Это исполинское лицо 1912 года навсегда останется для меня символом Великого Белого Пути. Это был замысел Арчи, временного нью-йоркца: он направил наше такси на запад по Тридцать второй улице, и едва мы свернули на Бродвей, нашим взорам предстало оно. И когда мы с Джоттой дружно высунули головы из окна такси, во все глаза уставясь на гигантский лик, огромный электрический глаз подмигнул нам. «Нью-Йорк таймс» писала о захватывающей новинке Бродвея — о движущихся электрических картинах; кроме этого лица, была еще летящая во весь опор колесница на крыше «Нормандии» — самая настоящая колесница, у которой бешено вращались колеса, мелькали копыта коней и щелкали бичи.
— Нью-Йорк от этих картин без ума, — сказал Арчи, и я закивал, улыбаясь. — И я тоже.
Перед нами лежал ночной Бродвей, так разительно отличавшийся от тихой улицы, по которой я часто проходил днем. Сейчас здесь царила толчея — и на тротуарах, залитых слепящим белым светом, и на мостовой. Это был воистину Великий Белый Путь, без единого пятнышка неонового света; фары автомобилей и трамваев, витрины магазинов и вывески театров — везде ослепительно горели прозрачные остроконечные лампочки, источая яркое белое сияние. И Арчи ухмылялся, откинувшись на спинку сиденья, — это был его город; он словно бы сам лично ввинтил каждую лампочку в окружавшую нас сверкающую белую россыпь.
Но тут он меня разочаровал. Шофер свернул налево, пересек улицу, направляясь к парку и — что мне совершенно не понравилось — к парадному входу отеля «Астор». Но я вовсе не хотел оказаться там, в месте, которое существует и в моем собственном времени, где я бывал тысячу раз… И Джотте, которая украдкой поглядывала на меня, тоже этого не хотелось. Однако мы вошли, направились к лифтам, где Арчи — истый мистер Манхэттен — попросту кивнул мальчику-лифтеру и пальцем указал прямо вверх. И когда лифт прибыл на место, мы оказались в висячем саду отеля «Астор» — я и не подозревал о его существовании! Висячие сады есть по всему городу, сообщил Арчи, когда нас проводили к столику с видом на Бродвей — и в отелях, и даже на крышах театров, иногда в хорошую погоду там даются представления под открытым небом. Только рассевшись по местам, мы ощутили тепло, исходившее от огромных газовых обогревателей — они были расставлены по всему периметру сада. А потом под мерцающим звездным небом мы пили — что же еще? — шампанское. И разговаривали. Вернее, говорил в основном Арчи, а я по большей части задавал вопросы. Этот высокий, симпатичный, рыжеусый и веснушчатый молодой человек оказался майором армии Соединенных Штатов и — что меня совершенно не удивило — главным помощником президента Тафта; ту же должность он занимал и при предыдущем президенте Теодоре Рузвельте. И я кивнул, потрясенный, и вспомнил их ночную встречу у «Флэтирон-билдинг». Но сейчас, добавил Арчи, у него шестинедельный отпуск, он нуждается в отдыхе (не сказал бы, что он выглядел усталым). Вначале он побудет некоторое время в своем любимом Нью-Йорке, а потом — «проведу несколько недель в Европе».
— Вот как? И когда же вы отправляетесь?
И он этак непринужденно ответил:
— В следующую среду, на «Кампании». Она маленькая и тихоходная, но мне это нравится, а кроме того, это пароход компании «Кунард Лайн», так что я предвкушаю приятное путешествие — я не подвержен морской болезни. У меня есть друг, Франсуа Милле, известный художник, — добавил он с ноткой гордости в голосе, — он отплывает сегодня в полночь на «Мавритании». Он не захотел дождаться меня — можете себе представить, ему не нравится Нью-Йорк!
— В полночь? — с интересом переспросила Джотта.
— О да! Знаете, там всегда бывает необыкновенно весело. Послушайте, а почему бы нам не побывать на отплытии? Вам понравится, это очень похоже на гигантскую вечеринку.
