1
Он прекрасно понимал, что жить ему осталось несколько минут, потому что чудес не бывает, и пытался сохранить последние душевные силы на то, чтобы этот свой смертный путь пройти перед односельчанами твердо, с поднятой головой. Но голова то и дело опускалась, словно шею ему оттягивала фанерка с надписью «Партизан», и тогда он видел свои босые ноги, медленно разгребающие свежевыпавший снег. Когда же он поднимал голову, то видел все приближающуюся к нему желтую букву П, с перекладины которой свисала петля из толстой веревки. Избитое тело болело, но эта боль воспринималась как-то странно, словно во сне, когда тебя мучает кошмар, понимаешь, что он только снится тебе, но проснуться не можешь.
Петля закачалась прямо перед лицом, а под ногами заскрипел шаткий ящик, и он понял, что сейчас, через несколько секунд, жизнь оборвется. И тут его охватило удивительное чувство, какое, наверно, бывает в жизни у человека лишь единожды, в минуты высочайших свершений — таких, что превыше жизни и смерти и других величайших ценностей на свете. Ощущение было ошеломляющим, оно разом высветлило измученный ожиданием смерти мозг, сняло боль с отмороженных ступней, со скрученных проволокой рук, прояснило зрение и слух. Тогда он взглянул на своих палачей, и под его взглядом железное каре дрогнуло, попятилось, побежало. Но взгляд был быстрее бега тяжелых солдатских сапог, которые совсем недавно беспощадно били его в лицо, грудь, живот, и он с радостной ненавистью видел, как настигнутые его взглядом фашисты опрокидывались на снег и замирали, царапая коченеющими пальцами ту землю, которую пришли поработить. Он хотел что-то крикнуть, но петля сдавила горло, дыхания не хватало, и он вдруг подумал, как обидно умирать в тот миг, когда свершилось величайшее в его жизни событие. И с этой мыслью он проснулся.
Над его головой был белый потолок, за открытым окном шелестели под теплым ветром березы, и от их дрожания по стене плясали веселые солнечные зайчики. Боль в перехваченном веревкой горле исчезла. Он несколько секунд лежал неподвижно, пытаясь осмыслить кошмарное видение, а когда память подсказала ему, что это был вовсе не сон, резко сел на кровати, откинув одеяло.
В том, что приснившиеся ему события происходили на самом деле, он был теперь уверен на сто процентов — ну, может быть, на девяносто девять с половиной. Но раз он жив, не повешен, а лежит в удобной одноместной палате госпиталя или больницы, значит, чудо все-таки случилось, и его спасли и даже вывезли в тыл, потому что в прифронтовых госпиталях, где ему уже пришлось побывать в самом начале войны, таких условий быть не может.
Его трезвый крестьянский ум деятельно заработал. Он внимательно оглядел комнату. В ней не было ничего, кроме кровати да тумбочки рядом. Тумбочка была не фанерная или деревянная, а неизвестно из чего — стекло не стекло, металл не металл. На ней стоял графин с водой и стакан. Непривычным показалось ему и окно — без рам, стекол и ставен, словно здесь никогда не бывает холодов, дождей или ветров. Не иначе в Среднюю Азию отвезли, подумал он, но тут же засомневался, потому что березы за окном выглядели совсем по-русски. Тогда он оглядел себя: вначале пижаму, которая показалась ему очень уж легкой и удобной (он снова не мог понять, из чего она сшита), расстегнул пуговицы и увидел поперек своей груди цепочку шрамов от пуль и еще какую-то белую пуговку, прилипшую к коже напротив сердца. Он попытался отколупнуть ее, но в это время бесшумно открылась дверь и в комнату вошел высокий загорелый человек в белом халате.
— Доброе утро, — произнес он неторопливо и сел на уголок кровати. — Я ваш лечащий врач, зовут меня Сергей Иванович. Как вы себя чувствуете?
Голос у врача был красивый и певучий, но звучал слегка непривычно — словно с каким-то иностранным акцентом.
— Хорошо, — коротко ответил раненый. Странные интонации в голосе врача вызвали в нем затаенное чувство тревоги, причин которой понять он не мог, и смотрел на своего собеседника во все глаза, еще не разделив ощущений сна и пробуждения.
— Ну и замечательно, — улыбнулся врач. — Ранения у вас были тяжелые, но сейчас все позади, опасности для жизни никакой. Функции мозга тоже, судя по всему, не нарушены. Тем не менее, я задам вам несколько вопросов, главным образом для проверки памяти. Итак, имя, отчество, фамилия?
— Дедом меня кличут, — буркнул в ответ раненый. Странный, словно не русский певучий голос врача мешал ему отвлечься от кошмаров недавнего сна. Ему в голову вдруг пришла дикая, сумасшедшая мысль, которая объяснила все странности, — он все еще в плену, и все эти немецкие вежливые штучки — только способ втереться в доверие и разузнать что-то об отряде. Ему показалось подозрительным и не наше белье — он всю жизнь носил исподнюю рубаху и кальсоны с завязками, а о пижамах и не слыхивал, — и сверкающая тумбочка, словно не русскими руками сделанная, и такая просторная палата, какой не может быть у армии, понесшей огромные потери, и странное, нерусское окно без рам.
— Да, — согласился врач. — Дед — ваша партизанская кличка. Вы командир Столбовского партизанского отряда. Нам рассказал об этом Владимир Росин — вы его помните?
— Не знаю такого, — ответил Дед. Он действительно слышал эту фамилию впервые и не знал, что так зовут летчика, прилетевшего к ним на чудной секретной машине.
— Росин — это тот человек, которого вы отбили у немцев, из-за которого попали в плен. Вы видели его мельком, в горячке боя, и имени его не знаете. Поэтому пока не будем о нем говорить. Но мне неудобно называть вас Дедом, к тому же, по-моему, вы моложе меня, а мне сорок лет. Скажите, вы помните, как вас зовут?
«Ишь, как завертывает, — подумал с внезапной яростью раненый. — Хрен я тебе скажу хоть слово. Три дня, три ночи терзали — не добились, так теперь лаской хотите?»
— Не помню! — закричал он с ненавистью. — А вот что помню хорошо — что вас, гадов, разбили под Москвой, и драпаете вы теперь без порток по русскому морозу, и будете драпать аж до самого Берлина! И больше ничего я тебе, фашистская сволочь, не скажу!
Сердце у него бешено колотилось Он откинулся на подушку и даже не обратил внимания на странную, не то металлическую, не то стеклянную, змею, которая поднялась из-за кровати и на миг прижалась к его плечу. Он глядел на врача ненавидящим взглядом, а тот… тот растерянно хлопал глазами, затем рассмеялся — прямо закатился от смеха, потом вдруг посерьезнел, вытер слезы.
