Я прошел коротким темным коридором, поднялся на три дощатые ступеньки и увидел дремлющего швейцара. Проскользнуть мимо него? Не стоит: я понятия не имею, куда мне идти и что я намерен сделать; меня изловят и выставят с позором. Я глянул на спящего, бесшумно вынул свой бумажник, извлек оттуда двадцатидолларовую купюру и сложил пополам. Зажав ее в кулаке, я изобразил, как мог, смиренно-нетерпеливую улыбку, которая должна была подчеркнуть, что я человек безвредный, и похлопал швейцара по колену.
Он не шевельнулся, лишь чуть-чуть приоткрыл глаза — он явно привык к тому, что его застают спящим, и привык изображать, что вовсе не спит. Он одарил меня твердым уверенным взглядом, и я сказал:
— Прошу прощения, не мог бы я увидеться с… — С кем? Я назвал единственное имя, которое было мне известно: — С Голубиной Леди?
Швейцар уже собирался покачать головой, осведомиться, кто я такой и все прочее, но я, не глядя на свою руку, словно она действовала совершенно самостоятельно, протянул ему сложенную купюру. Швейцар глянул на деньги, на меня, и взгляд его сделался жестким и колючим. Я понял, что допустил промашку: он углядел желтую оборотную сторону банкноты и цифру «20»; сумма была крупная, раз в десять крупнее возможной, и это его насторожило. Тем не менее он поглядел на деньги; лежавшие на его ладони, поколебался и встал.
— Подождите здесь.
Я остался один на маленькой дощатой площадке размером примерно десять на десять футов. Направо виднелась темная сцена, маячили краешки множества декораций, подымались в темноту какие-то таинственные веревки. Из коридора, куда удалился мой приятель-швейцар, доносилось женское пение. Кто-то рассмеялся легким, профессиональным, добродушным смехом. Какой-то мужчина выругался — без особой, впрочем, злости. На кирпичной стене слева от меня висела доска для объявлений, и я подошел к ней — полюбопытствовать, что написано на приколотых кнопками листках.
На одном из них был напечатан список выступлений, размечено время выходов в дневном и вечернем представлении. Объявление, напечатанное типографским шрифтом на картоне, — у меня было время переписать его, — гласило:
«Не произносите на этой сцене слов „пузан“, „сукин сын“, „ух ты, Боже мой!“, если не хотите, чтобы вас немедленно уволили. Не обращайтесь с подобными словами ни к кому из зрителей. Если вы не способны развлечь публику мистера Кита, не оскорбляя ее слуха, старайтесь делать все от вас зависящее. Отсутствие таланта вызовет меньшие нарекания, чем оскорбление слуха зрителей. Если у вас возникнут сомнения в характере вашего номера, посоветуйтесь с местным антрепренером прежде, чем выйти на сцену, ибо если вы допустите святотатство, непристойность или хотя бы намек на вышесказанное, вы немедленно покинете это место и никогда более не будете выступать в театре, которым управляет мистер Кит». Вот это да!
Вверху, на деревянной рамке доски объявлений, кто-то тщательно выписал карандашом: «Не посылайте одежду в стирку, пока не пройдет первое представление». На самой же доске, выкрашенной в белый цвет, было множество всяких надписей, сделанных и карандашом, и чернилами: «Не вините оркестрантов, они слишком много торчат в пивнушке, чтобы еще и репетировать»… «Бог ты мой, до чего маленькая сцена»… «Где же почта?»… «Мы знаем, что театр насквозь прогнил, а как насчет вашего представления?»… «Гримуборные подметаются каждое лето»… В углу доски была приколота отпечатанная в типографии визитная карточка: «Братья Зено, акробаты; обращаться через доску объявлений». Оттиснуто со штампа: «Люк Мэйсон из „Труппы Джоша Уилкинса“ — величайший комик Америки». Карандашом на квадратике бумаги, тщательно оторванном от конверта, написано: "Фло де Вир из труппы «Красотки Бостона» шлет сердечный привет сестрам Рэнглер из труппы «Веселые Мародеры». Отпечатанный список с заголовком «Пансионы»: двадцать с чем-то адресов, по большей части в районе Западных Тридцатых и Сороковых, и еще с полдюжины прибавлено от руки, карандашом. Возле некоторых адресов — тем же карандашом — комментарии: «Хороший… Кормят хорошо, но маловато… Паршивое местечко — только для акробатов». За спиной раздались шаги швейцара, и когда я обернулся, он ткнул большим пальцем куда-то себе за спину, буркнул: «Идите вон туда» — и, обойдя меня, вернулся в свое кресло. Я почувствовал сильное искушение потребовать назад свои двадцать долларов.
Я вернулся в тот же короткий коридор и, повернув из него направо, вышел в другой коридор, пошире, где располагались гримуборные, тянувшиеся параллельно сцене — во всяком случае, мне так показалось; ориентироваться здесь было затруднительно.
И в коридорах, и в гримуборных было полно народу — должно быть, все участники сегодняшнего представления. Я шел все дальше, заглядывал в гримуборные, огибал, зачарованный, людей, толпившихся в коридоре. По большей части они не обращали на меня внимания, но те, с кем я встречался взглядом, приветственно кивали. Не слишком ли бесцеремонно было с моей стороны заглядывать в гримуборные? Но ведь я не знал, как еще мне отыскать Голубиную Леди. И вдруг увидел ее — она сидела за туалетным столиком, спиной к коридору, но наблюдала за мной в зеркало. Она уже была одета для выхода на улицу. У стены гримуборной стояли три большие квадратные птичьи клетки, накрытые полотном. Я остановился у двери, Голубиная Леди сказала: «Входите», и я поблагодарил за то, что она согласилась встретиться со мной.
— И чем же я могу вам помочь?
— В этом месяце, не знаю точно, в какие дни, одна пара будет выступать с номером в варьете. Мне нужно увидеть их, но я не знаю, где именно они будут выступать, когда и как это можно выяснить.
Она помолчала немного, дожидаясь, не скажу ли я что-то еще, затем сказала:
— Тешу себя надеждой, что вам известно название номера.
— Тесси и Тед.
Голубиная Леди задумалась, затем покачала головой:
— Я о таких не слыхала. Что у них за номер?
— М-м… она, кажется, поет. А он играет на фортепьяно и танцует.
— А почему вы обратились именно ко мне?
— Ну, мне пришлось выбирать среди велосипедистов, Джо Кука, Крауса и Рауса и прочих. Ваше лицо на фотографии выглядело самым добрым.
— Так оно и есть! И я на самом деле такая. — Теперь она улыбалась. — Ну что ж, выяснить это будет нетрудно.
Она взяла со столика номер «Вэрайети», развернула, перелистала страницы, затем перегнула газету на странице, заполненной мелким убористым шрифтом, и отдала мне:
— Поглядите-ка вот это; если только они выступают, вы их сам и отыщете.
