Растут ли волосы у покойника? Мифы современной науки

Фишер Эрнст Петер

Часть третья

О культуре

 

 

Естественные науки не оказывают никакого влияния на культуру

 

Для множества людей, считающих, что естественные науки относятся к культуре, заголовок, разумеется, не имеет никакого смысла или же представляется проявлением некого кокетства. Однако есть и такие, и их немало, прежде всего, в стане поэтов и мыслителей, а также, к сожалению, в средствах массовой информации, кто при слове «культура» вспоминают об операх, музеях, романах, театрах и камерных концертах, но полностью игнорируют физику, информатику, химию или иммунобиологию. И если они случайно слышат о том, что вышеназванные, к примеру, науки оказывают влияние на всю нашу культуру, и на столь ценимые ими произведения искусства в том числе, то недоверчиво качают головой. Так продемонстрируем на ряде примеров безосновательность такого недоверия.

 

«Ночь Гофмана и свет Ньютона»

В такой объемной теме, как культура, вероятно, целесообразно пустить в ход тяжелую артиллерию, поэтому обратимся к Исааку Ньютону и его математическому обоснованию механики, которое появилось в конце XVII века. Его эпохальный труд так и назывался – «Математические начала». В своем учении о природе Ньютон, в числе прочего, сформулировал законы движения, например «Сила равна массе, умноженной на ускорение», ввел концепции тяготения и инерции и предоставил всей мировой истории сцену, которую назвал абсолютным пространством и абсолютным временем. В этих рамках воображаемые как идеальные точечные массы предметы перемещаются по путям, которые рассчитываются по правилам евклидовой геометрии, прошедшим проверку еще в античные времена.

Если сегодня физика Ньютона создает впечатление простого изображения механических событий, согласно которому происходит осмысление движения мячей, шаров и других предметов, например наших автомобилей, то для философа Иммануила Канта физика Ньютона была более чем простым объяснением орбит движения планет и траекторий пушечных ядер. Для него успех придуманных Ньютоном начал – с их помощью ученые смогли, например, объяснить причины приливов и отливов, а также установить, что Земля имеет не совсем круглую форму, – показал, что здесь сработали общие свойства человеческого мышления. Создавая свою знаменитую теорию познания, «Критику чистого разума», Кант таким образом возвысил законы ньютоновской физики до общих законов человеческого мышления. Он объявил пространство и время категориями абсолютными, данными нам до каждого опыта и, кроме того, определил законность евклидовой геометрии как незыблемую – истинную.

Иными словами, «Критика чистого разума» – это «Критика механики Ньютона», и здесь совершенно очевидно, какие последствия для философии, т. е. однозначно для культуры, имел успех в естествознании.

Этот вывод подготовил почву для значительно более драматического последствия «Математических начал натуральной философии»: в XVIII веке постепенно в обществе складывалось мнение, что весь мир подчиняется одному-единственному закону природы. Ньютон представил Вселенную как замкнутое целое, которое подчинено четким законам и «не имеет никаких дверей, ведущих в духовную сферу», как писал литературовед Петер фон Матт в своей работе «Ночь Гофмана и свет Ньютона» (она включена в его книгу «Общественное почитание сильфов»). Кульминация культа Ньютона породила фантастическую литературу. Фон Матт говорит «о глобальном световом шаре мира Ньютона» и подчеркивает, что «эпохальное достижение Е. Т. А. Гофмана (например, в его «Эликсире дьявола») заключается в том, что он инсценирует трещину шара Ньютона как опыт отдельных людей, которые в течение длительного времени и нередко до последнего момента не понимают, что с ними происходит».

 

Существование и видимость

Позволим себе совершить скачок в конец XIX века, когда был описан «новый вид излучения», названный в честь своего открывателя рентгеновским. Когда Вильгельм Конрад Рентген в 1895 году обнаружил эти таинственные лучи, физики уже знали, что в природе существуют разные виды электромагнитного излучения, которые хотя и распространялись подобно видимому свету в виде волны, но оставались невидимыми. Видимый свет от красного, желтого и зеленого до синего и фиолетового представляет собой лишь незначительный фрагмент спектра волн, существующих в природе. Этот вывод влечет за собой новую ориентацию искусства, что подтверждает следующая цепочка идей.

С открытием рентгеновских лучей становится ясно, что окружающая нас действительность на самом деле не такая, какой она нам кажется. Тот, кто хочет показать мир таким, какой он есть, уже не должен показывать его таким, каким он кажется. Иными словами, после открытия невидимых лучей стало ясно, что дабы изобразить реальность, необходимо использовать формы, отличные от тех, что мы видим. Результат известен – перед художниками открылся путь к абстракции. То, что наука, в частности, квантовая механика, развивается аналогичным путем, делает общую историю искусства и науки, историю культуры лишь более увлекательной.

 

Наука полностью лишена романтики

 

Если кто-то пускается в романтику, то должен делать это добросовестно и надежно с точки зрения филологии. Обратимся к одному из тезисов Новалиса, который даже литературоведы называли «лучшим определением романтического». Новалис был первым, кто использовал образ «голубого цветка» романтики в неоконченном романе «Генрих фон Офтердинген». Там сказано: «Придавая банальному высокий смысл, примелькавшемуся – таинственные очертания, известному – достоинство неизвестного, конечному – отблеск бесконечного, я их романтизирую».

Любой человек, размышляющий о том, где он может использовать эти четыре варианта действий, вспомнит о многих сферах повседневной жизни, но естественные науки, скорее всего, останутся без внимания. В области физики, химии, биологии и всех остальных естественнонаучных дисциплин мы ожидаем систематических действий, рационального анализа и аналогичных качеств, но уж ни в коем случае не романтики! Однако это необдуманное предубеждение – огромная ошибка. Если следовать определению романтизма по Новалису, то в истории науки очень много романтического.

С точки зрения этимологии, слово «романтика» происходит от названия «lingua romana», то есть от названия сочинений, написанных на языке народов романских стран. Они были антиподом традиционных текстов, написанных до того времени на латинском языке («lingua latina»). От «lingua romana» затем произошло слово «роман», которое стало обозначать понятие «романтический». В этом смысле романтика означает отход от античности и классических прототипов и обращение к собственной культуре и истории, к миру сказаний и мифов Средневековья.

 

Достоинство неизвестного

Тот, кто хочет придать «известному достоинство неизвестного», все окружает ореолом романтики. И пусть это звучит ошеломляюще, но именно здесь и сидит главный аспект естествознания. А почему это так, ответил Карл Поппер, философ критического рационализма. В своих трудах он неоднократно указывал: задача естествоиспытателей заключается в том, чтобы то, что можно видеть – известное, – объяснить тем, что является невидимым – неизвестным. Рассмотрим несколько примеров: видимое падение камня со времен Исаака Ньютона объясняют невидимой гравитацией, а видимое выравнивание иглы компаса – невидимым магнитным полем Земли. Известное – падение и вращение – приобретает достоинство неизвестного, поскольку то, как гравитационное поле Земли создает силу тяжести и как возникает магнитное поле нашей планеты, до сих пор остается загадкой для ученых. Кстати, идея магнитного поля принадлежит обладающему множеством талантов англичанину Майклу Фарадею, который жил и творил в эпоху романтизма. Тому, что существует романтическая поэзия и философия, мы безоговорочно верим, не вдаваясь в детали, например не подвергая проверке определение Новалиса. А вот то, что ученый может действовать, как романтик, и при этом способен достичь успеха, мы не учитываем.

К сфере романтики относится – в подтверждение слов Новалиса – убеждение в существовании закона полярности. У каждой силы и каждой части есть противодействие и противовес, в качестве примеров охотно приводят бодрствование и сон, а в связи с этим – светлую и темную стороны мышления. Согласно Фарадею, романтическое наслаждение рождается при наблюдении зеркальной симметрии. После того как в 1820 году обнаружилось, что электрический ток создает магнитное поле, Фарадей попытался – из романтических побуждений – добиться обратного, то есть при помощи магнитного поля привести в движение электрический ток. Ему пришлось долго экспериментировать, но через год результат наконец-то был достигнут, и с тех пор мы знаем, как сгенерировать ток – при помощи электромагнитной индукции. Включая сегодня свет или компьютер, мы пользуемся абсолютно романтическим открытием, и было бы прекрасно хотя бы иногда вспоминать об этом.

