Мы стояли на тесном балконе — над самой колоннадой, у подъезда отеля «Эверетт». Мы были втроем: Джулия, засунувшая руки глубоко в муфту, я и наш четырехлетний сын — он как раз доставал подбородком до балконных перил. Я наклонился, заглянул ему в лицо — факельного света снизу вполне хватало, чтобы понять: зрелище заворожило его до неподвижности. Хоть я и находился здесь по заданию, однако эти большие парады, неотъемлемая часть жизни в XIX веке, мне очень нравились. Здесь ведь не было ни кино, ни радио, ни телевидения, зато устраивались парады, и часто. И вот сейчас под нами на Юнион-сквер был сплошной ковер прижатых друг к другу плеч, котелков, цилиндров, меховых шляп; на головах у женщин были шали и капоры. Сквозь густую толпу кое-как продирались участники парада, рекламные платформы, флаги, оркестры, лошади. Все это более или менее было видно в неверных отсветах дымного пламени: в параде участвовали еще и сотни факелов и светильников.
А уж звуковое сопровождение и не описать: медный гром оркестров перекрывался выкриками толпы. И люди кричали, как я отметил сразу же, раз за разом одно и то же: «Ура! Ура! Урраа!..» То и дело вверх со свистом взвивались ракеты и ярко, с глухими хлопками, взрывались на фоне черного неба. А другие ракеты прорезали фейерверк цветными полосами и гасли на излете. Интересно, куда они попадали, когда приземлялись? В воздухе висели шары с качающимся оранжевым пламенем в подвесных корзинках — время от времени пламя взбегало по стропам, и шары сгорали и тоже падали. Опять-таки — куда? Неужели все, кто собрался на темных крышах окрестных зданий, прихватили с собой по ведру воды? Не исключено, отнюдь не исключено…
Великолепный набор впечатлений — чернильная тьма расцветала всеми цветами радуги, кожаные подметки шаркали по булыжнику, били барабаны, звенели цимбалы. Всего-то политический парад, и до выборов еще не одна неделя, и тем не менее развлечение. А вот еще один оркестр — на музыкантах киверы с крошечными козырьками, зато с пышными плюмажами. Барабанный гром, множество рожков, горнов и труб, а над толпой возвышалась странная штука — не знаю, как она называлась, но очень походила на колокольню. Оглушительный рев был совсем рядом, и в который раз за вечер по спине пробегали мурашки и глаза отчего-то пощипывало — это чуть-чуть досадно, взрыв эмоций на пустом месте.
И опять оркестр — теперь оркестр атлетического общества, в забавных костюмах, и по настоянию Вилли пришлось задержаться на балконе, пока эти клоуны не прошли. Наконец мы спустились, с грехом пополам пробившись через толпу в вестибюле отеля. Отель, именно этот отель, привлек меня тем, что здесь в вестибюле, как уверяли, можно увидеть ветеранов войны 1812 года, — но сегодня их тут не оказалось. Да я и вообще не слишком верил в мифических ветеранов. Снаружи, у бокового подъезда и на другой стороне площади, почти вплотную стояло множество экипажей с зажженными фонарями. Лошади изредка взбрыкивали, звеня подковами по мостовой, а одна из них, едва мы приблизились, вздумала помочиться. Необычное зрелище очаровало Вилли, ему захотелось задержаться и посмотреть, но Джулия, державшая меня под руку, протащила нас мимо. Я невольно усмехнулся и чуть дальше приостановился, поднял сынишку и позволил ему погладить по носу другую, более благовоспитанную лошадь. Он был в восторге.
Затем мы направились домой. На улицах царила тишина, если не считать шагов одиноких прохожих и цоканья конских копыт. Погода выдалась приятная, умеренно холодная. Час-другой назад светила луна, но сейчас ее было что-то больше не видно. Зато звезд было множество, великая темень с миллионами светлых точек нависла над городом без небоскребов, и те звезды, что над самым горизонтом, мерцали беспрепятственно и колюче.
Вилли заснул, сладко навалившись мне на плечо. Вскоре мы добрались до квадратика зелени под названием Грэмерси-парк и свернули, обходя центральный сквер. Мы снимали тут целый дом, трехэтажный особняк с подвалом и мезонином, на противоположной стороне от тети Ады. Джулия была рада поселиться рядом со своей тетушкой, я тоже. Во-первых, тетя Ада мне нравилась, во-вторых, она охотно в любое время соглашалась посидеть с малышом. У дома рядом с нашим стоял возок — лошадь привязана к столбику, огни не погашены. Я еще подумал, что бы это значило, но тут стукнула дверь, и из прихожей дома Бостуиков на улицу вырвался луч света. По ступенькам, надевая на ходу котелок, спустился мужчина с саквояжем в руке, — несомненно, врач.
