#img_11.jpeg

#img_12.jpeg

I

Это было непривычно — старпом стеснялся. Мял в пальцах сигарету «Кэмел», вопросительно поглядывал на капитана и никак не мог решиться… Все-таки кандидат наук — и драить кастрюли?!

Хоть и говорится, что любой труд у нас одинаково почетен, на деле же обслуживать, если даже обслуживаемые твои товарищи, почему-то считается унизительным. Черт его знает, то ли мы слишком долго превозносили производителей материальных ценностей в ущерб тем, кто производит ценности, не поддающиеся счету на метры и килограммы, то ли унаследовали это от бар, в том числе и от бар наизнанку, — отказавшись от слуг по идейным соображениям, они чуть ли не за доблесть полагали неумение обслуживать самих себя, — но факт остается фактом. И закрепленным к тому же в оплате труда. Камбузник на судне получает как матрос второго класса.

Еще в порту матросы договорились «обрабатывать» эту должность, то есть по очереди исполнять обязанности камбузника, а причитающиеся ему деньги, чтоб никому не было обидно, поровну разделить между собой. Так что старпому деваться было некуда. Раз он взял меня матросом, с какой стати другие будут вкалывать вместо меня?

Капитан так же, как я, не разделял сейчас старпомовских чувств и, кося на меня веселым глазом, явно наслаждался смущением своего обычно такого решительного и категоричного помощника.

— А может, его самого спросим? — перебил его наконец капитан. — Разве он возражает?

Условия договора, которые смущенно излагал старпом, мне были давно известны. Да и какими глазами я стал бы глядеть на товарищей? Я не возражал.

Мой напарник по каюте Виктор Масюкевич приветствовал меня широкой ухмылкой.

— Поздравляю со вступлением в должность камбузного бога, или, что едино, камбузного ничтожества!

Я вспомнил стихи Винокурова: «Легко быть зверем и легко быть богом. Быть человеком — это нелегко».

II

До дома было еще суток десять хода. Но в Гибралтаре нас хорошо снабдили, да и наш кок, Володя Колодезный, был человеком запасливым. Так что продуктов должно было хватить. Было только немного обидно, — пока мы пересекали океан, ребята успели переделать всю работу на палубе и теперь, по выражению Масюкевича, «делали шестичасовые стойки на ушах», а ты по-прежнему крутись волчком. Но такова уж судьба работников камбузного цеха.

Вахтенный поднимал меня в половине седьмого. Завтрак — целиком на совести камбузника.

Я включал электрокипятильник в коридоре. Снимал с крючков под потолком десятка два кружек. Расставлял их у выдачи. Доставал из кладовки галеты, из холодильника масло. Масло сильно отдавало трюмом, так что не все могли его есть — как-никак пять месяцев пролежало, — но не выбрасывать же добро за борт?!

Услышав, что хлопнуло окошечко в столовую, со своего места в коридоре поднималась Рекса.

Осторожно просовывала морду на камбуз и вопросительно глядела мне в глаза.

Бережливости нашего кока мы были обязаны благополучным переходом через океан.

Когда на острове Тринидад власти не дали нам ни воды, ни продовольствия, Володя умудрялся целых две недели прокормить двадцать пять ртов.

Володиной бережливости мы были обязаны и Рексой. И правда, не кормить же камбузными отходами чужеземных рыб, если можно за рейс вырастить из щенка сторожевую собаку! А для бережливого человека сторож не роскошь.

За пять месяцев Рекса превратилась из кособрюхого кутенка в здоровенного пса, чуть не в пояс ростом. Но сторожа из нее не вышло.

Кто-то из матросов, смывая палубу, окатил Рексу сильной струей из шланга. С тех пор, услышав шипение воды или волны за бортом, она со всех ног кидалась с палубы в коридор или, мелко дрожа, забивалась под траловую лебедку.

Рекса росла в необычном мире. Качающемся, неверном, со всех сторон окруженном водой. И своим для нее был не один кок, а все двадцать пять человек команды.

Когда в Тринидаде, готовясь сойти на берег, мы с капитаном вышли на палубу в брюках и рубахах, Рекса, оскалив клыки, пошла на нас в атаку. И только узнав капитана по голосу, остановилась в недоумении. Сколько она себя помнила, свои всегда ходили в трусах.

Зато тринидадского негра-моториста она спокойно пустила на борт. Обнюхала и отвернулась как ни в чем не бывало. На нем были шорты.

Рекса сослужила нам другую службу.

За долгие годы в океане каждый узнает все про всех, укрыться некуда. Однообразие людских лиц и отношений, тоска по дому — в море невидимые силовые линии, связывающие человека с землей, всегда напряжены до предела — превращают людей в заряженные аккумуляторы. Далекий контакт, толчок, шероховатость, которые в обычных условиях не регистрируются самым чутким сознанием, дают разряды неожиданной силы, тем большей, чем строже себя держит человек.

Рекса служила громоотводом. На ней можно было сорвать зло — натереть ладонью черный влажный нос, надрать холку. Она визжала, злилась, обижалась. Но ненадолго.

Ее можно было приласкать и увидеть собачью преданность в глазах.

С ней можно было поиграть, спрятаться за мачтой или среди ребят, побегать вокруг трюма. Рекса радовалась, улыбалась, ну точно дитя, разве что не хохотала.

О ней можно было заботиться. Прыгать за ней в воду, когда она падала за борт. Кормить. Мыть. Расчесывать ей шерсть.

Все разнообразие человеческих чувств и страстей, в проявлении которых мы были ограничены, без всякого порядка выливалось на бедную Рексу.

Это благотворно сказывалось на наших характерах, чего нельзя было сказать о характере Рексы.

Она выросла обидчивой, капризной, неврастеничной. Мы наградили ее всем, что подавляли в себе.