— Мы все могли предположить, — сказал он, поднимаясь с кровати, — но что вы примете нас за фашистов… — Он развел руками. — Я пока вас покину, вы поспите, успокойтесь Через несколько дней вас отвезут в Москву, и тогда мы сможем снова побеседовать. И с Росиным вы повидаетесь — в лицо-то вы его, надеюсь, помните?
В дверях он остановился и повернулся к раненому.
— У меня нет сомнений в полном вашем выздоровлении. Память ваша в порядке, поскольку вы прекрасно помните о разгроме фашистов под Москвой. Так что мои вопросы об имени теперь, наверно, не нужны. Отдыхайте, Николай Тимофеевич… И еще прошу вас — не снимайте пока датчики. — Он показал пальцем себе на грудь.
Раненый хотел остановить врача, спросить, откуда тот вызнал его имя, как дела на фронте — ведь сейчас уже лето, а за полгода многое могло измениться, но тело сделалось каким-то воздушным, невесомым, мысли ленивыми, язык неповоротливым. Он покосился на змею, которая опять замаячила над его плечом, и закрыл глаза.
2
Последующие дни он много размышлял, пытаясь осознать происходящее. Память его работала превосходно, он в деталях вспомнил и свой плен, и свою казнь, и многое другое. Не мог он только понять одного: откуда ему стало известно о разгроме фашистов под Москвой. Почему-то ему казалось, что он слышал об этом по радио, но здесь явно концы с концами не сходились, поскольку в их деревне не только радио — электричества не было с самого прихода немцев.
Врач Сергей Иванович появлялся совсем ненадолго, щупал пульс, спрашивал об аппетите и исчезал, не отвечая на вопросы. Кормили его превосходно — в соседней комнате две смешливые девицы, обе в белом, словно невесты, ставили перед ним тарелки с такими разносолами, что аж слюнки текли. Что было плохо — так это полное отсутствие курева, да и стопку выздоравливающему никто поднести не догадался. Николай Тимофеевич хотел попросить девиц принести ему хотя бы махорочки, да застеснялся, понимая, что без денег нынче курева не достанешь, а денег у него, естественно, не было.
Девицы были хохотушки, но какие-то чудные, на вопросы не отвечали и лишь твердили, что ему волноваться вредно, а надо гулять, дышать воздухом да побольше кушать. Николай Тимофеевич никак не мог понять, действительно они такие бестолковые или только притворяются перед ним — вроде обе красивые, собой ладные, высоченные, все у них на месте, есть на что поглядеть, обе чистюли и старательные: он как-то зашел в комнаты, когда они там убирались, так поразился — они словно не полы протирали, а танцевали какой-то диковинный танец. В этот момент они были как кошки бенгальские, правда, всего на миг, пока на него не оглянулись, а так были девки как девки, но даже на самый пустяковый вопрос ответить не могли. Он спросил их как-то, какое сегодня число, так и то захихикали, фыркнули сквозь смех: «Десятое» — и мигом шастнули за дверь. Вот тебе и вся информация. Десятое! Ему не число, а месяц было интересно знать, сколько он в беспамятстве провалялся, потому что вешать его вели в декабре, а сейчас в саду березы вовсю зеленели, птицы чирикали, да шмель толстый, мохнатый с гудением по цветам елозил.
Сад был очень большой, скорее даже не сад, а кусок леса, отгороженный высоким забором, за которым тоже виднелся лишь лес. Николай Тимофеевич гулял по тропинкам, отдыхал на удобных скамейках, читал — газет ему не давали, ссылаясь на запрещение врачей, но на книги не скупились. Девицы приволокли ему две охапки классиков — Пушкина, Гоголя, Бальзака. В детстве и юности читать Николаю было некогда, потом сельские заботы, женитьба да дети и вовсе времени не оставили, и сейчас он с радостью решил наверстать упущенное и первым делом взялся за «Войну и мир» — четыре опрятных, чистеньких томика, выпущенных совсем недавно — на титульном листе был обозначен 1941 год. В школе, он помнил, они Толстого проходили, но тогда он этого романа не читал — вся их деревенская библиотека умещалась в сельсоветовском шкафу, и были там, как запомнилось Николаю, воспоминания челюскинцев, роман Вальтера Скотта «Айвенго» и множество стихов, которыми парень по молодости пренебрег. Сейчас делать было нечего, как только копить здоровье, и Николай Тимофеевич целыми днями читал или думал. Думал он в основном о войне.
О том, что происходит на фронтах, ему ничего не говорили, сколько он ни расспрашивал. Единственное, что ему сообщили, это то, что фашисты повсюду разбиты, а о подробностях умалчивали, ссылаясь на запрещение медицинской науки. Сергей Иванович в свои короткие визиты от всех вопросов отмалчивался, говорил, что еще не время. Сильными пальцами мял живот и грудь, не очень внимательно выслушивал через трубочку сердце и легкие, девицы ставили ему градусник — тем все и ограничивалось. Ни таблетками, ни уколами Николаю не докучали: видимо, все шло хорошо и без них. Чувствовал он себя вполне здоровым, только слабым, но и это с каждым днем проходило.
Обратил внимание Николай Тимофеевич на удивительную способность врача сразу успокаивать любую боль — потрогает, помнет руками, иногда слегка, иногда очень сильно, а иной раз и не прикоснется вовсе, а только поводит ладонями, словно паутину в темноте собирает, и боль становится тише, тише и вот уже уходит совсем, а доктор проведет перед лицом, словно погладит, скажет «спите», и глаза сами закрываются. К счастью, боли появлялись все реже и очень ненадолго, да и доктор словно в воду смотрел — стоило начаться боли, он уже тут как тут, хоть днем, хоть ночью. Николай Тимофеевич поудивлялся вначале такому совпадению, а потом удивляться перестал и понял, почему нигде нет даже кнопки, чтобы позвать на помощь в случае чего, — в хороших больницах, он слышал, обязательно должны быть звонки в каждой палате. Но тут прекрасно обходились и без них.
