Он был худым, высоким, рыжеватым, с характерной ирландской внешностью и держался немного скованно, что свойственно отставным военным. Да, его предки были ирландцами, об этом свидетельствовало и его имя: Патрик О’Хиггинс. Но родился он в Париже после Первой мировой войны. По его собственному признанию, «растили его в строгости, приучая к повиновению», поскольку богатые родители, любившие странствовать по всему свету, совсем рано отдали его в закрытую школу для мальчиков; сначала он учился в английском пансионе, затем — в швейцарском. В восемнадцать лет Патрик стал военным, служил в Канаде, Англии и Ирландии. Пехотным офицером участвовал в Рейнско-Рурской операции под командованием Монтгомери, был тяжело ранен и два долгих года пролежал в госпитале.

Демобилизовавшись, Патрик О’Хиггинс отправился в Нью-Йорк. Быстро завел немало знакомств в артистической среде Гринич-Виллидж, подружился и со многими аристократами, поскольку отлично знал все неписаные законы высшего общества. Как-то само собой вышло, что он стал корреспондентом «Flair» — этот журнал выпускала знаменитая Флер Коулис, писательница, художница, журналистка, хозяйка престижного салона.

Однажды ясным зимним утром О’Хиггинс случайно встретил Мадам на улице. Так странно свела их судьба. Он шагал по Мэдисон-авеню, спеша в редакцию «Flair», как вдруг заметил забавную крошечную женщину в черном котелке и норковой шубе с хвостиками, буквально бежавшую по широкому тротуару. Любопытный от природы, Патрик не удержался и пошел следом за маленькой незнакомкой, смешной и таинственной.

Вскоре они поравнялись с графом Федерико Паллавичини, известнейшим итальянским живописцем и художником по интерьерам, в свое время приложившим руку к оформлению салонов Рубинштейн. Теперь граф стал художественным редактором «Flair». Он приветливо раскланялся с Еленой и О’Хиггинсом. Так Мадам впервые обратила внимание на воспитанного элегантного молодого человека с непринужденными манерами, носившего поношенный твидовый пиджак, английскую рубашку и легкие кожаные ботинки не по погоде. Она не сказала ему ни слова, развернулась и побежала дальше, торопясь в свой салон.

Патрик спросил у старшего коллеги, кто эта дама.

— Ну как же, она Сара Бернар в парфюмерии, — ответил Паллавичини, глубоко пораженный невежеством юноши, в остальном довольно эрудированного и знакомого лично со многими знаменитостями из разных стран. Однако О’Хиггинс действительно никогда не слыхал о Елене Рубинштейн. И абсолютно не интересовался косметикой.

Вскоре Елена и Патрик встретились вновь на коктейле у Флер Коулис. Мадам властно подозвала его к себе и учинила форменный допрос. С годами ее жадное любопытство к людям не ослабело, она любила молодежь и подпитывала себя энергией, общаясь с нею. Патрик рассказал, что пишет для журнала «Flair». Мадам отнюдь не выразила восторга и предсказала, что столь претенциозное издание рано или поздно потеряет подписчиков.

— Когда журнал прогорит, приходите ко мне, я что-нибудь подыщу для вас.

Елену Рубинштейн и Патрика О’Хиггинса разделяло больше полувека, однако последние пятнадцать лет своей жизни она провела с ним неразлучно. Их отношения были платоническими, коль скоро Патрик не скрывал, что он гомосексуалист. Эта странная пара то жила гармонично, то ссорилась, но, несмотря на тяжелый характер своей эксцентричной покровительницы, Патрик глубоко уважал Елену и был безгранично предан ей. Она взяла его на должность секретаря, но он вскоре стал директором по продажам, мальчиком на побегушках, нянькой и любимым сыном.

По свидетельству многих, знавших его, Патрик обладал истинно ирландским чувством юмора, непочтительным и грубоватым. Он тонко угадывал настроения Мадам, но бывал дерзок; относился к ней с нежностью, но подчас выпускал коготки, словно расшалившийся котенок. Они не прекращали словесной перепалки, из которой никто не мог выйти победителем. Она повелевала, он подчинялся, а затем бунтовал. Она сменяла гнев на милость, смягчалась и вновь принималась им помыкать.