— Должно быть, старый мистер Бостуик заболел, — предположил я, и Джулия подтвердила: да, вчера она гуляла с Вилли и услышала от соседки, что так и есть.
Старый мистер Бостуик был интересен для меня тем, что родился в 1799 году, в год смерти Джорджа Вашингтона. Выходит, они были современниками — хотя бы в течение нескольких месяцев или недель.
Мое имя — Саймон Морли, мне за тридцать, как принято говорить в наши дни, и хоть я и появился на свет в середине двадцатого века, живу я в давно прошедшем девятнадцатом и женат на молодой женщине, родившейся задолго до меня и даже до моих родителей. Ибо, согласно доктору Е.Е.Данцигеру, отставному профессору физики из Гарварда, время подобно реке. Оно несет нас по извилистому руслу в будущее, а прошлое остается позади, за изгибами и поворотами. Но если так, решил доктор Данцигер, мы, вероятно, в состоянии достичь прошлого. И он получил правительственную субсидию под обещание попытаться доказать это на практике.
Мы привязаны к своему времени, говорил доктор Данцигер, бесчисленными нитями, бесчисленными вещами, которые и составляют настоящее, — автомобилями, телевизорами, самолетами, вкусом кока-колы. И бесконечным количеством мелочей, которые и составляют для каждого из нас «сегодня» и «сейчас».
Так вот, продолжал он, изучите прошлое в поисках таких же повседневных деталей. Читайте газеты, журналы, книги определенной эпохи. Одевайтесь и живите так, как полагалось в ту пору, думайте о том, о чем было принято думать, почувствуйте себя не «сейчас», а «тогда». Затем найдите место, неизменное в обоих временах, — «калитку», по определению доктора Данцигера. Поселитесь в том месте, что существовало и в избранной вами эпохе, одевайтесь, питайтесь и думайте соответственно — и нити, привязывающие вас к настоящему, постепенно начнут слабеть. Теперь сотрите в себе саму память об этих нитях с помощью самогипноза. Пусть в сознании всплывут и заполнят его знания о времени, которого вы стремитесь достичь. И тут-то, используя «калитку», существующую в обоих временах, вы сможете — не наверняка, но вдруг да сможете — очутиться в ином, прошедшем веке.
Нас, кандидатов в путешественники во времени, отбирали и тренировали самым тщательным образом. И тем не менее большинство из нас потерпело неудачу. Старались изо всех сил — и не сумели. Мне, одному из очень немногих, это удалось. Я перенесся назад, в девятнадцатый век, потом вернулся в двадцатый, сделал отчет и вновь отправился в прошлое, чтобы остаться там навсегда, жениться на Джулии и прожить с ней весь срок, какой мне отпустила судьба.
Когда мы добрались до дома, Джулия, как повелось, первой взбежала на крыльцо, отперла и распахнула дверь, зажгла свет в прихожей. Я передал ей Вилли — и не мог не передать, потому что наш пес, здоровенный, мохнатый, черный с белыми подпалинами, принялся танцевать вокруг моих ног, норовя опрокинуть меня потехи ради. Я выпустил его на улицу, а сам присел на ступеньку и стал ждать, пока пес не набегается вволю по газонам, принюхиваясь и проверяя, все ли на месте в его владениях. Славный у нас пес, и зовут его Пират — это в девятнадцатом веке весьма распространенная кличка, которая еще никому не приелась. В двадцатом веке большие черные собаки, боюсь, почти поголовно обречены на кличку Черныш.
Спустя минуту-другую Пират вернулся ко мне и уселся рядом, я потрепал его за уши, а он принял это с благодарностью, вывалив язык в знак одобрения. У меня с Пиратом установились дружеские отношения, появились даже общие привычки, число которых все время росло и росло, но я понял, что следовать им лучше, если мы с псом остаемся наедине. Джулия, конечно, умна, сообразительна, и в душевной тонкости ей не откажешь, но однажды вечером, когда пес пришлепал к нам в гостиную и с его черных губ, как водится, свисала длинная сосулька слюны, я высказался в том смысле, что он, чего доброго, заколдованный принц и, стало быть, Джулии надлежит расцеловать его, дабы освободить от заклятья. Джулия немедленно надула губы: чувство юмора у нее, увы, оставалось на уровне девятнадцатого столетия.
