Мы вышли в четыре часа утра 20 января.
Было совсем темно.
Пленных отправили в тыл.
Всех пленных конвоировали только два человека. Это был, пожалуй, немалый риск: ведь каждую минуту можно было встретить белых.
Не знаю, знакомо ли тебе подобное ощущение: ты очень устал, только что стал входить в сон, как вдруг тебя выбивают из этого сна.
Ты только что стал отогреваться у огня лесного костра, и тебя отрывают от него, чтобы послать в холодную черную зимнюю ночь.
И мы шли...
Никаких разговоров, никаких раскурок.
Мы шли в сосредоточенном молчании. Даже Антикайнен и Хейконен, любящие пошутить, молчали. И лишь по их напряженным лицам да по тому еще, как Антикайнен рывками отталкивался на ходу палками, а не плавно, как он делал всегда, можно было догадаться о серьезности положения, о трудности нашего предприятия. Так мы шли в напряженнейшем молчании почти бегом, больше часа, когда перед нами на условном месте вырос товарищ Суси.
Наш батальон остановился. Товарищи Антикайнен, Хейконен, Карьялайнен и Суси стали в кружок.
Лицо Суси казалось серым даже в полутьме наступающих сумерек. Он не спал уже больше суток, прошел за эти сутки около пятидесяти километров и произвел труднейшую ночную разведку.
Позади товарища Суси сидит на своих дровнях крестьянин из Кимас-озера, остановленный Суси.
Командиры решили действовать, как обычно: захватить все дороги и в условленное время одновременным ударом захватить село. По сведениям, добытым от крестьянина, лахтарей в селе не больше трехсот: штаб фронта, 1-й лесной полк, белый партизанский отряд Исоталанти — того зверя, который в 1919 году неистовствовал в Олонце.
Мы сейчас стоим на дороге из Челм-озера в Кимас, отрезая штаб от фронта. Надо закрыть дорогу в Финляндию и ударить с запада. Это поручается второй роте под командой Карьялайнена. В наступающих сумерках рассвета его фигура кажется еще больше, еще огромнее, чем всегда.
Дорогу на Барышнаволок, проложенную сейчас по льду озера, должна перехватить первая рота. Первой же роте под командой товарища Хейконена поручался лобовой удар.
Было очень тихо.
Можно было расслышать пение петухов в селе, можно было расслышать биение наших сердец. Во всяком случае дыхание наше большинству из нас казалось слишком резким и обращающим на себя внимание шумом.
Рота Карьялайнена пошла влево. Второй и третий взводы нашей роты стали удаляться вправо.
Мы подошли почти к самому краю склона, ведущего вниз к озеру.
Внизу, на расстоянии полукилометра от нас, на мысу, дымились трубы изб села, мычали коровы, блеяли овцы, кукарекали петухи, от нас же в деревню шла тишина.
Весь путь, который мы проделали, все, что мы перенесли, — все это мы сделали для сегодняшнего боя. Ладно!
Товарищ Хейконен подходит на скрипящих лыжах ко мне. Его валенки потеряли свою обычную форму, как бы расплющившись. Его обычно начисто выбритое лицо поросло щетиной, но голос его попрежнему уверен, и глаза сосредоточенно блестят перед боем.
«Кто из нас переживет этот день?» — думаю я. Как бы там ни было, каждый наш убитый заберет с собою в царство небесное не меньше двух лахтарей.
Товарищ Хейконен подходит ко мне.
— Матти, возьми отделение и отправляйся вперед, надо прощупать положение до конца.
— Слушаю, товарищ командир!
В первом отделении со мной Лейно, Тойво, Яскелайнен и еще четыре человека.
— Слушаю, товарищ командир! — беру я под козырек, скрытый под балахоном и, собрав свое отделение, отправляюсь вперед.
— Осторожно, товарищи, — говорю я ребятам и даю последние указания.
Так мы подходим к скату, к самому краю.
Уже почти совсем рассвело, и снег от рассвета — серый.
* * *
Все, что потом произошло, каждую секунду следующего получаса, я запомнил до самых незначительных мелочей на всю жизнь: и неловкие шаги Тойво, вспоминающего, наверное, свой последний спуск с горы, и сверкающие глаза Лейно, и его продранную варежку, из которой нелепо вылезал большой палец, и ноющую боль от глубокой царапины на ладони, полученной во время перехода через Массельгское щельё.
— Вперед! — сказал я и нагнулся немного, приготовившись к крутому спуску.
— Вперед, товарищи! — сказал я и оттолкнулся сразу двумя палками.
И сразу рывок этот вынес меня вперед и понес вниз, вниз по прекрасному снегу, с быстротой, захватившей дыхание, с плавностью легкого планера.
Что может быть лучше быстрого спуска по снежному склону на крепких лыжах?
