На следующее утро я одевался, поглядывая вниз из окна своего номера на Центральный парк, чтобы отвлечься от того, что приходится облачаться в несвежее белье. Я терпеть не могу ходить в грязной одежде, особенно в несвежих носках, а потому, наспех позавтракав, я отправился в галантерейный магазинчик на Шестой авеню. И в соседнем магазине, поддавшись внезапному порыву, я приобрел «кодак» в красном кожаном футляре. Подумывал я и о пальто, но решил, что весна уже установилась и оно мне не понадобится.
Вернувшись в свой номер и приняв душ, я отправился на неспешную прогулку по Пятой авеню со своим новым фотоаппаратом.
Для начала я снял отели «Плаза» и «Савой». Оба эти здания будут внове для Джулии и покажутся ей поразительно высокими. Прямо впереди — остроконечная крыша нашего старого знакомого, особняка Вандербильдтов. Но вот что это за два высоких здания за особняком? Я запечатлел их на пленке и постоял немного, глядя вдоль Пятой авеню. Значит, так и выглядит Нью-Йорк 1912 года? В таком случае он мне нравится. Нельзя не признать, что Нью-Йорк девятнадцатого столетия выглядит… скажем так: уродливо. Дома теснятся, давятся, сбиваются в толпу… Если мне и нравится Нью-Йорк девятнадцатого века, то отнюдь не из-за его внешнего облика. Но этот город, где дома хоть и высокие, но не вырастают до подавляющих размеров и не стоят вплотную друг к другу, — этот город был просторным, открытым; солнечным; меня осенило, что именно так через много-лет все еще выглядит Париж.
Я отправился прогуляться по Пятой авеню; рановато еще было идти на Бродвей охотиться за тем, что я надеялся и одновременно страшился отыскать. Мой фотоаппарат был для меня такой же новинкой, что и город, раскинувшийся вокруг, а потому я делал снимок за снимком, не уставая: щелк-щелк. Я перешел через Пятьдесят девятую улицу, чтобы выйти на Пятую авеню, обернулся и увидел, что ко мне катит, громыхая, двухэтажный автобус. Я слыхал о таких, но прежде никогда не видел, а потому не мог его не сфотографировать. Глядя в видоискатель на приближавшийся ко мне автобус, я с изумлением обнаружил, что он зеленого цвета; мне-то всегда казалось, что эти автобусы были красными. Я постарался, чтобы на снимке запечатлелось как можно больше зданий. Джулия придет в восторг от нового облика Пятой авеню.
Потом я двинулся через улицу, чтобы лучше рассмотреть особняк Вандербильдтов, и тут успел вовремя навести фотоаппарат, чтобы сфотографировать человека, подглядывающего за девушками. Он, наверно, надеялся заметить мелькнувшую лодыжку. А я случайно сфотографировал кое-кого еще, кто потом во множестве попадался мне на глаза в этом Нью-Йорке, — уличного зеваку возле фонаря.
Джулии приятно будет услышать от меня, что особняк Вандербильдтов выглядел точно таким же, каким мы видели его по воскресеньям, прогуливаясь по Пятой авеню к Центральному парку — причем Джулия постоянно гадала, как выглядит особняк внутри, а я неизменно предлагал ей заглянуть и посмотреть, а Вандербильдтам сказать, что мы просто проходили мимо.
Через ворота на Пятьдесят восьмой улице к особняку подъехала машина, и я подошел поближе, решив украдкой сделать снимок, но меня застигли на месте преступления. Фотоаппарат у меня был большой, спрятать его трудновато, и на Пятьдесят седьмой улице, когда я собирался переходить на ту сторону, показалась открытая машина, с пыхтением катившая к Пятой авеню. Я легко мог бы перебежать дорогу перед ней, но вместо этого поднял «кодак», притворяясь, что фотографирую что-то другое, что расположено выше и впереди. И сделал снимок автомобиля, который проехал мимо, и красавица, сидевшая в нем, одарила меня высокомерным взглядом. Молодой парень за рулем насвистывал мотивчик танца под названием «индюшкин бег», и я, зашагав вслед за автомобилем, негромко напевал: «Все это делают, делают, делают!» Так занятно было идти — а вернее, неспешно прогуливаться — по этой солнечной и праздной улице. Впереди на тротуаре играли ребятишки, и когда я остановился, чтобы запечатлеть и эту сцену, меня снова застигли на месте преступления — какой-то светловолосый мальчуган, когда я проходил мимо, окликнул меня:
— Мистер, эй! Вы мою фотку щелкнули?
