — остров Манхэттен конца двадцатого века.
Я вдруг заметил другие мосты, и на миг это меня озадачило: я забыл об их существовании. Мысленно я затанцевал не хуже Джина Келли, но в действительности пошел медленным шагом к сияющему огнями городу. И на ходу — пою я и в самом деле не хуже Джина Келли — я очень тихо стал напевать самую любимую свою песенку о Нью-Йорке «Я завоюю Манхэттен…» и мой излюбленный мотивчик: «Бронкс и Стейтен… А-ай-ленд». Дальше я слов не помнил, зато знал мелодию: «Да-да-да-ди-и… да-ди!» Поднимался я на мост Ист-Ривер, а сейчас спускался, чувствуя себя великолепно, с Бруклинского моста. Манхэттен попахивал, но не сильно — я просто отвык от выхлопных газов. Сразу за мостом на дороге стояло такси с горящим на крыше фонариком. Понятия не имею, почему оно стояло именно здесь — то ли в час ночи и в самом деле кто-то может спуститься с моста, то ли шоферу просто не хотелось брать пассажиров. Я взялся за ручку, не открывая дверцу:
— Свободен?
Таксист выключил огонек на крыше и слегка откинулся, чтобы узнать, куда мне ехать, прежде чем он подтвердит, что свободен.
— Отель «Плаза», — сказал я, усаживаясь, и тут он удивил меня.
— Хорошо, сэр, — вежливо произнес он и включил счетчик. Когда машина тронулась с места и проехала под уличным фонарем, я увидел, что водитель не просто чернокожий — он совершенно черный, должно быть, с Ямайки.
Я сидел, высунувшись в открытое окно такси, и во все глаза разглядывал город, в который вернулся, и когда такси замедлило ход, выезжая на Пятую авеню, я с радостью увидел вновь старинный отель. Прежде мне частенько доводилось бывать в «Плазе», но в девятнадцатом веке отель был — для меня одного — потерян безвозвратно. На самом деле в те годы его, конечно, еще не построили и на том месте была лишь сама площадь. Теперь же — опять-таки только для меня одного — отель вернулся на свое место.
Как поступить, я решил заранее. Не успела машина притормозить, как я выскочил наружу, махнув рукой водителю:
— Идите за мной!
Уж будьте уверены, он пошел — поставил, ворча, машину на тормоз, выключил зажигание и, пулей вылетев из салона, поспешил за мной.
Мужчина, сидевший за стойкой, был высок, строен — атлетического сложения — и в высшей степени красив; был это, судя по табличке на стойке, Майкл Стампф, управляющий. Я присовокупил к обычному приветствию самую обаятельную из своих улыбок и сказал:
— Мой самолет опоздал, и я тоже, но надеюсь, у вас найдется для меня комната.
— Вы заказывали заранее?
— Боюсь, что нет.
Его пальцы перебирали карточки.
— Номер на одного? — бесстрастно осведомился он, даже не глянув на верзилу таксиста, маячившего за моей спиной, и я не мог не улыбнуться: этот человек был воплощенная невозмутимость.
— Да.
— Ну что ж, — сказал Майкл, тоже теперь слегка улыбаясь, и подмигнул таксисту, вызвав у того ухмылку (мы все вдруг стали одной теплой компанией), — могу предложить вам отличный номер на одного с видом на Центральный парк.
Я не стал спрашивать о цене за номер — меня она не интересовала — и сказал лишь, что меня это устраивает. Он подождал, пока я не запишу свое имя на регистрационной карточке, и прочел его вверх ногами.
— Как будете оплачивать, мистер Морли? Чеком или кредитной карточкой?
Я был готов к этому вопросу — моя левая рука лежала на стойке, небрежно сжатая в кулак.
— Ни то, ни другое, — сказал я, — золотом.
И разжал пальцы, просыпав на мраморную стойку дюжину золотых монет. Забавно было смотреть, как управляющий вытаращил глаза. Но потом Майкл Стампф взял надо мной верх. Он протянул руку, растопырив пальцы, как паучьи лапы, собрал вместе рассыпанные монеты, поднял ладонь, смыкая пальцы, и монеты сами собой выстроились в аккуратный столбик. Словно тасуя колоду карт, он разбил монеты на два равных столбика поменьше, снова пропустил их между пальцами — и монеты, волшебным образом смешавшись, снова выстроились в один столбик.