Вскоре произошел странный случай. Однажды Николай Тимофеевич попросил бумагу и карандаш, чтобы отписать в свою деревню о здоровье и прочем, — он надеялся, что семья его уже вернулась из эвакуации или хоть весточка пришла от них. Это простое требование вызвало на миг тихую панику у девиц, потом они опять фыркнули, словно он им анекдот рассказал, и умчались галопом. Ни бумаги, ни карандаша ему так и не принесли. На следующий день он спросил об этом доктора — тот сделал круглые глаза, обещал накрутить девкам хвосты, чтобы не забывали, однако дело так и не сдвинулось. Ничего не понимая, Николай Тимофеевич решил не уступать — он не мог поверить, чтобы ученые медики не сыскали в своих научных институтах завалявшегося листочка, и пригрозил, что вырвет страницу из какой-нибудь книги. Тогда ему принесли наилучшей бумаги, а вместо чернил или карандаша дали заостренную палочку все из того же неизвестного материала — не то стекло, не то металл. Однако писала эта палочка не хуже той довоенной авторучки фабрики «Сакко и Ванцетти», которой он подписывал ведомости в своем колхозе, — не кляксила, не пачкалась, не засыхала. Случайно Николай Тимофеевич обнаружил у нее замечательное свойство — оказывается, тупым концом можно было одним движением бесследно стирать написанное, не причиняя ни малейшего ущерба бумаге. При очередном визите доктора он выразил ему свое восхищение качеством заграничной новинки.
— Подумаешь, новинка, — фыркнул тот. — Древние греки называли это «стило». Одним концом писали на восковой дощечке, другим стирали — работали над стилем. А это лишь новое техническое решение…
Так или иначе, но письмо в родную деревню было написано, сложено треугольничком и передано для отправки в собственные руки лечащего врача. Правда, на вопрос об обратном адресе тот замялся, а потом сказал, что напишет его сам.
— Да вы, наверно, там раньше письма очутитесь, — сказал он, разглядывая адрес. — Здоровье уже в полном порядке, так что завтра-послезавтра мы с вами съездим в Москву, покажем вас ученым, а потом вы свободная птица… Сможете поехать домой — это ведь совсем рядом… — Он задумался, глядя прозрачными глазами на своего пациента с какой-то внутренней тревогой, а потом спросил словно невзначай: — Вы ведь небось на фронт сразу запроситесь?
— А можно будет? — Николай Тимофеевич думал об этом постоянно, но не знал, берут ли теперь в Красную Армию после тяжелых ранений. Первый раз он был ранен под Вязьмой, провалялся в госпитале до морозов, после чего был направлен в родные места для формирования партизанского отряда, однако едва добрался до места, как нагрянули немцы.
— Почему же нельзя… — медленно произнес врач, словно к чему-то прислушиваясь. — Вам теперь все можно будет… Даже на фронт…
Николай Тимофеевич еще раз взглянул на своего собеседника — мужик что надо, ростом под два метра, хотя и тонкий в бедрах, ручищами лом может согнуть, а прикоснется мягко — любая боль уходит. Как говорится, врач от бога. Такому в медсанбате цены нет. Видно, не раз просился, да не пускают — ишь, глаза какие грустные.
— А вам что — нельзя? — тихо спросил, почти шепотом.
— А мне нельзя. — Доктор сразу подобрался, сделался колючим, как еж, и тут же ушел, унося в своих чудодейственных руках треугольник солдатского письма.
В неторопливой больничной жизни было два странных обстоятельства, над которыми Николай Тимофеевич подолгу размышлял. Первым фактором был ежедневный дождь, который начинался почему-то всегда в три часа, когда глаза после обеда так и слипались. Кончался он тоже словно по расписанию — ровно через час. Большие часы с бегающей секундной стрелкой висели напротив кровати, и Николай Тимофеевич довольно скоро заметил, что дождь начинается и кончается минута в минуту. Вначале он решил, что это искусственное поливание, вроде того, что до войны пробовали на полях в соседнем колхозе, но однажды дождь был даже с громом и молнией, небо почернело, березы под окном согнулись от ветра. Задремавший было Николай Тимофеевич спросонок поплелся закрывать окно, забыв, что оно без рам, и тут проснулся окончательно, потому что сразу за подоконником дождь рушился стеной, а в комнате и на подоконнике не было ни капли. Он осторожно высунул руку — ее сразу окатило холодной водой. Девицы, когда он спросил про такие странности, зафыркали, как всегда, и предположили, что все дело в отсутствии ветра. При этом они безбожно врали, потому что на его глазах одна из берез в саду была этим самым отсутствующим ветром сломана пополам.
Вторым обстоятельством была полная ненадобность в бритье. В отряде партизаны звали своего командира Дедом не за возраст, а за пышную бороду, которую тот отпустил еще перед войной для солидности, чтобы прикрыть узкий, по его мнению, подбородок. Неожиданно жена заявила, что с бородой он стал просто красавец… Фашисты эту бороду поджигали никелированной зажигалкой — это последнее, что он помнил о ней. Теперь он был гладко выбрит — ни бороды, ни усов — и нигде не появлялось даже щетины, сколько он ни щупал себя перед зеркалом. Поразмыслив, он решил, что тут виноваты лекарства, которыми его лечили, пока он был в беспамятстве, — здоровье вернули, а бороды лишили. Впрочем, невелика потеря.
Огромное зеркало, в которое он себя рассматривал, занимало полстены в ванной комнате, напоминавшей скорее храм санитарии и гигиены.
Столбовские жители мылись в бане, но замужняя сестра Николая Тимофеевича жила в Марьиной Роще в Москве, в квартире со всеми удобствами, в том числе с обширной ванной комнатой, казавшейся деревенскому жителю пределом мечтаний. Однако то, что он увидел здесь, превосходило жалкие «удобства» Марьиной Рощи в сказочное число раз. Ванна была такая, что хоть плавай; в углу находился душ, который бил и сверху, и снизу, и сбоку, причем вода по комнате не разбрызгивалась, а падала на мягкий синий квадрат пола и куда-то всасывалась; рядом с синим квадратом был красный квадрат — стоило на него встать, как тебя со всех сторон обдувало теплым воздухом, который приятно покалывал и пощипывал тело — ну словно в нос газировкой шибало; в шкафу, едва протянешь к нему руку, открывалась дверца, и оттуда высовывалась чистая, проглаженная и горячая простыня; ношеное белье надо было не жалеючи кидать в какой-то ящик, из которого оно исчезало неведомо куда, а чистое белье — исподнее и верхнее — было наготове в другом шкафу.
Все это сияло и сверкало идеальной чистотой и вдобавок не требовалось ни мыла, ни мочалки: вода из душа и крана лилась, видно, с мылом, то розовая, то зеленая, а обычная лилась уже потом. Девицы предупредили его, что цветную воду глотать не следует — вреда не будет, но и пользы тоже. Зубная щетка была с батарейкой — она жужжала и елозила в руке, так что зубы вроде сами чистились. Такое новшество Николаю Тимофеевичу не понравилось, но, поскольку другой не было, он смирился и стал привыкать к тому, что дали.