 

Таинственные очертания

Обратимся еще к одному вызову Новалиса, который мы так же легко можем наполнить опытом естествознания. Вспомним «год чудес» Альберта Эйнштейна – 1905 год. Первый и действительно революционный труд, представленный тогда Эйнштейном, доказал, что свет может проявиться как в виде волны, так и в виде потока частиц. Сегодня мы воспринимаем этот вывод без особых эмоций и нарекаем его термином «корпускулярно-волновой дуализм света» (т. е. двойственная природа света). Для Эйнштейна же тогда рухнули все основы физики, ведь он, в конце концов, не объяснил природу света, а показал, что его вообще нельзя объяснить. Потому что если нечто одновременно может быть и волной и частицей, то пусть даже удастся выяснить все их характеристики – длину волны, скорость, поляризацию, и многое другое, – но сказать, что же это такое, собственно говоря, нельзя.

Иными словами, Эйнштейн придал «банальному» дневному свету «таинственные очертания». Он показал, что свет при всей его научной освещенности остается темной тайной. И если вначале это сбивало его с толку и раздражало, то, в конце концов, он примирился с этим романтическим ореолом, сказав: «Самое прекрасное из доступного нам опыта – это таинственное. Это главное наше переживание, оно стоит у колыбели истинного искусства и истинной науки».

 

Придать конечному отблеск бесконечного

Теперь обратимся к вызову Новалиса «придать конечному отблеск бесконечного» и спросим, способны ли на это естественные науки. Ни для кого не будет неожиданностью узнать, что ответ– положительный. Снова поговорим о свете. Мы знаем, что солнечные лучи отражаются зеркалом, при этом действуют законы физики. Например, угол отражения должен быть равен углу падения. Но как бы скучно и банально это ни звучало, чтобы понять, почему свет себя так ведет, падая на зеркало или на какую-либо другую поверхность, физикам понадобилось много времени и сил. В действительности это удалось сделать только после Второй мировой войны в рамках теории под названием «квантовая электродинамика» (сокращенно КЭД). Физик может точно показать, что происходит, когда свет с его двойственной природой падает на поверхность, которая хотя и выглядит гладкой, но с точки зрения атомной структуры таковой не является. Когда фотоны попадают на не совсем гладкие атомы и электроны материала, из которого состоит зеркало, то вообще непонятно, в каком направлении эти частицы будут отражены.

Ответ дает вышеупомянутая КЭД, причем весьма романтическим способом. Она позволяет двигаться частицам света всеми возможными путями (т. е. бесконечным множеством путей), и показывает, что внешние условия следят за тем, чтобы внутренняя бесконечность осталась лишь видимостью, а ее составляющие взаимно уничтожились. У каждого пути есть обратный путь – с одним исключением, и это та тропинка, которая остается и которую можно видеть.

Впрочем, физика атомов придает «конечному отблеск бесконечного» лишь в общих чертах, потому что в квантовой механике, в этой теории микромира, речь в меньшей степени идет о выявленных фактах и в большей – об их противоположности, о самых разных возможностях. Таких возможностей – неопределенное множество, благодаря чему мы располагаем всей бесконечностью становления, делающей наше будущее таким же открытым, как окна, у которых так любят стоять люди на романтических картинах художников-романтиков, устремив пылкий взор на предмет поклонения. Физикам, конечно, известно, что они могут достичь цели только в том случае, если будут действовать по системе. И стоит заметить, без определенного прагматизма от романтики при всей ее мечтательности и восторженности пользы нет никакой.

 

Придать банальному высокий смысл

Причина того, что мы оставили первый вызов Новалиса напоследок, заключается в сложности некоторых смыслов, которые возникают в науке и которые ученые стараются избегать. Они, занимаясь причинными и объективными объяснениями вещей, часто пытаются отдалять предмет изучения и его оценки от своих теорий. Например, биолог в лучшем случае задаст вопрос об эволюционном происхождении генетической молекулы – цепочке ДНК, а не о ее смысле. Разумеется, он попытается определить задачу или функцию проанализированной им структуры, но в его кругах мало говорят о смысле, причем по весьма понятной причине. Для естествоиспытателя говорить о смысле нужно лишь в том случае, когда известно и понятно целое, которому он, наряду с частным, также уделяет свое внимание. Но это удается не всегда.

Однако это получается, если историк рассматривает науку и при этом задумывается не только о ее эффективности, но и о ее смысле. Естественные науки в их современном виде появились в XVII веке, дабы облегчить условия жизни людей. Так Брехт говорит устами своего героя в «Жизни Галилея», и так думали многие великие ученые прошлого, от Фрэнсиса Бэкона и Иоганна Кеплера до Рене Декарта. Все они занимались конкретными делами – шлифовали стекло, считали горошины, производили расчеты, измеряли объемы, определяли расстояния, но на самом деле они создали нечто целое, а именно западную науку, которая привела Европу к благосостоянию.

Мы можем, впрочем, трактовать обширные составляющие истории естествознания как процесс, позволяющий «придать банальности высокий смысл», заметив, что исследование заключается в основном в том, чтобы собирать данные и выполнять измерения, приобретающие значение в теориях, которые создают целостную картину мира. Так, наблюдение за животными и растениями и регистрация их географического распределения привели к идее эволюции, без которой наука о жизни не имеет смысла. Сбор данных в науке определенно приводит снова и снова к высокому смыслу.

 

Романтичная атомная физика

Как выяснилось после Эйнштейна, в физической реальности («снаружи») вообще не существует траектории электрона в атоме. Скорее она существовала только в голове физиков («внутри»). Траектория электрона возникает лишь как чье-либо описание, например Вернера Гейзенберга, который отважился на него в 1925 году. С тех пор реальные игроки на атомной сцене приобретают свои свойства только на основании заключений одного наблюдателя в процессе наблюдений. Действующий субъект находит прежде всего то, на что есть спрос, поэтому в атомной физике содержится именно то, о чем можно было прочитать в двустишии, написанном Новалисом еще в мае 1798 году в рамках подготовки к роману «Ученики в Саисе»:

Одному это удалось  – он поднял покрывало богини в Саисе  – Но что же он увидел? Он увидел чудо из чудес  – самого себя.

Физики, которые разрабатывали в начале XX века квантовую теорию, сильно удивились: хотя они и могли все глубже проникать в атомы (а тем самым и в глубины микромира), во время этого путешествия они наталкивались уже не на объективные условия или математические структуры, а на самих себя, на собственную историю. Они пришли к заключению, которое сделал Новалис, отвечая на вопрос «Куда же мы идем?» – «Всегда домой».

И тут мы вспоминаем роман Новалиса «Генрих фон Офтердинген», а именно то место, где герой, доверившись рудокопу, следует за ним в пещеру. Внутри этого конкретного мира они, ищущие и разведывающие, – как квантовые механики – наталкиваются отнюдь не на абстрактную пустоту, а встречают отшельника, который бережно хранит книгу, «написанную на чужом языке». Когда Генрих раскрыл ее и рассмотрел иллюстрации, то «среди фигур обнаружил собственное легко узнаваемое изображение. Он испугался и подумал, что спит, но когда посмотрел снова, то уже не сомневался в абсолютном сходстве».

И здесь кажется, что квантовая механика нашла свою поэтическую форму – более чем за 200 лет до обретения математической, которая, впрочем, не может обойтись без воображаемых размеров (в математическом смысле). Реальность можно понять только в свете воображения – вот вывод, который необходим для понимания физики.

 

Романтическая революция и науки

Чтобы лучше понять взаимосвязи романтики и науки, необходимо обратиться к «корням романтики» Исайи Берлина. В работах философа и историка Берлина большое место занимают этические вопросы, они для него важнее естественнонаучных. В начале XIX века, пишет Берлин, были сданы позиции традиционного убеждения, согласно которому – например, средствами этики – можно узнать, какова природа человека, дабы затем принять ее во внимание, используя средства политические. Это было время романтики, когда несколько интеллектуалов совершили решающий переворот в мышлении – они поняли, что оценки поступков бывают двойственными, неоднозначными, а для определенных решений нет ни объективных, ни субъективных причин. Романтики увидели, что моральные достоинства могут противоречить друг другу. Спустя 200 лет подобное произошло в науке – физики поняли, что вопросы о природе света также могут остаться без однозначного ответа.