«Программы на следующую неделю театров варьете с тремя или менее представлениями ежедневно. Все театры открыты в течение недели, в понедельник дневные спектакли, если не указано дополнительных сведений». Страница под этим заголовком была битком набита мелким шрифтом и обильно насыщена значками. «Театры, значащиеся в списке как „Орфеум“ без иных различительных описаний, принадлежат к сети театров „Орфеум“. Театры, за названием которых следуют в скобках буквы С-К, принадлежат к сети театров Салливана-Консидайна… (П) — Театры Пантеджа… (Лоев) — Театры Маркуса Лоева…» Это был целый мир, о котором я не знал ровным счетом ничего.
Нью-Йорк, само собой, стоял в этой очереди первым, и возглавлял список театр, в котором мы сейчас находились, — «Театр Пятой авеню». Программа начиналась с минувшего понедельника: «Семейство Доил… Краус и Раус… Смит, Смит, Смит и Смитики… Вернон и Вера… Баньши за оградой… Мадам Зельда… Голубиная Леди… Джо Кук… Мерлин Великий».
Следующим был «Америкэн» (Лоев), еще один длиннейший список номеров… то же самое в «Колониальном» (U.B.O)… и так далее и так далее, десятки, дюжины номеров варьете, которые представлялись на этой неделе в Нью-Йорке, Бруклине, Бронксе. Но нигде — ни полслова о Тесси и Теде. После Нью-Йорка в алфавитном порядке шли программы представлений, сыгранных в минувший понедельник в Атланте, штат Джорджия, Атлантик-Сити (пирс Янга), Окленде, Плэттсбурге, Портленде, Пуэбло…
Список продолжался на второй странице, на третьей: сотни и, как мне казалось, тысячи номеров варьете, которые представляли публике всю эту неделю по всей территории Соединенных Штатов; все это и прочесть-то было невозможно.
— Ну как, нашли?
— В Нью-Йорке их нет. — Я протянул ей газету.
— Можете оставить себе, если хотите. Я ее уже прочла.
— Я и представить себе не мог, что существует так много номеров варьете. Хотел бы я посмотреть их все.
— Ну, вряд ли вам это пришлось бы по вкусу. Здесь ведь только первосортные номера, которые дают два-три раза в день. А еще есть второсортные номера, их куда больше: семь, а то и восемь представлений в день. Сущий кошмар, уж можете мне поверить. Есть и средние второсортные номера — четыре-пять представлений в день. — Говоря это, она подалась к зеркалу, повернула лицо так и этак, выпятила челюсть, пристально изучая себя. — А еще большие второсортные, малые первосортные, средние первосортные, большие первосортные… — Голубиная Леди засмеялась, глянув на мое отражение в зеркале. — Я, конечно, шучу, но, между прочим, во всех Штатах театров варьете что-то около двух тысяч, и стало быть, самых разных номеров там полным-полно, а в большинстве своем такие, что лучше бы вам никогда их не видеть. Нью-Йорк, само собой, снимает сливки, так что если вам нравится варьете, вы приехали куда надо. Вы уверены, что эти люди будут выступать в Нью-Йорке?
Я кивнул.
— Ну что ж. — Она последний раз глянула в зеркало, затем погасила свет над ним и поднялась, чуть наклонясь вперед, чтобы расправить платье. — Я сейчас еду домой, то есть в пансион, где поселилась, когда приехала в Нью-Йорк. Если пожелаете меня сопровождать, может, и найдете там кого-нибудь, кто слыхал о ваших Тесси и Теде.
— Охотно, — отозвался я. Она приподняла край полотна, укрывавшего клетки, и тут же послышался шорох крыльев.
— Спокойной ночи, цыплятки, — сказала Голубиная Леди, и мы вышли из гримуборной. Выйдя из театра, она сразу направилась к поджидавшему у тротуара двухколесному экипажу.
— Добрый вечер, мисс Бут, — приветствовал ее кучер.
— Добрый вечер, Чарли. Сегодня едем прямо к родным пенатам.
Она взобралась на сиденье, а я обежал экипаж и сел с другой стороны. Кучер щелкнул языком, выводя из задумчивости свою лошадь, дернул вожжами, и мы выехали на Двадцать восьмую улицу, направляясь на запад.
— Терпеть не могу автомобилей, — сказала Голубиная Леди. — От них такая вонь.
— Это верно, но ведь кони тоже пахнут довольно крепко.
— Зато приятно.
— Угу. — Я и сам всегда был такого мнения. — Мне нравятся двухколесные экипажи. Они такие славные и неторопливые, можно всласть поглазеть по сторонам.
— Подумать, если есть охота. Как вас зовут?
— Саймон Морли. Сай.
— Отлично, Сай. А мое имя — Мод. Мод Бут.
Экипаж процокал по брусчатке под станцией надземки на Шестой авеню, свернул на Седьмую, и в эту минуту, должно быть, мое лицо выдало мои чувства, потому что впереди высилось во всем своем великолепии здание Пенсильванского вокзала. Я передвинулся вперед, чтобы получше рассмотреть вокзал, сиявший в ночи огромными высокими окнами.
— Красивый, правда? — спросила Мод Бут, и я с жаром закивал, соглашаясь с ней. — Я недавно заходила внутрь, — продолжала она, — там просто великолепно. Сразу начинаешь гордиться оттого, что живешь в Нью-Йорке. — Я вновь кивнул; экипаж проезжал как раз мимо вокзала, и я повернул голову, следя, как уплывает назад его новенький, с иголочки, белый силуэт.
Где-то в районе Тридцатых улиц мы свернули на запад, в длинный квартал четырехэтажных домов из красновато-бурого песчаника, похожих как близнецы. Экипаж остановился перед одним из этих домов, под фонарем, и я подался вперед, намереваясь расплатиться. Мод замахала на меня руками, и я выбрался из экипажа под свет фонаря, чтобы помочь ей сойти на тротуар. Двое мужчин в свитерах с пуговицами и кепи сидели на ступеньках крыльца и наблюдали за нами: один пожилой, почти старик, другой на вид лет сорока. Экипаж зацокал прочь, а Мод спросила у мужчин, сидевших на крылечке:
— Кто-нибудь из вас слыхал о таком номере: Тесси и Тед?
Они подумали, затем дружно покачали головой.
— Знавал я когда-то Тесси Берне, — сказал старик. — Берне и Берне, номер назывался «Пожар в доме». А вот насчет Тесси и Теда не слыхал. Что у них за номер?
— Пение и танцы. Это Сай — он их разыскивает. Сай, это Джон, разговорный жанр. А это Бен. Он акробат, а акробаты вовсе не умеют разговаривать. — Мужчины дружно засмеялись и обменялись со мной рукопожатием. — Здесь еще и другие появятся, — продолжала Мод, — наверняка кто-нибудь да слыхал о Тесси и Теде. Мне так уже сдается, что я их знаю.
Она поднялась к двери. Старик, которого звали Джон, обратился ко мне:
— Присаживайтесь, Сай, в ногах правды нет. — И я уселся посередине лестницы. — Это что у вас, «Вэрайети»? — Он кивнул на карман моего пиджака. — Вы не против, если я одолжу посмотреть?
Я протянул ему газету, и он спросил у Бена:
— Ты еще не видел вот это?