До сих пор я со стыдом вспоминаю, что в первое же утро повел себя с Рексой как истинное камбузное ничтожество.

Кажется, что может быть проще резки хлеба? Но одно дело — нарезать его на пять человек, другое — на двадцать пять. На завтрак полагалось три буханки. Я взял узкий мясной нож. Положил буханку на оцинкованную стойку и начал отпиливать от нее тонкие целые куски. После первых трех ломтей мякиш стал липнуть к лезвию. Нож, увязая, мял боковину. Корка ломалась, куски выходили неровные, искромсанные. На указательном пальце вздулась красная мозоль.

Рекса появилась в самый разгар моей войны с хлебом. Просунула морду на камбуз, доверчиво потерлась о мою ногу. И вместо свежей, похрустывающей корки получила злобный пинок.

За обедом, с неодобрением поглядев на мою работу, Володя преподал мне первый урок хлеборезного искусства:

— Нож нужно брать широкий, не длинный, лучше всего — шкерочный. Чтоб не налипал мякиш, окунай нож в воду. Буханку дели вдоль, на две половины. Затем — на четверти. А уж потом нарезай на куски, чудак-человек!..

Резать хлеб я научился. Но Рексиного доверия, как потом ни старался, вернуть не сумел.

Являясь утром на камбуз за своей коркой, она больше ни разу не потерлась о мою ногу, лишь вопросительно глядела мне в лицо. В ее глазах была память о первом пинке.

III

Обычно на завтрак заваривался чай. Сунувшись за ним в шкафчик, где кок хранил специи, я обнаружил порядочный запас какао и кофе. И вместо одного чайника решил заварить три. В одном — чай, в другом — кофе, в третьем — какао. Отчего не побаловать команду.

Сорвав зло на собаке, я сделался добрей к людям.

Без десяти восемь я выставил все три чайника в столовую и стал ждать.

Первой явилась вахта во главе с третьим штурманом Николаем Королевым.

Николай был единственным человеком на судне, которого не радовало скорое возвращение домой. Напротив, чем ближе мы подходили к порту, тем мрачней и беспокойнее делался Королев.

Третий штурман был болен. Высокий, мужественный, с благородно разработанной мускулатурой — каждая мышца на его спине явственно обозначалась под кожей, — с густой шерстью на широкой груди, Королев страдал острой боязнью берега.

Эта болезнь известна каждому, кто подолгу бывал в море.

Что, в сущности, составляет каждого из нас, о чем мы вспоминаем после прожитой жизни? Не о том ли, в чем принимали участие? Чем полней мое участие в делах команды, страны, мира, тем счастливей и богаче жизнь. Чем больше людей нуждаются во мне и нужны мне самому, тем больше я — человек.

Быть может, в основе карьеризма — не только жажда незаслуженных благ и почестей, но и невыносимое сознание собственной ничтожности, стремление доказать свою значимость любой ценой?

В море мы все нужны друг другу. И нашему судну. Мы — его неотъемлемая часть. И это, несмотря на все тяготы, делает нас такими счастливыми, какими мы редко бываем на берегу.

Но судно — малый мир. Есть еще мир большой. Каждый выход в море до предела напрягает наши связи с ним. И каждый раз мы заново оцениваем свою сущность — прочна ли, истинна ли?

Берег все эти месяцы жил без нас своей жизнью. Но для нас он оставался таким, каким мы его покинули. Встреча с ним — беспощадно строгий экзамен.

Чем меньше до берега суток, часов, минут, тем мучительней ожидание. Подтверждения или отмены нашей сущности.

Последнюю ночь команда не спит. Набиваются в ходовую рубку, стоят обнявшись, курят. Ежатся от непривычного после тропиков холода. Надевают куртки, ватники, а дрожь не унимается. Вглядываются в ночь до боли в глазах.

Но когда прямо на носу наконец показываются огни, которые светили нам все эти долгие месяцы, такой иногда нападает страх, что кажется, вот-вот кто-нибудь крикнет механикам в переговорную трубу: «Стоп машина!» Хочется повернуть назад, пересесть на любой встречный траулер, уйти, удрать в океан. Наверное, что-то похожее испытывают перед выходом из тюрьмы или перед встречей с любимой после долгой разлуки.

Но все молчат. Машина работает. И берег надвигается, медленный, неотвратимый.

Николай Королев еще в Гаване просил капитана списать его на другой траулер — ему предлагали место штурмана в кубинской рыболовной экспедиции. Но капитан не согласился. Предстоял переход через океан, штурманы устали, и если капитану придется нести вахту за третьего, в случае нужды он не сможет им помочь.

В Северном море нам предстояла встреча с траулером, который шел в Западное полушарие продолжать начатые нами работы. Королев готов был перейти на него даже матросом.

— Посмотрим, — сказал капитан.

IV

Не одну вахту простояли мы вместе с Николаем Королевым в темной рубке, наедине с океаном. И я представлял себе, отчего болезнь, именуемая берегобоязнью, мучила третьего штурмана сильней, чем всех нас.

В юности — Королев вырос на Волге — была у него любовь. Не дождалась его, вышла замуж. Женился и Николай, но неудачно, — не всякой женщине под силу быть женой моряка.

Через несколько лет снова встретился Николай со своей первой любовью. Семейная жизнь у нее тоже не задалась. Она танцевала в Волжском ансамбле, а муж не желал, чтоб его жена разъезжала по гастролям и выступала на сцене.

Горький опыт снова сблизил их, придал новую цену первому чувству, сделал терпимей друг к другу. Ничто, казалось, не мешало им исправить ошибку.

Все время, пока Николай был на берегу, они провели вместе. Вернувшись из очередного рейса, он решил пойти работать на речные суда. Все ближе к дому, и ей будет легче.