К авторам этого романтического переворота, описанного Берлином, относится Иммануил Кант, который в своих трудах спрашивал, что должен делать человек и в чем заключается свобода выбора. Таким образом, Кант сделал человека творцом его собственных представлений о ценностях. Ценность у него – это то, что человек ставит перед собой как цель, а не то, обо что он случайно спотыкается. По Канту, представления о ценностях – выражение свободных поступков, а следовательно, творчества человека.

Однако этот последний вывод был сделан философами-романтиками. Именно они подняли нравственность на уровень творческого процесса, при этом они ориентировались на модель искусства. Творчество в глазах романтиков– самостоятельная активность человека, в процессе которой ему удается освободиться от давления внешнего мира. Обратив взор на искусство и увидев человека в его самостоятельной деятельности, романтики разрушили старые ценности европейской нравственности. Мы остаемся самими собой не потому, что действуем согласно логике или подчиняемся природе. Мы становимся самими собой лишь в том случае, если что-либо создаем. В этой модели природа уже не мать или повелительница, а то, чему мы можем навязать нашу волю. Она – предмет, которому мы можем придать желаемую форму.

Именно этот шаг, как было сказано выше, смогли сделать в начале XX века квантовые физики. Наблюдатели задают электрону траекторию, по которой он вращается, рассчитывают (формируют) его путь и тем самым создают образ атома, затем образы всех элементов, составляющих периодическую систему. Ученые определяют даже их связь и, таким образом, взаимосвязь с миром. Они формируют природу, но при этом сами же ею и являются. Мы – это одновременно natura naturata (созданная природа) и natura naturans (создающая природа), совсем так, как это было хорошо знакомо мыслителям романтизма. Кто хочет думать в направлении романтизма, может научиться этому у современной науки. Уже по одной этой причине мы должны ей открыться. И тогда мы обретем путь к самим себе.

 

Наука несет ответственность за последствия своей деятельности

 

Тезис звучит убедительно, а принадлежит он человеку, обладающему весьма высоким авторитетом. «Существуют некие моральные принципы, которым я всегда следовал», – провозгласил физик и философ Карл Фридрих фон Вайцзеккер в одном из своих выступлений. В нем он хотел представить «Отчет о собственной роли» в развитии ядерной физики и в создании атомной бомбы. Вайцзеккер подчеркнул, что лишь ради этих моральных принципов он «выступает с речью. Выражаемые в одном тезисе, они звучат так: наука несет ответственность за последствия своей деятельности». Хотя этот тезис предположительно получил одобрение публики и еще сегодня принимается безоговорочно, формулировка ввиду ее неопределенности дает повод к скепсису. Если последствиями научной деятельности являются роскошь и благополучие, вопрос об ответственности науки не встает. Но вот если исследования приносят обществу вред и проблемы… Однако прогресс науки не остановить, а потому мы можем только надеяться, что ее представители не будут забывать об ответственности.

Формулировка фон Вайцзеккера в некотором смысле ошибочна, потому что «наука» – это не человек, а моральную ответственность могут нести только люди. Они делают это, выражаясь общими словами, если максимально точно способны определить, какими будут последствия их действий, и действуют при этом в соответствии со своими взглядами. Но, поскольку все ученые поступают как минимум именно так, тезис фон Вайцзеккера снова становится самим собой разумеющимся, а истинная проблема – оценка конкретных научных заключений и вытекающего из них руководства к действию – вообще не приходит на ум. Кроме того, остается неясным, какими должны быть «последствия», за которые «наука» должна нести ответственность. Итак, наше христианское западноевропейское общество занимается наукой или способствует ее развитию, и последствия этого – возникновение новых возможностей, необходимых нам. Результат реализации этих возможностей – изменение условий нашего существования. Иными словами, последствия науки – это наша история, а за нее несут ответственность все люди, живущие на Земле.

Эта мысль отнюдь не нова, она родилась еще в начале XIX века. Нашу историю невозможно понять без вклада науки, а наука не может заниматься поиском ответов на свои вопросы, не учитывая историю своих объектов.

История формирует науку, а наука формирует историю. Такой двойственный взгляд характерен для эпохи, которую мы называем эпохой «романтизма» и в которую жил философ Георг Вильгельм Гегель, видевший в истории нечто большее, чем просто результат событий, зафиксированных в хрониках. История не происходит, историю делают, причем средствами науки, и за нее несут ответственность все люди вместе, а не их часть. Если фон Вайцзеккер ставит ученых над всеми, то он освобождает «неученых» – широкую общественность – от всякой ответственности. Он отпускает ей все грехи. Озоновая дыра, вымирание лесов и видов, кислотные дожди, аварии на атомных электростанциях, преждевременные испытания в области генной терапии – за все это отвечает только «наука». Общественность может спокойно отойти в сторону и ругаться. Она здесь ни при чем. Неудивительно, что она одобряет популистского философа фон Вайцзеккера и рукоплещет ему.

 

Отдельные ученые

Карл Фридрих фон Вайцзеккер мог бы сформулировать свой убаюкивающий тезис следующим образом: «Ученые несут ответственность за последствия своих деяний». Ничего бы не изменилось в мнении его почитателей. Но тогда что имеется в виду в каждом конкретном случае, когда говорят, что ученые отвечают за последствия своего открытия? За что, например, должен нести ответственность астроном, наблюдающий за звездами и составляющий карты неба, кроме как за достоверность и полноту своих отчетов? И насколько возрастает ответственность генетика, ищущего ген, который вызывает рак груди? Отвечает ли он одновременно за беспомощность, с которой общественность реагирует на возможное предложение провести предиктивный тест генов на рак груди? Есть ли у него вообще выбор? Не берет ли он на себя еще большую ответственность, решив прекратить поиск генов рака груди, полагая, что общество пока не сможет воспользоваться этими знаниями?

Был ли, например, Альберт Эйнштейн ответственным за свою знаменитую формулу Е = тс², показывающую, какой энергией обладает материя? Справедливость этой формулы приобрела огромное значение, когда была взорвана первая атомная бомба. Был ли Эйнштейн ответственен за это? Ведь он же советовал американскому президенту Рузвельту создать ее, прежде чем это сделают немецкие ученые для Гитлера. Или за бомбу несет ответственность западное общество, так как, в конце концов, заказ на бомбу был сделан именно правительствами, избранными демократическим путем?

Выведенное Эйнштейном соотношение между массой и энергией было результатом его деятельности, которая заключалась в размышлениях о том, как энергоемкость тела зависит от его инерции. Казалось бы, далекие от жизни вопросы. Эйнштейн специально не искал свою формулу, но нашел ее, когда ему было 26 лет и он был скромным служащим патентного бюро. Никто не может помешать современному или будущему Эйнштейну размышлять о постановке вопросов, таящих в себе тайны мироздания и представляющихся весьма далекими от какого бы то ни было практического использования, и никто не может гарантировать, что при этом не возникнут другие радикальные взаимосвязи, которые повлекут за собой и большие риски. Человеческой натуре присуща жажда знаний. Еще Сократ знал об этой непреодолимой страсти. «Человек науки – это сегодня совершенно неизбежное явление, – пишет в романе «Человек без свойств» Роберт Музиль, – нельзя не хотеть знать».

 

Моральная ответственность

Человек науки – это результат современной науки, зародившейся в Европе около 400 лет назад. Тогда ни у кого не возникло мысли о том, чтобы подумать об ответственности. Научная деятельность в то время подразумевала ответственность. Задача заключалась в том, чтобы приобрести знания, служащие прогрессу, и научный и социальный прогресс были одним целым.

Такое положение сохранялось в течение длительного времени, оно пошатнулась лишь в наши дни. Еще в начале XX века ни один философский словарь не видел необходимости в том, чтобы включить в свой состав понятие ответственности. Это можно объяснить тем, что этика думала больше об «обязанности», которая кажется сегодня забытой, и «ответственность» традиционно приписывалась области юрисдикции. Первоначально говорили об ответственности перед судом, и кажется, что груз обвинения лежит на ученых и по сей день, даже если речь идет об их моральной – а не о юридической – ответственности. Например, исследователю вирусов вменяется ответственность не за его открытия, а за то, что он все еще не знает, как бороться с эпидемией СПИДа. А ученые в целом не несут ответственности ни за наше благосостояние, ни за наш комфорт. Слово «ответственность» появляется в разговорах о науке только в тех случаях, когда имеется в виду оружие, если обнаружена озоновая дыра, описано вымирание леса или если возникает страх перед манипуляциями генами. Если лекарства есть, то все хорошо. Вопрос об ответственности встает только при их отсутствии, и тогда все показывают пальцем на науку.

