В мае 1911 года не было никаких трудностей с покупкой билета первого класса на «Мавританию» в конторе «Кунард Лайн» на Нижнем. Бродвее. В следующем месяце — возможно, но сейчас свободных мест оказалось много. У меня еще оставалось время, чтобы там же, на Нижнем Бродвее, пополнить свой гардероб — я купил рубашки, белье, ботинки, брюки, куртку с поясом и кепи для прогулок на палубе, даже вечерний костюм и в довершение ко всему два кожаных чемодана. А затем взял такси и поехал к пирсу N52.

Лайнер шел по Гудзону — ни малейшей качки, скольжение гладкое, словно бильярдный шар катится по войлоку, — и я в своей каюте распаковывал вещи, поглядывая в иллюминатор, за которым стремительно уходил назад казавшийся таким близким город. И когда я вышел на прогулочную палубу в своем франтоватом, с иголочки дорожном наряде, мы уже миновали оконечность острова Манхэттен, позади остался плавучий маяк Амброз, и перед нами лежало бескрайнее открытое море.

В семействе трансатлантических лайнеров «Мавритания» была любимейшим детищем. Франклин Рузвельт говорил о ней: «Меня всегда восхищали ее изящные, как у яхты, очертания, ее гигантские красные с черной каймой трубы, весь ее внешний вид, дышавший мощью и породистостью… Если и был когда-нибудь в мире корабль, обладающий тем, что зовется душой, это, несомненно, „Мавритания“… У всех кораблей есть душа, но с душой „Мавритании“ можно было разговаривать… Как говорил мне капитан Рострон, „Мавритания“ обладала манерами и статью высокородной дамы и держалась соответственно». В Смитсониевском институте, если хорошенько поискать и порасспрашивать, можно найти собственноручно изготовленную Ф.Д.Р. модель его любимой «Мавритании».

На борту океанского лайнера делать совершенно нечего, да и незачем. Поднявшись на борт, человек вновь становится ребенком, о котором заботятся мама и папа. Он переодевается по нескольку раз на день. Поднимается наверх и долго прохаживается по прогулочной палубе, считая всплески волн, вдыхая совершенно чистый морской воздух и чувствуя, как освеженная кровь веселее струится в жилах. Потом он устраивается посидеть в шезлонге, и стюард приносит ему бульон, на который он и не взглянул бы на суше — но здесь ему этот бульон нравится. На борту он и принц и пленник, потому что передумать и уйти отсюда уже невозможно. Он уже здесь и никуда не денется, никуда не сможет деться, но эта новизна ощущений, когда ничего не нужно решать самому и ни о чем не надо заботиться, порождает у него чувство небывалой свободы, и он всецело отдается удовольствию быть объектом чужих забот. Он проводит долгие часы в шезлонге, и когда стюард укутывает ему ноги теплым одеялом, подтыкая края со всех сторон, человек благодарит слугу с улыбкой почти что слабосильного калеки. Толстенная книга, которую он взял с собой в дорогу или отыскал в корабельной библиотеке, так и остается лежать нераскрытой рядом с шезлонгом, а человек между тем часами смотрит на море или болтает с соседом.

Ничегонеделание занимает все свободное время. Я бродил по лайнеру, отдыхал в огромных залах, которые видел еще в ту ночь, когда отплыл Арчи. Сквозь великолепные сводчатые потолки из узорного стекла теперь проникал рассеянный свет открытого моря. Эти величественные чертоги принадлежали теперь только нам, немногим избранным, в них не было многолюдных толп — только мы.

Нас кормили потрясающими блюдами, всевозможными деликатесами — «Мавритания» гордилась разнообразием корабельного рациона, и ей было чем гордиться. С палубы этого чудесного корабля океан представал таким, каким я никогда не видел его прежде. Я плыл в этой стихии, я стал ее частью, я существовал в ней. И я любил океан: здесь я увидел воочию, что линия горизонта — неизменный круг и мы неизменно находимся в его центре. Я видел мелькание отдаленных волн, видел, как они катятся к нам и уходят прочь, видел стайку дельфинов, беспечно резвившихся на поверхности океана и то и дело исчезавших в глубине.

Ничегонеделание занимает все время, какое только есть в мире. Порой по часу, а то и больше я стоял на корме «Мавритании», опершись о поручни, и смотрел, как за лайнером бесконечно тянется пенный след. В этом зрелище — обширная слепяще зеленая дорога, по которой мы только что прошли, — была та же колдовская притягательность, что бывает, когда смотришь на пляску огня в камине. Лопасти глубоко, очень глубоко сидящих винтов, каждый размером побольше маленького дома, бесконечно перелопачивали зеленую воду с такой мощью, что пенный след за кормой никогда не уменьшался. Он всегда тянулся, насколько хватал глаз, и еще дальше — долгая дорога, по которой шел и шел наш лайнер. Время от времени в этой пенной линии вскипал завиток, и тропа, проложенная в океане, изгибалась то влево, то вправо — это рулевой слегка поворачивал исполинский руль, следуя бесконечным мелким поправкам нашего курса.