Вдобавок ко всему вся эта санитарно-гигиеническая роскошь была автоматической — не требовалось вертеть краны, вода начинала литься сама, едва встанешь под душ или протянешь руку к умывальнику. Правда, после концертов Термена, о которых не раз писали в газетах (Деду даже запомнилось название инструмента — «терменвокс»: на нем надо было играть, не прикасаясь руками), все эти устройства Николая Тимофеевича не очень поразили. Он удивлялся только, что в тяжелое военное время нашлись деньги на подобную ерунду, без которой вполне можно обойтись. Вот парную бы, да веничек, да кваску побольше — и попить, и квасного духу поддать — это была бы жизнь!
3
Однажды утром он открыл глаза и увидел вокруг себя незнакомую обстановку — не пустую больничную комнату, а прекрасный гостиничный номер с коврами на полу, мягкими креслами, картинами на стенах и так далее. Рядом с кроватью на спинке кресла висел костюм — видать, очень дорогой, и повесили его здесь, а не в шкафу, для того чтобы Николай Тимофеевич сразу заметил приколотый к нему орден Красной Звезды и круглую незнакомую медаль на полосатой ленточке, на которой он прочитал слова «За оборону Москвы».
— Доброе вам утро, Николай Тимофеевич! — раздался за его спиной голос доктора. Как всегда, тот появился, словно почувствовав, что его ждут. — Умывайтесь, одевайтесь и на завтрак! Мы находимся в гостинице Академии наук, с вами очень хотят поговорить наши ученые. Я знаю, у вас масса вопросов, и сегодня вам на все ответят. Это ваш костюм — как, нравится?
— А орден, медаль… откуда? — глухо спросил Николай Тимофеевич, рассматривая награды.
— А это за то, что вы храбро сражались под Москвой. И еще за спасенных детей — помните?
— Неужели спасли? Удалось, значит…
Невероятная эта история помнилась ему во всех подробностях. Сразу после прихода фашистских войск разведчики донесли, что немцы хватают детей в окрестных деревнях и куда-то увозят. Вскоре удалось установить, куда — в одном из подмосковных санаториев фашисты устроили госпиталь для своих раненых офицеров — а их было превеликое множество, поскольку каждый шаг к Москве оплачивали враги великой кровью. Вот эту-то кровь и вознамерились ученые душегубы в белых халатах брать у русских детей для спасения своих раненых. Поверить в подобное было невозможно, но разведчики поверили сразу — так плакала и заламывала руки рассказавшая об этом старуха, которую фашисты допустили убирать грязь в операционных.
Жуткое известие потрясло людей. Партизаны проявили чудеса изворотливости, чтобы все вызнать, — и вызнали. Наблюдатели с рассвета до заката недвижно лежали в сугробах, засекая смену караулов; неосторожный обер-лейтенант из легкораненых, спьяну отправившийся куда-то в одиночку, поплатился за это жизнью, но перед смертью рассказал все, что знал; партизаны осторожно опросили каждого из местных жителей, кто хоть раз побывал на территории госпиталя. Словом, они узнали все, но сделать ничего не могли: уж очень хорошо охраняли фашисты свое раненое воинство, и соваться с дюжиной винтовок против крупнокалиберных пулеметов было бы самоубийством. Партизаны и на это бы пошли, чтобы спасти детей, но предприятие представлялось настолько безнадежным, что властью командира Николай Тимофеевич запретил и думать об этом и очередные доклады разведки о том, сколько прозрачных детских трупиков было сброшено сегодня в овраг возле госпиталя, выслушивал в одиночестве. Ему не хотелось, чтобы видели партизаны, как молча, с неподвижным лицом плачет их бесстрашный Дед.
Среди партизан был парнишка, знавший территорию санатория как свои пять пальцев. Его-то и послал командир на восток с приказом добраться до Красной Армии и все рассказать — где держат детей, где казарма охраны, откуда проще подобраться к пулеметным вышкам… Парень ушел, и никто не знал, выполнил он приказ или нет. В отряде не было даже приемника, связь с соседями установить не удалось, а немцы брехали, что Москва давно взята и бои идут чуть ли не за Уралом…
Теперь Николай Тимофеевич узнал, что Ванюша все-таки дошел — идти ему пришлось не до Урала, а гораздо ближе. Подробностей Сергей Иванович не рассказал, потому что не знал их сам, но уже вечером Николаю Тимофеевичу стало известно все — как в непролазной глуши пересек фронт лыжный отряд комсомольцев, как пятьдесят километров бежали они по немецким тылам, как бесшумно были сняты часовые, как летели в окна казармы тяжелые противотанковые гранаты, как обезумевшие от страха перед возмездием враги выскакивали в нижнем белье на страшный мороз, бежали в темноту по сугробам и падали от пуль, с каким ужасом глядели раненые фашисты на русских бойцов, когда те вылавливали по палатам ученых палачей (был строжайший приказ раненых даже пальцем не трогать, а как хотелось их перестрелять — ведь это им переливали кровь, высосанную из русских мальчишек и девчонок), как торопливо закутывали бойцы истощенных, обескровленных ребятишек, как несли их, дрожащих, невесомых, к саням, как мчались в них навстречу прорывающимся танкам Катукова…
Но все эти рассказы были потом, а сейчас ждали другие заботы. Николай Тимофеевич наспех умылся (удобства у академиков были в точности такие, как в больнице, ничуть не лучше, и он даже слегка возгордился этим), и после завтрака они пошли. Кабина лифта понесла их куда-то вниз. В большом кабинете ожидали четверо мужчин. Они представились. Странные имена троих ничего не сказали Николаю Тимофеевичу (он только удивился, увидев здесь огромного негра, черного как сажа), а фамилия и лицо последнего показались ему знакомыми, и он вопросительно оглянулся на врача.
— Да, да, это тот самый Владимир Росин, спасая которого, вы попали в плен, — подтвердил старший из присутствующих, профессор Свет.
— Ну, здравствуй, летчик, — сказал Николай Тимофеевич, тряся сильную, загорелую руку. — Значит, выбрался ты к своим все-таки…
Ему припомнился необыкновенный аппарат, на котором прилетел к ним Росин, — ни на что не похожее сооружение, в открытый люк которого фашисты не могли войти, как ни пытались. Каждого, кто приближался к аппарату, останавливала и отбрасывала непонятная сила — словно невидимая резина, обладавшая прочностью стали. Партизаны в бинокль видели, как однажды фашисты подкатили к аппарату пушку и выстрелили почти в упор. Отлетевшими неожиданно далеко осколками ранило несколько солдат, а аппарату хоть бы что… Выручить пилота сверхсекретной машины из вражеского плена было просто необходимо.
— Рассаживайтесь, товарищи, — сказал Нгоро — верзила негр, сияя ослепительно белыми зубами. — Пора рассказать нашему гостю все, что с ним случилось.