В наше время происходит нечто неслыханное. Тот, кто публично оспаривает исследование, то есть тот, кто по сути ни за что не отвечает, считается главным моралистом. Тот же, кто за все отвечает, тот и виноват. Стало привычным называть обвинителей экспертами.

Почему это происходит? Почему у нас исчезает авторитет ученых, которые дают ответы и, таким образом, принимают на себя ответственность? Почему празднуют победу те, кто вершит над ними суд?

Возможно, ответ помогут дать два экскурса в историю. Во-первых, дебаты об ответственности науки начинаются с войны. Вопрос ответственности науки стал темой философии, когда в Европе началась Первая мировая война. Немецкие ученые в те годы создали отравляющие газы и руководили их первым военным использованием на западном фронте. Ответственный за это химик Фриц Габер не испытывал при том никаких угрызений совести. Напротив. Он принял на себя ответственность, которую от него ждали кайзер и народ. Известное изречение Габера гласило, что в мирное время он должен служить человечеству, а во время войны – отечеству. Габер нашел понимание не только в Германии, но и у своих противников. В 1918 году Шведская королевская академия наук в Стокгольме присудила ему Нобелевскую премию в области химии, причем с одобрения международного сообщества. Мир признал его великое достижение, результатом которого стал синтез аммиака. С его помощью химикам удалось связать азот, содержащийся в воздухе, и в конечном счете обеспечить улучшение показателей роста растений. Габер сделал хлеб из воздуха, как тогда говорили, а ответственность за это люди в начале XX века оценили выше, чем все остальное.

Если дебаты о последствиях научных достижений начались с войны, то заканчиваются они провозглашением антично-христианских категорий. Об этом написано в оказавшей существенное влияние на общественную мысль книге Ханса Йонаса «Принцип ответственности». Философ призывает своих современников «снова научиться… благоговению и отвращению», раскрыть в наших душах нечто «святое», то, что ни при каких обстоятельствах нельзя разрушать.

Разумеется, каждый, кто находится в здравом уме и твердой памяти, согласится с той целью, на которую ориентируется Ханс Йонас. Перед лицом возможных глобальных последствий разработанных на основе естественных наук технологий он говорит о нашей обязанности сохранения бытия, об ответственности, которую мы несем перед будущими поколениями. Однако нельзя упускать из виду, что Йонас снова требует от науки оправданий, поскольку он взваливает на нее исходную, юридическую ответственность, которая описана еще в христианских учениях о морали. Раньше людей должен был привлекать к ответу Бог, а сегодня ученым приходится отвечать перед судом возмущенной общественности, которая подводит итог ущербу окружающей среды и ищет виновного, не обращая взгляд на себя. С помощью средств массовой информации и популистских философий публика явно любит играть роль верховного судьи. Она непостижима и непогрешима. Она снимает с себя обвинения, а ученые делают ей одолжение, позволяя себе обороняться. Во всяком случае, слишком мало исследователей жалуются на требования общественности, которая хотела бы продолжать жить так же, как и прежде, и при этом просит науку об инновациях, не проявляя при этом большого понимания существующих проблем научных исследований. Никто ни в коем случае не хочет отказываться от холодильников и поэтому требует разработки моделей, химически активные вещества которых не способствуют увеличению озоновой дыры. Никто не хочет также отказываться от автомобилей и ждет создания транспортных средств, выделяющих меньше выхлопных газов и не вызывающих парникового эффекта. И конечно же, никто не хочет отказываться от новых лекарств, но при этом как громко звучат призывы отказаться от опытов на животных!

 

Ответственность, но перед кем?

Говоря об ответственности, надо быть очень точным, так как с точки зрения языка здесь речь идет о многозначной взаимосвязи. Утверждая, что «кто-то должен за что-то ответить», мы имеем в виду, что тот, о ком идет речь, должен нести ответственность перед лицами, вещами и инстанциями и за них, и что он должен это делать на основе предполагаемых ценностей и в течение определенного времени.

Из множества вероятных вопросов – кто, за что и почему, перед кем и когда несет ответственность? – вероятно, самым сложным является вопрос: перед кем отдельный естествоиспытатель должен отчитываться за свою работу? Ответить на него особенно сложно, поскольку каждый должен это сделать сам, да и то только в том случае, если уяснит для себя, что означает «достоинство человека». Но и на этот вопрос ответить сложно. Вот как говорит о человеке и жажде познания Роберт Музиль в романе «Человек без свойств»:

Знание – это поведение, это страсть. Поведение по сути непозволительное; ведь так же, как алкоголизм, как сексуальная мания и садизм, неодолимая тяга к знанию создает неуравновешенный характер. Совершенно неверно, что исследователь гонится за истиной, она гонится за ним. Он ее претерпевает.

Действительно, были и все еще есть ученые, для которых наука – словно наркотики для наркомана, как некогда говорил Макс Дельбрюк. Спрашивать их о пользе или упрекать в безответственности не имеет никакого смысла. Они просто исполняют свой долг. Такие люди обладают в высшей степени человеческой страстью, а именно жаждой познания. И пусть она при них и остается. Наше общество этим и живет. И именно оно несет ответственность за будущее.

 

Современная наука освободила западный мир от влияния Церкви

 

Она не сделала этого, как постоянно пишут газеты, и для этого не нужна даже такая эпидемия, как СПИД, который католические священники необоснованно истолковывают как кару Господню. Достаточно мощного урагана. В конце 2005 года на Новый Орлеан налетел тропический ураган Катрина. Значительная часть города была просто стерта с лица земли. Когда средства массовой информации сообщали о бедствии, речь шла не только об объяснимых силах природы и политически обусловленных технических упущениях (при сооружении плотин). В газетах звучали и другие голоса. Например, мэр разрушенного города объяснил трагедию Божьим гневом. Якобы и он несет ответственность за бедствие в его регионе: «Бог разгневан на Америку. Он насылал на нас один ураган за другим». А консервативные проповедники поддержали политика, представив Новый Орлеан как «греховный Вавилон» и сожалея о том, что потопов Господних было недостаточно для того, чтобы смыть людские грехи навсегда.

 

Возвращение бога

Бог не только принимает активное участие в делах, доступных для естествознания, таких как тропические ураганы, эпидемии или иные мнимые «Божьи наказания». Бог и в научных исследованиях стал частым гостем – даже атеисты пытаются понять его с научной точки зрения как продукт эволюции, да к тому же локализовать его как возбуждение (точнее, эпилептический микроприступ) в височных долях головного мозга.

Примерно полстолетия назад все было совсем иначе. Тогда на людей произвело очень сильное впечатление открытие учеными в 1953 года двойной спирали. Один из его авторов, британец Фрэнсис Крик, после этого заявил, что благодаря сему достижению структурной химии и молекулярной биологии решена загадка жизни; никаких тайн больше нет. Крик без какой-либо иронии советовал перестраивать церкви, чтобы их можно было использовать в качестве плавательных бассейнов.

Казалось, естествознание восторжествовало и вынудило Бога отступать с боем. Теперь место его обитания существенно сократилось, а вскоре наука – таково тогда было господствующее мнение – вообще не оставит «Богу свободного пространства» и сможет объявить миру о его полном отсутствии. Но когда в 1988 году Стивен Хокинг именно так и поступил в своем мировом бестселлере «Краткая история времени» и провозгласил, что для Творца нет места во Вселенной (он приводил аргументы на языке математики, составляющей уравнения, решения которых зависят от так называемых граничных условий, а Бог таковым не является, потому что он не появился даже на грани), сразу же стала очевидной слабость его обоснования. Дело в том, что наука оперирует величинами, не позволяющими нам переживать и поэтому остающимися для наших душ малыми. И хотя значение, которое имеет наука для объяснения и предсказания событий, остается неизменным, но «что за тощие, бесцветные, неинтересные понятия» она при этом использует: «вес, движение, скорость, направление, положение». Их незначительность проявляется прежде всего при конфронтации с описаниями, «о которых говорит религия». «Религиозно настроенные умы обращают главное внимание на ужас или красоту явлений, на «обет», заключающийся в утренней заре и радуге, на «вещание» грома, на «прелесть» летнего дождя, на «величие» звездного неба, а не на законы, управляющие этими явлениями». Так говорит американский философ и психолог Уильям Джеймс в лекциях о «Многообразии религиозного опыта».