Бен покачал головой.
— Ну, ты знаешь Ламонта из номера «Какаду Ламонта»?
— Ага, знаю, я с ним как-то вместе выступал в Де-Мойне. Номер с птицами. Шумные твари, горлопаны, не то что у Мод.
— Так вот, Ламонту и самому пришлось пошуметь вот здесь, в «Вэрайети». — Джон вынул из кармана рубашки старомодные очки с узкими овальными стеклами и нацепил их на нос одной рукой.
Из дома появилась молодая хорошенькая женщина в шлепанцах и длинном узорчатом кимоно с широкими японскими рукавами; присев на верхней балюстраде, она извлекла из кармана кимоно вязанье и принялась за работу.
— Долорес, это Сай, — сказал Джон. Женщина в кимоно одарила меня прекрасной улыбкой, и я кивнул в ответ, стараясь не остаться в долгу. Джон поднял повыше газету и подбородок, повернувшись спиной к фонарю, чтобы его свет целиком падал на страницу.
— "Нью-Йорк, Нью-Йорк, — прочел он вслух. — В прошлом номере «Вэрайети» мистер Джордж М.Янг поместил обзор программы Кита, Филадельфия, где был упомянут некий номер, показанный в «Виктории», каковой либо является копией номера «Какаду Ламонта», либо затруднительно понять, как могут быть столь схожими два различных номера с птицами. Полагаю, что мистер Янг совершил большую ошибку, сравнивая какой бы то ни было номер с «Какаду Ламонта». Какаду Ламонта совершают кувырки назад, раскачиваются и делают прочие трюки, каких нет ни в одном номере с птицами. Птицы Ламонта, в количестве пятьдесят штук, все превосходно обучены, в то время как номер, упомянутый в обзоре, имеет всего трех птиц и только один трюк, который есть и у Ламонта, т.е. трюк с колокольчиком. Однако у Ламонта трюк с колокольчиком не является основой всего выступления, как в упомянутом номере. В сущности, этот номер не имеет абсолютно ничего общего с номером Ламонта. Он похож на множество прочих, уже существующих номеров с птицами. Исполнители его только делают вид, что превосходят Ламонта, однако не в силах достичь выдающихся результатов труппы «Какаду Ламонта». «Подписано: Ламонт».
Джон сложил газету и отдал мне, я усмехнулся и кивнул, давая понять, что оценил комичность прочитанного им письма. Однако другие и не думали улыбаться; они все, как один, быстро глянули на меня и отвели взгляд, и я жарко покраснел от стыда. Долорес, наклонясь, ободряюще коснулась ладонью моего плеча.
— Я вас не виню, Сай, письмо Ламонта и впрямь забавное, этакая шумиха из-за выеденного яйца. Только, понимаете ли, его номер — это все, что у него есть, его жизнь, его пропитание. Без номера он просто ничто. Как и все мы. И он должен защищать свой номер. Ведь эти проклятущие обзоры и рецензии читают антрепренеры, голову можете прозакладывать, что читают! А стало быть, Ламонт не может допустить, чтобы его номер с пятьюдесятью птицами путали с какой-то там мелкотой. — Она вновь улыбнулась мне. — Verstehen?
Я кивнул, и то же сделал старик, прибавив при этом:
— За свой номер нужно драться. Черт побери, его могут стянуть даже у вора, который уже обокрал вас! Вот послушайте. — Он взял газету с моих колен, открыл на той же самой странице с письмами в редакцию и прочел вслух: — «Чикаго, 8 января, редактору „Вэрайети“: касательно письма, обвиняющего Джеймса Нири в том, что он украл номер Майка Скотта, который исполняется в парадном мундире с медалями и в зеленом трико. Заявляю, что именно я и Том Уорд впервые исполнили этот номер в театре „Одеон“ города Балтимор, штат Мэриленд, 13 февраля 1876 года. Я могу сослаться на Стива Фамена и Джека Шиэна. Подписано: У.Дж.Малкольм». — Джон ухмыльнулся, давая мне понять, что согласен: что-то забавное в этом есть.
— Знавал я когда-то парня, — продолжал он, — так тот всегда твердил, что это он, и никто другой, выдумал реплику «дурочка, зато красивая». Он прямо на стенку лез всякий раз, когда слышал, что ее использует кто-то другой.
Джон опять поднес «Вэрайети» поближе к очкам и прочел:
— «Лондон, 19 декабря, редактору „Вэрайети“: хотелось бы привлечь ваше внимание к несправедливости, которой зачастую подвергаются артисты, когда другой артист использует название либо способ рекламы их номера. К примеру, в то время, как моя дочь Элис Пирс представляет серию пародий на звезд, называя это „оттисками“, я обнаружил, что несколько разных артистов сейчас заявляют, будто именно они придумали слово „оттиски“. Подписано: М.Пирс».
Я кивнул, но теперь уже не усмехнулся при мысли о старике, который отважно сражается за свою дочь.
— Украсть номер, — сказала Долорес, когда в дверях за ее спиной появился молодой человек в одной рубашке без воротничка, — худшего и сотворить невозможно!
— Еще как возможно, — отозвался вновь прибывший, и Долорес прервала свою речь, чтобы познакомить нас. Его звали Эл, и он никогда не слышал о Тесси и Теде. Он сел рядом с Долорес и продолжал:
— Вы знаете Нобля и Хенсона? Песенки и диалоги. — Все разом утвердительно закивали. — Так вот, я виделся с Патом на прошлой неделе в «Хофман хаусе». Он сейчас не работает, но говорит, что их уже ангажировали. Пат рассказывал, что прошлым летом сеть «Орфеум» предложила ему место в труппе и жалованье двести долларов в неделю. Он уже собирался наутро подписать контракт. Конечно, он кое-кому рассказал об этом, и вот вечером натыкается он на парня по имени Берт Бендерс — знаете такого?
Судя по всему, никто такого не знал. Вышла Мод Бут в синем купальном халате и шлепанцах и села напротив Эла и Долорес.
— Ну вот, — продолжал Эл, — Берт работал на пару с женщиной, и их команда и вполовину не лучше Нобля и Хенсона.
— Я их припоминаю, — заметила Мод. — Я как-то выступала вместе с ними в Сан-Франциско.
— Стало быть, Пат Хенсон встречает Берта, а тот сияет как начищенный медяк. И говорит: «Как тебе нравится Бек? Он хочет ангажировать меня для „Орфеума“ за две с половиной сотни. Я уже шесть месяцев выбиваю из него еще полсотни прибавки».
На крыльце появились две крохотные женщины, почти лилипутки; они уселись рядом с Мод. Я вдруг обнаружил, что через два дома к западу на крыльце образовалось подобное сборище; и у других домов на улице тоже собираются люди.
— В общем, Пат рассказывал, что когда этот чудик удалился, он весь вечер ни о чем другом и думать не мог. Всему миру известно, что Бендерсы и в подметки не годятся Ноблю и Хенсону, а вот поди ж ты — «Орфеум» предлагает им на полсотни зелененьких больше!
