«Так я и упустил его, Рюб. А что же вы думали? Чего еще ожидали? Я бы мог справиться, должен был справиться… Но я ведь не суперсыщик. Я сделал все, что мог, — конечно, не самым лучшим образом, я знаю, знаю…» Эти мысленные оправдания бессильно метались в моем мозгу, когда я стоял в своем номере на десятом этаже, глядя вниз на темноту Центрального парка. Смертельно уставший, я стягивал с себя пиджак и размышлял, какие чувства должен был бы вызывать у меня этот провал. Что ж, сказал я себе, как бы там ни убеждал меня Рюб, я сам ведь никогда не верил, что действительно сумею предотвратить гигантскую войну, которая охватит почти весь мир. И я не мог не согласиться с тем, что доктор Данцигер, скорее всего, абсолютно прав: никогда, никогда не изменяйте прошлое, потому что тогда вы непредсказуемо измените будущее.

На самом деле все, что я чувствовал, глядя из окна на асфальт, на трамвайные рельсы, блестевшие вдоль безжизненной Пятьдесят девятой улицы, было тупое оцепенение. Потом, как это иногда бывает, из ниоткуда вынырнула новая мысль и прочно засела в моем мозгу. И я резко развернулся, вышел из номера без пиджака и почти сбежал по лестнице. Быстрым шагом я пересек вестибюль, где ночной портье поднял глаза, услышав мое приближение. Газетный киоск был уже закрыт, но газеты остались — деньги за них нужно было бросать в пустую коробку из-под сигар, стоявшую на стойке. У портье оставалось еще два номера «Ивнинг мейл».

Вернувшись с газетой в номер, я развернул ее на кровати, перелистал страницы, нашел рекламу «Вэнамэйкера», которая вдруг так понадобилась Джотте, и сделал приблизительно то же, что и она, — аккуратно вырвал объявление, касавшееся женской обуви. Поглядел на него, затем перевернул квадратик газетной бумаги и прочел то, что было на другой стороне. И тогда я стремительно вышел в коридор и постучал в номер Джотты.

Она настороженно приоткрыла дверь, увидела меня, вновь прикрыла дверь, чтобы снять цепочку, затем впустила меня и, когда я вошел, молча посмотрела на меня, ожидая объяснений. Она уже сняла покрывало с кровати, но еще не откинула одеяла, и я присел на край постели, а ей жестом показал на кресло, стоявшее рядом. Однако Джотта предпочла сесть на кровать рядом со мной, чересчур близко, на мой взгляд, поэтому я откинулся назад и лег на бок, опершись на локоть. Джотта нынче ночью была настроена весело — она сделала то же самое, и так мы и лежали, лицом друг к другу — между нами было от силы три дюйма, и Джотта жмурила глаза, улыбаясь. Меня охватило возбуждение, чего, собственно, она и добивалась, и только ради того, чтобы сказать хоть что-то, я пробормотал:

— Джотта…

— Что?

— Так я вас называл. Мысленно. Джотта. Это из старой песенки. — И я начал негромко напевать бессмысленный припев, который некогда так очаровал пятилетнего мальчика: — «Джотта… джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!»

Она закивала, заулыбалась, и когда я продолжил: «Да, Джотта», она присоединилась ко мне, и мы хором запели: «Повсюду услышишь мотивчик один». Не в силах сдержать смеха при мысли о том, как выглядит это дурачество в два часа утра, мы дружно пропели: «Джотта! О, джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!» — дальше слов мы не знали. Все еще улыбаясь, я спросил:

— Откуда вы знаете эту песенку?

— Понятия не имею — знаю, и все. Это ведь старая песенка?

— Да. — Я медленно кивнул. — Песенка из двадцатых годов.

Я ждал ее реакции, ждал, что она смутится от того, что знает песню, которая еще не написана… но Джотта, похоже, не поняла, что произошло, и все так же лежала, выжидательно глядя на меня.

И потому я спросил:

— Ну как, купили себе туфли?

— Какие туфли?

Из кармана рубашки я извлек газетный квадратик, который собственноручно вырвал из «Ивнинг мэйл», и показал ей объявление, которое она точно так же вырвала из моей газеты — насчет женской обуви.

— Вот это вас интересовало, — сказал я и перевернул клочок газеты, показывая ей то, что было напечатано на другой стороне. — Или вот это? Этот текст вы хотели убрать из моей газеты, чтобы я, упаси Боже, не прочел его?