 

Многообразие религиозного опыта

Уже в первой лекции Джеймс высказывается о соотношении «религии и неврологии» – тема, которую сегодня заново раскрывают исследователи мозга, стремясь где-нибудь в извилинах мозга обнаружить Бога. Джеймс представляет медико-материалистические усилия современников, направленные на то, чтобы свести религиозные чувства к органическим процессам, быть может, с болезненными явлениями (например, приступами эпилепсии), для того чтобы четко продемонстрировать, что они не имеют к этому никакого отношения и что надо быть готовыми к тому, «чтобы оценивать религиозную жизнь исключительно по ее плодам». Разумеется, существует «неврологический темперамент» людей, благодаря которому возможна их восприимчивость «наитий из высокой сферы», но тогда с темой религии в неврологии придется «распрощаться».

То, что современная неврология не последовала совету Джеймса (или вообще не приняла его к сведению), указывает на странную изменчивость – своего рода принцип взаимного дополнения Инь и Ян. Наука оставляет Богу мало места в обществе и в его поисках решений, которые приобретают все более рациональный характер и передаются на усмотрение экспертов. Но Бог и религиозные мотивы одновременно широко проявляются в рамках научного исследования. Все так, как и предсказывал более 100 лет назад Джеймс, сказав, что наши прадеды представляли себе Бога, «который создает природу для удовлетворения наших частных человеческих потребностей», а «Бог, которого могла бы признать современная наука, должен быть Богом всеобщих законов, Богом, творящим только дела вселенской важности и не имеющим никакого отношения к частному и индивидуальному».

Это абсолютно справедливо, например, в отношении Альберта Эйнштейна, недвусмысленно признававшего существование Бога, который проявляет себя в гармонии Вселенной, открывающейся нам в форме законов. Эйнштейн называл себя сторонником «космической религии» и говорил, что не может представить себе Бога, который вмешивается в личную жизнь человека или заметно проявляется в ней. Здесь следует заметить, что большой популярностью великий физик обязан скорее своим высказываниям о Боге, а не своим взглядам на природу пространства и времени. То же самое можно сказать и о вышеупомянутом Стивене Хокинге, который прославился не потому, что владеет Вселенной средствами математики, а потому, что развивает свою теорию о Боге.

Возврат Бога в науку мира, свободного от влияния Церкви, наглядно демонстрирует эволюционная биология – многие ее представители, невзирая ни на что, настоятельно предлагают доверить происхождение человека разумному замыслу, вместо того чтобы озираться на естественные процессы, источником которых могут быть наша Вселенная и наш род. Действительно, совсем недавно журнал Newsweek объявил: «Естествоиспытатели открыли Бога». Правда, непонятно, что имеется в виду – открыли ли они его в себе или во Вселенной? Однако результаты опроса показали, что религиозная вера ученых XX века не изменилась. На заднем плане их исследований всегда маячит высказывание лауреата Нобелевской премии в области физики англичанина Джорджа Томсона: «По всей вероятности, каждый ученый поверил бы в сотворение мира, если бы много лет назад в Библии, к несчастью, не было бы об этом сказано и если бы эту мысль не стали считать старомодной».

 

Идея об эволюции

В то время как физики снова приводят Бога в качестве аргумента, кажется, что некоторые биологи совсем хотят его изгнать. При этом они, пожалуй, видят себя – даже если и безосновательно – продолжателями традиции Чарлза Дарвина, который теорией естественного отбора придал эволюции вполне светское толкование. Это означает, что Дарвин, рассказывая историю жизни, пытается объяснить многообразие живого только причинной последовательностью. В научных кругах его успех создал впечатление, что эту программу причинности можно реализовывать, и вполне успешно, везде. Однако это не так, как показала теория квантовой механики еще во времена Веймарской республики. С помощью причинности нельзя даже объяснить устойчивость атомов; для понимания существующего мира скорее потребуются другие факторы (например, форма или состояние атома). Правда, несмотря на все это, даже специалисты сегодня игнорируют недостаточность классической причинности.

Начиная с Дарвина, случайное оставляет значительные следы в биологической картине мира, прежде всего, когда индивидуально непредвиденное в форме мутаций в генах приводит к изменениям, а они в свою очередь принимают вызов естественного видового отбора в борьбе за жизнь. Так представляет себе ныне эволюцию биологическая наука. Для нее все возникает в процессе изменений из случая и необходимости. Именно так, «Случай и необходимость», и называется вышедшая в 1970 году и ставшая знаменитой книга лауреата Нобелевской премии француза Жака Моно. При этом он многое упустил из виду, например тот факт, что эволюция, по теории его соотечественника Жана Батиста Ламарка, была пропитана не отрицанием религии, а надеждой и доверием к Богу.

Ламарк занимался ископаемыми остатками, и у него была возможность проводить сравнения видов более чем у кого-либо другого. При этом ему буквально навязывали вывод о том, что в прошлом Земли, когда изменились геологические условия, некоторые виды вымерли. Так мы сказали бы сегодня. Но Ламарк видел это иначе. Он не верил, что Бог сначала создал виды, а затем дал им умереть, и из этой дилеммы сумел выйти, предположив, что виды изменились. Величие Бога как раз и проявилось в эволюции. Таким способом Он заботился о непрерывности жизни, Им созданной.

Моно забыл об этом, когда сделал следующее заключение: «Древний ковчег завета разбит; человек наконец-то знает, что он один в бесконечно чуждых ему пространствах Вселенной, где он появился совершенно случайно. Нигде нет записей не только о его участи, но и о его обязанности. Он сам должен сделать выбор между миром и тьмой».

Случай получил большое признание в эволюционной биологии, о чем неоднократно писал умерший в 2005 году в возрасте 100 лет Эрнст Майр. Чрезвычайно довольный всей ситуацией, он заявил однажды своим слушателям, что мы находимся в мире случайно, это все случай и не более того. Для Майра идея Дарвина об эволюционном происхождении и постоянной адаптации видов является окончательным освобождением естествознания от влияния Церкви, теперь наука без всякого акта творения может объяснить, как жизнь возникла и как она развивается. Однако если мы, как утверждают Майр и Моно, обязаны своим существованием простому случаю, то как мы можем его исследовать? Уж во всяком случае не с помощью методов естествознания. Однако ученые активно обсуждают феномен нашего существования на Земле и уже одним этим говорят, что наша жизнь – гораздо больше чем случай. Это – удовольствие.

 

Естественные науки никак не связаны с общим образованием

 

Незадолго до конца XX века специалист по английскому языку и литературе Дитрих Шванитц искренне писал о том, что он понимает под «образованием» и в одноименной книге с большой стилистической ловкостью пытался представить свои знания как норму. То, о чем он пишет, нередко кажется умным и смешным, но в процессе работы над текстом автор, видимо, заметил, что в его знаниях есть как минимум один явный пробел, и он действительно знает не «все, что необходимо знать», как хвастливо заявляет подзаголовок книги. В своей беде Шванитц прибег к помощи трюка, известного в среде политиков, определяющих слово «вперед» как «направление», которое они со своей партией только что наметили. Шванитц так объясняет содержание образования:

Естественнонаучные знания преподают в школе; они хотя и позволяют что-то понять о природе, но не дают никакого представления о культуре… [Однако] каким бы прискорбным это ни могло показаться, хотя и естественнонаучные знания скрывать нельзя, но к образованию они никакого отношения не имеют.

 

Радость исследования

Непосвященным, не входящим в научное сообщество (scientific community), трудно себе представить, что достижение или воспроизведения естественнонаучных результатов может доставлять настоящее наслаждение. Достаточно заглянуть в биографии исследователей, чтобы понять, о чем идет речь. Например, Макс Дельбрюк, пионер молекулярной биологии, награжденный в 1969 году Нобелевской премией в области медицины, недвусмысленно подчеркивал «радость мышления», которую он испытывал, пытаясь решить загадки природы. Виктор Вайскопф, один из самых продуктивных физиков XX века, в течение длительного времени возглавлявший CERN, отметил в автобиографии «Моя жизнь», что для него огромным удовольствием было знать «Моцарта и квантовую механику», причем акцент был сделан на последней. А Эйнштейн часто давал понять, что у него есть привилегия предаваться чистому размышлению о научных взаимосвязях и испытывать при этом истинное счастье, так как он точно чувствовал, что может выведать у природы некоторые ее тайны.