Улица перед домом была тиха и пустынна; за все время, что мы тут сидели, не проехал мимо ни один автомобиль, и ни одной машины не видно было у тротуара во всем квартале.
— Пат потолковал об этом деле со своим партнером, и наутро они отказались от двухсотдолларового контракта с «Орфеумом». В общем, всю зиму они провели без работы, а прошлой весной Пат наконец выяснил, где собака зарыта. Кто-то рассказал Берту о контракте, который предложили Пату, ну и Берт помчался прямехонько в контору «Орфеума» и сказал там, что готов со своей партнершей работать за полторы сотни. Само собой, его и его партнершу взяли вместо Нобля и Хенсона. Пат говорит, что он этому типу век не забудет такой подлости.
— Кто-нибудь слыхал о Тесси и Теде? — спросила Мод Бут. — Сай их разыскивает.
Крохотные женщины подумали и отрицательно покачали головами.
— Ну, вы все же побудьте здесь, — сказала мне Мод. — Вдруг кто-нибудь да знает.
Позже Мод рассказала мне понемногу обо всех, кто сидел на крыльце. Эл и Долорес — муж и жена и выступают вместе; они великолепно танцуют, особенно танго. В квартире наверху у них годовалый ребенок, и Долорес всегда садится там, где может услышать, если он вдруг заплачет. Крохотные женщины — двойняшки, хоть и не очень походят друг на друга лицом; родились они в Толедо у пары английских артистов мюзик-холла, которые были на гастролях в Штатах и решили не возвращаться на родину. Когда двойняшки подросли, родители выучили их исполнять номер, который обычно исполняли сами, — единственное, что могли завещать своим детям. В этом номере одна из двойняшек, обильно припудренная и подкрашенная, исполняла роль куклы-чревовещателя, которой управляла другая. Во время представления «кукла» выходила из повиновения, и они менялись местами; публика просто обожала этот момент, кульминацию всего номера. Потом они немножко танцевали, немножко пели — не то чтобы плохо, но и не отменно. Это не имело значения, потому что публике они нравились, и двойняшек всегда охотно ангажировали, и неизменно первым сортом. Они были застенчивы, никуда не выходили и чувствовали себя непринужденно только среди своих — артистов варьете. Старик по имени Джон давно уже удалился на покой. Как многим актерам — хотя и не всем, говорила мне впоследствии Мод, — ему удалось скопить денег на старость, он владел кое-какой собственностью и имел несколько банковских счетов — для пущей надежности. И еще кольцо с алмазом, которое можно было заложить в случае нужды. Он жил в пансионах для артистов, таких, как этот, время от времени переезжая на новое место, когда ему хотелось перемены или случалось с кем-нибудь поссориться. Все свои пожитки он возил за собой в старом куполообразном сундуке, на котором по профессиональной привычке было написано его имя и адрес его импресарио. Бен был новичком в пансионе, и Мод о нем почти ничего не знала. «Пока», — добавила она, улыбаясь. Она полагала, что у него где-то есть семья — или, во всяком случае, была. Были в пансионе и другие жильцы — одни сидели наверху, в своих комнатах, другие куда-нибудь ушли или еще не вернулись с представления. О себе она не рассказала ничего.
Тут заговорил Бен, и это, как мне показалось, немного удивило всех остальных.
— Бывает кое-что и похуже, чем перехватить чужой контракт, — сказал он, — или даже украсть номер. Вы слыхали о Зауэре и Крауте?
— Кажется, я слыхал, — сказал старик Джон. С крыльца соседних домов по всей тихой — по-прежнему ни одного автомобиля — улице разносились голоса и негромкий смех. Из какого-то дома напротив долетели из открытого окна звуки фортепьяно.
— У Зауэра и Краута был номер, который всегда шел вторым сортом, — сказал Бен. — Комики в немецком духе: котелки, накладные животики, чудовищный акцент, шлепанье на пятую точку и тому подобное. Даже не второй, а третий сорт.
К звукам фортепьяно из дома напротив присоединилось женское пение, и мы все помолчали, прислушиваясь:
— «Когда Нью-Йорк засыпает… в полночный и тихий час… Тогда веселый китаец… открывает свой левый глаз… открывает свой сонный глаз. Слышите, вот он вздохнул, Чайнатаун, о мой Чайнатаун, когда гаснут огни…»
Ниже по улице, у ближайшего к нам фонаря, двое мужчин в уличной одежде репетировали акробатический трюк: один стоял на плечах у другого.
— Но Зауэру и Крауту всегда хотелось продвинуться повыше, — продолжал Бен, — вот они и купили себе новый номер. Отличный номер, лучшего у них никогда не бывало. Они отрепетировали его, показали антрепренеру и получили контракт.
На улице вдруг послышался шум, и откуда-то выскочил мальчишка на немыслимом драндулете, состоявшем из крохотной дощечки, к которой с двух сторон были прикреплены ролики, впереди был приколочен ящик, а на нем гордо светилась маленькая жестяная «фара». Одной ногой мальчишка стоял на дощечке, другой отталкивался от мостовой. Он остановился, чтобы поглазеть на акробатов.
— «…Миндалинки карих глаз. Сердцу легко и жизнь так светла в сказочном Чайнатауне…»
— Я выступал с ними в одном представлении, — сказал Бен. — Где же это было… у Адельфи, в «Гатри»?
— Я работаю в «Гатри» на следующей неделе, — заметил Эл, — и не пью.
— Мне никогда не доводилось выступать в «Гатри», — сказала Долорес, — зато я выступала в Нормане. Еще до того, как мы поженились, меня ангажировали для Клебурна, штат Техас, братья Свор из Далласа. Я согласилась, что за неделю мне заплатят меньше, чем обычно, потому что это была короткая поездка. Мне дали понять, что я буду выступать всю неделю, а когда я приехала туда, антрепренер заявил, что у него только три номера варьете в неделю и соглашение с импресарио не оплачивать дорогу за неполную неделю работы… а три дня — это как раз и есть неполная неделя. — Долорес рассказывала, не переставая вязать. — Ну, я сама оплатила дорогу и через три дня отработала остаток недели в Гейнсвилле. Потом мне позвонили и сообщили, что на следующую неделю меня ангажируют в Норман, штат Оклахома, и что контракт перешлют туда по почте. Я приехала в Норман — а там оказалось, что театр прогорел и нету никакого контракта. Отправилась я в отель, тут же позвонила братьям Свор, но они и разговаривать со мной не стали.
Босоногий мальчик лет десяти — одиннадцати прошел мимо, вопросительно глянув на наше крыльцо, и Джон поманил его к себе. Он дал мальчику деньги, то же сделал и Бен, а Эл поднялся и ушел в дом.
— Отправилась я в отделение «Вестерн Юнион», — продолжала Долорес, — и послала им телеграмму, требуя ответа. Мне, конечно, ничего не ответили.
Эл вышел на крыльцо, держа в руках большое блестящее металлическое ведро. Он отдал ведро мальчику, вернул Джону какую-то мелочь — видимо, сдачу, — и мальчик ушел.