«Рюб… вы уверены, что это и в самом деле Z?»
Мы допили шампанское под открытым небом, покинули «Астор» и, завернув за угол, пересекли Бродвей. Арчи упорно не хотел говорить, куда мы направляемся, но еще переходя — именно переходя, а не перебегая — улицу, почти не глядя по сторонам, просто пробираясь между еле ползущими автомобилями, я увидел восседавшего перед входом большого каменного грифона и узнал ресторан «Ректор».
Изнутри он оказался огромен, роскошен и великолепен; в зале, где сияли хрустальные люстры, было многолюдно. Нам пришлось подождать, но Арчи здесь знали, так что ожидание оказалось не слишком долгим.
Усевшись за стол и заказав неизбежное шампанское, мы с Джоттой разглядывали салфетки с вышитыми на них грифонами; те же знаменитые ректоровские грифоны были вышиты на скатерти, выгравированы на бокалах и столовом серебре. Арчи, почти что коренной нью-йоркский житель, глядя на нас, наслаждался произведенным впечатлением.
Затем он принялся развлекать нас историями из жизни «Ректора»: рассказал о бывшем жокее, ныне разбогатевшем, который время от времени приказывал своему великану слуге вынести на крышу «Ректора» небольшую пушку и там палил из нее в честь различных событий — к примеру, в честь собственной свадьбы; о богатом шахтовладельце с Запада, который ежегодно появлялся в «Ректоре», и всякий раз жилетный карман у него был набит жемчужинами — он рассыпал их по столу и перебирал, забавляясь. Огромные яблоки, рассказывал Арчи, привозят из Франции в разгар сезона; их выращивают, наклеивая на бока бумажные ярлычки с грифоном, и они так и поспевают с торговой маркой «Ректора».
Нас окружала элегантная публика, оркестр здесь был замечательный, и я, слушая вполуха болтовню Арчи, удивлялся, как много, оказывается, песенок этой эпохи сохранилось в позднейшие времена: играли «При свете серебристой луны», «Кто сейчас ее целует», «Свидимся сегодня во сне», «О, славненькая куколка». И вдруг, прямо посередине «Позволь мне назвать тебя милой» — Арчи только что закончил рассказ о яблоках из Франции, — оркестр оборвал мелодию на полуноте и стремительно заиграл «Я в кого-то, в кого-то влюбляюсь», и Арчи, деликатно перегнувшись через столик, восторженно прошептал:
— Вот он, глядите! У входа!
Я оглянулся и увидел мужчину лет пятидесяти с небольшим, в вечернем костюме — он кивал, улыбался, слегка кланялся, принимая рукоплескания. Затем он направился к оркестру.
— Хочет их поблагодарить, — пояснил Арчи, — как обычно.
— Кто это?
Мой вопрос явно ошарашил Арчи:
— Виктор Герберт , конечно! Всякий раз, когда оркестранты видят его в дверях, они тотчас начинают играть какое-нибудь его произведение. А он неизменно подходит их поблагодарить — видите? Весьма любезный человек.
Мы заказали ужин, Джотта легонько толкнула меня локтем в бок, чтобы я налил ей еще шампанского, и, после того как мы пригубили бокалы, я спросил Арчи, знает ли он Элис Лонгуорт.
Разумеется! Элис знают все, она верховодит в компании, к которой он имеет честь принадлежать.
Вот как, отозвался я. И какая же она, Элис Лонгуорт?
— Сумасбродка, сущая сумасбродка! Ее муж Ник — член палаты представителей Конгресса, но она ни в коей мере не считает это обстоятельство преградой своим порывам. Если вы проснетесь в три часа ночи от того, что кто-то бросает камушки вам в окно, можете быть уверены, что внизу найдете Элис, которая заставит вас одеться и присоединиться к какой-нибудь импровизированной вечеринке. Мы с Элис как-то играли в гольф, гоняя мячик по совершенно пустынным улицам Вашингтона, причем в самый неподходящий час. Надеюсь, они с Ником сумеют выбраться в Нью-Йорк хотя бы за день до моего отплытия.