— Нет, — ответил я, — ты в фотоаппарат не помещаешься.
Эта бородатая шутка прозвучала, как видно, впервые в мире; мальчуган уставился на меня, расплылся в ухмылке и тотчас же бросился проверять шутку на девочке, игравшей чуть позади:
— Мистер говорит, что ты в аппарат не влезаешь!
Я вдруг узнал здание с навесом, видневшееся впереди, — отель «Сент-Регис». Пройдя еще квартал, я сделал снимок отеля на углу. Из-под навеса и из-за ограды доносились голоса и веселое позвякивание фарфора. Обед? Я глянул на часы — одиннадцать с небольшим; там накрывали завтрак. Жаль, что я этого не знал — сидел бы сейчас под навесом и смотрел, как мимо движется редкий и неторопливый поток транспорта.
Я шел дальше, глазея по сторонам и чувствуя себя счастливым. На пути мне встретилась свадьба, и я запечатлел на снимке невесту, улыбавшуюся мне, моему фотоаппарату, всему миру.
Пока я стоял, перематывая пленку, мимо меня прошла парочка; лицо женщины было веселым и прекрасным. Она была молода, не старше тридцати, и мне пришло в голову, что родилась она примерно в то время, когда я встретил Джулию. И что к тому времени, когда родился и жил я сам, она уже… Но об этом мне думать не хотелось.
Они прошли дальше, но я все равно сфотографировал их — рядом с каким-то внушительным зданием. Сфотографировал, потому что здесь, в 1912 году, они были молоды, а еще — ради двойного шпиля собора Святого Патрика, одиноко высившегося впереди на фоне неба: Джулию порадовало бы, что строительство обоих шпилей наконец завершено. И еще я сделал этот снимок ради пожарного гидранта на кромке тротуара, фонаря на углу… и ради того, чтобы уловить это тихое мгновение прекрасного, навсегда ушедшего дня. Десяток-другой шагов — и эта пара свернула к зданию, которое на снимке рядом с ними. Минуту спустя я сам прошел мимо входа и, увидев вывеску "Отель «Готэм», стал гадать, что понадобилось там моей молодой паре; потом задумался, женаты ли они, и втайне понадеялся, что нет. И пошел дальше, гадая, с какой стати мне на это надеяться.
Прямо впереди, на юго-западном углу Пятьдесят третьей улицы, прежде была «Танцевальная школа Аллена Додсуорта». Ничего подобного. Вывеска исчезла, хотя само здание осталось на месте. Меня это не удивило: судя по танцам, которые я видел вчера, вряд ли Аллен Додсуорт мог им обучать. Жив ли он еще? И что находилось на этом самом углу в мое собственное время? «Тишмен-билдинг»? Не уверен.
Проходя мимо одного из огромных старинных особняков Пятой авеню, который был мне так хорошо знаком, я оглянулся и отошел немного в сторону, чтобы запечатлеть, как старая Пятая авеню на переднем плане обрамляет новую Пятую авеню двадцатого века и возвышающиеся за ней громадные фешенебельные отели. Должно быть, это соседство приводит в ярость владельцев особняка.
Щелк-щелк, снимок за снимком. Прямо передо мной протянулась улица, и огромный старинный особняк безмятежно занимал добрую половину тротуара, слева высился собор Святого Патрика, а впереди, наискось к южной стороне улицы (привет, дружище!) — отель «Бекингем», который казался таким же вечным, как собор… Но я-то знал, что вижу призрак. Потому что когда я ловил эту сцену в окошечко видоискателя, я видел также, стоя на Бекингемской площади в далеком будущем, магазин «Сакс» на Пятой авеню, с виду такой же вечный и неизменный. Что же, «Сакс» тоже стал старинным моим другом.