 

Более чем неправильное понимание

К сожалению, в традициях некоторых гуманитариев отказывать естественным наукам в духовных качествах, которыми они на самом деле обладают и которые следовало бы значительно больше пропагандировать, дабы лучше понять эту, к сожалению, все еще таинственную силу, определяющую жизнь людей в значительно большей степени, чем это представляется многим хорошо информированным наблюдателям. Кроме того, мы отказываемся принимать к сведению слова, сказанные теми или иными гуманитариями. Так, к примеру, писатель Вольфганг Кёппен в 1974 году в интервью, когда его спросили об творческих импульсах, признался:

Вы спросили о литературных прототипах и их влиянии на меня – так вот, на мое развитие оказали влияние успехи физики, особенно современной физики… Я совершенно четко воспринимаю научную картину мира, которая во многом соответствует моим представлениям.

И еще до Кёппена Райнер Мария Рильке отразил в своем творчестве то, что новая физика узнала об атомах и о Вселенной. Вопрос о том, насколько удалось это сделать, остается по сей день без удовлетворительного ответа. Во время вышеупомянутого интервью Кёппен подчеркнул, что непосвященным чрезвычайно трудно понять все детали этой новой науки. Чаще всего гуманитарии ощущали себя стоящими в стороне. А в качестве мести они переключались на подлежащий уплате долг исследователей обществу, который ввели в игру политики, дабы скрыть полную неосведомленность и перевести разговор на другую тему (при этом не упоминая или не признавая собственные обязательства).

 

Об асимметрии

Здесь действительно речь идет о сложной проблеме, для которой все еще нет решения. Никто не будет оспаривать тот факт, что представления современной науки далеко не просты для обычного человека. Однако вместо того, чтобы, исходя из этого, осознать необходимость заниматься историей науки, дабы понять, как преодолеть обязанный нашему эволюционному и индивидуальному становлению и поэтому, естественно, существующий барьер познания, люди часто действуют подобно крестьянину, который не ест то, что ему незнакомо. Использование таких понятий, как «эзотерический» или «туманный», представляется типичным для нынешней весьма асимметричной оценки естественных наук. Физика и биология сегодня должны существовать определенно под девизом: «Теория относительности в упрощенной форме» или «Генетика в ярких картинках». Если подумать, то такой подход возможен лишь при рассмотрении философских и исторических проблем.

Асимметрия пронизывает все западноевропейские дебаты об образовании. Каждый понимает, что ему необходимо хоть что-то знать о «розовом периоде» в творчестве Пикассо или об объединении «Синий всадник» и его художниках. Но мало кто полагает, что точно так же стоит иметь понятие о двойной спирали или о теории кварков. Тот, кто не знает имени Артура Шопенгауэра, считается необразованным. Того же, кто не слышал о Людвиге Больцмане, таким никто не считает.

 

Мнимый ученый

То, что создается наукой, многим артистическим личностям кажется «абсурдом». Например, замечательный романист Альфред Дёблин перестал понимать мир, после того как Эйнштейн принялся за объяснение Вселенной. Автор романа «Берлин – Александерплац» выразил громогласный протест в Веймарской республике, узнав, что общая теория относительности и связанные с ней уравнения гравитации могут лучше описать Вселенную и пространственно-временную действительность, чем все предшествующие физические исследования, связанные с именем Исаака Ньютона. Вселенная Ньютона изображалась в виде гигантской обувной коробки с ровными линиями и прямыми углами, пронизываемой равномерно текущим временем без какого бы то ни было взаимодействия с ним. Нечто подобное легко можно было себе представить. Но с Вселенной Эйнштейна это уже не получалось. С ним в этой коробке возникли странные искажения и изгибы, теперь она была вырвана из хорошо знакомой прямоугольности именно по причине своего содержимого и, к тому же, она нарушила поток времени, изменила его направленность, и то его ускоряла, то замедляла.

Однако проблема Дёблина заключалась не в этой акробатике. Его обвинение было направлено скорее против того, что Эйнштейн подошел к своим теориям о Вселенной благодаря сложным математическим методам, в которых, помимо прочего, присутствовали дифференциальные уравнения, творения аналитического разума, непонятные большинству людей. Для них в этом абстрактно действующем мире формул все было непостижимо – как раньше, так и теперь. Дёблин протестовал против того, что достижение ученого лишило писателя понимания мира, в котором жили они оба. Как могло случиться, что значительной части людей было отказано в познании структуры мира – геометрии Вселенной?

 

Понимание Эйнштейна

Обычно в этом месте указывают на разные популярные изображения, которые рискуют храбро приблизиться к общей теории относительности и при этом расправиться с ее изогнутыми пространствами и растянутым временем. Действительно, заинтересованное лицо легко находит в соответствующей литературе наглядные изображения четырехмерного пространства-времени и его изогнутой геометрии, в которой мы живем согласно Эйнштейну. Но позволяет ли это читателям понять то, что знал Эйнштейн?

Тот, кто попытается ответить на этот вопрос, увидит, что основная проблема заключается во второй части предложения. А знаем ли мы вообще, что знал Эйнштейн? Мы знаем, как выглядит его формула в учебниках, из экспериментов нам известно, что она позволяет делать более точные прогнозы о результате измерений в космических далях межпланетного пространства, чем все конкурирующие теории. Но следует ли из этого, что мы знаем то, что знал Эйнштейн? Цель Эйнштейна, безусловно, первоначально заключалась не в том, чтобы найти свою знаменитую формулу. Скорее он хотел больше узнать о пространственно-временной структуре мира, что и осуществил благодаря ей. Но тут мы должны отдавать себе отчет: в данном случае слово «благодаря» имеет очень глубокий смысл. А насколько он глубок, рассказал в автобиографии «Часть и целое» Вернер Гейзенберг. Так, он описывает момент, когда некоторые математические символы на листе бумаги внезапно раскрыли для него свое значение, и он распознал в них основные законы атомной физики:

У меня было ощущение, что я гляжу сквозь поверхность атомных явлений на лежащее глубоко под нею основание поразительной внутренней красоты, и у меня закружилась голова от мысли, что я могу теперь проследить всю полноту математических структур, которые там, в глубине, развернула передо мной природа.

Важно уяснить, что же, собственно, Гейзенберг тогда увидел. Ведь перед ним на бумаге было лишь несколько математических формул и конструкций из черточек, а из этих чисел и фигур лишь в том случае может возникнуть великое знание, взволновавшее Гейзенберга, если знаки примут характер символов. Математические формулы – это не знания о явлениях, но они дают символический ключ к ним, и следует понимать, что для одних и тех же знаний существуют и другие ключи. А вот передачу научных знаний можно выразить простыми словами: надо стремиться к тому, чтобы подобрать соответствующий ключ к таким людям, как писатель Дёблин, которые не в состоянии увидеть какие-либо символы в математических формулах. Поскольку они не обладают такой способностью, необходимо найти изображения или другие символы, с помощью которых эти люди все-таки получат некие знания о действительности. И помним, что такие ученые, как Эйнштейн и Гейзенберг, приобретают эти знания в результате превращения чисел и фигур в символы. В обоих случаях, наконец, могут возникать внутренние изображения, приводящие к пониманию и становящиеся воспоминанием, которое знакомо нам как знание. Все мы порой познаем одно и то же, но не нужно пытаться достичь этого при помощи одних и тех же символов.

 

Что надо знать о естественных науках

В заключение постараемся ответить на вопрос: что же необходимо знать о естественных науках?

Очень кратким ответом могла бы стать ссылка на тезис философа Джона Р. Серля 1997 года:

Сегодня всякий человек, считающий себя образованным, обязательно должен иметь понятие о двух теориях – теории строения атома и эволюционной теории в биологии.

С этим можно было бы согласиться, зная, как понять – не изучая физику или биологию – основную идею теории строения атома или теории происхождении видов.

Тем не менее по затронутой здесь теме есть короткий ответ: о естественных науках необходимо знать то, что они привели в движение первоначально. Есть два ответа: один – из Античности, второй – из современной эпохи. Ответ из Античности – тезис, высказанный Аристотелем на самом начальном этапе метафизики:

Все люди от природы стремятся к знанию. Доказательство тому – влечение к чувственным восприятиям: ведь независимо от того, есть от них польза или нет, их ценят ради них самих, и более всего – зрительные восприятия.