Как не вспомнить еще один случай — гораздо раньше, вскоре после свадьбы! Мы читали в постели, она вдруг громко расхохоталась и не замедлила показать мне, что ее рассмешило. Я наклонился и прочел шуточку из тех, какими заполняли пустые места в самом низу колонок. Маленькие конные омнибусы на Бродвее и Пятой авеню называли порой просто «бусы», а кое-кто предпочитал словечко «цок-чмок» в подражание стуку копыт и понуканиям кучера, и шуточка выглядела так: «Как вам кажется, эти бусы мне идут?» — жеманно спрашивает некая леди. «А зачем нам бусы? — отвечает галантный кавалер. — Я сам охотно устрою вам отменный цок-чмок…» Тут я нарочито хмыкнул и затряс головой, притворяясь, что мне тоже смешно. Точно так же пришлось поступить на спектакле труппы Харригана и Харта, на мой вкус совершенно кошмарном — ирландский юмор в худшем своем варианте. Но Джулия смеялась навзрыд, как и все остальные зрители, кроме меня. Оставалось лишь подыграть им.
— Значит, ты считаешь себя лучшим другом человека, — сказал я Пирату, который сидел рядом со мной, и он не спорил. («Лучший друг человека» — в XIX веке это звучало вполне серьезно, газеты печатали слезливые стихи про «лучшего друга», хотя Джулия больше не рисковала читать их мне вслух). — Только сдается мне, — втолковывал я Пирату, а он внимал, словно никогда не слышал ничего подобного прежде, — что эта дружба — улица с односторонним движением. На нашу долю — все тяготы. Мы снабжаем вас едой, — уши Пирата, когда тот услышал магическое слово, встали торчком, — водой и жильем, мы обогреваем вас, купаем, — уши опустились, — короче, обеспечиваем всем, что нужно для нормальной, нет, роскошной собачьей жизни. — Я склонился к нему пониже. — А что ты даешь мне взамен? — Я придвинулся еще ближе. — Где мои тапочки?! — Он не знал где, но теперь, едва ему представилась такая возможность, высунул мокрый язык и провел им по моей щеке. — Вот, значит, как? Собаки в ответ слюнявят лица хозяев? Послушай. — Я обхватил его за холку и прижал к себе, он попытался высвободиться, но не получилось. — С чего вы, ребята, взяли, что покрыть лицо слоем слюны — это знак благодарности? Живете с нами тысячи лет, да так ничему и не выучились…
Я отпустил пса, но он продолжал сидеть, готовый выслушать все, что еще мне будет угодно сказать. Собаки пытаются понять нас, они хотят понять, а кошкам это даже на ум не приходит. Я дружески дернул Пирата за хвост, и он последовал за мной в дом, а оттуда к черному ходу, к своей подстилке.
Наверху в спальне мы с Джулией не торопясь готовились ко сну, перебрасываясь отдельными репликами, все еще под впечатлением удачного вечера. В этой комнате мне было хорошо, я любил все наши комнаты, но ее особенно: застланная ковром, освещенная газом, уставленная до смешного массивной мебелью — столы с вычурной инкрустацией, шифоньеры, два больших платяных шкафа, кожаное кресло, исполинская кровать. И тем не менее это был надежный, спокойный приют.
Над моим правым плечом — теперь мы, как у нас повелось, сидели в постели, продолжая ленивый разговор, — горело ровное пламя светильника, прикрытое матовым экранчиком с гравировкой. На мраморном столике у изголовья лежала «Иллюстрированная газета Лесли», последний номер за 11 января 1887 года. На этой неделе газета напечатала два моих рисунка — мне было приятно глядеть на них, а Джулия собирала их и хранила. Поверх газеты лежали мои часы с цепочкой — они приятно тикали, я только что их завел. А снизу, с улицы, из-за чуть приотворенного окна слышались чьи-то шаги — не в ботинках, а в сапогах, и не по асфальту, а по брусчатке, шаги не двадцатого, а девятнадцатого столетия. Шаги приблизились, стали слышней, а потом замерли вдали. И как всегда, я ощутил легкую дрожь и недоумение: каким таинственным образом я очутился здесь, прислушиваясь к шагам невидимого позднего пешехода прошлого века? Кто он? Куда держит путь? К какой цели? Я никогда этого не узнаю. И как долго суждено ему шагать в будущее?