Она приняла его без восторга:

— Ну сколько ты тут заработаешь? От силы сто двадцать рублей. Зачем ты мне здесь нужен?

Николай забрал свой чемоданчик и на первом же траулере, не дождавшись конца отпуска, ушел в море.

Кто в юности не мечтал о любви, которой можно было бы отдать себя целиком, оставаясь самим собой, любви, для которой унизительны ничтожные хитрости самолюбия? Но большинство из нас быстро смирилось. И приучило себя с годами к мысли, что любовь — это, в сущности, компромисс.

Николай, как ни старался, не сумел себя в этом убедить. Он продолжал искать. Быстро сходился с женщинами. И был с ними самозабвенен.

Ничто не останавливало Николая — ни деньги, ни самолюбие, ни карьера. Незадолго до нашего рейса, провожая знакомую — она жила далеко за городом, — Королев опоздал на вахту — случай на флоте неслыханный. И был разжалован из старшего помощника в третьего.

Женщины обычно с охотой принимали его заботы и его деньги. Но стоило ему уйти в море, быстро забывали. Странное дело, — именно самозабвение Николая отпугивало их. Он казался им ловеласом.

Бог мой, как же убого мы воспитываем своих девушек, если к двадцати годам многие из них убеждены, что семья — содружество прежде всего деловое!

Неудачи мешали Николаю выработать мудрую неторопливость силы. В его ухаживаниях появилось что-то надрывное, чувствительно-старомодное. И с каждым разом он все больше ощущал себя на берегу пассажиром.

Пассажир, по сути, прямая противоположность моряку. Он на судне не личность, а объект, как груз. Он может любоваться судном, но вправе ли он сетовать, если оно терпит бедствие? Ведь он ни за что не отвечал, не задраивал трюмы, не держал в руках штурвал, не заделывал пробоин.

Если быть — значит участвовать, то пассажир не существует, он присутствует.

Лишенный на берегу тех связей, которые составляли его сущность, Николай легко терял самого себя. Чего бы он не дал, чтоб избавиться от этой оглушающей пустоты. Но чем больше метался, тем быстрей снашивал душу и наращивал долги. А потом долгие месяцы расплачивался в море по оставленным на берегу денежным аттестатам.

V

Войдя в салон, Николай привычным движением взял чайник, подставил кружку. Черная, как смола, струйка кофе озадачила его. Очнувшимся взглядом он посмотрел на меня. Пригубил кружку, склонив голову набок. Прислушался.

Кофе пахнул берегом. Я думал, он выплеснет его в иллюминатор. Но нет, он прошел на свое место, огладил большим пальцем усы и принялся отхлебывать его маленькими глотками. Потом снова впал в прострацию.

Тут я заметил, что стою, прислонившись к косяку, в той самой позе, что и наш кок. Во время обеда он всегда выходил из камбуза и становился вот так в дверях. Нет, он не ждал одобрения. Молча, без улыбки смотрел, как мы едим.

Теперь я понимаю, что в этом внимательном, хмуром взгляде была любовь. Она не нуждалась в каком-либо ином проявлении, кроме той работы, которую он делал для нас изо дня в день.

Не знаю, замечали вы или нет, что профессиональные повара бывают или худыми, раздражительными, словно пышущие плиты вместе с жиром вытопили из них доброту, или же, наоборот, благодушными, расплывшимися, точно няньки или кормилицы. Исключения редки.

Где-нибудь в большом городе все люди должны казаться повару бездельниками и обжорами: когда они работают, если целый день едят и едят? Разделение труда отчуждает повара от всех человеческих связей, кроме одной-единственной — желудка. И нужно, наверное, обладать неисчерпаемой добротой, чтобы изо дня в день готовить на жующие и насыщающиеся толпы и не сделаться человеконенавистником.

Работать в море коком несравненно тяжелей. Но профессиональная вредность меньше. Судно хоть малый, но зато цельный мир. Разделение труда здесь, конечно, есть, но отчуждения нету.

Володя принадлежал к первой категории поваров. Ел мало, неохотно, с разбором. Был худ, — глаза запали, руки нервные, костистые. Но он знал не только всю подноготную про каждого из нас. Он знал, что и как мы работаем.

Солдатская поговорка гласит, что в обороне и в наступлении главное — это харч. Убежденный в абсолютной справедливости этого изречения, Володя постоянно ощущал свое высокое предназначение. И это помогало одолевать самого себя и коварство океана.

Матросы к кофею остались равнодушны. Большинство из них выросло в деревнях Белоруссии, городках Орловщины и Смоленщины, а там черный кофе не в обыкновении. Не в пример Кубе или Германии, черный кофе у нас напиток городской, интеллигентский. И запахом дома он согрел душу лишь капитану да нашим «научникам», как именовал боцман помощника капитана по научной части Васю Копытова, ихтиолога Лавунова да краснощекого, точно девица, инженера-гидролога Игоря.

Иное дело — какао. Его и в городе не пьют каждый день. Но за общее происхождение с шоколадом, что ли, считают не напитком, а скорее лакомством. Мое какао в то утро, говоря откровенно, не отличалось вкусовыми качествами. Сахару я туда ухнул много, но что за какао на воде? А сгущенка у нас давно вышла. Тем не менее оно пользовалось успехом.

— Дикие соки! — объявил Виктор Масюкевич, опорожнив поллитровую кружку. — Да тебя с самого начала надо было поставить богом!

Виктор, как обычно, подначивал: с таким размахом в начале рейса мы к концу и без чая остались бы. Но в общем команда приняла меня в новой роли благосклонно.

Исключение составил Дима Кусков, второй механик.