— Так что я считаю, что актерам, которые работают в Техасе и Оклахоме, надо быть начеку с тамошними импресарио. Им на наши интересы наплевать, и вообще народ они бесчестный. У тебя были проблемы в «Гатри»?
— Нет, — сказал Бен, — никаких. Адельфи — парень приличный.
Я ждал продолжения, но все молчали. Акробаты на улице закончили репетицию и вернулись на свое крыльцо, а мальчишка на роликовом драндулете со скрежетом покатил прочь. Я набрался смелости и спросил:
— Что же случилось с Зауэром и Краутом?
— Ну, их выход был, сдается, четвертым, и я видел, как они явились заранее, в костюмах и все такое, и стояли за кулисами, поглядывая на представление. Первым номером шла, кажется, труппа жонглеров, а потом, не знаю уж, с какой стати, может, какая-то путаница в ангажементах — что тут поделаешь, надо чем-то заполнять программу, — выходит еще одна пара комиков.
С крыльца дома напротив спустился молодой человек лет двадцати с небольшим и наискось через улицу направился к нам.
— Эй, да это Диппи!
Он остановился перед нами, улыбаясь в ответ на приветствия.
— Добрый вечер, ребята.
Как я узнал, это был Ван Ховен, он же «Диппи, чокнутый музыкант».
— Что, увидел пивного мальчика? — осведомился Джон.
— Само собой. — Диппи ухмыльнулся и сел рядом с Беном. — Продолжайте, ребята, не хочу вам мешать.
— Так вот, выходит эта комическая пара, проходит аккурат мимо Зауэра и Краута, глядь — а все четверо одинаково одеты! Ну точь-в-точь близнецы! Пара выходит на сцену и начинает исполнять тот же самый номер! Слово в слово, шутка в шутку, те же самые драки, словом — все! Тот парень продал свой номер и тем и другим.
Все прочие покивали, бормоча: «Угу!», «Надо же!» и все прочее в том же роде. Подождав немного, я спросил:
— И… что же было с ними дальше? С Зауэром и Краутом?
— А, — отозвался Бен, которого мой вопрос явно удивил, — так ведь их выставили. Сразу. На что они там сдались? Пришлось им одалживать деньги, чтобы уехать из города. Мы все скинулись для них, сколько кто мог.
В доме напротив допели «Чайнатаун». Недолгое затишье — а потом опять заиграло фортепьяно, и все тот же молодой голос запел:
— «Слышишь, милый, что играют? Что за песенка смешная!.. Ах, мотивом этим все сердца согреты! Им душа взбодрена, как бутылочкой вина… Милый, милый, потанцуй! Эй, не мешкай, не ревнуй! Видишь, как глаза горят? Ну-ка, дружно встанем в ряд!»
И тут же грянул уже знакомый мне хор:
— «Все это делают, делают, делают! Ты отрада для всех — индюшкин бег!»
— Ты отрава для всех! — со стоном пробормотала Мод.
Из дома вышла женщина средних лет и уселась ступенькой ниже Мод. Та наклонилась к новоприбывшей, пошепталась с ней и окликнула меня:
— Сай, это мадам Зельда, чтица мыслей, а это — Саймон Морли. Она тоже никогда не слыхала о Тесси и Теде.
— Я дам знать Мод, если что узнаю, — сказала мадам Зельда, и я с улыбкой кивнул и поблагодарил ее.
Пивной мальчик шагал к нашему дому, кренясь набок, вытянув руку под тяжестью полного ведра. Долорес отправилась в дом, Бен рылся в карманах брюк, но я быстро поднялся и, сказав: «Позвольте мне», выудил из кармана две монеты в четверть доллара. Бен взял ведро, и я протянул монеты мальчику — тот воззрился на них, потрясенный:
— Ух ты, Господи! Спасибочки, мистер!
Долорес вышла на крыльцо, неся на фирменном подносе «Кока-колы» разномастные стаканы; за нею Мод несла на другом подносе чашки и чайник. Затем мы поудобней устроились на ступенях, прихлебывая каждый свое. Я издали видел, как со стороны Восьмой авеню медленно шагает мальчик с двумя жестяными ведрами, а еще дальше, на Восьмой, виднелась пивная на углу, откуда, видимо, он и появился. Славно было сидеть вот так, потягивая пиво в компании этих людей. Потянуло ночным холодком, но никто не двинулся с места, и в этой непринужденной тишине я вспомнил вдруг газету, которую прочел утром, — газета многословно комментировала борьбу Тафта и Рузвельта за место кандидата от республиканцев, были в ней и статьи о тревожных событиях в Европе. Однако люди, сидевшие сейчас рядом со мной на крыльце своего пансиона, жили в ином мире, и только этот мир был для них важен. Участвовали ли они в выборах? Подозреваю, что нет, и я мог бы побиться об заклад, что во всем доме позади нас, в комнатах, где они жили, не отыщется ни одной газеты, которая не называлась бы «Вэрайети» или «Биллборд».
Начался непринужденный, ленивый, с легким привкусом сплетничанья разговор. Я услышал об одном актере по фамилии Спэрроу; похоже было, что все присутствующие знали его или, по крайней мере, о нем слыхали. Его номер был уникален. Он выходил на сцену и бросал в публику апельсины, помидоры и прочие мягкие плоды. Затем он вставлял в рот вилку, и публика начинала швыряться в него всем этим мусором, а он старался поймать его вилкой. Он, конечно, часто промахивался, и очень скоро его лицо и костюм были залиты овощным соком и давленой мякотью. А еще всегда в публике находился кто-нибудь, кто уже видел его номер и прихватил с собой картофелину либо репу и обстреливал его этими «снарядами». Обстреливал метко, твердой рукой целясь прямо в лицо. Хочешь не хочешь, а приходилось ловить. Вилкой. И если он промахивался, а такое случалось, ему же хуже: дело заканчивалось подбитым глазом или раскровененным носом. У него был собственный коврик для сцены, и одевался он всегда в черно-белый клеенчатый костюм. А когда он покидал сцену, направляясь за кулисами в свою гримуборную, все от него шарахались, расчищая дорогу.
Другой номер назывался «Шерман и Морисси» — комические акробаты на трапеции в смешных костюмах. Главным их трюком были падения. Они падали с натянутой на высоте в шесть футов проволоки на сцену, поодиночке и вместе. Затем они начинали злиться, дрались и падали снова. И все эти падения были настоящими — тут никак нельзя было сфальшивить. Они расшибались так сильно, что не могли выдержать на сцене дольше восьми минут — как сказал Бен, самый короткий номер в истории варьете. Вернувшись в гримуборную, они хватались за бинты и мази, вытаскивали друг из друга занозы и приводили себя в божеский вид для следующего выступления.
Должно быть, было заметно, как я потрясен, потому что Долорес улыбнулась и сказала:
— Это же варьете, Сай. И всегда лучше выступать, чем оказаться за бортом.