На Сорок девятой улице я, едва ступил за угол, остановился, заглядевшись на серый лимузин, на шофера в серой униформе, восседавшего на открытом переднем сиденье; согнувшись в три погибели над рулем, он свернул с Пятой авеню на Западную Сорок девятую улицу, сделал точный U-образный разворот и остановился перед внушительным кирпичным зданием. Шофер выскочил из машины и встал почти навытяжку у задней дверцы, выходящей на обочину тротуара. Затем лакей в ливрее распахнул настежь двери особняка, и оттуда выплыла живописная компания и направилась прямиком к ожидавшему ее лимузину; лица людей выражали непоколебимую уверенность в мире и в месте, которое они занимают в нем. А потом еще несколько минут я просто стоял, прислонившись спиной к нагретой солнцем стене дома, и смотрел на другие лица, проплывавшие мимо меня по Пятой авеню, и жалел, что у меня недостает духу поднять фотоаппарат и впрямую, не скрываясь, запечатлеть некоторые из этих лиц. Что думали они, эти жители 1912 года, шаркая или топоча подошвами своих кожаных ботинок? Кто они были? Люди иных эпох не могут быть точно такими же, как мы, если не считать забавной одежды. Эти лица были совсем другими, даже у детей — лица, вылепленные мыслями, событиями, чувствами — всем, что составляет уникальное и неповторимое течение эпохи. Так что же они говорили мне, эти лица? Мне думалось, что они… безмятежны. Что большей частью они бодрые, с широко открытыми глазами — лица людей, которые осознают нынешний день и наслаждаются им. И… что еще? Было ведь что-то еще. Да, решил я, на лицах нет испуга. И почти ни у кого — тревоги. И ни в одном лице я не нашел злости. Эти люди, которые шли мимо меня по Пятой авеню, по своему миру и времени, казались мне уверенными и в мире и во времени. Я-то знал, что они ошибаются, что лишь считанные годы осталось существовать этому славному безмятежному миру. Если только… Но мне казалось абсурдным, что я вообще смогу как-то предотвратить грядущее.
А сейчас мне навстречу шагало чудо средних лет, завсегдатай бульваров, щеголь до мозга костей с усами а-ля кайзер Вильгельм, в серых полосатых брюках, черном пальто с бархатными отворотами и воротником, массивной золотой цепочкой часов, тростью с серебряным набалдашником и в блестящей шелковой шляпе. Я пошел было навстречу ему, принуждая себя нацелить фотоаппарат и запечатлеть это чудо, но так и не сделал этого. Не смог. Того и гляди, меня поразило бы молнией и убило на месте.
Но когда он прошел мимо, направляясь на север по Пятой авеню и с прекрасной небрежностью помахивая тросточкой, я повернулся, чтобы сфотографировать его, однако выждал секунду, настраивая фотоаппарат, потом притворился, что снимаю своего щеголя, а вместо этого щелкнул чудесных щебечущих девочек. Да, черт побери, девочек! Конечно, это были молодые женщины, но иногда сказать «девочки» еще не значит назвать их детьми. Английский язык трудолюбив, и значение любого слова в нем может изменяться в зависимости от контекста. А сравнивать использование слова «девочка» в смысле — «молодая женщина» с южной манерой называть чернокожих «мальчиками» бессмысленно и попросту глупо.
Ну ладно, ладно, замнем. Ну да, все в порядке. Одна девочка на фото — в пальто в бело-зеленую полоску, молодая женщина посередине — в темно-бордовом платье, а третья — зовите ее как хотите — в наряде бутылочно-зеленого цвета. Она заметила меня, когда я делал снимок, — а я заметил позади них еще одного любителя наблюдать за женщинами.
Где же ты, «Школа и пансион преподобного С.Х.Гарднера и миссис Гарднер для юных леди и джентльменов»? Исчезла бесследно. Джулия порой поговаривала о том, чтобы отдать туда Вилли, да я не соглашался.
Чем дальше я шел, тем явственнее изменялась Пятая авеню. Все больше и больше попадалось на глаза магазинных витрин. И объявлений «Сдается квартира», подобных тому, которое я запечатлел, потому что помнил, что дом с геральдическими львами принадлежал богатой семье. Это было немного грустно, но затем я заметил впереди, на Сорок четвертой улице, нечто, что заставило меня поспешить и взглянуть поближе, что же это такое. Я перешел Сорок четвертую улицу, довольно ухмыляясь, и использовал предпоследний кадр на то, чтобы увековечить чудесное зданьице, похожее на свадебный торт. Что же это может быть? Я должен был это узнать и перешел наискось Пятую авеню, миновав полицейского. А потом, стоя у лестницы, укрытой навесом, я увидел сверкающую бронзовую табличку с надписью «Дельмонико» и двинулся дальше к центру города. И тут чья-то рука коснулась моего плеча, и женский голос за моей спиной произнес:
— О, вот так встреча! Вы пришли на лекцию?