VI

В столовой среднего рыболовного траулера-рефрижератора, каким было и наше научно-поисковое судно, в палубу вделаны три стола, расположенные треугольником. Прямо против коридора, в основании треугольника, у нас сидели штурманы во главе с капитаном и «научники» под руководством Васи Копытова. Справа, возле выдачи, — палубная команда под началом боцмана и тралмастера. По левую руку — машинная команда, ведомая стармехом. «Местничества», как на военном флоте, где перемена мест равносильна нарушению субординации, или даже на больших траулерах-морозильщиках, где командиры едят отдельно от матросов, у нас, конечно, не было. Просто вместе сидели те, кто вместе работал.

Лишь второй механик не выносил, когда его стул занимали другие. Усевшись, он поворачивал голову к выдаче и, если камбузник тут же не подбегал к нему с миской, требовательно стучал по столу указательным пальцем.

Каждый повар знает, что в любой команде — моряков на судне, футболистов на сборах, профессоров в доме отдыха, полярников на зимовке, всюду, где изо дня в день приходится готовить на всех, непременно найдется хоть один недовольный.

Трудно сказать, какой смысл заключен в этой обязательной психологической программе. Вряд ли она служит лишь для подтверждения банальной истины — на всех не угодишь. Скорее, функция недовольных заключается в том, чтоб не дать кокам самоуспокоиться, — сопротивление возбуждает энергию, выдумку. А может быть, и в том, чтоб напоминать о необходимости для человека разнообразия не только блюд, а стилей и вкусов. Так ли, нет ли, но факт остается фактом. В любой команде есть один недовольный. У нас им был второй механик.

Низкорослый, на крепких кривоватых ногах, с мощным, выпирающим животом, второй механик стригся наголо. Круглая голова и лицо, точно вырубленное прямыми резкими линиями, усугубляли впечатление силы. В узких, пронзительно холодных глазах посверкивало хитроумие.

Вряд ли кто-нибудь из нас забудет, как в середине океана, когда разыгравшаяся волна стала шлепать судно по корме, вдруг заглох главный двигатель. Какие-то минуты мы еще катились по инерции, подлетая на валах. А затем ветер развернул судно и стал валять его с борта на борт, как ваньку-встаньку.

Механики обнаружили в топливной системе морскую воду. Прочистив насосы, запустили машину, но двигатель снова заглох.

Дима Кусков раньше всех сообразил, что нужно отключить первый танк. Очевидно, его смял тот самый кубинский тральщик, который во время «Флоры» проехался бортом по нашей корме, и теперь, когда от качки вода перемешалась с горючим, насосы подают солярку пополам с водой.

Кусков был отличным механиком. Всю свою силу и все свое хитроумие он отдавал машине. Взамен он получал право быть чем-то бо́льшим, чем он сам, — членом команды.

Но Кусков считал, что, отдавая, он слишком мало получает взамен. Еще в школе он усвоил преувеличенное почтение к материальным ценностям. А ценности духовные и за ценности не считал, причисляя их, скорей, к пережиткам, наподобие бабушкиной иконки в темном углу.

По такому счету он все время оказывался в накладе. В самом деле, какие материальные ценности могли возместить его затраты? Деньги? Костюмы? Машина? Бриллианты? Да и есть ли в природе такие ценности, которые возместили бы расход человеческой крови и плоти?

Если следовать такой логике до конца, то наивыгоднейшим положением придется признать положение лежа на кушетке.

К счастью, Дима Кусков не был логичен. Но чувство ущемленности оставалось.

Язык у Димы был что кувалда. И, мстя за свои мнимые убытки, он молотил им куда попало, не щадя достоинства других.

Когда мы кончили работы у берегов Венесуэлы, кок решил отметить этот день блинами. Возни с ними много, но Володя не пожалел трудов.

Прислонившись к косяку, он молча смотрел, как мы мажем блины маслом, сворачиваем в трубки, откусываем, жуем. Но на Кускова угодить было трудно. Поковырявшись в блинах вилкой, он брезгливо поморщился и отодвинул от себя тарелку.

Обычно кок не обижался на выходки второго механика. Тот вправе предъявлять претензии, если что не так. Это право дает ему работа. Но ведь и кок не в бирюльки играл?!

Указав глазами на Кускова, кок громко сказал камбузнику:

— Гляди! Не успел лапти переобуть у семафора, а уже блины ему не по вкусу!

Жадная до происшествий команда затихла. Кусков невозмутимо дожевал. Не спеша повернул голову:

— Да что ты, милок! Такими блинами я с детства подтираюсь!

Столовая грохнула.

В этом тоне задушевной беседы они пререкались еще минут пять, пока кок, иссякнув, не скрылся на камбузе. Несмотря на поражение, симпатии команды, однако, остались на его стороне.

Придирчивость Кускова день за днем лишала его того уважения, которого он заслуживал своей работой.

Нам Кусков очень важен. Можно было бы сказать, что мы не причастны к его слабостям. Можно было бы считать себя незапятнанными, сняв с себя ответственность за его поведение. Но что может быть отвратительнее незапятнанности праведника?!

Мы на траулере не пассажиры. И не горожане, разыгрывающие в деревне колхозников. Каждый из нас — член команды. И неотделим от нее так же, как Кусков.

VII

Когда на судно наваливается плотная тропическая ночь, на палубе собираются посиделки. Усядутся на крыше задраенного трюмного люка, покуривают, наслаждаются прохладой после бешеного дневного зноя. Разговор то затухнет, как сигарета, то снова вспыхнет. Приходит на посиделки и второй механик.