Иными словами, мы занимаемся наукой, поскольку таким образом хотим усилить радость, доставляемую нам миром, которому мы обязаны своей жизнью. А на раннем этапе новой истории, примерно в 1600 году, в головах многих европейских ученых возникла мысль, соответствующую формулировку которой нашел Брехт в «Жизни Галилея»:

Я полагаю, что единственная цель науки – облегчить трудное человеческое существование.

Таким образом, мы занимаемся наукой, дабы облегчить страдания людей. Знать оба этих ответа и хотеть говорить о них – это и есть в кратчайшей форме естественнонаучное образование. Тот, кто им владеет, сможет наслаждаться созерцанием природных явлений и научной дискуссией, собственно, и делающих человека человеком, а также, между прочим, сможет понять, что наука есть в каждом из нас, а следовательно, относится ко всему человечеству. И только тогда возникнет готовность к диалогу об ответственности науки перед обществом.

 

Естественные науки гораздо сложнее философии

 

Тот, кто – как автор – пытается привить научные взгляды широкой публике, охотно посещающей галереи и внимательно следящей за философскими или социологическими дискуссиями, часто слышит, что естественные науки намного сложнее философии, которая гораздо проще и доступнее. Сначала ощущаешь удар в лицо, пытаясь объяснить, к примеру, мутации цепочек ДНК, увеличение энтропии, различие между бозонами и фермионами или химическую валентность. Но, даже преодолев первый барьер и успокоив слушателей, слышишь, что все это не имеет никакого значения для человеческого бытия. Когда я в качестве первого докладчика в серии докладов о «Четырех размышлениях о смерти» хотел представить естественнонаучный аспект смерти, за которым должны были последовать теологические, литературные и философские размышления, организатор беззастенчиво объявил мой доклад «несущественным», т. е. изложением, не содержащим информации о сущности смерти. Я сообщил о своем стремлении дать определение – все-таки врач, имеющий естественнонаучное образование, должен определить, когда человек объявляется умершим, – и подумать о том, относится ли смерть к эволюции или нет. Казалось, никто не хочет понимать, что философствовать просто так, без знания конкретного предмета, нельзя. Я полагаю, что можно заниматься, например, философией природы, жизни, смерти или атомов, а тот, кто это принимает, должен предварительно получить соответствующую информацию и что-то изучить – о природе, жизни, смерти или об атомах. Но такие знания в вышеуказанных случаях предоставляют естественные науки, которые необходимо изучить, прежде чем приступить к философствованию. Уже по одной этой причине естественные науки должны быть легче и доступнее.

 

Философский жаргон

Естественнонаучные знания воспринимаются в кругах, считающих себя образованными, как непонятные, и этот предрассудок жив по сей день. Тот, кто вообще считает философию легкой – например, легче физики, по-видимому, имеет в виду не серьезную философию, а ее версию для детей, изложенную, например, Юстейном Гордером в романе «Мир Софии», или в книге Вильгельма Вайшеделя «Черный ход философии». Серьезная философия – это нечто совсем иное. Она значительно сложнее любой дисциплины естествознания, как будет показано далее на нескольких примерах при «прошивании Библии», то есть когда из случайно выхваченных и открытых на случайной странице философских произведений выписывают первое попавшееся на глаза предложение:

Как в дуалистической конституционной теории Канта скрытый схематизм в глубинах трансцендентального субъекта должен создавать отношение материи и априорной формы, так и в монистическом идеализме Фихте шаг от априори к апостериори становится тайной.

«Ах», – сказал бы немецкий писатель Лорио, и поэтому мы обращаемся к высказыванию другого философа из другой книги из другого столетия:

Скептическое самосознание переменчивости узнает на опыте свою собственную свободу как свободу, им самим себе сообщенную и им же сохраненную; оно есть для себя, эта атараксия мышления о самом себе, неизменная и  подлинная достоверность себя самого.

«Тоже очень хорошо», – сказал бы Роберт Гернхардт, а мы снова идем дальше:

Нейтрализм наук Макса Вебера по отношению к оценкам, практически завершенным практикой, убедительно проявляется по отношению к мнимым рационализациям практических вопросов, короткозамкнутому соединению технического содержания и поддающейся влиянию публике, искаженному резонансу, находящему научную информацию на гигантской почве деформированной общественности.

«Это нечто», – кажется, слышно, как бормочут люди, кивая головами, которые только что, ничего не понимая, прислушивались к объяснениям энтропии и затем снова забывали услышанное. Им дается еще и следующее напутствие:

Тоталитарность сияния непосредственного, кульминацией которого является внутренняя сущность, превратившаяся всего лишь в один из экземпляров, невероятно усложняет понимание для того, на кого постоянно обрушивается поток жаргонных выражений.

 

Непостижимый человек

Все, процитированное выше, наверняка верно, что легко заметить, если перевести вышеизложенное на нормальный язык. Тем не менее непостижимо, как можно считать, что выраженные в них мысли проще содержания естественных наук. Если кто-то хочет понять и обосновать творения дел человеческих (Conditio humana), ему требуется и то, и другое: естествознание и философия, которая сама над собой может посмеяться – например, пародируя стиль Хайдеггера, швейцарского философа, являющегося автором таких, например, тезисов весьма глубокой и серьезной философской направленности:

Человек до сих пор мало размышлял о предмете как таковом. Предметом является кувшин. Что такое кувшин? Мы говорим: сосуд, который содержит в себе нечто другое. Содержимым кувшина являются дно и стенка. За это содержимое, в свою очередь, можно взяться, взявшись за ручку. Если кувшин заполнен, жидкость переливается в пустой кувшин. Пустота – это содержимое сосуда. Пустота, это ничто в сосуде, является тем, что представляет собой кувшин в качестве сосуда с его содержимым.

Да, человек и его предмет – оба непостижимы. Для меня остается непостижимым, как такие тезисы находят читателей больше, чем тексты об Эйнштейне и Гейзенберге.

 

В Средние века люди думали, что Земля – это диск

Об этом говорят снова и снова, а считающие себя образованными люди даже находят обоснование этому, утверждая, что в Средние века люди еще ничего не знали о земном притяжении. Как могли люди или даже целые народы жить на обратной стороне Земли (относительно нашего местонахождения – в Новой Зеландии), не падая в космос?

В Средние века люди были не так уж простодушны, как мы нередко считаем. Действительно, еще древние греки знали, что Земля имеет форму шара, и даже сделали первые оценки ее размеров. Святой Августин в 400 году недвусмысленно указал на эти факты и переместил нашу планету в центр мира как круглую массу («moles globosa»). И уже в Средние века ученые пытались понять, насколько идеальна форма Земли и какие отклонения от идеальности существуют. (Позже Ньютон, в конце XVII века, определил их как сплюснутости на полюсах.)

Итак, положение о том, что в Средник века люди думали, что Земля представляет собой диск, – (предположительно злонамеренное) изобретение последующих поколений, которые стремились повысить ценность собственного (низкого) уровня знаний тем, что приписывали своим предшественникам эту чепуху. И по сей день авторы школьных учебников грешат тем, что продолжают распространять эту чушь. Возможно, они считают, что таким образом покажется увлекательней их рассказ о Колумбе, который, направляясь в Новый свет, рисковал добраться до края Земли и провалиться в бездну. О том, что сие не может произойти, было известно еще в 1260 году, после того как Марко Поло прошел по Земле к югу от экватора – во всяком случае, он продвинулся настолько далеко, что уже не видел Полярную звезду. В то время о форме шара давным-давно писали учебники, о чем позаботился преподававший в Париже английский астроном Иоанн Сакробоско. В 1230 году он представил свой «Трактат о сфере» (Tractatus de sphaera), в котором дал разъяснения о месте круглой Земли во Вселенной.

В наши дни, среди прочих, мифом о Земле в форме диска занимаются Рудольф Зимек («Земля и Вселенная в Средние века») и Райнхард Крюгер («Об археологии глобального пространственного сознания»). Кажется, что нам, просвещенным представителям XXI века, доставляет удовольствие изображать древних глупцами. Разумеется, в Средние века европейцы ничего не знали о гравитации и не путешествовали в Австралию или в Новую Зеландию. Мы можем лишь догадываться, что люди эпохи Средневековья предполагали, что они стоят наверху на Земле, которую они рассматривали как неподвижное тело во Вселенной. До Коперника наша планета не вращалась ни вокруг Солнца, ни вокруг своей оси. Остается задать вопрос: что же, как тогда считали, находилось внизу? Как всегда, если у людей есть какой-либо пробел в знаниях, они заполняют его предположениями, которые затем распространяются как знания. А поскольку для преисподней требовалось много места, она там и обосновалась. Теперь туда уже никто не стремится – ведь обнаружилось, что есть нечто получше, например Новая Зеландия.