По-моему, ужин — мне досталась баранина на ребрышках — был лучшим из всех, что выпадали в жизни на мою долю. Затем — в конце концов, это был мой вечер — я заказал бренди и стал расспрашивать Арчи о его знакомых президентах — вот тогда он посерьезнел. Он безмерно уважал и почитал президента Тафта, Тафт очень нравился ему, быть его помощником — большая честь. Но настоящей любовью Арчи, как я понял по его почтительному тону, был президент Теодор Рузвельт.
Что же так восхищает его в Рузвельте? Что ж, Т.Р. всегда остается самим собой. Как-то он отправился на пешую прогулку с французским послом, и когда они дошли до Потомака, отослал своих телохранителей из секретной службы. Затем (день был летний, отменный) президент и посол разделись, всласть наплавались в Потомаке, выбрались на берег, посидели на камнях, обсохли на солнышке, оделись и пешком вернулись в Белый дом. Рузвельт независим и обладает чувством юмора. Но нрав у него крутой.
— Он очень заботится о физическом развитии, а потому издал указ, требующий, чтобы офицеры флота каждую неделю совершали прогулки верхом по девяносто миль. Он говорил мне: «Если бы ты видел, сколько я получил протестов против своего указа о верховой езде офицеров флота, ты бы понял, что большая часть офицерского корпуса и армии и флота только и ждет, когда я покину Белый дом, чтобы изводить моего преемника просьбами изменить указ. Но я-то знаю, что мой приказ отнюдь не так суров, как им кажется; а если это и так, я хочу убедиться в этом лично. Если мы с тобой и два флотских офицера сумеем за один день проехать девяносто миль, мы никогда больше не услышим ни единого слова протеста. Это заткнет рот всем критикам, и офицерский корпус сам будет заботиться об исполнении указа, почитая это делом чести».
В другом конце зала поднялся из-за столика крупный плотный мужчина, ужинавший в одиночестве, и громко запел приятным баритоном. Песня, в которой часто повторялась фраза: «Я хочу то, что хочу и когда хочу!», была, как сказал Арчи, из мюзикла, в котором этот человек играл главную роль. Едва он запел, как почти все посетители «Ректора» схватились за бокалы, ножи и тому подобное и принялись стучать по столам в унисон с каждым «хочу». «Я ХОЧУ то, что ХОЧУ и когда ХОЧУ!» — пел мужчина, и каждое «ХОЧУ» почти заглушалось дружным бряцаньем столовых приборов.
Он закончил и поклонился под общие аплодисменты — хлопали даже официанты и музыканты из оркестра, которые негромко аккомпанировали ему. Затем он сел и вновь принялся за еду. В зале возобновился всегдашний гул застольных разговоров.
— Так вот, — продолжал Арчи, — в день поездки, а вернее сказать, в ночь, потому что именно в середине ночи президент постучал в мою дверь, мы позавтракали, и было всего двадцать минут пятого, когда президент, адмирал Рикси, доктор Грегсон и я уселись в седла. Президент ехал на Росуэлле, а подо мной был мой верный Ларри. Офицеры флота тоже были на своих собственных скакунах. Мы проехали рысью по Пенсильвания-авеню и через десять минут одолели мост. Но, Сай, до чего холодный дул ветер! И все вокруг промерзло насквозь.
Дороги, по которым мы ехали, после оттепели и снегопада превратились в сплошные ямы, ухабы и рытвины, а теперь это все еще и заледенело. Однако нам удалось доехать до здания муниципалитета в Ферфаксе к шести двадцати. Я еще раньше выслал вперед двоих кавалеристов-ординарцев, чтобы они подготовили нам сменных лошадей в Ферфаксе, Каб-Ране и Бакленде, но не объяснил им, для кого предназначены эти лошади. Разумеется, это были самые обыкновенные кавалерийские клячи.