Плавает он давно. И чем дольше плавает, тем сильней одолевает его мечта бросить море. Судите сами, что это за жизнь: одна восьмиметровая комната в городе, сын скоро в школу пойдет, а ночи, проведенные с женой в одной постели, можно по пальцам пересчитать. Вот поднакопит деньжат, купит дом где-нибудь в селе. Механику теперь везде работа найдется — и в райцентре, и в колхозе ее хоть отбавляй… Оттрубил свои семь часов, ни тебе ночной вахты, ни штормов, ни авралов, сел на мотоцикл — и домой. Подзаправился и езжай на рыбалку. А нет — в огороде копайся. И деньжата идут, и у жены под боком…

Рассуждает Кусков напористо, словно хочет нас переспорить. Но мы и не спорим. Слушаем равномерный шум двигателей, шипение отваливающей от борта волны, глядим, как она, точно гальку, перекатывает звезды на своей спине, и согласно киваем головами.

До берега, куда ни кинь, неделя ходу, и такими желанными посреди черной, чуждой человеку стихии кажутся запахи скошенной травы, вскопанного поля, печного дымка, серебро извилистой реки и горизонт, не плоский, как блин, — глазу не за что зацепиться, — а широкий, привольный, но ограниченный зубчатым синим лесом.

Полагая, что ему недодают, Кусков хочет ограничить свою отдачу. А потом, мол, свобода. Но свобода — это не возможность вытащить номер, указанный в списке стандартов: мотоцикл, домик, рыбалка, огород.

Сам по себе труд — процесс нейтральный. Трудится и раб на галере и вольный рыбак-помор. Но каждым гребком раб утверждает свое рабство, а вольный рыбак укрепляет свою свободу.

Пусть, слушая Кускова, мы только киваем головами. Он спорит не зря. Мы знаем где-то в глубине души, что осуществи он свою мечту — и через полгода, через год забор его дома покажется ему колючей проволокой концлагеря. И он увидит нас вечером посреди океана, отдавших все силы судну, равномерно и неуклонно режущему черную воду, нас, сидящих с ним вместе на задраенном трюмном люке, и поймет, что это были счастливейшие минуты в его жизни.

Не с нами он спорит. С самим собой. У нас все время такое чувство, что вот-вот нащупает он заветный ключик. Повернет его в замке. И отопрутся каменные стены материальных ценностей, скрывающие от него богатства, которые нельзя уже будет у него отнять.

Когда он приближается к этому ключику, мы говорим ему: «Горячо! Горячо!» Большего мы сделать не в силах. Ключ не отмычка. Он открывает лишь одну дверь. Для каждого — свою.

VIII

Опасливо продегустировав густую лиловатую жидкость, Кусков скривился, выплеснул ее под кипятильник и взялся за другой чайник.

В нем оказался кофе.

— Во прохиндейство! Чаю по-человечески не заварят!

Памятуя, что в словесный спор с ним лучше не ввязываться, я молча указал на третий чайник.

Кусков покачал головой. Но ничего не сказал.

Сложнее оказалось с коком. Он долго не мог успокоиться: зачем мне понадобилось возиться с тремя чайниками и переводить столько добра?

По свойственной новичкам самонадеянности, я решил было, что кок ревнует меня к команде, — легко, дескать, заработать авторитет на чужом горбу, попробовал бы весь рейс прохозяйничать. Но я ошибся.

Володя слишком хорошо знал себе цену, чтобы ревновать к какому-то камбузнику. Он удивлялся моей неопытности. Удивлялся после ужина, когда я целых полчаса не мог выдраить залитую жиром палубу на камбузе, а стоило только подсыпать чуть-чуть горчицы — и жир сойдет сам собой. Удивлялся, как я режу хлеб. Удивлялся, что я мыл миски без соды.

Удивление не мешало ему спокойно, без криков, учить меня делу, со стороны, казалось бы, такому простому, но, как всякое дело, если на него не смотреть со стороны, а делать, состоящему из множества именно этому делу присущих хитростей.

Но еще больше удивился он, когда и на второй и на третий день я снова выставил на завтрак по три чайника.

Я подумал было, что в нем говорит вошедшая в кровь бережливость. И снова ошибся.

На третий день стало покачивать. Зажав между ног кастрюлю, Володя оголял картофелины, пускал их в воду, выхватывал из плетеной корзины между нами новую и задумчиво глядел, как, раскачиваясь, длинной витой лентой лезет из под его ножа шелуха. Наконец он решил высказаться:

— Зря ты это делаешь. На десять дней какао все равно не хватит. Тебя же и честить будут, чудак-человек! — И, видя, что я не очень его понял, Володя пояснил: — Тот же Кусков первым заголосит: «Почему какавы не дали, прохиндеи!» У нас шара такая: один раз дашь, другой — потребует. Добро людям надо с оглядкой делать, не то на шею сядут.

Кок на судне ближе других к начальству. Можно еще поспорить, кто у кого под командой, кок у боцмана или боцман у кока. Если что не так, кок может прямо к старпому, и тот его всегда уважит. Дельный старпом знает, что матросский дух в самом деле во многом зависит от котла, и держит камбуз под своим неусыпным надзором. Да что старпом, сам капитан, когда придут гости, вызывает кока к себе и советуется насчет закуски.

Бывают холуйские души, которые этим пользуются: выбирают куски пожирнее да послаще, готовят угощение за счет команды, когда начальство выпивает.

У Володи в таких делах и комар носу не подточит. Начальство он, правда, не обижал, но и себя держал строго. Да и начальство у нас было не такое, чтобы можно было проложить путь к его сердцу через желудок. Но вот философия у Володи…

Трое суток назад мы с капитаном сидели в гибралтарском ресторанчике, потягивали джин из нейлоновых соломинок и рассуждали на ту же тему, глядя на бородатых молодых людей, которые пели, подыгрывая себе на черепаховой мандолине.