Я летел вниз. С такого разбега можно было спокойно пролететь по гладкому, ровному месту шагов триста. Так я и сделал.
Лыжи несли меня прямо на деревню по гладкому снегу, по ровному озеру.
Я стоял, уже выпрямившись во весь рост, и тут увидел в ста-полутораста шагах от себя трех вооруженных людей, стоявших у крайних изб (может быть, бань).
Люди эти заметили наш спуск.
Я оглянулся — в десяти шагах позади меня шел Лейно. Остальная шестерка барахталась шагах в двухстах, у самой подошвы склона.
Один собирал разъехавшиеся в стороны лыжи, другой подымался на ноги, стряхивая снег, набившийся за шиворот, в валенки. Все, к счастью, были в балахонах.
У Тойво свалился штык, он его сейчас насаживал на место. Опять, наверное, из-за Тойво эта свалка произошла. И я разозлился на Тойво за дурацкую настойчивость, с какой он вынес весь этот трудный путь, чтобы, может быть, подвести в самую горячую минуту, и на себя за то, что потворствовал этой его глупой настойчивости.
— Лейно, идем вперед, — шепнул я своему верному другу.
Он кивнул мне, показывая всем своим видом, что понимает и серьезность нашего положения и задуманный мною план.
Мы медленно, как в кино при ускоренной съемке, пошли вперед, навстречу лахтарям.
Я вытащил незаметным движением наган и, взяв обе палки в левую руку (в другой — револьвер), держа палки за спиной, медленно продолжал итти навстречу лахтарям.
Сухо щелкнули затворы винтовок неприятельского дозора.
— Кто идет?
— Бросьте ваши штучки, ребята, — сказал я возмущенным голосом, — мы из отряда Риута, в своих не стреляем!
Лахтари держались еще настороженно, недоверчиво и не опускали ружей, взятых наперевес.
Я оглянулся.
Отделение все уже встало на лыжи, и Яскелайнен шел уже по следу Лейно.
Я подумал: «Может быть, этим ребятам известна каждая морда в отряде Риута», и, подходя еще ближе, сказал:
— Нам бы в баню нужно, нет ли у тебя закурить? (Неужели они не узнают нас по штыкам, как старик в Конец-острове?)
Мой вопрос о табаке, однако, разогнал остатки настороженности дозора.
И в самом деле: откуда здесь, в центре белого движения, могли бы появиться красные? Даже предположение такое казалось нелепым.
Лахтарь опустил винтовку, вытащил из кармана кисет и стал его развязывать.
Лейно вплотную подошел к другому лахтарю.
Остальные ребята были уже шагах в семидесяти. На все это потребовалось гораздо меньше времени, чем для того, чтобы отхлебнуть глоток холодного кофе.
Я бросил на снег палки и рукояткой нагана ударил по голове лахтаря. Он зашатался и рухнул наземь.
Лейно приставил острие штыка к груди другого.
Около третьего уже стоял я с взведенным курком нагана.
Ребята были шагах в тридцати. Лахтарям ничего не осталось сделать, как бросить на снег винтовки.
Ошеломленный ударом лахтарь стал шевелиться, приходя в сознание. Он, очевидно, был начальником: в его кармане я нашел хорошенький заряженный полированный браунинг. Я опустил его себе в валенок.
Валенки до того разносились, что браунинг легко соскользнул вниз, едва ли не до самой щиколотки.
— Тойво! — приказал я.
Ребята уже подошли и были немного сконфужены тем, что так не во-время упали.
— Тойво, стереги этих пленных и, смотри, не падай...
И мы бросились вперед.
Надо было произвести панику во что бы то ни стало к моменту комбинированного удара со всех сторон. И вдруг загрохотал, зазвонил во всю мочь колокол кимас-озерской церкви. Он бил, казалось, в каком- то неистовстве.
Неужели набат? Неужели нас открыли и собираются к отпору?
А как же иначе? С чего бы стал понамарь в такую рань, в мороз тревожить себя? Мы открыты.
— Посты у них тут во всяком случае лучше, чем в Реболах, — криво усмехнулся Лейно.
Яскелайнен поставил пулемет на снег у плетня.
Шагах в пятидесяти-шестидесяти от нас шагал отряд примерно человек в двадцать.
Нас было семь.
Я оглянулся и посмотрел на склон, по которому минут пять назад скатывалось наше отделение.
Сейчас развернутой шеренгой, словно на спортивном параде, шестьдесят человек в белых балахонах скатывались вниз по горе, держа ровные интервалы.
Было приятно смотреть на такой спуск, и никто из них не только не свалился, но даже не накренился.
Впереди летели Хейконен и Антикайнен.
И опять послышалось в тишине морозного утра сухое щелкание затворов.