В Ферфаксе нас ожидала первая смена лошадей под присмотром кавалериста из Форт-Майера. Мы сменили коней за четверть часа и, не тратя времени, резвой рысью поскакали в Сентервиль. В Каб-Ране мы снова переменили коней, и для нас с президентом перемена оказалась к худшему. Наши новые скакуны были злобны и медлительны, а у моего оказался на редкость мерзкий нрав.
Однако президент был в отменном состоянии духа — он шутил с адмиралом насчет виргинских дорог и гадал, что сказали бы старые ветераны, если б их духи увидели, как он скачет через Булл-Ран с этими мятежниками — так он называл нас.
— Это, кажется, Джек Лондон? — спросила Джотта, движением подбородка указывая на столик в другом конце зала, и мы посмотрели туда.
— Думаю, он, — сказал Арчи, и я был с ним согласен. У человека, сидевшего за столиком, было то самое лицо, та самая внешность начала столетия, какую можно увидеть на фотографиях йельской футбольной команды тех времен, когда они еще не носили шлемов — волосы длиннее обычного, вязаные фуфайки с высоким воротом — внешний вид, который давно уже исчез из мира. Да, этот человек, совершенно точно, был Джеком Лондоном. — А с ним, думаю, Ричард Хардинг Дэвис и Джеральд Монтизамберт.
Я ничего не сказал: я понятия не имел, кто такой Ричард Хардинг, хотя очень хорошо знал — да и кто не знал — зловещее и печально известное имя Джеральда Монтизамберта.
— К тому времени, когда мы доехали до Гейнсвилла, — продолжал свой рассказ Арчи, — мы все уже чувствовали, что поездка увенчается успехом. Мы рассчитали свои силы, знали, на что способны, и когда в девять тридцать пять мы добрались до Бакленда, настроение у всех было отменное.
Там мы опять сменили лошадей и сделали последний рывок — к Уоррентону. Мы думали быть в городе к одиннадцати, но поспеть в срок казалось делом безнадежным — на дороге было столько ям и ухабов, что нам все время приходилось съезжать на обочину, чтобы хоть как-то наверстать упущенное время. Тем не менее мы пускались в галоп, едва попадался более-менее приличный отрезок дороги, и в тот самый миг, когда городские часы пробили одиннадцать, мы выехали на главную улицу города. Кое-кто из местных жителей узнал президента, и новость скоро распространилась по всему городу. Горожане поверить не могли, что мы прискакали верхом из самого Вашингтона. Президент произнес перед ними краткую речь, а в результате ему пришлось управиться с ленчем всего за десять минут.
Из Уоррентона мы выехали в четверть первого, но обратную дорогу к Бакленду одолели только к часу тридцати пяти. Мне достался конь, который всю дорогу грыз удила, а один раз, когда мне пришлось спешиться, чтобы осмотреть подпругу на седле президента, у меня четверть часа ушло на то, чтобы вернуться в седло. Конь то бросался вперед, то пятился, а вдобавок ухитрился так лягнуть доктора Грегсона, что едва не вывел его из строя. Наконец я попытался прыжком вскочить в седло, и, к счастью, эта попытка удалась. Выразить не могу, до чего же я был счастлив, когда сдал этого зверюгу с рук на руки ординарцу в Бакленде!
Между Баклендом и Каб-Раном наши силы уже были почти исчерпаны. Адмирал Рикси ехал первым, задавая аллюр — конь под ним был отменный, его собственный, и адмирал пустил его тряской рысью — ему-то хорошо, а вот нам с президентом приходилось туго, потому что мы ехали на самых злобных и невыезженных клячах, каких только удалось выкопать в Форт-Майере. Наконец, когда мы добрались до Каб-Рана и снова двинулись в путь, президент велел Рикси ехать замыкающим, а мне — задавать аллюр. Я решил ехать шагом, когда дорога будет плохая, и пускаться в галоп, если попадется прямой участок; как ни странно, таким образом мы передвигались куда быстрее, потому что шаг позволял всадникам отдохнуть, а галоп согревал кровь и поднимал настроение.