Капитан был зол и расстроен. Мы чуть было не лишились шлюпки. Он разрешил механикам сходить на ней к приятелям на другой траулер, который по пути из Калининграда бросил якорь на гибралтарском рейде, неподалеку от нас. А механики недоглядели. Поднялся ветер, перетерся конец, удерживавший шлюпку под бортом, и понесло ее, пустую, с развевающимся на корме красным советским флагом, на испанский берег, к фашистам. Эдик Бойковский и Виктор Масюкевич бросились в воду, пытались перехватить ее вплавь, но не догнали. Не помоги нам английская полиция, вряд ли бы мы выручили свою шлюпку.

— Нет, — в сердцах говорил капитан, — прав Красноперов. Если можешь запретить — запрещай. Не понимают люди добра.

Красноперов плавал капитаном на другом поисковом траулере и славился великолепным умением выходить сухим из воды. На любой случай умудрялся он запастись документом, как говорят на флоте, «для поддержки штанов». Красноперов твердо усвоил истину: «Отвечает тот, кто разрешает. Кто не разрешает — ни за что не отвечает».

Им восхищались, но было в этом восхищении неуважение, будто речь шла не об опытном моряке, а о ловком доставале. У Красноперова был безошибочный расчет, но начисто отсутствовало сердце, — у нас таких не любят. И то сказать — кого не восхитит электронный робот, но любить его может, пожалуй, один создатель.

Молодые капитаны учились у Красноперова предугадывать ситуации, но, разрешая их, поступали часто в ущерб себе, лишь бы не по-красноперовски. Слишком уж ненавистной стала с годами создавшая его школа.

Наш капитан, к примеру, прежде чем запретить, всегда думал: «А нельзя ли разрешить?» И, если уж приходилось запрещать, непременно находил место и время, чтобы показать целесообразность своего запрета, как он говорил, «довести его до разума».

Старая школа воспитывала, однако, не только начальников, но и подчиненных. Загнанные в подполье привычки то и дело выскакивали оттуда оборотнями — равнодушием, рвачеством, безответственностью. И тогда к капитану возвращалось: «Прав Красноперов!»

Хоть и не прав, а по его — проще, удобней.

Проще, но противней.

И, поостыв, Евгений Наумович снова брался «доводить до разума».

Мучительное это дело — командовать людьми — и часто бесчеловечное. Прежде всего — для тех, кто командует. Не легко бывает решить за другого, что для него хорошо, а что плохо. К тому же общеобязательное добро, если оно даруется вопреки пониманию и желанию одариваемого, превращается в свою противоположность. Словом, избави нас бог от благодетелей, а от врагов мы сами избавимся. Может быть, это — самый ценный урок из опыта недавних десятилетий.

Энгельс полагал коммунистическим такое общество, где управление людьми сменится управлением вещами. Нам, конечно, не сидеть сложа руки, ожидая, когда оно грянет. Но мы обязаны, как вакцину от чумы, привить каждому, кому поручено управлять делами от имени общества, уважение к человеку.

Глубокая неправда, что человек ко всему привыкает одинаково. К плохому — по невежеству: не с чем сравнивать. К хорошему — куда быстрей.

Знал это и наш кок, советуя мне не баловать команду. Но вывод делал вполне красноперовский.

Что означает уважение к человеку, как не доверие к его разуму и доброй воле, к его способности сделать свой выбор, а в случае нужды и ограничить себя? У Евгения Наумовича это и называлось «доводить до разума».

Только насчет Кускова кок не ошибся.

IX

Дни и берега проплывали мимо. Пока я драил кастрюли, мыл миски, резал хлеб, раздавал обеды, заваривал завтраки, мы миновали Трафальгарский мыс, где адмирал Нельсон одержал свою великую победу над франко-испанским флотом, прокатились мимо отраженного в облаках зарева Лиссабона и вышли в Бискайский залив.

Я проходил его в четвертый раз, и всегда — ни облачка, ни гребня. Я готов был решить, что приписываемые ему страсти — обычная морская «травля». Но тут налетел шторм.

Судно сразу потеряло ход. Мы, конечно, знали, что наша коробочка нас не подведет, и все же, когда палуба вставала крутой, под сорок градусов, горой и бросала тебя на переборку, как на лежак, где-то в глубине души мелькало опасение, что в этот раз судно вряд ли выйдет из крена.

К ночи над палубой вместе с пеной залетали по воздуху какие-то фосфоресцирующие твари, круглые, как глаза, посланные морем поглядеть, держатся ли еще.

Мы держались.

Каждый шаг превратился в проблему. Навыки, приобретенные на основе всех действительных на суше физических законов, оказались непригодными. Вот тут-то я понял, что значит быть богом.

Струйка кипятка из крана моталась, словно маятник, то норовя полить живот, то прячась под днище кипятильника. Безуспешно гонялось за ней повешенное на кран ведро. Чтоб достать картошку — она хранилась у нас в рундуке на ботдеке, — приходилось обвязываться веревкой и, как альпинисту, лезть по вздымающейся и проваливающейся, окатываемой валами палубе с ведром в руке. Откроешь рундук — картошка летит оттуда, как шрапнель в лицо, за борт, в грудь, только не в ведро.

А очистить ее — бог ты мой, что это за головокружительный номер! До сих пор никто еще не научился чистить картошку одной рукой. Но попробуй отпуститься — и начнет швырять из угла в угол, как боксера на ринге, избиваемого невидимкой.

Надо вжаться в угол, упершись ногами в палубу, да так, чтоб они не скользили. Затем намертво стиснуть между ступнями кастрюлю, предварительно привязав за обе ручки к переборке корзину с картофелем. Только после этого можно начинать. Если обладаешь баскетбольной меткостью, очищенный картофель попадет в кастрюлю, очистки — в корзину и ты при этом не напорешься на нож. Но стоит ошибиться, что-нибудь одно упустить — и все труды насмарку. Картошка вперемежку с очистками понеслась по палубе, а кастрюля, корзина и ты сам — три предмета, которыми жонглирует море.