Я разговаривал с людьми, которые стояли, опершись о поручни, рядом со мной. Или сидели в соседних шезлонгах. Или — на соседних табуретах в баре. И конечно же с теми, кто оказался моими соседями в громадной столовой. И я скоро, очень скоро и безо всякого труда влюбился в «Мавританию».

Однако сразу после завтрака в наш последний день в море все изменилось и для меня, и для прочих пассажиров — реальный мир снова властно завладел нами. Мы говорили о времени прибытия, о портах назначения и своих планах; и когда на море началось волнение, пришлось сбросить скорость и сообщили, что мы прибудем в Ливерпуль с опозданием, когда уже совсем стемнеет, пассажиры начали роптать.

Наконец «Мавритания» бросила якорь в Мерси, рядом с ливерпульскими доками — то ли глубина там была недостаточной для такого гиганта, то ли был отлив, я так и не узнал, — и пассажиры, плывшие в Ирландию, столпились у поручней, наблюдая, как их недавние спутники отчаливают от борта в корабельных шлюпках.

А в четверть одиннадцатого, после того как был выгружен наш багаж, мы спустились по освещенному прожектором «Мавритании» трапу из открытого люка почти над самым морем на палубу двухвинтового парохода «Героик», узкого изящного морского парома с одной-единственной трубой. По совету стюарда я взял каюту: море бурное, да и в темноте с палубы все равно ничего не разглядишь.

Море было и впрямь бурное. Спал я хорошо, вот только часто просыпался: пароход переваливался с боку на бок, то кормой, то носом зарываясь в волну на скорости в восемнадцать узлов. Совсем рядом, за переборками, грохотало море. Ночью кто-то возле моей каюты сказал что-то вроде: «Стомэн», и я сообразил, что мы проходим мимо острова Мэн, но мне это было безразлично.

Когда посветлело, где-то около половины шестого утра, я вышел на палубу; шли мы теперь гораздо спокойней, потому что пароход тащился, пыхтя по надежно укрытому от волнений открытого моря Белфастскому заливу — устью реки Лаган, как сообщил мне один из пассажиров, ирландец. В шесть с небольшим мы уже были у доков Дунбар, но швартовка заняла некоторое время, и я стоял на палубе, разглядывая ту частичку Белфаста, которая была видна отсюда, — смотрел на сараи, на очертания горы в небе, на трубы, из которых уже тянулся дым, на башню с часами — словом, на город, самый настоящий город с четырьмя сотнями тысяч жителей.

На широкой пристани нас ожидали кэбы — думаю, их можно были так назвать. Рессорные двуколки, запряженные пони, одни открытые, другие с поднятым верхом, — и ни одного автомобиля. Тех, кто направлялся в отель «Грэнд-Сентрал», ждал омнибус — по мне, он смахивал на сильно вытянутую почтовую карету в четыре окна, запряженную парой лошадей. Носильщик в униформе погрузил на крышу мой багаж и вещи еще двоих пассажиров — среди них была женщина в глубоком трауре и черной вуали. Через десять минут мы приехали на Ройял-стрит, где находился отель — лучший в городе, как сказал мне стюард с «Мавритании». Отель мне понравился — везде полированное дерево, зеркала, паркетный пол и в вестибюле пальмы в горшках. Когда я регистрировался, на стойке портье лежала стопка газет, и я купил одну — она называлась «Нортерн виг». Потом я поднялся в симпатичный и просторный номер с большой латунной кроватью и длинными кружевными шторами; на кровати лежало толстое стеганое одеяло, на туалетном столике стояли таз для умывания и кувшин. Ванной комнаты в номере не было — она располагалась дальше по коридору.

Спустившись опять в вестибюль, я сказал портье:

— У меня есть кое-какие дела в конторе «Харланд и Вольф»; можно ли дойти туда пешком?

Да, ответил он, можно, если я любитель пеших прогулок, и, вынув карту, показал мне маршрут, на вид довольно простой — нужно было все время держаться реки Лаган.