После некоторой паузы, переглянувшись с остальными, профессор Свет вздохнул, словно собрался прыгать в холодную воду, и заговорил:
— Дорогой Николай Тимофеевич! Ваш лечащий врач, Сергей Иванович, сообщил нам, что здоровье ваше восстановлено полностью. В полном порядке и ваша память. Вы знаете, что попали в плен, были тяжело ранены и что благодаря контрнаступлению советских войск под Москвой вас удалось спасти. Остальное вам неизвестно, и у вас естественно накопилось огромное количество вопросов, на которые почему-то никто не хотел вам отвечать — даже на самые простейшие. Сейчас мы ответим на все. Как дела на фронте, где теперь воюют ваши партизаны и многое другое. Начну с самого простого.
Для начала расскажу, как вам удалось уцелеть. Вас спас Владимир Росин — он вывез вас на своем аппарате из немецкого тыла, и это помогло врачам сохранить вашу жизнь. Так что вы с ним квиты.
Беда случилась с вами в декабре, а теперь лето. Вы, естественно, поняли, что очень долго были без сознания. Это так, но теперь вы здоровы, совершенно здоровы, и вам непонятно, почему мы держим вас здесь взаперти, когда идет война. Сергей Иванович сказал, что вы рветесь в действующую армию. Вы вполне здоровый, обученный боец призывного возраста, и теперь, когда территория, где вы партизанили, освобождена, вы, конечно, будете проситься на фронт. Я не ошибся?
— Буду, — ответил Николай Тимофеевич. — У меня с фашистами свои счеты. Мне бы еще того фрица найти, что допрашивал меня…
Сидевший в углу Росин заворочался в кресле.
— Извини меня, Дед, — сказал он, подходя к столу. — Вот, возьми на память.
Он со стуком поставил на зеркальную столешницу сверкающую никелированную зажигалку с готической надписью «Gott mit uns» и подогнувшим лапки черным пауком — свастикой в красном кружочке. Все с недоумением смотрели на незнакомую вещь. Сердце у Николая Тимофеевича заколотилось. Он поднялся, взял зажигалку, крутанул колесико — вспыхнул желтый язычок пламени, словно высветив темные углы крестьянской избы и засученные рукава на руках обер-лейтенанта, подносящих эту зажигалку к его лицу… Он поднял глаза на Росина.
— Извини меня, Дед, — повторил тот. — Пристрелил я его как собаку… Он ведь и меня допрашивал…
— Владимир… — укоризненно прогудел четвертый собеседник, которого звали Ким. — Мы же договорились…
— Да, как собаку! — в запальчивости крикнул Росин. — И еще встречу — снова пристрелю! И не только его — любого! Их всех до единого надо перестрелять!
Тут он словно осекся, пробормотал: «Извините» — и снова сел в кресло. В комнате воцарилось молчание.
Партизанский командир удивленно оглядел присутствующих. Вспышка Росина была ему понятна: так говорил и думал каждый, но здесь его слова были восприняты как-то странно, и ученые смотрели на Росина явно осуждающе.
— Мы несколько отвлеклись, — произнес наконец Свет, когда молчание стало тягостным. — Продолжим. Итак, Николай Тимофеевич, вы хотели бы попасть на фронт. Проблема эта непростая…
Он сделал паузу, и Николай Тимофеевич, которого зажигалка вывела из равновесия, бурно запротестовал:
— Вы же сами сказали, что я совершенно здоров. Поэтому, извините, не понимаю, в чем проблема. Профессор переглянулся с остальными.
— Проблема в том… что война уже кончилась!
— Кончи…лась? Совсем кончилась? — пробормотал ошеломленный партизан. — Так быстро?
Между учеными словно искра пробежала, но они молчали, только врач подошел вплотную и потихоньку опустил руку на плечо своего пациента.
— И чем же она кончилась? — напряженно спросил Николай Тимофеевич. Мысли его метались. Самые невероятные предположения теснились в его голове — одно нелепей другого. Сергей Иванович провел ладонями у его висков, словно успокаивая. Сразу стало легче, напряжение спало, да и ученые вдруг заулыбались.
— Война окончилась нашей полной и окончательной победой, — ясным голосом сказал Свет. — Гитлер во время штурма Берлина отравился, его подручные были схвачены и по приговору международного трибунала повешены. Сегодня фашизм уничтожен на всей планете — полностью и навсегда!
— Сколько же война продолжалась? — В мыслях у Николая Тимофеевича был полный сумбур, но одно он понимал — такие дела быстро не делаются.
— Война была долгой и кровавой. Она унесла двадцать миллионов жизней только у нас и длилась четыре года.
— Четыре года… Так, значит, сейчас сорок пятый год? Свет отрицательно покачал головой. — Нет, не сорок пятый. После войны прошло много времени… Очень много…
— Какой же сейчас год? — глухо произнес Николай Тимофеевич. Перед его глазами опять встала все та же картина: простоволосая жена, перед отъездом в эвакуацию со слезами обнимающая его, зареванные детишки, узлы на санях с какими-то вещами — вроде даже самовар прихватили — комья снега из-под лошадиных копыт…
— Чуть позже я вам отвечу. А сейчас у меня самого есть к вам вопрос. Скажите, какие из тех книг, что мы вам дали, вы Успели прочитать?
— «Войну и мир» начал, первый том. — Вопрос был явно нелепый, но ответа, видимо, очень ждали.
— Там был еще роман Герберта Уэллса…
— «Война миров»? Да я его в школе прочел. Посмотрел бы автор на нашу войну…
— Но в той же книжке был еще один роман — «Машина времени». Его вы читали?
— Полистал только. По-моему, скукотища изрядная.
— Но о чем там идет речь, уловили?
— Какую-то машину там изобрели. У нас в деревне был тракторист безногий, так вот он себе такую сделал — с рычагами.
— Еще один вопрос. Вы Москву знаете? Бывали в ней?
Николай Тимофеевич кивнул. К сестре в Марьину Рощу он наведывался не раз, костюм в Пассаже покупал, а в ЦУМе — патефон с пластинками. Утесов, Шульженко, Александрович, Козин…
— Тогда посмотрите сюда, — профессор показал на стену.