На камбуз заглянул Виктор Масюкевич. Посмотрел, пропел восхищенно:

— Дикие соки! Два камбузных акробата два!

— Чем зубоскалить, взял бы да помог.

Виктор — парень компанейский. Посидел полчасика, начистил с десяток картофелин. Умаялся.

И правда, к обеду все тело болит, как побитое. Мышцы напряжены, и не те что обычно, нетренированные.

Котлы на плите у Володи закреплены наглухо. И залиты до половины. И то бывает, выплескивает щи. Не зря волна, дающая крен больше 35 градусов, называется на флоте «прощай, компот». Приходится еще привязывать крышки. Передвинуть же котлы на плите — смерти подобно. Оступишься и вывернешь на себя кипящий суп.

В обед я расстилаю на столах мокрые полотенца, чтоб не скользила посуда. Не помогает. Так, бывает, ударит, что и самого едока вышибет из стула, точно из катапульты.

Шторм не утихает ни на вторые сутки, ни на третьи. Добро бы аппетит у команды пропал, так нет. Еда исчезает с устрашающей быстротой.

— Укачались, звери, — ворчит Володя. — За пятнадцать минут три буханки умолачивают в ритме румбы. Избаловались в тропиках, отвыкли от качки.

Зверский аппетит и беспробудный сон говорили о том, что команда действительно начала укачиваться. У наших морских грузчиков это обычная реакция на затяжной шторм.

Хуже всех приходилось, однако, Рексе. Она лежала не на койке, в коридоре. И, скользя когтями по линолеуму, перекатывалась от переборки к переборке и тихонько поскуливала.

К вечеру третьего дня появились первые жертвы. За ужином электрик, добрая душа, решил мне помочь, сам взять суп из раздачи. Придерживаясь одной рукой за край стола и неся в другой миску, он отошел от окошка. В этот миг ударило в корму. Тралмастера вышибло из стула, электрик, заваливаясь на спину, успел схватить его за рубаху. Но тут судно резко положило на борт, и электрик упал не назад, а вперед, на тралмастера, опрокинув суп, как нарочно, за его оттянутый ворот, прямо на голую грудь. Все это произошло так быстро и неожиданно, что команда не могла сдержать смеха. Будь, однако, суп погорячей, смешного было бы мало.

По расчетам штурмана мы должны были уже войти в Ла-Манш. А шторм все не унимался.

Второй жертвой оказался боцман. Собственно, настоящий боцман остался лежать в гаванской больнице, а этот, Володя Беспрозванный, был временным. Матросы окрестили его «Ламанческим» — слишком уж нескладная, длинная была у него фигура. Но характер у него был совсем не донкихотский.

Работяга он был двужильный, вникал в каждую мелочь. Но требовал, чтоб все делалось по его — скребок для ошкурки палубы надевался на правую ногу, а не на левую, кисть для черни держали так, как он, не иначе. Словом, вел себя как злая свекровь, когда в доме появляется красивая молодая невестка. Видно, чувствовал, что временный, и хотел показать свою незаменимость.

Ламанческий явился на камбуз, когда я драил кастрюли. Поглядел критически на мои лоснящиеся от жира руки. И скомандовал:

— Давай к капитану, надо прибрать в каюте. Живо!

Евгений Наумович всегда убирал у себя сам. Но сейчас шторм, входим в Ла-Манш. Очевидно, не может отлучиться из рубки.

— Сейчас кончу драить и приду. Что там стряслось?

— Разбило графин, разметало шмотки по каюте. Пошевеливайся!

Боцман повернулся и вышел. Что-то в его тоне показалось мне подозрительным. Мог бы и сам убрать, видит, что я занят. Но формально он был прав, прибирать у капитана положено камбузнику.

Покончив с кастрюлями, я поднялся наверх. Постучался. Никто не ответил. Я открыл дверь.

Койка аккуратно заправлена. На палубе ни стеклышка. Заглянул в умывальню — чисто. Все в полном порядке.

Я вышел в ходовую рубку. Валы один за другим обрушивали на рабочую палубу свои многотонные гребни. Припадая то на один борт, то на другой, мы медленно ковыляли в серой водяной пыли. Когда нас выбрасывало на гребень, справа показывалось другое судно. Оно заваливалось так, что мачты едва не касались волн. Упрямо поднималось, как боксер в нокдауне, и тут же валилось в противоположную сторону. Издали мы, наверное, выглядели не лучше.

Капитан стоял у иллюминатора, вцепившись в медные барашки.

— Что там у вас убрать, Евгений Наумович?

Он удивленно глянул мне в лицо.

— Тебя кто прислал? Боцман?

Я кивнул. Капитан усмехнулся:

— Ну и Ламанческий!

— Так что там убрать?

Капитан рассердился:

— Неужто, думаешь, я тебя звал? Одурел, что ли?

— Почему бы нет, раз надо…

Он постучал себя пальцем по лбу.

— Ты что, Ламанческого не знаешь? Видит наши отношения, вот и приревновал, решил поссорить. Баба, а не боцман.

— Не понимаю.

— То-то и оно, что не понимаешь. Ступай на камбуз, подумай…

Долго соображал я: что же произошло? Видно, шторм лишил меня остатков сообразительности.

Наконец вспомнил — в тоне боцмана мне послышалось злорадство. Он решил, очевидно, что я сочту себя униженным, если капитан прикажет мне убрать в его каюте… Эх, Ламанческий, не к лицу боцману интриги!