Я обернулся — на меня из-под огромных, как колесо, полей бледно-голубой шляпы смотрела Джотта. Она улыбалась мне, и я улыбнулся в ответ.
— Ну и ну! — проговорил я немного туповато. — Что это вы здесь делаете?
— Слежу за вами, что же еще? Вы намерены войти?
У кромки тротуара непрерывно собирались женщины, по большей части пожилые или средних лет. Они выходили из лимузинов, такси или экипажей — причем лимузинов было куда больше, чем такси. Хлопали дверцы, тарахтели маломощные моторы отъезжающих машин.
— Ну… я не знаю, — замялся я. Теперь сюда подходили молодые женщины, источая чарующий аромат и смеясь, такие очаровательные в своих огромных шляпах, и то и дело мелькали их тонкие лодыжки, когда они приподымали подолы юбок, поднимаясь по ступенькам. И большинство из них, а самых хорошеньких и вовсе всех без исключения, сопровождали молодые и моложавые мужчины, каждый, черт бы их побрал, не меньше восьми футов ростом.
— Ой, да не мешкайте вы! — воскликнула Джотта, и ее рука на моем-локте решительно подтолкнула меня вперед. — Эта лекция будет вам весьма полезна! — добавила она, улыбаясь одной ей известной шутке.
— Ладно, — сказал я, и мы двинулись вверх по лестнице. — И что именно будет мне полезно?
Джотта кивнула на огромную афишу, стоявшую позади широко распахнутых дверей на пюпитре из позолоченного бамбука. Края афиши были обрамлены нарисованными листьями плюща, а искусно сделанная надпись сообщала: «Комитет миссис Чарльз Генри Израэль по развлечениям и организации досуга трудящихся девушек представляет показы танцев профессора Дюрье. Начало ровно в 10:00». Теперь я понял, почему веселилась Джотта, и заметил:
— Мне казалось, что свой вклад в развлечение трудящихся девушек я сделал во вчерашнем танце.
Джотта опять улыбнулась.
Внутри как будто никто не покупал билетов, и мы последовали за толпой, направо и вверх по застланной ковром лестнице. Женщины впереди изящно приподымали края юбок, и я осознал, насколько хорошо приспособился, став уже опытным наблюдателем за женскими ножками. Затем мы прошли по короткому коридору — женщины болтали и много смеялись, оставляя за собой шлейф парфюмерных ароматов. «Прекрасно, Рюб, — я следую указаниям. И когда же мне должно повезти?» Мужчина, который шел за нами, окликнул: «Привет, Хелен!» — и Джотта, обернувшись, с улыбкой ответила: «Привет, Арчи!», а я удивился — что еще за Хелен? Дальше был бальный зал — паркетный пол, встроенные в стены зеркала, впереди небольшой подиум. Толпа растекалась по рядам позолоченных кресел, расставленных в зале, женщины рассаживались, изящным движением разглаживая юбки. Впереди всех, у самого подиума, стояли полукругом кресла, и зеленая лента, протянутая вдоль их спинок, отгораживала небольшую часть зала перед подиумом.
Пока мы усаживались, я озирался по сторонам и заметил среди немногочисленных в зале мужчин нескольких репортеров: я счел их репортерами, потому что они явно записывали имена собравшихся, и только сейчас до меня дошло, что мы попали в весьма светскую компанию.
На подиуме сидели трое мужчин во фраках и визитках — пианист, кларнетист и скрипач; перед ними были раскрыты ноты. А посреди сцены в раззолоченном кресле восседала дородная, в высшей степени внушительная седовласая дама в темно-бордовом, расшитом бисером платье; с золотой, размером с десятицентовую монету, пуговицы на ее груди свисало пенсне. Вне всякого сомнения, это была сама миссис Израэль. Кивая и любезно улыбаясь, она оживленно беседовала с сидевшим по правую руку от нее мужчиной в двубортном черном фраке до колен. Ему было с виду лет около пятидесяти, темные седеющие волосы были длиннее, чем мне доводилось до сих пор видеть. Миссис Израэль обернулась к женщине — я догадался, что это жена мужчины во фраке, — которая была одета в белое вечернее платье с приколотой сбоку на поясе гарденией.