Мы сидели, прислонившись к резному деревянному изголовью, нам было уютно под толстым стеганым одеялом. На мне, как и на Джулии, была ночная рубашка; от обычая надевать колпак я давно и категорически отказался, хотя, когда дрова в камине догорают, голова неизбежно мерзнет. Иной раз, пусть не часто, любого из нас охватывает ощущение счастья. Я суеверен, и в моем представлении Судьба — лучше уж с уважительной прописной буквы — некая туманная сущность в небе, но не чересчур далеко: она вслушивается и вглядывается в жизнь, пребывая в постоянной готовности наказать вас за чрезмерный оптимизм. И все-таки я ничего не мог с собой поделать, я просто не знал, чего еще желать, — и тут, как изредка случалось, Джулия угадала, о чем я думаю, и спросила:
— Ты счастлив, Сай?
— Совсем нет. С чего ты взяла?
— Может, я имею к этому какое-то отношение…
— Ну как тебе сказать… Именно сейчас, дома… Вилли сладко спит у себя в детской, Пират свернулся на своей подстилке, в газете поместили целых два моих рисунка, и я с тобой рядом в постели…
— Прекрати! Уже слишком поздно…
— Я счастлив настолько, — я поднял взгляд к потолку, понимая, что дурачусь, — насколько может быть счастлив тот, кому отказали. Так тебя устраивает?
— Не намного лучше, чем вообще ничего.
— На большее я не способен. Но почему ты спрашиваешь? Тебя что-нибудь беспокоит?
— Нет, нет. Только ты опять пел.
— Пел? Что?
— Свои странные песни.
— Господи, а я и не замечал!
— Представь себе. В воскресенье после того, как ты выкупал Вилли, я укладывала его спать, и вдруг он попытался спеть что-то вроде «Капли дождя стучат мне по носу»…
— Черт возьми, надо это прекратить! Я не желаю обременять мальчика знаниями двадцатого века, даже самой малой их каплей! Во всяком случае, нельзя позволять им закрепиться, а лучше бы обойтись совсем без них. Этот век — его век, время, в котором ему предстоит вырасти и жить. И я хочу, чтобы он чувствовал себя непринужденно, как все…
— Не печалься, он скоро забудет эту песенку, да она ему и не повредит. Я не о нем тревожусь, а о тебе. — Джулия ласково положила руку мне на запястье. — Ты напеваешь, сам того не замечая, иногда просто мычишь без слов, но я-то понимаю, что это песни твоего родного века — мелодии такие странные…
Я поневоле усмехнулся. Образчиком хорошей песни для Джулии — да и для всех вокруг — была, например, та, ноты которой на днях купила тетя Ада. Песня называлась «Малютка к ангелам взошла» и была посвящена конечно же усопшему младенцу, и на кошмарной черно-белой обложке нотной тетради — ночью я тайком ее выбросил — была нарисована рыдающая женщина. Она простирала руки к ребеночку, взмывающему ввысь в неземном сиянии. Постояльцы тети Ады, ее друзья, да и наши, частенько пели такие песни, сгрудившись возле фисгармонии. Кое-кто усмехался, демонстративно подчеркивая свой утонченный вкус, но большинство певцов шмыгали носами и смахивали набежавшую слезу. И это мои-то песни считаются странными?
Но усмехался я, по сути, не только из-за песен. Поселившись в девятнадцатом веке, я, разумеется, сам стал его частью. Я усвоил, как тут живут, как думают и чувствуют, во что верят, привычки окружающих стали моими привычками. И все же… Как человек, избравший для жительства чужую страну, изучивший ее язык и обычаи, неотличимый от местных жителей, я тем не менее сохранял в себе какие-то черты, которые навеки останутся иноземными. Таких особенностей, как чувство юмора и память о песнях, запавших в душу с раннего детства, изменить нельзя.
— Когда я слышу, как ты напеваешь себе под нос эти песни, — сказала Джулия, — я знаю, что ты вспоминаешь свое время.
Конец двадцатого столетия, который Джулия видела мельком, испугал ее, и она невзлюбила все связанное с ним. Да, она желала мне счастья, но счастья исключительно в своем собственном времени.