 

Первая железная дорога внушила людям страх

К «1000 важнейших дат мировой истории» относится открытие первой в мире железной дороги. Она была построена в 1825 году, соединив два английских города – Стоктон и Дарлингтон. В 1830 году к ней добавилась железная дорога для пассажирских перевозок – между Манчестером и Ливерпулем, а в 1835 году и в Германии была проложена железная дорога – от Нюрнберга до Фюрта и обратно. В «Истории путешествия по железной дороге» Вольфганг Шивельбуш рассказывает о последствиях этого технического прогресса, который привел не только к индустриализации пространства и времени, но и позволил по-иному воспринимать природу. «Железная дорога породила новый ландшафт, – пишет Шивельбуш, – движение поезда кажется движением самого ландшафта». Картина за окном создает «синтетическую философию глаза», и возникают представления о «могущественном машинисте».

Новый способ путешествий был тут же использован для чтения– идея читать в поезде во время движения так же стара, как и сама железная дорога, и вскоре появилась организованная продажа книг на вокзалах. Чтение помогало преодолеть усталость, которая появлялась у пассажиров после продолжительной поездки на поезде и которая стала объектом медицинских исследований. Ученые видят ее причину в быстрых вибрациях, воздействующих на людей, но и не только в них. Кстати, уставать может и материал, как установлено наукой о прочности. Многие из нас слышали выражение «усталость материала», которое сегодня часто звучит при расследовании несчастных случаев.

Восхищение, чтение, усталость – а где же страх и ужас, которые сопровождали первых пассажиров поездов? Их практически и не было, хотя школьные учебники и другие сомнительные источники пытаются внушить нам совершенно другое. Разумеется, у людей возникали странные ощущения, когда черное, зловонное облако поднималось из трубы, и, конечно, все страшно скрежетало и грохотало, когда первые поезда медленно и со скрипом трогались с места, а многие пассажиры, возможно, воспринимали достигнутые скорости как высокие, хотя хороший бегун спокойно мог бы бежать и быстрее тогдашних поездов. Наверное, были несколько отдельных голосов, выразивших обеспокоенность, но они утонули в общем ликующем хоре в честь пионеров нового способа путешествий.

Заботы доставили – не только машинистам, но и, например, страховым компаниям – возможные аварии на железной дороге и предполагаемые новые болезни, такие как микроскопическое разрушение спинного мозга («Raylway Spine»), которые, однако, так никогда и не были обнаружены. Но и этот страх вскоре прошел. Люди привыкли к новому способу передвижения и радовались возможности быстро и вместе с тем надежно добраться до своей цели. Мы легко приспосабливаемся к тому, что сами создаем. Мы выбрали этот стиль жизни и справляемся с ним. И нас не запугать!

 

Наука – не предмет для шуток

 

Если надо пошутить, то в науке это сделать сложно уже потому, что о ней и ее героях известно очень мало. Например, когда артисты пародируют известных политиков, таких как Гельмут Коль или Ангела Меркель, нет необходимости в представлении их самих и их особенностей. В науке дело обстоит иначе, так как, за исключением Эйнштейна, мало кто представляет, как выглядел, и вообще – кто это такой, например Нильс Бор, который, будучи современником Эйнштейна, часто спорил со своим знаменитым коллегой о толковании новой физики – в том числе и в отношении существования Бога. И надо заметить, что именно этот великий датский физик весьма любил пошутить о науке.

У Нильса Бора был летний дом, над входной дверью которого висела подкова. Когда один из посетителей спросил: «Но Бор, ведь вы, профессор физики, не верите в действие амулетов, приносящих счастье?», Бор ответил: «Конечно, нет, но я слышал, что они действуют даже в тех случаях, когда в них не верят». Когда коллега, с которым Бор оказался в лагере лыжников, попросил его вымыть посуду, тот сначала принялся за дело. Однако потом на его лице появилась ухмылка, потому что ему пришло в голову нечто, что можно сформулировать примерно так: «Наука – это как мытье посуды. У нас есть грязная вода и грязные кухонные полотенца, но тем не менее с их помощью мы умеем содержать в чистоте грязные тарелки и стаканы. Вот и в науке есть неясные понятия и непонятным образом ограниченная своей областью применения логика языка, с помощью которого мы описываем эксперимент с неясными результатами. И тем не менее все три области позволяют добиться ясности в понимании природы».

К тому же, Бор любил маленькие логические шутки, а также имел смелость воспринимать вопросы буквально. Когда он был еще студентом, на одном из экзаменов его попросили объяснить, как при помощи барометра определить высоту здания, и, по слухам, состоялся следующий диалог:

– Господин Бор, как Вы определите высоту дома при помощи барометра?

– Очень просто. Возьмем, к примеру, здание нашего института. Я беру барометр, взбираюсь на крышу, бросаю барометр вниз и определяю время падения, на основании чего рассчитываю высоту.

– Господин Бор, поменьше разрушений, пожалуйста.

– Совсем просто. Я снова взбираюсь на крышу, беру трос, привязываю к нему барометр, опускаю вниз и измеряю длину троса.

– Господин Бор, побольше физики, пожалуйста.

– Ну тогда совсем просто. Я держу трос и раскачиваю барометр, как маятник, определяю время колебания при заданной длине маятника…

– Господин Бор, побольше математики, пожалуйста.

– Еще проще. Я жду восхода солнца, определяю длину тени, которую отбрасывает барометр, одновременно определяю длину тени, которую отбрасывает здание, и с помощью нескольких тригонометрических действий рассчитываю то, что Вы хотите узнать.

– Господин Бор, а нельзя ли еще упростить измерения?

– Можно. Я иду к привратнику и спрашиваю его, знает ли он высоту здания. Если знает, я дарю ему барометр.

 

Другие анекдоты

Кроме Бора о материале для анекдотов позаботились и другие ученые, например, к сожалению, малоизвестный широкой публике Вольфганг Паули, прокомментировавший выступление одного из коллег такими словами: «Это был фейерверк идей, т. е. много шума и мало света». Дерзость Паули известна даже самому Господу Богу. Когда физик вознесся на небо, Бог спросил его, что бы он хотел узнать. «Я хочу знать, – отвечает Паули, – почему значение постоянной тонкой структуры равно 1/137». Бог берет доску и начинает писать на ней математические формулы. «Оставь, – прерывает его Паули, – ничего не получится, я так уже пробовал».

Несколько более дружелюбно звучит анекдот об Отто Гане, которому удалось разделить ядро урана. К нему приходит репортер, который хочет написать о расщеплении атома и сделать фотографии. «Профессор Ган, – говорит репортер, – я предлагаю сделать два снимка. На первом Вы держите в руках ядро атома, а на втором задумчиво рассматриваете продукты распада».

Сохранились не только шутливые истории об отдельных ученых, но и шутки об отдельных науках. Например, стоят перед лифтом физик, биолог и математик. В лифт входят трое, дверь закрывается и снова открывается, из лифта выходят четверо. Физик удивлен: «Наверное, я неправильно посчитал». Биолог рассуждает: «Как это они так быстро размножились?» А математик говорит сам себе: «Если сейчас кто-нибудь войдет в лифт, там уже никого не будет». Есть также история об известном профессоре, который едет со своим шофером и выступает с докладом в сотне мест. В один прекрасный день он чувствует, что больше уже не может говорить. И вот он приезжает в город, где его никто не знает, и просит шофера, который слушал все его доклады, выступить вместо него. А он будет сидеть в последнем ряду и слушать. Шофер соглашается, выступает с докладом. Наступает время вопросов. Когда звучит первый, докладчик заявляет: «Ах, этот вопрос настолько прост, что на него ответит мой шофер». В заключение – шутка о главном вопросе биологии: что создает нас – наследие или окружающая среда, гены или условия жизни? Ответ очевиден: если новорожденный похож на супруга своей матери, – это гены. Если же ребенок похож на соседа, то главное – окружающая среда.