Ребят уже не было видно на склоне. Они, наверное, катились по озеру.
Отряд лахтарей попрежнему шел на нас по улице.
И сразу мы услышали несколько выстрелов у пройденного нами берега, из домов повыскакивали какие-то черные фигуры, и снова, казалось, над всем озером, над окрестными лесами раздался громкий голос оратора нашего, командира нашего, товарища Антикайнена.
Он ругался теперь последней бранью:
— Сволочи, мы идем к вам на поддержку из Финляндии, а вы нас так встречаете!
И опять молчание. И опять мерные шаги лахтарското отряда, идущего прямо на нас. И опять тревожное гудение набата. И вдруг новый взрыв отборной ругани и беспорядочные выстрелы позади.
— Огонь! — скомандовал я Яскелайнену.
И морозный воздух январского утра разодран был сухим треском пулемета.
Два человека из неприятельского отряда рухнули. Пулемет смолк. Остальные рассыпались в недоумении, не зная, что делать. Огромный фельдфебель с рыжей бородой скомандовал:
— Обойму в магазин, прицельная рамка...
— Вперед, товарищи, ура! Бей лахтарей! — скомандовал я и, размахивая наганом, выскочил из-за плетня.
Ребята все выскочили за мной.
Я выстрелил из своего нагана два раза, взяв себе мишенью рыжую бороду.
В пятнадцати шагах от дороги — большой сарай с двумя большими щелями вместо окон.
— За мной! — кричит фельдфебель и бежит в сарай.
За ним поднимаются из снега другие и тоже бегут в сарай.
Вбегая в сарай, рыжий оборачивается и, не целясь, бьет из маузера.
Колокол все еще продолжает бубнить, но в его звоне я начинаю улавливать обычную спокойную размеренность, а не панику набата.
Пуля из маузера рыжего фельдфебеля попала в курсанта из моего отделения. Он присел на снег.
— Матти, не робей! Все в исправности! Ничего, легко! — кричит он мне в ответ, явно сдерживая стон боли.
Я разрядил вслед рыжему наган, но напрасно: дверь сарая захлопнулась.
Толщина стен неизвестна, лишних патронов нет, и нет времени на осаду, а из этой оконной дыры они могут кое-кого из ребят угробить.
Ребята остановились, вскинув винтовки. В моем нагане нет больше патронов: после вчерашних выстрелов я забыл его снова зарядить. Но ничего, дело поправимое. Я на бегу опускаю руку в валенок, чтобы выудить из него мой трофейный браунинг.
Чорта с два! Браунинг за что-то зацепился, и его никак невозможно вытащить.
Я уже вплотную у сарая.
У самой стены сарая лежат в поленнице дрова. Я подбегаю к поленнице, хватаю небольшое, но занозистое полено. Я кричу громко, изо всей силы, чтобы слыхали в сарае:
— Товарищи курсанты, отойдите подальше, я бросаю в сарай гранату!
Изо всей силы мечу в дыру сарая это полено и подскакиваю сразу к двери.
Занозы остаются в ладони.
Умный Лейно рядом со мной.
Дверь быстро распахивается, и с маузером в руке выскакивает рыжий детина. Но, почувствовав у своего виска дуло моего, чорт возьми, незаряженного нагана, по моему окрику быстро бросает маузер на снег.
За фельдфебелем выскакивает второй лахтарь. Его принимает Лейно. Я передаю бородача подошедшему курсанту и, стреляя из маузера в темноту сарая, кричу:
— Бросайте оружие, выходите на свет, жизнь будет сохранена!
И, лишенные своего командира, один за другим выскочили испуганные лахтари из своего убежища.
Так первая часть нашей работы проведена была чисто.
Одиннадцать пленных, горячий маузер в руке, три револьвера — для одного боя более чем достаточно.
* * *
От нашего сарая видна была церковь с колокольней.
Звон прекратился.
Из церкви выскакивают белые, многие из них вооружены. Некоторые из них вскидывают винтовки к плечу и стреляют в сторону берега.
— Яскелайнен, — говорю я товарищу, — пулеметный огонь! Направление — храм божий!
Яскелайнен застрекотал на своей швейной машинке.
Лахтери, беспорядочно отстреливаясь, рассеялись.
— Вперед, ребята!
У сарая остался один караулить пленных.
Пять человек бежали за мной.
Площадь перед церковью была уже пуста. Но не успели мы добежать до нее, как из-за изб и изгородей справа выскочил товарищ Суси с группой курсантов.
Хейконен шел впереди.
«Вперед!» — крикнул он, и мы побежали вперед.
Мы находились на краю мыса. Остальная часть деревни — как раз та, где находился штаб, — лежала перед нами на северном берегу озера метрах в двухстах — двухстах пятидесяти от нас. Мы выбежали на лед. На другом берегу бегали, суетясь, лахтари. Два человека в финской офицерской форме распоряжались всем. Один налаживал пулемет.