X

Утихомиренный берегами, ветер сник только в Па-де-Кале. Мы надеваем свитеры, теплую робу. Холодно. Температура воды — девять, воздуха — десять градусов. Впрочем, так оно и должно быть, — сегодня уже двадцатое ноября.

С утра готовимся к встрече с траулером, который идет продолжать разведку в тот же промысловый район. Николай Бурлин не вылезает из радиорубки даже на завтрак — все время на связи.

Наконец определено и место, где мы должны сойтись: чуть севернее устья Темзы, в четырех милях от английского берега.

Капитан вынимает из шкафчика блок сигарет «Кэмел», заветную бутылку тринидадского рома. Кок ради такой встречи выкладывает на бочку последние помидоры, две банки красных гибралтарских сосисок. Я собираю на стол.

Как-никак мы сто пятьдесят одни сутки не были дома. А они из дома всего четыре дня.

Мы входим в Северное море. Подворачиваем на норд по их пеленгу.

Справа улицей, друг за другом, ловят селедку английские промысловики. Третий штурман беспрерывно определяется по радиомаякам. Дымка суживает горизонт. Зыбь все еще большая, как бы не помешала спустить шлюпку.

Вот они наконец. Стоят на якоре на фоне серого берега. Капитан берется за микрофон. Но в эфире шум, как на базаре. Английские рыбаки работают на той же волне, что и мы. Ничего не разобрать.

Наш радиоас свирепеет.

— Дерьмейшен, фигейшен, понимейшен? — орет он на все Северное море.

Англичане, пытаясь разобрать странный текст, оторопело замолкают. Через минуту шум в эфире возобновляется. Но этой минуты Николаю достаточно, чтобы внести ясность.

Да, это наши. Шлюпку спускать пока не решаются. Просят забондарить в бочку вентиляторы — их на берегу не достали, а в тропиках без вентиляторов гибель — и карты районов с обозначением грунтов.

Бочек у нас нет, только ящики. Придется им передать нам свои бочки. Они просят еще лабораторный стол для ихтиологов — тоже не оказалось на складе.

Стола нам не жалко. Жалко времени. Каждая задержка удлиняет путь домой. А нетерпение команды как падающий камень — чем ближе к земле, тем неудержимей.

Полчаса уходит на то, чтоб выловить мотающиеся на волне, связанные концом бочки. Боцман багром выуживает их из моря. Когда из первой вышибает дно, оттуда выскакивает серая кошка. Шерсть на ней стоит дыбом, хвост — поленом. Она шипит, царапается, но Масюкевичу удается ее сграбастать.

Кошка в бочке — традиционная рыбацкая острота. Масюкевич читает вслух плакат, повешенный ей на шею:

«ХАРАКТЕРИСТИКА

Много жрет. Укачивается. Гадит.

Подпись: Боцман».

Матросы, подобрев, улыбаются. От этой характеристики пахнет домом.

Пока забондаривают упакованные в пластиковые мешки карты и вентиляторы, кошке удается вырваться из рук Масюкевича. Словно чуя, что с такой аттестацией можно запросто пропутешествовать обратно по волнам, она влетает в коридор, забивается в столовой под диван. Не знает, бедняга, что там ее ждет Рекса. Впрочем, после такого рейса и сам черт не страшен.

Тоскливо выглядит в открытом море стол кверху ножками и две привязанные к нему бочки, плывущие по волнам. Мы глядим, как их относит все дальше от кормы. И даем прощальный гудок. Некогда нам ждать, пока они их выловят.

— Идут, Евгений Наумович! Шлюпка! — кричит боцман.

И правда, из-за левого, подветренного борта выворачивает их шлюпка. Берет бочки на буксир, подводит назад, к своему судну. И снова направляется к нам.

— Боцман, принимай гостей! — командует в мегафон капитан.

— Не утерпели, охота тринидадского рома попробовать, — констатирует кок.

Гости в проолифенках, зюйдвестках, — все-таки волна не маленькая. Лица рядом с нашими, кирпичными от тропического солнца, кажутся бледными, измученными. Их всего трое — капитан, помощник по научной части и тралмастер.

Они поднимаются к Евгению Наумовичу. Несмотря на громкие чины, разговор у них похож на солдатскую беседу где-нибудь на развилке полевых дорог неподалеку от родной деревни. Те, что идут на побывку, расспрашивают, кто женился, кто умер, как вспахали поле, кто теперь председатель. Те, что возвращаются в часть, интересуются, где стоит штаб, где кухня, успели ли выкопать окопы на полный профиль.

Пока они беседуют, я успеваю снова собрать на стол: кок, узнав, что встреча не состоится, успел стащить все обратно на камбуз. Вслед за мной, сменившись с вахты, заходит третий штурман Королев.

— Просьбу мою не забыли, Евгений Наумович?

Капитан гостей разводит руками:

— Рад бы, да штаты заполнены под завязку.

Королев сникает. Глянув в его потухшие глаза, капитан говорит:

— Садитесь-ка, выпьем! — И подымает стакан: — За моряков!

Это его любимый тост. Лучше моряка для него людей на свете нет. Как-то я попробовал возразить: скажем, шахтеры — чем они хуже? Капитан аж опешил.

— Да что твои шахтеры? Верно, труд тяжелый, опасный. Но ведь не двенадцать часов в сутки. А выйдут из шахты — где они? Дома. Наш дом — полгода в море… Полярники, говоришь? Правильно, не трусы. Но что они видят? Сидят сиднем на месте. Ты возьми последнего матроса — он ведь полсвета прошел. Людей повидал, что твои полярники снегу. Тут и дурак ума наберется, а не наберется — много не наплавает… Да что говорить, за любого твоего шахтера не дам я нашего Ламанческого…

Капитан, конечно, пристрастен. Счастливый он человек!

Калининград — Гавана — Москва