Вокруг нас и за нами неустанно перекатывались смешки и болтовня, я даже почуял сигаретный дымок и украдкой огляделся. Потом глянул на Джотту, и она кивнула:
— Кто-то из молодых тайком покуривает. Последний крик моды. Вы довольны, что пришли сюда?
— Еще бы. По правде говоря, я большой поклонник мадам Израэль и ни за что не пропустил бы ни одной лекции.
Миссис Израэль встала, благожелательно улыбаясь нам и скрестив ладони на животе, безмятежно уверенная, что шум скоро затихнет, и она не ошиблась. Она заговорила, и речь ее, насколько мне помнится, была примерно такой:
— Добро пожаловать, мои дорогие собратья по благотворительной деятельности! Как приятно увидеть здесь сегодня столь многих нынешних и будущих лидеров нью-йоркского общества, готовых к самопожертвованию. — Она помолчала, оглядывая нас, и ее улыбка медленно угасла, давая понять, что предстоит переход к серьезной теме. — В процессе бдительного надзора, который наш комитет осуществляет за танцзалами Нью-Йорка, возникла, как мы полагаем, необходимость вплотную заняться некоторыми разновидностями «индюшкина бега» и «мишки гризли», Которые появились уже и там, где танцует свет. Все мы, разумеется, современные люди, но не может быть сомнений, что в танцах необходимо определенное приличие.
Мы с Джоттой обменялись быстрыми взглядами искоса и снова уставились прямо перед собой, старательно сохраняя на лицах серьезное выражение.
— Однако что же такое «хорошо», а что — «плохо»? Как должны инспекторы отвечать трудящейся девушке, когда она уверяет, что «индюшкин бег» танцуют все? Впрочем, невинная разновидность «индюшкина бега» может быть сохранена, если ее переименовать… (Тут я наклонился к Джотте и шепнул: «В „воробьишкин скок“?» — и она поспешно поджала губы.) Переименовать, дабы танцующие бедняки не были введены в заблуждение относительно высшего благословения на исполнение «индюшкина бега» — что видят они в лишенных должного надзора танцзалах, кои являются единственным их спасением от мрачных и унылых жилищ бедноты. Всем нам, собравшимся нынче в этом зале, следовали бы знать, как обстоят дела, ибо девушка, танцующая в «Шерри», точно так же отвечает за благосостояние девушки, танцующей в «Мюррей Хилл Лисеум», как инспектор по культуре в этом районе.
Миссис Чарльз Генри Израэль провозглашала это с подиума совершенно серьезно.
— Мы встретились сегодня, дабы найти ответ на этот вопрос, наблюдая за исполнением «индюшкина бега» и других новомодных танцев так, как их должно исполнять, если уж исполнять вообще. Демонстрацию танцев проведет, вкупе со своей очаровательной супругой, человек, который для большинства из вас не нуждается в представлении. И тем не менее позвольте представить вам профессора Дюрье, преподавателя танцев, который серьезно относится к своему искусству!
Прижав левую руку к груди, миссис Израэль со сверхблагожелательной улыбкой повернулась и с полупоклоном указала на профессора.