— Так-то вы встречаете помощь из Финляндии! — закричал товарищ Хейконен.
И вдруг в тылу белых, с запада, раздались выстрелы, сначала разрозненные, а затем правильно организованные. Это начал наступление, едва успев занять назначенное ему исходное положение, Карьялайнен со своей второй ротой.
Офицер остановился, прислушался: он, казалось, понял, что мы его обошли. Затем он обернулся и стал быстро уходить на своих лыжах налево, к лесу.
За ним побежал второй офицер и еще несколько.
Я не привык обращаться с маузером, и кроме того у этого револьвера была слишком резкая отдача. Вот почему все три пули пошли «за молоком». Но все же, размахивая разряженным револьвером, громко выкрикивая ругательства, я бежал перед, к двухэтажному дому, над которым развевался белый флаг. Лейно был уже впереди меня.
Я вскочил на крыльцо.
Слева приближались курсанты второй роты; их вел Карьялайнен.
Хейконен быстро шел, отдавая приказания:
— Немедленно крой вперед, вправо! Необходимо перехватить штабистов!
На дверях было написано: «Штаб». У крыльца в нетерпении рыл снег копытом породистый белый жеребец.
Выстрелы прекратились.
— Мы взяли деревню, — сказал мне спокойно, как на вечерней поверке, Хейконен. — Матти, где твой шлем?
И только после этого внезапного вопроса я почувствовал холодок на голове.
Проведя рукой по смерзающимся от выступившего ранее пота волосам, я убедился, что действительно шлема не было.
— Лахтарская пуля, должно быть, сбила его ко всем чертям! — почему-то очень громко прокричал я и вскочил в помещение штаба белых.
Комната напоминала обычную полковую канцелярию.
Товарищ Суси уже рылся в бумагах, разбирая их.
Несколько папок с делами валялось на полу.
Я взглянул на часы-ходики: они шли спокойно, как будто ничего не случилось.
* * *
Полчаса, всего полчаса тому назад, я отдавал приказание отделению итти за мной вниз по склону. И вдруг я вижу — товарищ Суси поднимает со стола папку, а под папкой лежит портфель, кожаный портфель с знакомой монограммой. Ведь это была точно такая же монограмма, как и на портфеле штабс-капитана Верховского, и портфель был вылитой копией портфеля, захваченного мною в рейде под Кронштадтом.
Я подскочил к столу, рванул к себе портфель. Он был открыт. Из него посыпались на пол записки, письма, бумаги. Я поднял конверт и прочитал: штабс-капитану Петру Ивановичу Верховскому, Гельсингфорс и так далее. Штемпель — Париж.
Я поднял листовку. Она была напечатана по-русски, а в то время по-русски я говорил и понимал гораздо хуже, чем сейчас. Товарищ Суси мне быстро перевел ее на финский язык.
Она сохранилась у меня вместе с истрепанной картой до сих пор.
Вот она:
«Красногвардейцы! Я, финский писатель Клайдо Ильинарк, обращаюсь к вам от имени Временного ухтинского правительства Карелии.
Если вы не уйдете из свободной Карелии, то готовите себе общую братскую могилу, ибо гнев наш будет ужасен.
Красноармейцы! Арестовывайте своих коммунистов и комиссаров и переходите к нам. Только в этом ваше спасение!»
Несмотря на усталость, несмотря на возбужденность, какая бывает в бою, несмотря на серьезность минуты, я не мог удержаться от громкого смеха. И действительно, русский штабс-капитан дерется за освобождение Карелии от русского красного ига под лозунгом: «Карелия для карелов!» А я, финн Матти Грен, и финны: Лейно, Хейконен, Карьялайнен, Тойво, Яскелайнен, Антикайнен, Аханен, Суси, Антилла, Кярне, Гренлунд и сотни других боремся за Российскую советскую федеративную социалистическую республику и ее автономную часть — Карелию для трудящихся.
Да, мы прежде всего коммунисты, а финны потом, и эти белогвардейцы и гады — прежде всего буржуи, а русские — где-то в сотом.
Было над чем смеяться, второй раз в жизни захватив портфель неуловимого офицера.
Антикайнен вошел в штаб.
Вид у него был очень недовольный.
— Улизнули, Ильмаринен и несколько штабистов удрали в лес, и в лесу же рассеялось около двух сотен лахтарей.
— Но мы победили! — вставил вошедший за начальником Карьялайнен.
Но мы могли схватить и уничтожить головку, если бы успели перехватить дорогу на Барышнаволок и не нервничали так, что обыкновенный колокольный праздничный благовест показался нам тревожным набатом.
Я выглянул в окно: пленные, захваченные моим отделением, пригнанные Тойво, уже стояли у дома штаба.