— Ну конечно, подчас я его вспоминаю, как же иначе…
— А ты мог бы вернуться туда? Ты не забыл, как это делается?
— Точно не знаю — как-никак прошло пять лет. Участникам Проекта внушали, что если тебе однажды удалось переместиться в иное время, то ты сумеешь добиться этого вновь и вновь. Но на самом-то деле я не знаю. Да и знать не хочу.
— Ты думаешь, это удавалось и другим, кроме тебя?
— Мартин Лестфогель полагал, что да. Он был моим инструктором на тренировках и однажды показал мне несколько строк в колонке частных объявлений «Нью-Йорк таймс» за 1891 год. Там говорилось что-то вроде: «Алиса, дорогая Алиса! Я здесь, но вернуться не в состоянии. Поклонись городу, академии, библиотеке, Эдди и маме. И помолись за меня». Еще Мартин говорил, что на кладбище при церкви Троицы есть могильный камень, где выбито: «Эверетт Брауни. Родился в 1910 году, умер в 1895-м». Мартин добавил, что люди считают первую дату ошибочной, но такого рода ошибок на могильных камнях не делают. По мнению Мартина, обе даты верны. Разумеется, были и другие путешественники во времени, кроме меня, всегда были. Принцип несложен, и доктор Данцигер не мог оказаться первым, кто до него додумался. Хотя все равно на деле это удается немногим…
Я и сам отметил, что в последних словах проскочила нотка самодовольства.
— И тебе никогда не хотелось вернуться? Ну просто… просто нанести визит своему времени?
— Нет.
— Из-за того, что ты сделал?
Мы обсуждали эту тему по крайней мере десяток раз, но мне было ясно, что нужно ободрить Джулию. Я кивнул и начал рассказ:
— Шестого февраля 1882 года у нее был день рождения, ей исполнилось шестнадцать. Словно это было вчера — она стоит в театральном фойе, в новом зеленом платье. И вот-вот должна встретить человека, за которого потом выйдет замуж…
— Ты не должен укорять себя, Сай.
— Я и не укоряю. Но не могу не вспоминать об этом. Как я стоял, зная, что сейчас произойдет, что я должен сделать. И наблюдая за тем, как он идет к театральному подъезду. Молодой Отто Данцигер — вот сейчас он войдет в фойе, и его познакомят с ней. Он ведь даже внешне был похож на доктора Данцигера! Но тут я коварно подхожу к нему с незажженной сигарой и прошу огонька. Сознательно задерживаю его, пока ее не уводят из фойе в зал. И они так и не встретились, только и всего. Не встретились, не поженились, и доктор Данцигер не появился на свет. А без него, само собой, — странно даже подумать — не возникло никакого Проекта…
Джулия лежала рядом и слушала завороженно, как ребенок знакомую сказку. Я улыбнулся ей и продолжал:
— А вот о ком я думаю с удовольствием, так это о Рюбе Прайене. И об Эстергази. Оба живут там, в далеком будущем, но живут совершенно другой жизнью. Даже не подозревая об иной — как бы лучше выразиться? — об иной временной последовательности, в которой был этот самый Проект. А доктора Данцигера я по-своему любил, и он мне доверял. То, что я совершил, сродни убийству. Так что ни о каких визитах в мою эпоху не может быть и речи. Попади я туда, что бы я сделал прежде всего? Взял бы телефонную книгу и стал бы искать абонента по имени Е.Е.Данцигер. Заведомо зная, что такого нет и быть не может. Потому что я посмел отправиться в прошлое… и изменить будущее…
Одно из преимуществ жизни в девятнадцатом веке — возможность отказаться от упорного и болезненного анализа века двадцатого. Повспоминал и хватит! Я вновь улыбнулся Джулии, которая лежала рядом со мной, широко открыв глаза, и завершил:
— В общем, я остаюсь здесь. С девушкой, которая вела меня, пришельца из двадцатого столетия, вверх по лестнице пансиона своей тети Ады. А я поднимался следом, любуясь ее чудесными ногами в прелестных шерстяных сине-белых полосатых чулках…
— Надо было не только на чулки смотреть.
— Я и смотрел. Вот сюда.
— Ну будет тебе!
— И сюда…
— Сай, у нас ведь серьезный разговор. И вообще слишком поздно. На баловство нет времени…
Однако время нашлось.