Разговор немедленно перешел на неудачников, бедолаг, которые не могли больше получить ангажемента — худшее, что может случиться с актером варьете. Человек, которого почти все они знали, постепенно скатывался от промежуточного положения во второй сорт, пока наконец вовсе не остался без ангажемента. Друзья научили его изображать витринный манекен. Он стоял в витрине с выбеленным и разрисованным лицом, неподвижный, как самый заправский манекен. Затем он стучал по стеклу, привлекая внимание подходящего прохожего, который останавливался поглазеть на него — и тогда он отвешивал неловкий механический поклон, сопровождавшийся судорожной механической улыбкой. И снова застывал, абсолютно неподвижный. У витрины собирались зеваки, стучали по стеклу витрины, мальчишки корчили ему рожи, надеясь заставить его улыбнуться, а он указывал на надпись в витрине, рекламировавшую какой-то товар.
— Это, конечно, не варьете, — прибавил Эл, — но самое близкое к варьете, что ему удалось отыскать.
И все дружно закивали, подтверждая его слова.
И тогда случилось нечто странное. Заговорил молодой Ван Ховен, и он говорил, говорил, говорил — никто ни разу так и не прервал его. Вот его рассказ, насколько я сумел его запомнить. Если б кто-то встал и ушел, я не стал бы его за это винить, но сам слушал, затаив дыхание, и готов был слушать всю ночь.
— Тяжко ему пришлось, — пробормотал он, и в его голосе звучало искреннее сочувствие к бывшему актеру, который превратился в витринный манекен. — Я сам всю жизнь в варьете, и дела мои шли куда как скверно. Невзгоды ходят парами, и я отыскал себе партнера, который тоже сидел без гроша. Всю зиму я был на мели, а эта зима в Чикаго была из самых суровых. Мы снимали комнату на Саут-Кларк-стрит, рядом с переулком, который вел к служебному входу старого «Олимпика», и часто поминали остолопа, который не знает, что за семейство поселилось наверху — вот это была шуточка! (Я понятия не имею, в чем соль этой шутки.) Домовладелица в глаза нас не видела, да и мы старались с ней не сталкиваться: когда человек выглядит так, как выглядели мы, ему неохота попадаться на глаза другим.
— Мы репетировали фарсовый номер с фокусами и довели его до ума за несколько ночей в нашей комнате, при свете газового рожка. Больше нам заняться было нечем, а днем мы спали, стараясь забыть, что хочется есть. — Диппи усмехнулся. — Даже сейчас порой, когда я ем досыта, мне все чудится, что это сон.
Мой партнер Жюль… бедный старина Жюль! Он был болен и начал лысеть. Он уже хотел бросить все, но в один прекрасный день я нашел работу на три дня — за двенадцать долларов на двоих и воскресный ужин. Это была немецкая закусочная, а Жюль был немец, так что мы имели там успех. А в воскресенье я поужинал так, как ужинаю только сейчас.
На следующей неделе мы выступали в закусочной в северной части города — получили деньги, отдали кое-какие долги, пару раз наелись и снова очутились на мели. Не могли даже забрать белье из стирки. Потом нашли работу — нам предложили двадцать долларов в неделю, да еще идти пешком было почти пять миль, а трамваи туда не ходили. Пришли мы в забегаловку, а хозяин и говорит: «Что такое — Хардинг посылает мне двоих мужчин? Мне не нужны мужчины, я не выпущу выступать мужчин! Мне нужны женщины, публика требует женщин!» Не могу сказать, что я так предан искусству, что слезы навернулись мне на глаза от этих слов — навернулись, конечно, но совсем по другой причине! Я вцепился в эту орясину, умолял его взять нас, говорил, что я болен и Жюль тоже болен, даже показал его волосы. Я из кожи вон лез, и в конце концов он сдался. Мы провалились с треском, а две старые субретки, которые значились в программе вместе с нами, имели бешеный успех. Тут я понял, что хозяин прав; я помчался в одно местечко на Норт-Холстед-стрит и буквально на коленях вымаливал работу. Хозяин сдался, и я помчался назад — за Жюлем.
И мы стали работать за восемнадцать долларов на двоих и опять же за воскресный ужин. Нас наняли напрямую, безо всяких комиссионных. В этом заведении была своя постоянная немецкая труппа. Наш номер с фокусами прошел на ура, а вот когда я выступал один, то провалился. Худо мне было, потому что антрепренер хотел оставить одного Жюля и присоединить его к постоянной труппе. Но я-то знал почти наверняка, что Жюль меня не покинет, и так оно и вышло. Но на следующей неделе все кончилось — выставили нас обоих. С тех пор как мы работали вместе, это случилось впервые. Я-то прежде не раз проходил через это один, и когда увидел, что антрепренер разговаривает с моим партнером и в кулаке у него зажаты деньги — понял, что песенка нашего партнерства спета. Я вышел на улицу, в холодный и дождливый апрельский вечер, и чудилось мне, что я уже никогда не выкарабкаюсь; и мой лучший костюм, и запонки — все у меня лежало в закладе. Терять мне было нечего, и я вернулся к дому, вошел с парадного входа, а там сидел мистер Мерфи, один из владельцев заведения, с двумя дамами. Я молил его ради всего святого оставить нас обоих, показал, во что я одет — видно было, что я и на человека-то не похож. В общем, он разрешил мне выступать до конца недели в одиночку, за двенадцать долларов.
Я отработал этот срок, и работал в поте лица. Каждый вечер я получал пятьдесят центов, мы с Жюлем встречались после того, как заканчивался его номер, перекусывали и прямиком отправлялись отсыпаться в пансион. На следующий день я шел на работу пешком, чтобы сэкономить на трамвае. Ну вот, миновала неделя, и мы с Жюлем расстались: он решил, что попытает счастья в паре с субреткой. И опять я остался в Чикаго без гроша в кармане. Жюль устроил мне напоследок недурной фарс. Он забрал мое кашне и рубашку, и я остался с одним старым летним костюмом и сундуком.
Что ж, Уильяме из «Уильяме и Хили» пристроил меня в какое-то передвижное шоу, а другой приятель оплатил мой билет. Отправился я в Босуэлл, штат Индиана, в «Варьете на колесах» Адама Фетцера, и, поверите ли, оказался это какой-то паршивенький бродячий цирк! Спали мы на груде вещей: на полу комнаты валялась макушка шатра, или, как они говорят, шапито, и повсюду было полно веревок. Сами понимаете, чем может закончиться спанье на веревках, и я предпочел убраться оттуда. У Фетцера была здоровая клетка для львов с двумя отделениями, а лев был только один, вот я и пристроился в пустом отделении. Прихватил с собой пару конских попон и недурно устроился. Все решили, что я заважничал: надо же, предпочел спать в одной клетке со львом!