Перед самым Сентервилем на нас обрушилась буря, налетевшая с севера, — дождь со снежной крупой, и эта непроглядная метель сопровождала нас неотлучно до самого Вашингтона. Дул ураганный ветер, и ледяное крошево так хлестало нас по лицам, что мне казалось, будто я уже истекаю кровью. Тем не менее мы продолжали скакать к Ферфаксу, отвоевывая каждую милю и в душе начиная сомневаться, сумеем ли мы вообще доехать до Вашингтона из-за сильного снегопада. Добравшись до Ферфакса, мы получили назад коней, на которых начали поездку, и никогда в жизни я не испытывал такого облегчения, как когда услышал от ординарца, что Ларри и Росуэлл вполне пригодны к дороге и не захромали из-за прогулки по ухабам. На любых других конях мы вряд ли смогли бы благополучно добраться до Вашингтона — если бы вообще добрались.
Мы выехали из Ферфакса в кромешной темноте и практически всю дорогу до Фоллс-Черч ехали шагом. Президент от самого Сентервиля ехал вслепую — на очках у него намерз лед, и он ничего не мог перед собой увидеть. Он просто доверился Росуэллу. Я задавал аллюр, он ехал за мной, а замыкали шествие Грегсон и адмирал Рикси.
Я не осмеливался переходить в галоп, потому что мы были слишком близко от цели, чтобы напрашиваться на несчастный случай. Один раз, когда я поехал рысью, конь президента ступил в канаву, но сумел, по счастью, быстро выправиться, не причинив никаких увечий ни себе, ни своему седоку. От Фоллс-Черч мы перешли на рысь — дороги здесь были получше, и, как ни странно это звучит, ехали мы, ориентируясь на огни Вашингтона, светившиеся в девяти милях впереди. Снега нападало столько, что дороги стали гораздо безопасней, так что мы скакали рысью до самого акведука. Повернув на освещенный подъезд к мосту, мы увидели экипаж, который прислали из Белого дома — это я, прежде чем мы выехали в Ферфакс, приказал дожидаться нас здесь. Однако когда заговорили о том, насколько асфальт безопасен для лошадиных копыт, президент разом прекратил дискуссию. «Богом клянусь, — сказал он, — мы доедем на наших конях до Белого дома, даже если придется вести их под уздцы». И мы выехали на мост.
Миссис Рузвельт высматривала нас из окна комнаты мисс Этель, и когда мы спешились, она уже стояла в дверях, встречая нас. Мы все были покрыты ледяной коркой, а уж президент в своей черной куртке для верховой езды с меховым воротником, в черной широкополой шляпе выглядел сущим Санта-Клаусом. Миссис Рузвельт ввела нас в дом и приготовила нам джулеп — для всех нас это была первая капля спиртного за всю поездку.
На следующий день у меня одеревенело все тело, и мне отчаянно не хотелось вставать с постели. Однако я вышел из дому в обычное время и в десять часов уже явился к президенту. Я не смог удержаться от соблазна по пути заглянуть в свой клуб и показаться знакомым, потому что знал: они уверены, что эта прогулка надолго уложит нас в постель. Мы проехали верхом сто сорок миль.
Мы сидели в многолюдном фешенебельном ресторане, и минуту-две я молчал, не в силах произнести ни слова. Я думал об американских президентах — размышлял о том, какие они все разные. И о том, что президентам былых времен было доступно нечто такое, о чем их нынешние преемники не имеют ни малейшего понятия. Так или иначе, если правда то, что здесь, в 1912 году, причины Первой мировой войны еще незначительны, еще поддаются изменениям и могут быть изменены и войну еще можно предотвратить, быть может, именно этот рослый, симпатичный, знающий и благородный человек и два президента, которым он служил и служит, — именно они и сумеют справиться с этой задачей.
— Почти половина одиннадцатого, — сказал Арчи. — Надо поспешить, если мы хотим успеть на вечеринку на «Мавритании».