По улице наши конвоиры подгоняли еще пленных.
Антикайнен и Хейконен вышли на улицу. Суси разбирал бумаги, поэтому вошедшая в комнату женщина — повидимому, хозяйка — обратилась прямо ко мне:
— Господин красный командир, майор Ильмаринен очень любил гороховый суп, и мне на сегодняшнее утро был заказан хороший гороховый суп с ветчиной. Суп уже готов, прикажите подавать.
— Подавай сюда через десять минут все, что приготовила, — приказал я и, отдавая такое неожиданное приказание, почувствовал одуряющие приступы волчьего аппетита, и ноздри мои защекотал чудеснейший аромат крепкого горохового горячего супа со свининой.
Я мог бы сам съесть за один присест десять обедов майора Ильмаринена с обедами штабс-капитана Верховского в придачу. Но тут мое внимание привлекли какие-то странные шорохи под полом.
Я прервал свои гастрономические мечтания и стал прислушиваться.
Под полом шептались, и кто-то шевелился.
Я стал прислушиваться внимательнее и толкнул Суси, чтобы он оставил бумаги.
Трофейный маузер горел у меня в руке.
Это спрятались лахтари, не иначе, и я, приподняв крышку люка в полу, выстрелил вниз, в темноту.
Оттуда в ответ послышался громкий вскрик и затем стоны, приглушенные стуком хлопнувшей на место крышки.
Шопот на время замолк.
Может быть, сейчас они сжигают ценнейшие документы, готовясь взорвать нас, находящихся в этой комнате. Но тут, к моему удивлению, крышка люка чуть заметно зашевелилась и затем стала приподниматься.
Я приготовил маузер.
В валенке терся о кожу браунинг.
«Натереть ногу браунингом — это было бы оригинально», — подумал я.
Крышка люка приподнималась снизу не руками, а какой-то странной деревяжкой, похожей на ножку стола.
Как только приподнялся немного люк, из-под пола женский голос стал выкрикивать неимовернейшие проклятия:
— Чтоб это было последнее утро для вас, лахтари, чтобы корка хлеба стала у вас поперек горла, проклятые лахтари!
Люк был почти совсем открыт.
— Не бранись так, женщина! — крикнул я вниз. — Лахтари в Кимасе сегодня были действительно последнее утро! Сейчас здесь красные!
Крышка сразу захлопнулась, и шопот под полом перешел в громкий разговор, выкрики.
— Не стреляйте в нас, мы — красные!
— Мы были взяты в плен лахтарями!
— Ладно! — крикнул я. — Сколько вас?
— Тринадцать...
— Вылезайте по очереди! Но если солгали, ни один не выйдет живым.
Крышка снова заколыхалась и приподнялась.
Я отшвырнул ее в сторону с силой.
Первым вылез пожилой человек.
Вместо левой ноги, у него была деревяжка, та самая, которой он приподнял крышку люка и которая показалась мне полминуты назад ножкой стола.
Этого человека мы всем отрядом прозвали Пуялко, что в переводе на русский означает «деревянная нога».
Несмотря на то, что у него нехватало одной ноги, Пуялко был еще крепким мужчиной и замечательным шутником; его прибаутки смешили и забавляли весь батальон.
И даже в ту минуту, когда он вылез из люка, он не мог удержаться от прибауток.
— Из того, что я потерял ногу на постройке Мурманска в 1916 году от оброненного рельса, из этого еще не следует, что я должен погибнуть от руки своих же красных в самом начале 1922 года, — недовольно ворчал он.
Затем из люка вышла совсем растрепанная, седая старуха.
Ей было не меньше шестидесяти лет, и уцелела она, если судить по ее речи, со времен «Калевалы».
Она была приговорена к смерти через расстрел, как и все освобожденные нами товарищи.
Казнь должна была состояться завтра на рассвете, после праздника.
Наше появление пришлось поэтому как нельзя более кстати.
Вина старухи заключалась в том, что она спрятала у себя тяжело раненого красноармейца из погранохраны. Она почти выходила его, когда местным кулаком был сделан на нее донос и ее вместе с выздоравливающим красноармейцем бросили в это узилище, темное и холодное.
Пограничник заболел здесь и находился при смерти.
— Впрочем, все мы здесь были при смерти. Кто-то вечером спустился к нам и сказал: «После праздника все до единого будете списаны в расход, а то еще няньчиться с вами! Лишние рты, да и часовых на вас изводить надо», — рассказал третий, вылезая из люка.
Освобожденные были голодны, как черти в великий пост.
Как мне описать радость их освобождения, их счастье увидеть свет солнечного зимнего приполярного утра в крепко натопленной комнате!
Комната штаба была уже полна курсантами.