И в ту же секунду стена исчезла, и за ней раскрылась Красная площадь — красный кирпич древних зубчатых стен, мрамор Мавзолея, неподвижные фигуры часовых. По брусчатке площади бродили веселые, необычно одетые люди, под ногами у них сновали голуби, легкий ветер колыхал флаг над куполом дворца…
В первый момент Николай Тимофеевич решил, что это кино, но на кино это не походило. Просто не стало стены, и он видел Красную площадь через огромный проем. Но тут изображение стало стремительно вырастать, и вот уже перед ним был только Мавзолей, и огромные буквы на нем — ЛЕНИН. Затем картина сменилась, появился Большой театр, перед ним били фонтаны и тоже гуляли веселые люди. Потом театр поехал в сторону, и Николай Тимофеевич перестал что-либо узнавать — здания вокруг были странные, огромные, сплошь из стекла. Опять мелькнула кремлевская стена — он словно мчался к ней через площадь, уголком глаза отметив справа знакомые здания Манежа и университета, он тут же забыл о них, потому что чудесным способом поднялся в воздух, перелетел через решетку Александровского сада и замер перед языком пламени, трепещущим над мраморной пятиконечной звездой. Профессор Свет что-то говорил ему, но он не понимал ничего — все слова оставались за порогом сознания, а он продолжал идти, ехать, мчаться, лететь по улицам небывалой, невозможной Москвы — то рядом с забавными карапузами, таращившими на него круглые глазенки, то в стремительном полете над крышами.
Он видел здания небывалой вышины и прозрачные трубы над городом, в которых скользили прозрачные каплевидные поезда, обгонял диковинные автомобили, не похожие ни на что, спиралью взлетел чуть не к самому небу вокруг бетонной иглы неимоверной длины — верхняя часть вся была в каких-то железных прутьях, словно ерш для чистки ламповых стекол. На самой ее макушке, выше облаков, развевался красный флаг, а рядом с флагом летели двое на прозрачных крыльях — похоже, парень с девкой, — кувыркались в небе, смеялись и дурачились, ошалев от солнца, неба и любви… Потом все исчезло, стена комнаты вернулась на место, и постепенно Николай Тимофеевич осознал, что он по-прежнему сидит все в том же кабинете.
— Что это? — тихо спросил он после долгой паузы.
— Это Москва, сегодняшняя Москва, — ответили ему. — Это тот самый город, защищая который, и вы, и миллионы других людей шли на бой с фашизмом, шли на смерть и муки.
— Но ведь такое не сделать и за двадцать лет. Сколько же времени прошло? — еле слышно спросил Николай Тимофеевич, уже предугадывая ответ и страшась его. — Какой теперь год?
Они смотрели на него с жалостью и тревогой.
— Год вам ничего не скажет, — ответил Свет тихо, — у нас теперь другое летосчисление. А война закончилась пятьсот лет назад.
4
Заседание Трибунала Чести тянулось долго. Страсти разгорелись, участники порой забывали, что они собрались решить судьбу Владимира Росина, и пускались в дебри хронофизики и хроноистории, проецировали на экран зала заседаний то сложнейшие математические выкладки, то алгоритмы, заданные мозгу Института времени, а то и просто несли ахинею, пытаясь прикрыть слабость своих аргументов красноречием. Не терял спокойствия, наверное, лишь виновник всей этой кутерьмы Росин. Войдя в зал, он плюхнулся на ближайшее кресло и вот уже третий час с философическим видом разглядывал потолок, словно происходящее в зале его совсем не касалось. Николай Тимофеевич, наоборот, места себе не находил, извертелся в кресле, все время хватал Владимира за руку и громким шепотом — чуть ли не на весь зал — возмущался несправедливыми нападками на своего спасителя, а защитникам Росина несколько раз бурно аплодировал. На него вначале оглядывались, но председатель Хроносовета профессор Свет объяснил, кто он такой, и на него перестали обращать внимание.
Во время перерыва Росин отвел Деда обедать на крышу, откуда вся Москва была как на ладони. Дед, быстро освоивший обращение с шифратором, сам заказывал блюда автомату, но ел невнимательно — рассматривал город, задрав жидкую бороденку, провожал взглядом аэропоезда, дирижабли туристов, летунов с разноцветными крыльями.
— Теперь я понимаю, почему твои дурехи мне голову морочили. Да и ты тоже… — Он подмигнул сидевшему с ними врачу.
Тот засмеялся.
— Одна из них — профессор психологии, вторая тоже известный медик. Просто им был дан строжайший приказ. Мы ведь не знали, как вы отнесетесь к тому, что попали в XXV век. Было решено создать вам знакомую обстановку, только из этого ничего не вышло. Ну книги, скажем, взяли из хранилища под страшные клятвы — ведь это большая редкость, мы все пишем на кристаллы. А вот фанерную тумбочку достать не смогли. Фанеру лет триста как не выпускают. Во всем были проблемы — одежда, карандаш, бритье. Гигиенисты, например, пришли в ужас, когда кто-то предложил сделать для вас старинную ванную комнату — без лучевой стерилизации. А карандаш! Его и в музее не найдешь… Кстати, вот ваше письмо. Как вы понимаете, нам его отправлять некуда. А вы завтра будете дома, и сами все разузнаете.
После обеда споры продолжались. Кто-то предложил поставить вопрос на голосование, но желающих выступить и сказать свое веское слово оказалось столько, что голосование пришлось отложить. Случай был уникальный, прецедентов не имеющий, и к тому же надо было решить судьбу человека. То, что Росина следовало наказать, понимали все, но вот нажать кнопку выбора и тем вынести решение, ни у кого рука не поднималась.
О том, что заседание трибунала будет бурным, Росин знал заранее.
— Вопрос о вмешательстве в прошлое, — рассказал он Деду, — дискутируется уже лет пятьдесят, с тех пор как Гордеев и Ямамото доказали возможность проникнуть в него. Но это все были досужие рассуждения, потому что первые аппараты — интрахроновизоры — позволяли лишь наблюдать прошлое и годились разве для съемки учебных фильмов по истории. Но несколько лет назад был построен первый интрахронолет — ну, ты видел его, я на таком к вам прилетел, — и сразу пришлось решать: вмешиваться или не вмешиваться? Существует такая теория, что раз прошлое уже состоялось, менять его нельзя даже в самой малости — это, дескать, может вызвать огромные и совершенно непредсказуемые потрясения в последующих веках. Представь, например, что кто-то отправился в прошлое и убил там отца или дедушку Наполеона. Значит, Наполеон не родился бы, не стал императором Франции, не было бы войны 1812 года, Бородина, пожара Москвы л так далее. Правда, другая теория утверждает, что все это ерунда, дело не в Наполеоне или, скажем, Гитлере — не было бы Гитлера, нашли бы другого, потому что нападение на СССР было для империализма попыткой уничтожить коммунизм в зародыше и тем спасти себя… И хотя эту теорию — о возможности вмешательства в прошлое — поддерживают сейчас многие, осторожности ради было приказано всем хронолетчикам в прошедшие события не встревать, только наблюдать… А я не выдержал, вмешался: пристрелил нескольких немцев, а тебя вывез сюда, в будущее…
— И что же здесь плохого? Лучше разве, если бы я в петле немецкой болтался?