Он поднялся, оказавшись выше, чем я думал, и гораздо худее — его двубортный фрак сильно смахивал на трубу с черными шелковыми лацканами. Профессор сделал шаг вперед, улыбнулся и заговорил:
— «Мартышкин ход», «хромой утенок», «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «птичкин прыжок» — все эти танцы, именующиеся новомодными, на деле есть не что иное, как мало чем различающиеся разновидности медленного рэгтайма, если в них вообще можно отыскать какие бы то ни было различия. Могут ли эти танцы, правильно исполняемые, внести некоторое разнообразие в наш танцевальный репертуар? Возможно. Однако я не уверен, что общество может принять наиболее уродливые крайности этих танцев, ибо в данном случае недопустимо сохранять некоторые отклонения от правильной позиции, как это возможно в безупречном вальсе, где правая рука мужчины покоится на талии девушки, а ее правая рука находится в левой руке мужчины. Не далее как в среду я заглянул для наблюдений в «Террас-Гарден» и увидел полицейского, который, стоя посреди зала, усердно мешал исполнению «индюшкина бега» при помощи всего двух жестов — одним он показывал, что левая рука мужчины должна быть вытянута, другим — что томный полушаг не должен сменяться добрым старинным кружением. К этим простым правилам, порожденным личным опытом сотрудника полиции в пресечении беспорядков, добавить, собственно говоря, нечего; однако в отсутствие полицейского партнеры начинают танцевать все ближе и ближе друг к другу, и все ощутимее становится сотрясение танцующих в такт «наяриванию» оркестра. Подобная эволюция происходит весьма часто и может иметь место в мире танцев не только на протяжении сезона, но и в течение одного-единственного вечера. — С профессиональной улыбкой, кивком и грациозным полуповоротом левой ладони и кисти профессор подал знак жене, и она встала, улыбаясь.
Он взял ее за руку, и они вышли на небольшое пространство, огражденное креслами, по спинкам которых была протянута зеленая лента. По-прежнему улыбаясь, они повернулись лицом друг к другу, сохраняя между собой расстояние примерно в восемь — десять дюймов. Женщина положила левую руку себе на бедро — пальцами назад, выдвинув локоть далеко вперед. Мужчина продел правую руку под ее оттопыренный локоть, накрыв ладонью пальцы, прижатые к бедру. Затем они сомкнули ладони свободных рук, подняв их высоко над головой. Профессор Дюрье кивнул музыкантам, пианист взял аккорд, кивнул остальным, и оркестр заиграл — медленно, выделяя сильное звучание скрипки — «О, славненькая куколка». И супруги Дюрье — надо сказать, весьма искусно и грациозно — начали разом подпрыгивать то на одной, то на другой ноге, раскачиваясь из стороны в сторону и сомкнутыми руками описывая над головой широкую дугу, но при этом неизменно сохраняя расстояние между собой.
Продолжая танцевать, профессор заговорил:
— Можно танцевать «индюшкин бег» так, как его должно танцевать — кто бы спорил? Но именно здесь, на Пятой авеню, я наблюдал изменения, о которых уже говорил. Вначале партнеры танцуют вприпрыжку, вытянув руку. Четыре часа спустя, когда в зале становится теснее, а танцоры все больше утомляются и поддаются колдовству музыки… — Эти слова, как видно, были условным знаком, потому что трио музыкантов начало ускорять темп, сделав его — как бы это выразиться — невнятнее, смазанней, на мой взгляд, и в самом деле чуть непристойней. — Мужчина и его партнерша танцуют все ближе и ближе. — Супруги Дюрье тотчас продемонстрировали, насколько ближе. — И по мере того, как они кружат по залу, припрыжка превращается в скольжение. — Покуда профессор говорил, поднятые над головой руки танцоров постепенно опускались и наконец оказались на уровне талии. — Таким образом, «индюшкин бег» становится почти неотличимым, — танцоры слегка пригнулись, расцепили руки и обхватили талию друг друга, — от «трясучки»!
Под слова «большая славненькая куколка» профессор и его супруга принялись трясти плечами, и по аудитории пронесся шепот; женщина, сидевшая прямо за мной, ахнула — по мне, немного театрально; а другая женщина, сидевшая в нашем ряду, выпрямилась и грозно нахмурилась. Однако большинство зрителей позади нас не смогло удержаться от смешков.
Перекрывая голосом ритмическое звучание фортепьяно, замирающие звуки скрипки и пение кларнета — по-моему, музыкантам нравилось то, что они играли, — миссис Израэль спросила:
— Кто из вас видел то же самое в танцевальных залах?
Рука Джотты тотчас взлетела вверх, и, оглядевшись, я увидел, что множество женщин помоложе последовало ее примеру, и по залу пробежал снисходительный смешок. Аудитория большей частью состояла из молодежи, юных женщин, прелестных в своих шляпках-"колоколах" и шляпах с огромными полями, и я понял, что они не принимают эту лекцию всерьез.