Я вышел из отеля, но не пошел искать фирму «Харланд и Вольф» — с этим успеется, а сейчас я просто бродил по Белфасту — шумному, тесному, многолюдному, настоящему городу викторианской эпохи: мне не попалось на глаза ни одного нового здания. Все постройки были из камня, во всяком случае здесь, в деловой части города — сплошь низкие двух— и трехэтажные дома, в которых помещались конторы. Улицы заполнял шум транспорта, в основном конного, если не считать нескольких двухэтажных омнибусов — больших, красных, с открытым верхним этажом. На электрифицированных улицах они были на электрической тяге, в других местах — на конной. Все омнибусы украшала спереди надпись: «Бисквиты Марша». Кроме этих омнибусов, по улицам двигались все разновидности конного транспорта, а в одном месте я видел двухколесную тележку, которую тащили трое ребятишек. И ни единого автомобиля — во всяком случае, ни один не попался мне на глаза. Прохожие переходили улицы там, где им вздумается, и повсюду были рекламные надписи: «Серебос» (понятия не имею, что это такое), «Хлеб. Кооперативная продажа», и множество концертных афиш.

Я прошелся по кварталу, где было два концертных зала и оперный театр — там давали пьесу Артура Пинеро. Перечитал все афиши на рекламных щитах концертных залов, где давали по два представления в день: в «Эмпайр» — «Молодые звезды Шербура», а кроме того; «Элтон Эдвин, классическое банджо», «Киттс и Уиндроу. Честные мошенники со своим попурри». В «Королевском ипподроме» выступали «Альфред Круикшенк, клоун, смешные песенки и рассказы», «Хортон и Латриска» и так далее и тому подобное. Я не нашел ни одной фамилии моих знакомых из варьете, хотя знал, что время от времени у них бывают ангажементы в Англии и Ирландии.

В отель я вернулся уже к концу дня и долго пытался занять себя чтением «Нортерн виг». Наконец, когда на часах было уже начало одиннадцатого, сунув в карман фонарик, я прошел через опустевший вестибюль и вышел на улицу, следуя дальше указаниям портье, в которых ключевым словом было «Королевский». Я перешел через Королевский мост… миновал Королевскую набережную… прошел по Королевской улице…

Чем ближе я был к своей цели, тем тише, уродливей и неприглядней становились улицы. И вскоре на улице, которая наискось тянулась к Лагану, я увидел безобразные двухэтажные домишки, построенные вплотную друг к другу и подступавшие к самому тротуару. Здесь жили рабочие, докеры и судостроители. Ни огонька, ни звука — только из одного домика донесся до меня детский плач. Мостовая, вдоль которой я шел, была вымощена булыжником. В кварталах царила темнота, лишь на углах горели фонари — неровным, дымным, густо-оранжевым цветом; проходя мимо них, я чуял запах керосина, и моя тень то съеживалась под ногами, то удлинялась и растворялась в темноте.

Улицу, по которой я шел, пересекла другая — вымощенная плитками, пустынная, глухая. На другой стороне ее узенькая полоска тротуара тянулась вдоль кирпичной стены лишь на пару футов выше моего роста — перебраться через нее будет нетрудно. По ту сторону стены стояли разрозненные строения — в одних тускло горели окна, другие были погружены в темноту. Я смог различить кое-какие вывески: «Литейная»… «Футеровочная мастерская»… «Склад»… «Сушка дерева»… «Электростанция»… «Латунная сборочная мастерская»… «Гальванизация»… «Склад моделей»… «Сборка и крепление болтами»… «Обивочная мастерская»… «Красильная мастерская»… и еще много, много других. Почти повсюду было темно — ни движения, ни звука, лишь едва слышное шарканье моих подошв отдавалось эхом в ночи 1911 года.

Стена оборвалась, от улицы отходила огороженная площадка, перекрытая широкими деревянными воротами, на которых белела надпись: «Харланд и Вольф лимитед, судостроение». За площадкой тянулась все та же стена, а за ней — другие мастерские: «Медники»… «Латунное литье»… «Котельная мастерская»…

После длинного темного квартала стена повернула направо, и я последовал за ней, направляясь к Лагану. Последний поворот на Королевскую улицу — и вот я уже шагал меж двух кирпичных стен. «Временная контора»… затем «Главная контора» — там внутри горел тусклый дежурный свет. Между нею и «Мачтовой мастерской» был узкий проход.

Всего минуту, показавшуюся мне невыносимо долгой, я прислушивался, затем потянулся и закинул руки на край стены. И повис всей тяжестью тела на напрягшихся, окостеневших руках, вслушиваясь в тишину. Ни свистков охраны, ни лая сторожевых собак — все было тихо, и я вполз животом на стену, перебросил через нее ноги, спрыгнул, обернулся — и замер, не в силах оторвать глаз от того, что ожидал здесь увидеть — только оно оказалось больше, намного, немыслимо больше, чем я когда-либо мог вообразить.