— Ой, Дед, не просто все это. Ты ведь в плен попал, потому что меня выручал. Не прилети я, и петли бы не было. А так цепочка потянулась, и неизвестно, насколько она протянется, если ты здесь останешься…
— Не останусь. Ты же сам говоришь — ждут там меня партизаны. Нам фашистов добивать надо. За нас это никто не сделает… Да и семью отыскать хочу. Даже не знаю, где их искать. Они вечером уехали, а утром к нам уже фашисты нагрянули. А твоя жена где?
— Не обзавелся еще. Все думаю отыскать себе в прошлом какую-нибудь принцессу, — отшучивался Росин. — Украду ее, а потом сказка появится про Кощея бессмертного… — Рассказывать, что любимая девушка предпочла другого, ему не хотелось.
О том, что можно возвратиться в свое время, Николай Тимофеевич узнал еще вчера. Известие это ошеломило партизанского командира.
— Так они что, ждут меня там, на поляне? — недоумевал он. — Пятьсот лет прошло, а они ждут?
Свет и Росин пытались растолковать ему, что такое петля во времени, но так и не смогли. Из их объяснений Дед усвоил твердо лишь одно: он может вернуться в свой отряд.
— Значит, ты им так и сказал: не уходите, я сейчас вернусь? — наседал он на Росина. — Так чего же мы здесь прохлаждаемся? Вези меня назад, раз наобещался? Там бой идет, люди гибнут, а я…
— Прошу вас понять одно, — терпеливо объяснял Свет. — С вашим участием или без него, но война давным-давно закончена. Прямой необходимости возвращаться нет. Тем более там, в XX веке, вы уже убиты, и никакого влияния на ход событий оказать не можете.
— Какой же я убитый, если я живой? — возмущался Николай Тимофеевич. — И мне по военным законам надлежит быть на фронте, раз меня вылечили.
Он поднял шум, требуя немедленного отлета. Ему с большим трудом разъяснили, что, сколько бы времени он здесь ни пробыл, его могут доставить в ту же самую временную точку, из которой он был выхвачен.
Тогда он немного утих и лишь потребовал срочным порядком вернуть ему бороду, без которой партизаны могут не признать своего командира. Медики запросили два дня, и Деду пришлось согласиться, тем более что он хотел выступить на заседании Трибунала Чести в защиту своего спасителя.
— Ты только растолкуй мне, за что тебя судят? Трибунал — дело серьезное, ты не смейся.
Росину пришлось прочитать Николаю Тимофеевичу целую лекцию о своей работе.
— Сторонники невмешательства в прошлое, конечно, во многом правы, требуя максимальной осторожности. Скажем, работорговля — дело безусловно гнусное. Но представь, что мы ее прекратили, и из-за этого Петру I не подарили арапчонка. Может быть, тогда Россия не имела бы Пушкина… Поэтому все наши контакты с прошлым проходили в глубокой тайне, чтобы никак не повлиять на него. А я — бац, примчался, автомат в руки, тебя, уже убитого, увез у всех на глазах да еще пообещал вернуть живым…
— Что же тебе, друг сердечный, будет за это? — полюбопытствовал Дед.
— Я думаю, отстранят от полетов.
— Надолго?
— Может быть, и навсегда. Чтобы другим неповадно было.
— Чем же ты будешь заниматься?
Росин пожал плечами. Жизни без полетов он себе не представлял. Конечно, есть еще авиация, космос, можно работать в том же Институте времени — конструктором или хрономехаником, но это все не то. Много лет он готовил себя к полетам в страшный и таинственный XX век — век, решивший судьбу человечества, — а теперь все идет насмарку. Правда, о проступке своем Росин не жалел и на заседание трибунала явился с чистой совестью.
После перерыва спорили долго. Наконец слово взял профессор Свет.
— Как известно, Институт времени по решению Совета пяти планет выполняет одну-единственную практическую задачу, я бы сказал, даже миссию — будь в нашем языке более возвышенные слова, я употребил бы их, но таких слов я не знаю. Никаких экскурсий в прошедшие или будущие века, никаких встреч с умершими или еще не родившимися родственниками и так далее. Задача полетов такова: показать наше настоящее героям минувших войн и революций, показать борцам за свободу то будущее, за которое они боролись, терпели лишения и муки, отдавали жизнь.
Вы знаете также, что хроноплавание требует гигантских затрат энергии и наши возможности пока, увы, очень ограниченны. Поэтому каждая кандидатура — я имею в виду тех, кого мы решаем привезти в наше время, — тщательно изучается, исследуются все обстоятельства, прослеживается возможность возникновения исторических катаклизмов. Именно с целью их предотвращения было принято жесткое правило — изымать людей из прошлого перед самой смертью, чтобы полученная ими здесь информация уже не могла с их помощью распространиться и тем самым изменить естественный ход последующих событий. Так было со Спартаком, с Пугачевым, с пятью казненными декабристами. Должен признать, что мы переосторожничали, и, судя по всему, правы сторонники теории затухания. Роль личности в истории исследовалась величайшими умами прошлого, и их выводы о локальности эффекта существования и деятельности даже самых выдающихся личностей сегодня в целом подтверждаются экспериментально. Я не буду напоминать имен тех, кто мнил себя владыками мира. Что осталось от них в истории? В лучшем случае строчка в энциклопедии. История человечества — это история борьбы классов, и только в этом аспекте мы должны, по-видимому, рассматривать практическую деятельность Института времени по проникновению в прошлое с целью кратковременного изъятия из него выдающихся личностей. История свободной Земли, история коммунистической Земли несокрушима. Могу с твердой убежденностью заявить, что никто и ничто не сможет отклонить человечество с избранного им пути, помешать нам, существенно что-то изменить в нашей жизни. Тем не менее, установленные для хронолетчиков правила еще никто не отменял, и Росин их нарушил.
В чем его вина? Во время вынужденной посадки Росин пренебрег мерами безопасности и покинул аппарат, в результате чего попал в плен к фашистам, наступавшим на Москву. К счастью, он был отбит партизанами, после чего разработал и осуществил операцию по спасению командира партизанского отряда, которого и доставил в наше время. Все это было сделано стихийно, без какого бы то ни было зондирования, без прогнозирования катаклизмов. Кроме того, он обещал вернуться обратно и дал понять там, в XX веке, что возвратит партизанам их погибшего командира живым и здоровым. Следует еще упомянуть, что во время своего пребывания в прошлом Росин участвовал в боях и сам, лично убил минимум трех человек.
— Не человек — фашистов! — закричал Дед, вскакивая. — фашисты — это не люди!
— Принимаю вашу поправку, Николай Тимофеевич, — кивнул ему профессор. Итак, Росин убил трех фашистов, в чем, кстати, совершенно не раскаивается. И я его понимаю, потому что читал его отчет о допросе, которому он подвергся в плену. Однако в результате его импульсивных и непродуманных действий мы столкнулись с трудными проблемами.