На другой стороне газетного клочка была колонка, озаглавленная: «Убытие». Ниже мелким шрифтом напечатано: «Отбывают сегодня ночью на „Мавритании“ рейсом до Гавра и Саутхэмптона: полковник и миссис Уильям Т.Аллен, Кеннет Брейден и Сьюзен Фергюсон с дочерью, мистер и миссис Оливер Озибл, Маргерит Теодозия, Том Бьюкенен, Рут Бьюкенен, мисс Эдна Батлер, майор Арчибальд Батт, помощник президента…»

— Вы могли бы и не вырывать это из моей газеты, — сказал я. — Я бы все равно ничего не заметил.

Она пожала плечами.

— Я не хотела полагаться на случай.

Она не двигалась — так и лежала, подперев голову, и ждала, что еще я ей скажу.

— Вас послал доктор Данцигер, верно?

Она кивнула.

— Мы опасались, что вы можете узнать меня — я работала в Проекте в одно время с вами. Но доктору просто некого больше было послать. Между прочим, я вас помню!

— Ладно, ладно, я прошу прощения. У вас другая прическа или что-то в этом роде.

— Само собой, но все-таки!..

— Ну хорошо, мне очень, очень стыдно. Извините. Он послал вас сюда саботировать мою работу?

— Можно и так сказать. Саймон, доктор Данцигер знал, кто такой Z, с той минуты, когда вы впервые упомянули о нем! Помните, в телефонном разговоре, ночью?

Я кивнул.

— Весь мир знает, кто такой Арчибальд Батт! Весь мир — кроме вас и Рюба!

Я снова кивнул.

— Так что, само собой разумеется, я должна была удерживать вас подальше от него, пока он не отправится в рейс. Мне думается, Арчи так или иначе заподозрил вас — вы действовали слишком напористо.

— Это верно, но у меня было мало времени.

Она придвинулась ближе.

— Итак, я виновата. И что же вы теперь со мной сделаете?

— Оставьте, я же еще не спятил. Мне даже не очень жалко, что все вышло именно так. Я даже думаю, что доктор Данцигер прав.

— Ах, вот как? Зачем же тогда… Нет, в самом деле, Саймон, как вышло, что вы решились на такое потрясающее сумасбродство?

— Предотвратить Первую мировую? Да так, в порядке дружеского одолжения.

Мы смотрели друг на друга, лежа совсем близко на кровати, в закрытом изнутри номере, в два часа ночи. Отделенные целой эпохой от всех, кому было дело до нашего поведения. Мы лежали, смотрели друг на друга и не шевелились. Продолжали смотреть и не шевелились. Затем мы разом слабо улыбнулись, и подходящий момент, если он вообще был, миновал бесследно.

— Бьюсь об заклад, вы возвращаетесь домой, — сказала она. — К милой доброй Джулии.

Я кивнул, и мы сели.

— Да, домой, и как можно скорее. Я обещал Рюбу, что вернусь с отчетом, и я сдержу обещание. А потом — домой, и уже навсегда. А вы?

— Думаю, что да. Наверняка.

— Висконсин?

— Угу.

— Как вы переходите?

— Есть одно местечко у Ист-Ривер. Сесть там ночью, когда не разглядеть другого берега… — Я кивнул, и она спросила: — А вы?

— Бруклинский мост, если нужно вернуться домой. Но завтра — Центральный парк.

— Как же это странно — то, что мы способны проделывать. И то, что мы вообще способны такое проделывать. — Она подалась ближе, и я решил, что она хочет поцеловать меня — небрежный прощальный поцелуй, — но она только на миг коснулась моей руки, и я кивнул, и мы улыбнулись друг другу, и я наконец ушел.

На следующий день, за час или раньше до заката, я выписался из отеля, оставив лишние вещи в номере на радость тому, кто первым на них наткнется, и двинулся к парку. За моей спиной, со стороны Пятьдесят девятой улицы, где непрерывно открывались и закрывались двери «Плазы», я слышал музыку dansant и редкие, меланхолично-веселые нотки автомобильных рожков. Сегодня не было l'heure bleu — дул холодный ветер, сыпал мельчайший, едва ощутимый дождик. Однако моя привычная скамейка оказалась надежно укрытой от непогоды; я уселся поудобнее и начал расслаблять тело и разум, начал тот странный, почти не поддающийся описанию мысленный поиск-отрешение, которому обучил меня Проект.

И когда наконец стемнело и на Пятой авеню зажглись фонари, перед «Плазой» засверкал подсвеченный прожекторами фонтан, ко входу в отель все время подъезжали машины и отъезжали от него, входили и выходили люди. А вокруг и позади «Плазы» гигантским театральным задником высились, блистая, небоскребы Манхэттена — Манхэттена того времени, в котором я был рожден.