В старости она стала особенно деспотичной и капризной, Патрика бесили ее причуды, но он, хоть и отстаивал свою независимость, охотно исполнял любые прихоти Мадам. Безусловно, это входило в его обязанности, но в усердии Патрика угадывалась не столько добросовестность секретаря, сколько сыновняя привязанность. Елена ценила его чуткость, безотказность, ироничность, знание многих языков. С годами она привыкла считать его своим младшим сыном, хотя истинных материнских чувств Мадам за всю жизнь так и не испытала.

Через несколько лет после смерти мадам Рубинштейн О’Хиггинс выпустил книгу историй из их нелепой совместной жизни. В его воспоминаниях нет мстительности и злобы, хотя многое он описывает с ехидством, а иногда делает Елену карикатурным персонажем. Ведь в последние годы ему пришлось натерпеться от нее немало обид. Молодому человеку всегда трудно до конца понять и простить старческий эгоизм. Но он тяжело перенес ее кончину и долго не мог утешиться.

Когда они познакомились, ей было под восемьдесят. По-прежнему деятельная и неутомимая, Елена одевалась изящно, не признавала ни очков, ни костылей, взбиралась по лестнице без чьей-либо помощи и трудилась с утра до ночи без выходных. На верхнем этаже своего огромного дома в Нью-Йорке она открыла картинную галерею. Первая выставка была посвящена творчеству молодых американских художников — акция не только благотворительная, но и рекламная, причем как всегда удачная. Журналисты пришли в восторг от новых картин; издатели книг по искусству просили разрешения сфотографировать экспонаты ее коллекций. Все снова заговорили о фирме Рубинштейн.

Результатами выставки больше всего были довольны банкиры Мадам, они уже подсчитывали будущую прибыль. Читательницы журналов, узнавшие об увлечении мадам Рубинштейн живописью, допущенные в святая святых ее внутреннего мира, почувствовали себя к нему причастными, хотя и не были так богаты. Пусть они сами могли себе позволить только помаду, а не картину, зато каждая ощущала, что, покупая косметику фирмы, поддерживает мировое искусство, ведь Елена расширяла свою коллекцию за счет выручки от продаж. Для большинства американок Мадам стала примером женщины, добившейся материальной независимости собственными силами.

Елена не теряла вкуса к жизни, интересовалась всем вокруг. Она стала реже бывать в театре, зато увлеклась кинематографом. Каждый вторник устраивала выходной для своего слуги-филиппинца Альбера, звала Сару Фокс и отправлялась вместе с ней на вечерний сеанс. Предпочитала вестерны, особенно любила фильмы режиссера Джона Форда с Джоном Уэйном в главной роли. Посмотрев один фильм, часто оставалась на следующий.

Прежде Мадам любила по вечерам сидеть дома в тишине и покое, играть со своими домашними в бридж, а теперь пристрастилась к светским мероприятиям и охотно давала интервью корреспондентам «Vogue», «Harper’s Bazaar» и «Glamour». Она по-прежнему часто устраивала у себя званые обеды и ужины, показывая самым избранным гостям свои сокровища: картинную галерею и собрание примитивного искусства.

Итак, «Flair» действительно прогорел, Патрик О’Хиггинс, пытаясь устроиться в «Harper’s Bazaar», написал Елене о том, что ее предсказание сбылось. Она ответила ему из Парижа, сообщила, когда вернется в Нью-Йорк, и велела ей позвонить. Мадам сдержала слово и взяла О’Хиггинса в секретари, назначила ему минимальное жалованье, 7000 долларов в год, и упорно отказывалась платить больше.

Сначала он заведовал перепиской, что давало предприимчивому человеку прекрасную возможность оглядеться и разобраться в делах фирмы, при условии что его ждет продвижение по службе. «Новому любимчику Мадам», как окрестили его коллеги с завистью и презрением, выделили рядом с ее кабинетом крошечную комнатку, похожую на шкаф, чем он и довольствовался за неимением лучшего.