А через секунду мне стало ясно, что и пришли они на эту лекцию вовсе не ради супругов Дюрье, потому что в зале началось движение и шепоток. Я оглянулся — у самого входа в зал стояли молодой человек и женщина. Не знаю чем, но они разительно отличались от всех, собравшихся тут. Они стояли тихо, вежливо и внимательно следили за танцующими Дюрье, но невольно притягивали взгляд, и я не сразу вспомнил, что надо бы повернуться к танцорам. Женщина была очень хороша собой — юная, невинная красота. Длинное розовое платье доходило до щиколоток, обтянутых белыми чулками, розовая шляпа с широкими полями обрамляла лицо и светло-каштановые локоны. Блестящие черные волосы мужчины были тщательно зачесаны назад, открывая тонкое треугольное веселое лицо, а его костюм… Достаточно сказать, что его костюм был в крупную клетку и безупречного покроя. Женщина улыбалась, мужчина тоже; казалось, они были безмерно счастливы, что пришли сюда, и я угадал — не знаю как, но это бросалось в глаза, — что эти двое — актеры, что они и сейчас играют роль, как на сцене, и хотя они просто стояли рядом, они казались живее и интереснее, чем все, кто был в зале; так и тянуло встать и присоединиться к ним. Зрители, вынудившие себя смотреть на подиум, возбужденно улыбались, то и дело наклоняя головы, чтобы торопливо прошептать что-то или выслушать такой же торопливый шепот. Но это были вежливые, отменно воспитанные люди, а потому они быстро утихомирились и внимательно следили за последними пассажами выступления супругов Дюрье. Как выяснилось, не последними. Не успели отзвучать финальные ноты песенки «О, славненькая куколка!», как профессор «подал знак пианисту» — как писала на следующий день «Таймс», хотя сам я не заметил никакого знака, — и «по залу поплыла мелодия „Скольжение Габи“, сопровождавшая танец в самом его неприглядном виде. Отовсюду был слышен едва сдерживаемый смех (что правда, то правда), и откровенное хихиканье становилось громче, когда щека касалась щеки и томность танца усиливалась».
Танцоры закончили «Скольжение Габи», которое, на мой непросвещенный взгляд, мало чем отличалось от предыдущего танца. Затем профессор Дюрье и его жена взялись за руки — улыбка у нее была чудесная, и она мне понравилась — и поклонились, сорвав недурные аплодисменты, в том числе, конечно, и мои. Довольные, они уселись, а миссис Израэль встала, чтобы поблагодарить их, что она проделала очень мило. Затем она с улыбкой сказала:
— Полагаю, что профессор Дюрье и миссис Дюрье продемонстрировали нам — в ранней части своего великолепного выступления, — прибавила она, вызвав смешки, — что невинная разновидность «индюшкина бега» вполне имеет право на существование, если ее переименовать.
При этих словах Джотта подмигнула мне.
Миссис Израэль поманила двоих вновь прибывших, которые так и стояли в конце зала, и они вдоль стены двинулись вперед, улыбаясь на ходу в знак признательности за легкие предварительные аплодисменты — и вдруг я понял, кто такой этот мужчина. Конечно, я никогда не видел его прежде, разве что на фотографии, но сомнений быть не могло — вдоль стены зала, держась так, чтобы все время оставаться лицом к нам, шел именно он — еще молодой, ухмылявшийся, дерзкий и явно развлекавшийся вовсю.
«Это утро стало воплощением контраста», — писала на следующий день «Таймс», и я цитирую ее слова, поскольку полностью с ними согласен. «И супруги Дюрье, он — во фраке, она — в простом белом вечернем платье, уступили место Элу Джолсону и Флоренс Кэбл из „Уинтер-Гарден“: она — в своей знаменитой шляпе, веселая и юная… он — воплощение высшего веселья…»
Джолсон стоял лицом к нам и улыбался, глядя на нас. Казалось, он действительно был рад видеть именно нас. Мы заулыбались ему в ответ, и он сказал:
— Я обучился танцевальному искусству на Барбари-Коуст, когда сан-францисским мальчонкой продавал газеты.