Последним вылез до смерти перепуганный лахтарь — часовой, которому было поручено сторожить пленных.
Услышав выстрелы, он так перепугался, что пробрался в подвал к арестованным и спрятался среди них. Это был мобилизованный лахтарями местный крестьянин.
— Вот твой шлем, Матти, — сказал товарищ Яскелайнен. — Я подобрал его на льду озера. Лахтари устроили в нем вентиляцию. Антикайнен требует тебя к себе.
Я вышел.
На крыльце начальник отдавал очередные приказания.
Через два-три часа мы должны будем покинуть деревню.
— Вблизи есть крупные неприятельские отряды, — сказал он мне, — но мы здесь уничтожим все их боевые припасы, центральную питательную базу их фронта. Мы захватили четырнадцать подвод с лошадьми. Все, что можно погрузить на эти подводы, мы должны погрузить, остальное должно быть уничтожено дотла. Поручаю это дело тебе, Матти, с твоим взводом.
Мы пошли по деревне. Почти все склады находились в сараях, выстроенных заново, и в старых вокруг здания штаба. Под штаб было занято лучшее здание деревни — школа.
Мы захватили больше полумиллиона отличных боевых патронов; тридцать смазанных винтовок (кроме отнятых у пленных); несколько тяжелых пулеметов и автоматов; несколько полевых аптек с амбулаторными принадлежностями; триста снарядов калибра пушки Маклена.
Целый сарай был завален обмундированием, валенками, полушубками, теплым бельем, меховыми шапками.
Огромные помещения завалены мешками с крупой, солониной, консервами. Несколько ящиков с коньяком и залежи муки.
Кроме больших обычных мешков с крупичаткой, какие можно найти в любом лабазе, были еще маленькие мешочки пудовики, и к каждому такому пудовичку привязана была деревянная дощечка, на которой было обозначено полностью имя дарителя, благодетельствующего армию «восставшего карельского народа».
— Здорово много жратвы! — обрадовался Тойво.
— Не так много в сравнении е обещанными лахтарями семью миллионами килограммов, — процедил Лейно.
Наши ребята укладывали что было нужно и возможно уложить на трофейный захваченный полковой обоз.
«Обезьянчики» за плечами и патронташи снова потяжелели, и вид у всех стал веселее.
То, что нельзя было захватить с собой, мы обливали керосином, заваливали сухой соломой и подносили к ней зажженные спички.
Очень жалко было уничтожать такое невероятное богатство.
Склад артзапасов можно было зажечь только при самом отходе, как и штаб.
Повторяю, очень жалко было сжигать все это несметное добро, но иначе нельзя было поступить. Предполагать, что мы, усталые, можем удержать за собою деревню, не подготовленную к осаде (в течение минимум десяти дней, пока подойдут наши отряды), против свежих сил во много раз превосходящего противника, нечего было и думать.
Если же, разгромив штаб, мы уходим, то опять же у нас был прямой приказ уничтожить тыловые базы неприятеля.
Все захваченные патроны (как потом ни отнекивалось правительство Ритавури) были обернуты в синюю плотную бумагу, и на каждой обертке стояла — это я тоже могу подтвердить документально (я захватил одну из них с собой), — совершенно отчетливо марка патронной фабрики Рихимяки.
Пожар начался.
Легкие языки пламени заструились, как бы играя в пятнашки, один за другим.
Времени наблюдать это зрелище у нас не было.
Я вернулся в здание штаба. Папки были сложены одна на другую, бумаги складывались стопками и окружались сухой соломой.
Суси сидел за пустым столом в переполненном помещении и спокойно, как будто не было ни бессонных суток, ни отчаянного боя, выводил в дневнике отряда:
«Захвачено 42 пленных, освобождено — 13. Белых убито 5 человек, из них двое — финские офицеры, что установлено по документам, найденным на них. У нас два товарища легко ранены.
Запасов захвачено...»
Тут он обратился ко мне.
Я в точности отрапортовал о проделанном мною обследовании, и цифры, сообщенные мною, были вписаны в дневник отряда.
Дальше Суси продолжал:
«К сожалению, сам майор Ильмаринен с другими руководителями бандитского восстания избежали достойной кары, уйдя на лыжах в лес».
Он прервал свою запись.
— А жеребца ильмариненского мы все-таки захватили, Матти!
Посреди комнаты ребята черпали из большого котла самый ароматный гороховый суп из всех, какие я только хлебал. Суп, приготовленный для Ильмаринена и его штабистов!
Здесь же смешил своими прибаутками ребят, пристукивая своей деревяжкой, неутомимый Пуялко:
— Ильмаринен меня спрашивает: «Ага, и ты, калека, прибыл?» Прибыл, коль привели, — отвечаю я ему.
Я снял валенок, вытащил зацепившийся за штанину браунинг и деревянную ложку и принялся вместе со всеми хлебать суп.