Рут Хопкинс, заведующая секретариатом Мадам, понемногу ввела Патрика в курс дела. Описала ему главных действующих лиц начиная с князя, которого весь персонал считал «отличным парнем». Зато вице-президента Оскара Колина, похожего на красавца-актера Дэвида Нивена, боялись как огня. Рой, возглавлявший совет директоров, не появлялся ни на одном заседании, в отличие от младшего брата Хореса, пытавшегося вникнуть в каждую мелочь. Прелестная Мала, добрая и ласковая, блестяще руководила салоном на Пятой авеню и старалась всех примирить.

Гарольд Вейл ведал всеми делами Мадам, не выходя из своей адвокатской конторы. Администратор Джером Леванд был ее «мальчиком для битья», она обожала ругать его на идише, причем nudnik («дурак») было самым ласковым словом. Следует упомянуть также Джорджа Кэрролла, директора по продажам, Эмми Блейсдел, директора по связям с общественностью, Сару Фокс, что заведовала рекламой, Ричарда Аугенблика, директора по экспорту, — его Мадам обожала и называла «вельможей».

Патрик О’Хиггинс с трудом распутывал клубок сложнейших взаимоотношений Мадам с ее родней и служащими. Все они были значимыми персонажами в мире косметики, но управляла ими одна Елена, пожилая дама, самовластная и гениальная. Патрик мгновенно сообразил, что Мадам не хватает в жизни любви, отдыха, родственного тепла, и его главная обязанность — заполнить этот пробел.

Елена постоянно твердила ему, что богатство — сущее проклятие. Обладая огромным состоянием, она содержала своих сестер, мужа, сыновей, племянников и племянниц, многочисленный персонал и, разумеется, его самого, вникая в их нужды, подсчитывая расходы, ограничивая ненужные траты, контролируя каждое движение, каждую мысль. Сопротивляться ее контролю было бесполезно.

Когда механизм работал без единого сбоя, Мадам становилось скучно. И она с удивительной изобретательностью разлаживала его, сеяла хаос повсюду, начиная со своей штаб-квартиры, и упивалась им. А потом сурово карала низших служащих за убытки.

Допрашивать с пристрастием обо всем, что делается в фирме, молоденьких, недавно нанятых секретарш было ее слабостью. Она приглашала девушку в свой кабинет, ласково гладила ее по руке, затем устремляла на нее жесткий, пронизывающий взгляд, и та повиновалась. Заведующего отделом, где обнаруживались нарушения, через мгновение подзывали к телефону, и он получал отменную головомойку.

Мадам поднималась до зари, приходила в офис раньше остального начальства и каждый раз оглушительно вопрошала: «Что новенького?» Она трудилась без передышки. Едва сев за стол, вызывала по очереди всех секретарш, называя каждую «милая девочка», знакомилась со всей готовой к отправке корреспонденцией, делала пометки на полях и заставляла многое переписывать заново. Беспокойная, неугомонная, она стремилась переговорить лично буквально со всеми, вплоть до привратников и курьеров, призывала каждого работать больше и лучше, отдавала бесчисленные приказы и отменяла их через пару часов.

Утром также проводила совещания с начальниками всех подразделений. Осматривала новые упаковки и, если они казались ей слишком дорогими или некрасивыми, распекала виновного на чем свет стоит, горько жалуясь на всеобщую бездарность и расточительство. Для новых продуктов Мадам неизменно придумывала удачные названия. Все четко следовали ее указаниям, слово Елены было законом.

В ящиках ее стола и в сумочке всегда хранился изрядный запас мятных леденцов и конфет, она непрерывно что-нибудь жевала, чтобы успокоиться. Разгневавшись, стряхивала с пальцев кольца, ударяла кулаком по столу и орала, а несчастный подчиненный втягивал голову в плечи и ждал, пока гроза пройдет. Когда наступало затишье, секретарши делились друг с другом успокоительными таблетками.

Однако мадам Рубинштейн внушала не только страх. Ее обожали, почитали, боготворили в Нью-Йорке, Лондоне, Париже и других городах мира.

— Благодаря Мадам все женщины в Америке, нет, все женщины на свете стали красавицами. Она истинный творец, первопроходец, пророк. Всех зачаровала, всех обворожила! — твердили журналисты.

Елена отвечала им неслыханной щедростью. И дарила представительницам прессы собственные драгоценности — ей казалось, что украшения становятся еще дороже, если она носила их.