Чтобы присутствующим стали ясны эти трудности, мне придется напомнить некоторые подробности наших проникновении в прошлое. Вначале, опасаясь катаклизмов, мы спешили вернуть «временников» — этим не очень удачным термином мы называли первое время людей из прошлого, временно доставленных сюда, — спешили вернуть их в свое время. Так, первый «временник» пребывал в XXV веке только один час. Спартаку было предложено остаться у нас навсегда. Напомню, что мы его сняли ночью с креста в состоянии клинической смерти, и нам ничего не стоило подменить тело муляжом или просто пустить слух, что оно похищено. То же самое — остаться в нашем времени — мы предлагали потом всем. Однако к их чести ни один — я повторяю, ни один — не пожелал остаться в чужом для него веке, хотя возвращение означало для каждого смерть, а порой мучительную смерть.
Во избежание жестокого шока у «временников» всей правды им сразу не раскрывали — Николай Тимофеевич может подтвердить это. Для каждого из них готовился свой вариант будущего. Например, для Спартака — будущее без рабства. Ему было сообщено, что начатое им восстание победило по всей Италии, а потом и в других странах, что его имя широко известно и всеми почитаемо. Для декабристов мы приготовили вариант будущего без крепостного права — нечто вроде демократической республики — ну и так далее. Тем не менее все «временники» возвратились в свою эпоху. Наши немногочисленные пока проникновения в прошлое никаких изменений в естественном ходе событий не вызвали.
Однако в случае с Росиным все обстоит иначе. Хотя с формальной стороны изъятие было совершено в самый подходящий момент — за несколько секунд до смерти, Росин вмешался в происходящие события. А это значит, что после возвращения Николая Тимофеевича в отряд вся информация — об исходе войны, о нашем времени — попадает в XX век.
Тут сердце партизанского командира не выдержало. Он вскочил и закричал на весь зал:
— Вот вы твердите одно и то же: информация, информация! Да мы и без вас знали, что фашистов побьем, не знали только когда. Так что это не новость и не секрет. Да и не поверят мне, если скажу, что войне еще четыре года тянуться. А если поверят? Зубы сильнее стиснут и так же будут драться. Ну, расскажу я им еще про все ваши кнопочки-экранчики да марсианские ракеты — это же мелочи! Мы за свое будущее дрались, верили в него, а с кнопочками оно будет или без, так это дело десятое. И вы Владимира не осуждайте — правильно он воевал, правильно фашистов пострелял. Они для вас далекое прошлое, тени позабытые, а для нас они вполне настоящие. И когда они его сапогами пинали, требуя, чтобы он их в свой аппарат впустил, так они это всерьез делали. Вон врач сидит, он не даст соврать — два ребра вашему пилоту сломали…
Когда Дед утихомирился и сел в кресло, профессор Свет обвел глазами зал, вздохнул и тихо произнес:
— Мне недавно одноклассник сына сказал: наши предки боролись за то, чтобы сделать счастливое будущее для нас. А наш долг — создать счастливое прошлое для них…
Желающих выступать больше не нашлось. Вскоре экран высветил результаты голосования и решение Трибунала Чести: пересмотреть Положение об интрахроноплавании и в связи с этим просить Совет пяти планет обсудить эту проблему; в соответствии с действующим Положением (252 голоса против 248) Владимира Росина отстранить от полетов, разрешив ему в исполнение данного партизанам обещания доставить их командира в XX век (в качестве сопровождающего, без права пилотирования).
5
Рев танкового двигателя вместе с морозным воздухом врывался в распахнутый люк хронолета. Чумазый танкист, высунувшись из башни, ничего не понимая, смотрел то на партизан, тискавших в объятиях веселого бородача в телогрейке, которого пять минут назад он сам примчал сюда умирающим, то на диковинный летательный аппарат без крыльев, колес и пропеллера, бесшумно спустившийся с неба. Через люк Росин видел, как танкист что-то закричал ему, показывая на аппарат, ни слова не расслышал и на всякий случай показал, что все «на большой» — высунул кулак с оттопыренным большим пальцем. Танкист заулыбался и стал махать летчикам шлемом. «Тридцатьчетверка» взревела, крутанулась и помчалась через лес, поднимая фонтаны снега, — догонять свою часть.
— Честно говоря, я им завидую, — тихо сказал Свет инженеру Маю, который вылез из кресла водителя и тоже глядел в люк на людей удивительного века. — Они живут в великое и страшное время и делают великое дело, которое только им по плечу. Пусть это наивно, но они напоминают мне титанов античности или былинных богатырей.
— И все-таки, что он скажет партизанам? — спросил Май.
— Думаю, что расскажет правду, — ответил Свет. — И думаю, что никто в этот рассказ не поверит… Тогда ему придется выдумать что-нибудь про достижения столичной медицины — какие-нибудь лучи, биополя…
— Биополей они еще не знают, — рассеянно возразил Росин, рассматривая, как Дед вешает на шею трофейный «шмайсер». — А в лучи поверят… В то, что хронолет — опытная сверхсекретная боевая машина, они уже верят. После «катюш» они во все верят. Вот тот, с перевязанной головой, рассказал мне, как их взвод попал под танковую атаку. Оружие у них было — винтовки, два противотанковых ружья да бутылки с бензином. А танков — видимо-невидимо, все поле от них чернело. Лежим мы в снегу, говорит он, и с жизнью прощаемся. И вдруг дали залп реактивные минометы — никто и не знал, откуда они взялись за нашей спиной. Все поле вмиг залило огнем, а когда дым рассеялся, стрелять было уже не по кому — два танка удирали, а остальные горели. Вот так-то…
Он замолчал, словно прислушиваясь к странному ощущению, — он вдруг понял, что тоже завидует этим полуголодным, изможденным, израненным людям, которые, возможно, уже сегодня снова пойдут на смерть — пойдут как на праздник, потому что делают святое дело, за которое и жизни не жалко. Сейчас они пойдут отбивать у врага еще одну подмосковную деревушку, а вид у них такой, словно Берлин штурмовать собрались. И давно созревшее в глубинах мозга решение вдруг стало настолько ясным и очевидным, что он поразился, как мог раньше не понимать этого.
— Песня у них есть хорошая, — сказал он, кладя руку на край люка. — Пели мне ее партизаны… «Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней…»
Где-то за лесом, куда умчались «тридцатьчетверки», застучали выстрелы танковых пушек. Росин оглянулся: инженер Май уже сел в кресло водителя и протянул руку к пульту, чтобы бросить хронолет в чудовищную бездну веков. Тогда одним движением Росин перекинул свое натренированное тело через край люка.