Фетцер опасался, что у меня ничего не выйдет, да я и сам был о себе неважного мнения. Вот он и заставлял меня делать дополнительную работу — начищать до блеска сбрую, красить фургоны, в общем, заниматься всем, что ему только приходило в голову. А придумывать мне занятия он был мастак, ну и я старался ему угодить — ничего другого мне не оставалось. Наименьшая оплата у него была девять долларов, а я так и вовсе получал семь. Но я лез из кожи вон, чтобы все переделать. Я кормил льва, а он был не такой, как обычные львы, и не поднимался ни свет ни заря. Старенький он был, вот-вот издохнет, но все равно считался звездой этого цирка, так что сами можете представить, что это был за цирк. Я обычно будил его, чтобы накормить, резал ему мясо на мелкие кусочки, а во время интермедий мне приходилось тыкать его раскаленным прутом, чтобы он хоть немножко порычал. Раза два нас за такие штуки едва не выставили из города. Совестно мне было перед бедолагой Джейком, но я был не в том положении, чтобы жалеть льва.
Порой мне становилось так тоскливо — хоть волком вой; но в цирке нельзя надолго давать волю тоске. Эти цирковые ребята просто железные. Был там один, который уже много лет работал на Фетцера, так он, чтобы сохранить свое место, делал дюжину номеров, не меньше. Один номер был с вертящейся лестницей, и он взял меня в помощники. Я висел на лестнице, цепляясь изо всех сил, потому что она переворачивалась и выносила меня под самый купол, а этот циркач еще хотел, чтобы я там, наверху, подурачился — тогда он выглядел еще эффектнее; но поверьте мне, все, на что я был способен, — держаться покрепче, и уж я держался как мог. Всякий раз, когда я видел эту лестницу, я думал, что тут-то мне и конец.
Пришел апрель, дороги просохли, и двадцать пятого апреля мы давали первое представление в пути. Что ж, я всю зиму репетировал мой номер, и теперь я стоял за кулисами, раздвинув занавес, и ждал; заиграл оркестр, я выбежал на арену и показал свой номер — комическое жонглирование — и, жизнью клянусь, я имел успех! Я еще показывал фокусы — их принимали не с таким восторгом, но вполне прилично.
В общем, этой ночью я спал в нормальном номере нормального отеля, а Адам, антрепренер, исходил слюной от восторга. Звал меня Фрэнки и вился вокруг меня ужом. На следующий день меня выпустили еще и в интермедии, и ей-богу, ребята, я там был очень кстати. В этой интермедии участвовали бородатая женщина-лилипутка, ее муж-великан, пара дряхлых аллигаторов, полных две клетки обезьянок, ну и, само собой, ваш покорный слуга. Я их подучил немного, постарался как мог сделать из этого настоящую интермедию, но чем больше я осваиваюсь сегодня на Бродвее, тем яснее понимаю, что эти деревенские простачки на самом деле не так уж просты. Старина П.Т.Барнум еще мог бы их надуть, но куда мне до него! Лучшим номером нашего представления всегда оставался переезд в другой город.
Меня уволили без предупреждения — не стану вдаваться в подробности, как и почему это вышло, — и с десятью долларами, в кармане я рванул в Дейтон. Там работы не было, и я устроился в ресторане. Наконец мне подвернулась работенка у «Гас Сан», и я отправился в Элкинс, что в Западной Вирджинии; ехал сидя всю ночь. И когда я добрался до места, совершенно выдохшийся, мне заявили, что меня и не собираются ангажировать. О Господи! Но со мной им не так-то просто было справиться; я одолжил денег у антрепренера, чтобы добраться до Фермонта, там же, в Западной Вирджинии, — там мне дали новый ангажемент, и там я вышел на сцену. Да, этот антрепренер был парень что надо. Я работал на эту сеть восемнадцать недель — одиннадцать в театрах и семь в отелях и ресторанах. Неприятно говорить об этом, да что проку скрывать — я был ничем не хуже, чем некоторые театры, где мне приходилось выступать. Будь я не мальчишкой, а взрослым мужчиной, тамошние антрепренеры меня бы так нагло не надували; но дело прошлое, а тогда я частенько плакал, запершись в номере. Я все ломал голову, неужели и впрямь я такой никудышный, но на самом деле мне просто недоставало навыков — теперь-то я уверен, что прежде частенько допускал промахи.
Из сети «Сан» меня выставили, и я присоединился к театру с постоянной труппой и репертуаром. Антрепренер держал меня там, потому что знал, что я способен взяться за что угодно; и я и вправду брался за все, что ни подворачивалось под руку, и продержался в этом шоу до весны. Никогда еще я так долго не работал на одном месте, и с тем антрепренером я до сих пор переписываюсь; славный он малый.
Сезон закрылся, и я рванул назад, в Чикаго, и все лето работал на Стейт-стрит по восемь выходов в день, с половины десятого утра до одиннадцати вечера. Долго я этого выдержать не мог и отправился в Де-Мойн, но там мне сказали, что дела идут плохо, так что я не пошел работать, а взял ангажемент в Оскалузе за двадцать пять долларов в неделю. Оттуда я поехал в Манхэттен, штат Канзас, и побывал еще в нескольких мелких городишках.
Потом Фрэнк Доил, мой настоящий друг, спас мне жизнь тем, что дал временную работенку в Чикаго — я застрял там на всю зиму. И наконец летом следующего года, пятого июля, наступил мой звездный час. Я впервые вышел в «Мажестике» — а уж как я получил этот ангажемент, вообще отдельная история. Так или иначе, я имел бешеный успех. И все равно я частенько сиживал в своей гримуборной, гадая, продержусь я до конца недели или меня вышибут раньше. Однако я продержался и с тех пор переиграл во всех первоклассных театрах-варьете Америки и Канады; одно могу сказать: тяжкое это ремесло. По сей день кого я на дух выносить не могу, так это антрепренеров, отменяющих номера. Их и слабоумных ублюдков, которые воруют чужой номер, в то время как обворованный бедолага ради этого номера бился с судьбой еще пострашнее, чем выпало мне.
Ну да ладно, не будем вешать нос! В феврале мне сравнялось двадцать три, а родился я в Суз-Сити, в театре сети «Орфеум». И это здорово — жить в таком номере, какой я получил в этом пансионе, и ужинать так, как я поужинал нынче вечером. Иметь отличные гримуборные, выступать на больших сценах, спать в ночной сорочке и принадлежать к клубам, где можно повстречать Джорджа М.Коэна, Эндрю Мэка и прочих знаменитых парней, а они, глядишь, и пригласят тебя выступать у них. Э, да что толку говорить, варьете — это здорово, когда все идет как надо! Если это сон, не будите меня, пожалуйста; а если не сон, ради Бога, пусть всегда держится на плаву «Коммершиэл траст компани», потому что именно туда я вложил все свои сбережения. Вот что я вам, стало быть, скажу: удачи всем, а успех придет, если вы его заслужили. Делайте свой номер и не мешайте жить брату своему. Спокойной ночи, ребята, хватит на сегодня болтовни.
— Спокойной ночи, Диппи, заходи еще! — вразнобой ответили ему все, а Джон вытащил из кармана часы, щелчком открыл крышку и, поглядев на циферблат, заохал. Все поднимались, слегка потягиваясь, и я тоже встал, чтобы благодарно пожать руки этим замечательным людям за то, что они позволили мне побыть в их компании. Думаю, мой тон недвусмысленно показал им, что этот вечер доставил мне настоящее удовольствие, потому что, когда они, улыбаясь, приглашали меня заходить еще, я видел и чувствовал, что эти приглашения искренни.