Голос его, чуточку хрипловатый, как мне показалось, идеально подходил к его лицу, выражавшему безграничную уверенность в себе. Внезапно он исполнил какое-то танцевальное па, отчего по патентованной коже его ботинок брызнули блики света. Это длилось секунды три, не больше, а потом Джолсон так же внезапно замер, слегка согнув колени, выбросив обе руки вбок и вниз, вывернув пальцы, и ухмыльнулся, и завоевал нас со всеми потрохами: все мы, как один, были влюблены в него. Он сделал знак пианисту, и тот забарабанил пальцами по клавишам, выбивая ритм в такт движению его плеч; и даже я понял, что это рэгтайм.
И они станцевали — да как станцевали! — то вместе, то кружась каждый сам по себе, то сходясь снова, и Флоренс Кэбл была просто чудесна, а Джолсон выделывал па с тем проворством, легкостью и совершенством, которые вселяют в зрителя внезапную уверенность, что и он сумел бы не хуже. Они танцевали вплотную, затем отпрянули, сцепив пальцы, на всю длину рук, так, что их тела образовали букву V. И снова сошлись, подбородками едва ли не утыкаясь друг другу в плечи, ноги их летали, руки… не знаю, что они выделывали руками, но, Боже мой, они были великолепны. Фортепьяно еще играло, когда они остановились, и Джолсон сказал:
— Это все один и тот же танец. Зовите его «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «любовники», «пройдись назад», «птичья припрыжка» — как вам будет угодно. Отбросить все различия — следите за нами! — и останется одно и то же.
Вновь они пришли в движение, счастливый пианист перескакивал с одной мелодии на другую, и танцоры, По всей видимости, переходили от танца к танцу, потому что я слышал, как зрители шепотом называют самые разные названия. Но — Джолсон прав — все это был один и тот же танец, и до чего же мне было жаль, что я не способен проделать все то, что проделывал Эл Джолсон! Они снова остановились, пианист все играл, а Джолсон уже слегка вспотел.
— Пятнадцать-двадцать танцзалов на Барбари-Коуст, — сказал он, — зарабатывают большей частью за счет полупьяных портовых матросов. И — чего же еще ожидать! — все, на что были способны эти чудаки, — для начала кое-как шаркать ногами по залу. Было на Барбари-Коуст какое-то негритянское кабаре, так говорят, что все пошло оттуда; назывался этот танец «Томми-техасец». — Джолсон подхватил в объятья мисс Кэбл, и они помчались по полу в танце под названием «Томми-техасец», причем Джолсон комически изображал пьяного. Они остановились. — Потом оркестр, бывало, разогреется и выдаст рэгтайм, — тут Джолсон улыбнулся пианисту, который мгновенно понял намек, — а потом уж налегает на минор, видно, так звучит соблазнительнее. — Пианист тотчас замедлил ритм, налегая — могу побиться об заклад — на минор, и Эл Джолсон и Флоренс Кэбл все ближе и теснее придвигались друг к другу, буквально щека к щеке; я глянул на миссис Израэль — она была зачарована. — Все ближе и ближе, — говорил Джолсон и вдруг резко отпрянул, щелкнув всеми десятью пальцами, — и… по-моему, я сказал достаточно!
И они помчались, завертелись, полетели в удивительном танце, да так, что только ноги мелькали, а зрители сходили с ума. «Он удостоился оглушительных аплодисментов, — писала на следующее утро „Таймс“, — показывая вместе с мисс Кэбл, как следует танцевать этот танец».
Потом все кончилось, и на танцоров обрушился шквал аплодисментов, они кланялись, счастливые, а я поглядел на супругов Дюрье. Они тоже аплодировали и улыбались, и профессор — все-таки он был профессионалом — улыбался вполне натурально. Но вот улыбка его жены показалась мне напряженной и вымученной. Трудно знать наверняка, что думают другие люди, но я не мог не гадать, какие чувства испытывал в этот миг профессор Дюрье с его фраком и артистическими длинными волосами. Он не был стар, но уже сейчас было видно, каким его лицо станет в старости. Аплодируя, я воображал, как долгие годы он прокладывал себе путь к, успеху; он обучал вальсу и тустепу поколение за поколением, пока не наступило новое столетие. И вдруг, появившись, как ему должно было казаться, из ниоткуда, здесь, в зале, стоят эти молокососы, и кланяются, и срывают бешеные аплодисменты своему танцевальному стилю. Наконец овации стихли, и я уселся, гадая, что же станется теперь с супругами Дюрье. Может быть, им удалось скопить на черный день.