С каждой горячей ложкой входили в меня полное удовлетворение, спокойствие и дремота.
Полный желудок заставлял мечтать о полном сне, о полном отдыхе.
Сторожиха школы, — та самая, что приготовила эту райскую гороховую похлебку, — стоя около котла, бубнила:
— Командир их еще вчера вечером показал мне пузырек и говорил: «Здесь у меня смертельный яд. Я в плен к красным попасть не могу. В случае чего — глоток... Но, — говорит, — за двести верст отсюда ни одного красного нет». И вдруг...
— Нас здесь, милая, пятьсот человек, мы уходим дальше, а за нами идут несколько тысяч таких же, — как бы нечаянно процедил сквозь зубы Лейно.
— И все такие же небритые? — смеясь, переспросила женщина.
— Нет, они сами любого отбреют!
В эту секунду в сенях раздался громкий смех успевшего уже отобедать Тойво.
Дверь распахнулась, и в комнату, сопровождаемые Тойво, вошли два лахтаря.
Лица их были синие от холода, зубы отбивали барабанную дробь тревоги, полуспущенные ватные шаровары открывали оголенные, неприглядные и тоже посиневшие от мороза зады.
— Представьте себе, ребята, — грохотал Тойво, — захотелось мне в уборную, сразу, как мы захватили деревню, еще до гороховой похлебки. Ну, сунулся я в здешнюю скворечню, — заперта! Думаю — переждать надо. Через десять минут опять дернул — закрыто изнутри. У кого, думаю, такой запор может быть? Ну, вместе с ребятами гороху отведал... и снова стучу — закрыто. Ах, так? Я как рванул дверь с петель, а там, смотрю, эта пара милейшая заседает и заседает уже не меньше часа. Отсидеться думали. Нет, голубчики, номер не прошел. Они вначале меня за полоумного приняли, залопотали: «Мы... мы... красные, от белых здесь отсиживаемся». Как же, отсиделись, голубчики!
Товарищ Суси перечеркнул в своем дневнике цифру 42 и вместо перечеркнутого написал: 44.
Смех продолжал разбирать переполнивших комнату курсантов, и если бы не усталость и стон умирающего товарища, освобожденного пограничника, радость была бы еще больше.
* * *
— Мы доставим наши трофеи, пленных и освобожденных в наши части, они должны быть сейчас где-нибудь между Конец-островом и Реболами, — сказал Антикайнен и отдал приказание об отходе.
Склады уже превратились в пылающие факелы, здание штаба захватывало огнем. Языки пламени играли на деревянных, бревенчатых стенах, бегали, как детвора, играющая в горелки.
Отряд начал строиться.
Передовые уже вышли.
Строили пеших пленных по четыре человека в шеренге.
Пуялко суетился больше других.
Он подскочил к Антикайнену:
— Товарищ начальник, что прикажешь мне делать? Для моей деревяжки ни одна лыжина еще не присобачена, а летать я не умею. Снова, что ли, мне в подвал садиться да лахтарей поджидать?
— Не тарахти, Пуялко, — сурово ответил занятый командир. — Седлай себе ильмариненского жеребца и катись на нем на здоровье.
Так был решен вопрос о коне Ильмаринена.
Окончу рассказ об этой великолепной лошади сейчас же. Ее потом доставили в Петрозаводск, оттуда — в Ленинград. И еще в прошлом году, когда я в служебной командировке проезжал Ленинград, меня затянули ребята на бега.
Там, — правда, уже не в прежней сияющей красоте, но все еще отличный по всем статьям, — на ипподроме бегал этот конь.
Одноногий Пуялко верхом на этом белом жеребце — гораздо более белом, чем наши уже загрязнившиеся балахоны, — сам напоминал какую-то веселую прибаутку.
Приказ отдан. Мы выходим.
Но, как только мы вышли, началась метель.
— Отлично, отлично, — тер свои замерзшие щеки товарищ Хейконен. — Во-первых, раздует пожар, а во-вторых, заметет наши следы. Вперед!
Снова входили передовые в густой замороженный, обледенелый лес.
За ними шли военнопленные, а за военнопленными — основные силы отряда, за отрядом — обоз и предводительствуемые Пуялко-всадником освобожденные нами из плена товарищи.
— Давай закурим, Ильмаринен! — шутя кричит обращаясь к Пуялко, Хейконен.
Старуха шла со всеми вместе — она даже обиделась, когда ей предложили место в санях.
— Слава богу, не раненая я еще! Чтоб своим в тягость быть?!
За освобожденными шло четырнадцать груженых подвод, за подводами — мой (на этот раз арьергардный) взвод.
Шли мы в начинающем бушевать буране несравненно медленнее, чем когда бы то ни было раньше.