Мадам проявляла великодушие по отношению к самым скромным служащим фирмы. Однажды Анна, молодая сотрудница, встречающая посетительниц салона, пригласила к себе на день рождения всех нью-йоркских представителей фирмы. Было очень холодно, валил снег. В такое время вышестоящих не принято беспокоить, и все начальство отклонило ее приглашение. Мол, эта девушка — не такая уж важная персона, чтобы занятые люди испытывали неудобства ради нее. Елена тогда болела, ей был предписан постельный режим, и все равно она преодолела усталость и слабость, заставила себя подняться и появилась на празднике, нарядная и сверкающая, в тот смый момент, когда виновница торжества задувала двадцать пять свечей на пироге.

Фирма давно превратилась в холдинг, а Мадам упрямо продолжала управлять по старинке, как госпожа преданными слугами. На нее невозможно было сердиться, ведь именно ее усилия привели предприятие к небывалому процветанию и богатству. В середине пятидесятых годов американки потратили на косметику четыре миллиарда долларов. Годовой прирост капитала фирмы Рубинштейн составлял двадцать два миллиона. Она обеспечивала рабочими местами двадцать шесть тысяч служащих. В ее салонах и косметических магазинах по всему миру продавалось множество различных наименований на сумму двенадцать миллионов долларов.

Вместе с прибылью росли и налоги. Чтобы снизить их, Хорес предложил организовать ряд благотворительных фондов. И вопреки обыкновению, мать его послушалась. Первый фонд был открыт в Англии, затем благотворительность фирмы распространилась на Дальний Восток и США. Хорес мечтал, что они будут материально поддерживать ученых, финансировать разработку научных открытий, полезных для производства косметики, но Елену беспокоили лишь взаимоотношения с налоговой инспекцией. Впрочем, вскоре она поняла, что сможет помогать детям и неимущим женщинам. И в этом видела свою главную цель теперь, как и в годы войны.

Американская фабрика фирмы совсем обветшала, и Мадам соорудила две новые: одну на Лонг-Айленде, другую в Канаде. Каждая обошлась ей в четыре с половиной миллиона долларов и занимала колоссальную площадь. Производство увеличилось втрое, поскольку фабрики были оснащены самым современным оборудованием. Фантастическая машина наполняла кремом миллион баночек в день. В огромных стальных емкостях смешивались ингредиенты для туалетной воды.

Расширился и аппарат управления, теперь он занимал огромный дом под номером 655 на Пятой авеню. Елене пришлось увеличить количество вице-президентов и директоров, иерархия усложнилась, стала громоздкой, неэффективной. Мадам прекрасно понимала это и злилась, но не могла выпустить из рук ни одной нити, поручить что бы то ни было другим.

Ежедневное усмирение многоглавой гидры, именуемой фирмой Рубинштейн, требовало напряжения всех сил и воли. Отдыха не предвиделось. Императрица, вынужденная метаться по всему миру, очень устала. Она вникала во все, повелевала всеми, будто ей было тридцать, но годы брали свое, и здоровье не улучшалось.

Постоянно окруженная людьми, Елена, в сущности, была одинока. У нее почти не осталось друзей, и она страдала. Смерть Эдварда Титуса в 1951 году в Кань-сюр-Мер нанесла ей глубокую рану, вернула в далекое прошлое, воскресила в душе любовь, горечь, обиду, ревность. Но и на этот раз она не сумела выразить свои чувства, не сумела утешить и поддержать сыновей.

— Отвлеките Хореса от печальных мыслей, сводите его куда-нибудь, — попросила она Патрика, зная, что сын неотлучно находился при отце в его последние дни.

Она не признавалась себе самой, насколько ее потряс уход Эдварда. Он был единственным, кого она по-настоящему любила, душой ее души, отцом ее детей. Однако, услышав печальную весть, Елена прикинулась безучастной и по привычке еще полнее погрузилась в круговерть ежедневных трудов, спасаясь от боли утраты.