Все ушли в дом, кроме Мод Бут — она ненадолго задержалась со мной на крыльце. Она спросила, где я остановился, и когда услышала ответ, брови ее взлетели в комическом трепете. Она обещала позвонить, если услышит что-либо о Тесси и Теде.
Я пошел прямиком к «Плазе», хотя путь был неблизкий и было уже очень, очень поздно; но нынешний вечер взбудоражил меня, и мне нужно было пройтись пешком, чтобы подумать о нем. И еще поразмышлять над тем, каково это — просто быть здесь, в этом странном Нью-Йорке, почти знакомом, но все же только «почти». Я шагал по Нижнему Бродвею, который так хорошо знал, проходил мимо зданий, где не раз проходили мы с Джулией, и не слышал — что необычно для Бродвея — ни единого звука, кроме шарканья собственных подошв, ни единого света фар, как впереди, так и — я обернулся — позади меня. В глубине темных пустых витрин и конторских окон лишь изредка мелькал тусклый случайный огонек.
Затем что-то изменилось, и на миг эта перемена озадачила меня, пока я не сообразил, что к воздуху Бродвея примешивается какой-то аромат. Он появился на миг, исчез, затем вернулся, стал сильнее и настойчивей. И приятней. Что это? Да, конечно! Запах свежеиспеченного хлеба! Я с наслаждением вдыхал его полной грудью. И наконец я увидел впереди почти призрачное зрелище — молчаливую и неподвижную толпу. Я подошел ближе — так и есть; люди стояли в ночи молча, почти не двигаясь. На углу — это был перекресток Бродвея и Одиннадцатой улицы — висела раскрашенная дощатая вывеска: «Булочная Фляйшмана». Проходя мимо, я не сводил глаз с этой печальной и безмолвной вереницы людей в пиджаках с отвисшими карманами, в пальто, зашпиленных английскими булавками, или вовсе в одних рубашках.
На кромке тротуара, наблюдая за толпой, стоял полицейский — высокий шлем из толстого светло-коричневого фетра, перехваченная поясом синяя куртка почти до колен. Он покосился на меня и, видимо признав во мне джентльмена, сказал:
— Добрый вечер, сэр.
— Добрый вечер, офицер, — отозвался я. — Что здесь происходит?
— Фляйшман около полуночи раздает вчерашний хлеб.
Мы оба глянули в северном направлении — оттуда к нам, слегка подпрыгивая, приближались круглые тусклые глаза автомобильных фар. Автомобиль медленно подъехал к нам и затормозил у обочины — длинный, сверкающий, дорогой лимузин.
— Офицер! — окликнула женщина, выходя из автомобиля под свет фонаря — молодая, хорошенькая, в длинном светлом платье и громадной шляпе. За ней выбралась из машины женщина постарше, в платье, которое трудно было счесть форменным, хотя на самом деле оно таковым и было. Она несла в руках сумку.
— Мы устраиваем вечеринку! — весело крикнула полицейскому молодая женщина, всем своим тоном приглашая его присоединиться к веселью. — Видите ли, — продолжала она, абсолютно уверенная, что он слушает ее с интересом, — я хотела вначале устроить званый ужин для моих друзей. Потом я подумала, что куда лучше будет устроить званый ужин для бедных. — Она повернула голову и одарила лучезарной улыбкой очередь, не сводившую с нее глаз, плавным жестом обвела ее всю. — Я хочу накормить всех, кто стоит здесь! Так что, как вы понимаете, — ласково объясняла она полицейскому, — мне понадобится ваша помощь. Я боюсь, что наиболее нетерпеливые не захотят дождаться своей очереди.
Я узнал эту леди: я уже видел ее прежде в разделе комиксов воскресной газеты вместе с «Воспитанием отца», «Пити Динком», «Доком Яком» и «Дер Капитан и дер Дети». Это была самая настоящая «Леди Щедрость», типичная, я уверен, фигура этой эпохи. Многочисленные Леди Щедрость в самом деле существовали здесь, абсолютно уверенные в себе и в своей доброте, и полицейскому это было хорошо известно.
— Так точно, мэм, — быстро ответил он. — Вы станьте вот тут, у обочины, а я буду подзывать их по двое зараз. Вы очень добры, мэм; можно узнать ваше имя?
— Я бы предпочла не называть его — имена не в счет на этой вечеринке!
Полицейский махнул рукой, и двое молодых людей с грязными лицами, стоявшие во главе очереди, подошли первыми, на ходу снимая шляпы.
— Друзья мои, — с состраданием сказала Леди Щедрость, — я хочу, чтобы вы поужинали со мной! — Она запустила руку в сумку, которую держала открытой пожилая женщина, выудила две монеты по полдоллара и дала каждому по монете; юноши приняли деньги, кивая и что-то бормоча в знак благодарности.
— Сегодня мой день рождения, — воскликнула Леди Щедрость, — и я желаю вам всего наилучшего!
По знаку полицейского люди из толпы по двое подходили за деньгами; мне пришлось напомнить себе, что полдоллара — весьма щедрый дар. Когда сумка опустела, пожилая дама принесла другую, битком набитую.
Наблюдая за этой сценой, я наскоро прикинул, что в толпе у булочной Фляйшмана стояло около четырехсот человек, и каждый получил свои полдоллара. И каждый вежливо благодарил Леди Щедрость, некоторые на иностранных языках. Одарив всех, она благожелательно обратилась к полицейскому:
— Это была чудесная вечеринка, и я от всей души благодарю вас за помощь. Не знаю, что бы мы делали без вас!
Полицейский коснулся шлема, отдавая честь, и Леди Щедрость мельком глянула на меня; на миг мне показалось, что и меня сейчас осчастливят полудолларовой монетой. Затем обе женщины вернулись в машину, и лимузин тронулся с места — тогда я разглядел, что его ведет шофер в форменной куртке.
В начале очереди распахнулась дверь булочной, прямоугольник света упал на тротуар, и очередь понемногу стала продвигаться вперед.
— Что они получат? — спросил я у полицейского, и тот ответил:
— Кофе и хлеб.
Я пожелал ему доброй ночи и двинулся к «Плазе», размышляя о том, что сейчас увидел. И об актерах варьете, сидевших на крыльце своего пансиона, в своем тесном, уютном и полном опасностей мирке.
В отеле меня ожидал розовый листок записки: «Звонила мадам Зельда». Я знал, что она еще не спит, сидит, как большинство ее собратьев по ремеслу, на крыльце, и они все говорят — о варьете, только о варьете; так что я позвонил ей из своего номера.
Ей только что звонили: время ее завтрашнего выхода изменилось. Веру из номера «Вернон и Вера» прямо из пансиона увезли в больницу, скорее всего у нее аппендицит. И мадам Зельда тотчас позвонила мне, потому что на замену поставили номер, который завтра прибудет из Олбани и который называется «Тесси и Тедди». Если я приду посмотреть на них, номер мадам Зельды следующий; может быть, я останусь, чтобы посмотреть и на нее? И я ответил: «Непременно».