Лошади не могли бы итти с нашей скоростью, и сами мы сейчас были нагружены больше, чем раньше, и устали тоже отчаянно. Нас качала усталость, убаюкивала, неожиданными кочками подкатывалась под лыжи, неожиданной остротой колола нагруженные плечи и склеивала веки.
И ко всему этому встречный ветер швырял в лицо курсантам мелкие, острые, частые снежинки.
Впрочем, это, вероятно, было очень хорошо: иначе мы заснули бы.
С вершины склона я оглянулся: сквозь снег метели видно было яркое пламя горевших складов.
Я посмотрел на часы: было около двенадцати.
Не прошло еще четырех часов, как я отдавал приказ своему отделению скатываться вниз; не прошло еще полных четырех часов с той минуты, как мы услышали отдаленное пение петухов в деревне. Это были самые наполненные часы в моей жизни, и я знаю, что никогда не смогу по-настоящему рассказать, что я пережил тогда.
Штаба неприятельского фронта нет! Какое бешеное счастье: базы белого фронта нет!
Здесь мы отплатили за поражение под Таммерфорсом, за поражение под Выборгом. Так же мы уничтожим все штабы армий, которые посмеют обрушиться на наше отечество, Союз советских социалистических республик.
Я шел в арьергарде. Мы снова вступили в лес, и здесь один человек догнал наш отряд. Он тоже бежал на лыжах и вспотел.
— Разрешите мне уйти с вами. Меня выбрали по настоянию Ильмаринена в Карельское учредительное собрание, но я теперь окончательно знаю, что я не пойду с финляндскими убийцами. Они пугали нас, что красные пришлют сюда китайские части, жестокие китайские части, чтобы растерзать карелов, а пришли вы, самые чистые финны из всех, которых я видел. Я стою за Карелию, а не за то, чтобы Финляндия съела нас.
— Мне некогда расхлебывать политическую кашу в твоей голове. Иди вперед к командиру.
Я дал ему в провожатые Лейно.
— Между прочим, — уходя, сказал он, обернувшись ко мне, — на чердаке штаба сгорело четверо спрятавшихся белых.
Он ушел. Мы шли с быстротой не больше пяти километров в час и против метели быстрее итти, пожалуй, никак не могли.
Часа через полтора после отхода, уже продираясь через чащу, мы услышали гул отдаленного грома, повторенный троекратно.
Это взрывались артиллерийские припасы.
Пройдя километров пятнадцать, мы совершенно выбились из сил, и, несмотря на то, что медленно продвигались против бури, пот снова стал пробираться через одежду, чтобы затем оледенеть на ветру.
Поэтому команду об остановке на большой привал те из нас, которые еще были в состоянии как-то реагировать, приняли как известие об освобождении из плена.
Ветер усиливался; если б я был моряком, я точно определил бы, скольких баллов он достигал, но тогда мы не думали об этом. Многие из курсантов засыпали, стоя на лыжах, упершись грудью в палки.
Другие стали строить ракотулет, заставляя и пленных принять участие в этой работе.
Пуялко суетился около своего коня, оберегая его, ухаживая за ним, как редкая нянька ухаживает за своим воспитанником.
Сумерки пришли раньше, чем всегда.
Буран наметал сугробы у подвод, у пней.
Ракотулет на этот раз устраивать было труднее, чем когда-либо.
Но все же раньше, чем наступил вечер, весь отряд, заносимый снежным потоком, спал, поочередно подставляя огню ракотулетов спины, бока и груди.
Мне кажется, даже бурану трудно было заглушить свист дыхания утомленного отряда.
Труднее всего, конечно, было сторожевым.
Сменялись на этом привале часовые каждый час, потому что никто не мог за себя поручиться, что простоит больше и не заснет.
Это был наш самый большой привал за весь поход, и никто из нас в тот вечер и в ту ночь не подозревал, какой опасности мы подвергались.
Часа через три-четыре после того, как мы оставили Кимас-озеро, вернулись привлеченные заревом пожара и грохотом взрывов недавно вышедшие на фронт две роты лахтарей — до четырехсот человек лыжников.
Это были свежие, еще неутомленные бойцы, и они отлично знали, что наш отряд не успел далеко уйти и даже самый сильный ветер не успел еще замести снегом след нашего отряда с громоздким обозом.
Увидев горящий штаб и склады и не найдя даже следов Ильмаринена, они в панике поспешно пошли к финской границе. Если бы они пошли по нашим следам, кто из нас вернулся бы из этого рейда живым?!
Разумеется, все это мы узнали гораздо позже. А в ту ночь отдыхали, забыв обо всем, и последнее, что я помню в тот день, — это густой пар — дыхание обозной лошади, — подымающийся к вершинам сосен, и шипение тающего от жара ракотулета снега.