Мадам не умела и не хотела горевать. Она решила развеяться и собралась в Европу. Спросила, не желает ли Патрик сопровождать ее. Тот согласился с величайшей радостью, и Елена мгновенно раздумала брать его с собой. В старости главный ее недостаток, дух противоречия, чудовищно усугубился. Она не терпела, когда ей возражали, и не выносила, когда с ней сразу соглашались.

Молодой секретарь неплохо изучил характер своей покровительницы и быстро переменил тактику. Напрасно все вокруг посмеивались над ним и его жалели, он победил. Причуды Мадам действительно бросались в глаза, о них судачили у нее за спиной. Кто-то советовал Патрику пораньше выключать у себя в комнате свет и реже ездить на лифте: госпожа впадала в истерику из-за напрасного расхода электроэнергии или, как сама она говорила, «электрических убытков». Другие напоминали, чтобы он следил, застегнуты ли ее наряды как следует, ведь разошедшаяся «молния» нередко становилась причиной очередной бури.

Прежде Елена любила пароходы, но теперь предпочитала самолет как наиболее современный вид транспорта. В начале 50-х путешествие из Америки в Европу на самолете длилось четырнадцать часов, поскольку пересадка в Ирландии, в аэропорту Шеннон, считалась обязательной. Как только Мадам сошла на землю, ее окружила толпа радостных поклонниц и пришлось раздавать автографы. Она к тому же пообещала прислать каждой образцы продукции фирмы и взяла у них адреса. Свое слово Елена сдержала, справедливо полагая, что доверие покупательниц нельзя обманывать, если хочешь добиться их преданности. К тому же раздаривать крошечные флакончики для нее не разорительно.

Франция, куда Елена по традиции летала два-три раза в год, не сразу оправилась после войны. Француженок бросало из крайности в крайность, «мамочка и шлюха» — вот два противоположных ориентира, которые они избрали. На экране знаменитые актрисы, Джина Лоллобриджида, Сильвана Мангано, Софи Лорен, Мэрилин Монро, изображали то добродетельных жен, то женщин-вамп. Отважная Брижит Бардо, провозвестница сексуальной революции, сводила всех с ума.

Мадам Рубинштейн, если верить многочисленным интервью, наивно полагала, что женщине «достаточно двух кремов и десяти минут ежедневного ухода за собой», чтобы оставаться красивой. Но прекрасный пол не следовал разумным советам, проявляя неумеренную расточительность, к немалой выгоде фирмы. Приближалась эпоха потребления.

Жизнь по-прежнему была трудной, денег не хватало, однако неуемное стремление к новым удовольствиям все росло. Французов, как и американцев, охватило лихорадочное желание покупать.

Американское влияние особенно остро ощущалось в быстро развивающейся молодежной культуре: джаз, кинематограф, джинсы, майки. Всякий, кто противился ему, рисковал прослыть старым дураком и занудой. Мадам это не грозило ни в коем случае, ведь она чутко улавливала все новейшие веяния.

Наконец Елена и Патрик прибыли в Париж. Гастон, личный шофер Мадам, отвез их в особняк на набережной Бетюн. Служанки Эжени и Маргерит радостно приветствовали госпожу; одна из них сейчас же отвела О’Хиггинса в небольшую спальню, обшитую деревянными панелями и обставленную со спартанской простотой, что резко контрастировало с убранством остальных комнат. Обычно здесь жил Арчил, когда приезжал во Францию. На половине князя был отдельный выход на улицу, чтобы он мог беспрепятственно уходить и возвращаться, ни перед кем не отчитываясь.

Маргерит отлично помнила Титуса, коль скоро поступила на службу в качестве домоправительницы и няни двух мальчиков еще в 20-е годы. «Мадам очень ревновала своего первого мужа, страдания ее ожесточили. После развода она с головой ушла в работу, и даже князь не смог вернуть ей прежней жизнерадостности, сколько ни старался».

Горничная, что выслушала столько тайных излияний госпожи, знала о ее обидах, скрытых от посторонних глаз ссорах с мужем, его изменах, любила Елену искренне, но порой осуждала безо всякого снисхождения, так же сурово, как шофер и кухарка. Слуги жаловались на ее скаредность: Мадам выплачивала им лишь половину жалованья, поскольку была уверена, что они обворовывают ее. В отместку ей на стол подавали скудную и скверную пищу, а сами вволю пировали на кухне. О’Хиггинс застал их врасплох в первый же вечер, когда собрался подкрепиться после тощего ужина.