— Всю жизнь пробовал этакое проделать, — сказал я. — Ни разу не получалось и никогда не получится.
— Немного сноровки, только и всего, — пояснил он небрежно, и управляющий отелем исчез: не изменив ни ниточки в костюме, ни волоска на голове, передо мной возник улыбчивый, процветающий шулер. Я понял, что этот человек в свое время немало играл в карты и зарабатывал на жизнь не только тем, что сидел в этом вестибюле.
Моя история была наготове: бумажник, чеки и кредитные карточки украли в аэропорту. Но я торгую монетами — только золото, американские и британские монеты эпохи Эдуарда Седьмого. Приезжаю в Нью-Йорк из Чикаго дважды в год, обычно останавливаюсь в «Алгонкине». Меня, признаться, немного беспокоит то, что мне нравится лгать. Стоит лишь начать, и убедительные детали текут рекой, без малейшего усилия; мне даже не приходится задумываться. Завтра, продолжал я, вынимая из кармана пиджака бережно сложенный пояс с деньгами и кладя его на стойку так, чтобы монеты в нем звякнули, — завтра я мог бы продать каждую из своих монет за — в чем я не был уверен — несколько сотен долларов. Возьмите столько, сколько сочтете нужным страховки ради, и пожалуйста — чтобы этот таксист не прикончил меня на месте — одолжите мне сотню наличными.
Удачливый шулер отлично знал, чего стоят эти монеты, и попросту снял верхнюю монету из столбика со словами:
— Одной больше чем достаточно…
Теперь монета возникла на тыльной стороне его ладони, между костяшкой и суставом пальца. И легким движением, словно играя на фортепьяно, он заставил монету прогуляться туда и назад по пальцам, с завидной легкостью переворачивая ее то орлом, то решкой. Я бы подарил ему монету, лишь бы научиться делать то же самое.
— Я дам вам расписку, — сказал он, и монета исчезла в его ладони, — а вы можете получить сотню.
Расписываясь, я почувствовал себя просто замечательно. Каждый из моих заработанных тяжким трудом долларов девятнадцатого века здесь стоил около сорока. Значит, у меня было при себе свыше двадцати пяти тысяч долларов. Из полученной сотни я уплатил десятку таксисту вместо шести долларов по счетчику и прибавил другую десятку со словами:
— Это за хорошее поведение.
— Добро пожаловать в Нью-Йорк, босс, — отозвался он. Затем Майкл Стампф принял мое приглашение, и мы отправились в бар выпить по стаканчику перед сном.
В своем номере я включил телевизор и долго переключал каналы — просто для того, чтобы насладиться новизной этого забытого действия; передачи, увиденные мной, по-прежнему оставляли желать лучшего. Затем я взял телефонную книгу Манхэттена и с некоторым интересом глянул на ее новую обложку. Я сел на кровати, на коленях раскрыл телефонную книгу и нашел список Данцигеров, довольно длинный. Я поколебался, провел пальцем по столбику однофамильцев и, отыскав Е.Е.Данцигера, усмехнулся. Позвонить ему прямо сейчас? Я бы и хотел, но уже слишком поздно. Позвоню утром и приглашу его пообедать; я был бы рад повидаться с доктором Данцигером и знал, что он тоже будет рад видеть меня. Я устал так, словно шел пешком несколько часов кряду, и два бокала, выпитые в баре внизу, только усиливали это ощущение. Я включил кондиционер — только ради удовольствия сделать это — и лег в постель.
Погасив свет, я ждал, понимая, что сон не замедлит прийти. За окном где-то на улице выла сирена — то ли полицейская, то ли «скорой помощи». Надо ли было мне возвращаться? Разумно ли я поступил? Автомобиль проехал по крышке люка: «бумм-бумм», и я усмехнулся, и снова в моей голове зазвучало: «Я завоюю Манхэттен, Бронкс и Стейтен…»