Да, мадам Рубинштейн платила слугам гроши и всячески сокращала домашние расходы, без конца гасила повсюду свет, скупилась на чаевые, сердилась, если служащие уходили с работы ровно в шесть, не задерживаясь. Все цены казались ей «чрезмерными», не зря журналисты шутили, будто «too much» — ее любимое выражение на все случаи жизни. Что не мешало ей тратить иной раз по десять тысяч долларов всего за один день, ведь она привыкла одеваться у Диора, покупать по десять пар обуви зараз и по четыре модные сумочки «Kelly».

Однако не следует забывать: Мадам обеспечивала рабочими местами множество людей. Жалела «несчастных женщин», обездоленных войной вдов, старух и щедро платила им за ничтожный, а иногда и ненужный труд. Всю жизнь помогала четырем своим сестрам. Одна из них, Стелла, возглавлявшая французский филиал фирмы, обладала исключительной красотой и «особым обаянием семьи Рубинштейн», по свидетельству Эммануила Амейзена. Она несколько раз выходила замуж. Ее третьим мужем должен был стать граф де Брюшар. И Стелла потребовала, чтобы Елена дала ей соответствующее приданое. Та возмутилась, бушевала, но в конце концов согласилась скрепя сердце. Хотя, понятное дело, отношения между сестрами, и прежде неровные и сложные, лучше не стали.

Еще в Нью-Йорке Хорес посвятил О’Хиггинса во все подробности ожидающего их в Париже скандала, чтобы хорошенько напугать его. Рассказал, как Стелла клялась, что покончит с собой, а его мать отреагировала на ее угрозу безжалостно и черство:

— Ничего подобного. Она не убьет себя, ведь только что заказала четыре новых платья.

Хорес не преувеличивал: в Париже Мадам беспощадно гоняла своего секретаря. Каждое утро в шесть ровно вызывала его к себе по внутреннему телефону. Юноша изнемогал от недосыпания, поскольку ночи напролет кутил в столице с другими гомосексуалистами. Наспех проглотив легкий завтрак, они ехали в салон на улицу Фобур-Сент-Оноре. Там Елена, как фурия, налетала на персонал и разносила всех и вся, причем доставалось и Стелле с Эммануилом.

Парижский салон фирмы поразил Патрика своей теснотой, ветхостью, неприглядностью, в отличие от роскошного ультрасовременного салона в Нью-Йорке. Зато здесь, как и в Америке, двери никогда не закрывались, и каждого обслуживали точно в срок. О’Хиггинс сразу понял, что работа предстоит адская. Он печатал корреспонденцию, участвовал в переговорах, выполнял многочисленные поручения, присутствовал на заседаниях совета директоров. Именно Патрик придумал новый слоган фирмы: «Елена Рубинштейн — создательница науки о красоте» — во время презентации нового молочка для снятия макияжа «Deep Cleanser».

В обязанности О’Хиггинса входило и многое другое. Например, он должен был организовывать встречи с главными редакторами и сотрудниками лучших женских журналов моды. Так он познакомил Елену с Иреной Брин, корреспонденткой «Harper’s Bazaar» в Риме, представительницей восьми итальянских изданий в Париже. Во время завтрака в ресторане гостиницы «Кастильоне» на улице Фобур-Сент-Оноре синьора Брин уговаривала Мадам приехать в Рим и посетить картинную галерею ее мужа Гаспаро дель Корсо.

Вскоре они увиделись вновь на приеме у Мари-Луизы Буске. С 30-х годов слава знаменитой журналистки не потускнела. Она по-прежнему принимала гостей по четвергам, с шести до девяти вечера, у себя на площади Пале-Бурбон, «в коридоре», как она называла свою квартиру. У нее собирались сливки парижского общества.

Мари-Луиза опиралась на трость с золотым набалдашником и ударяла ею об пол гулко, как стучит молотком аукционист. Елена постоянно ссужала ее деньгами и дарила «небольшие подарки в знак внимания», к примеру преподнесла автомобиль. «Ведь журналисты бедны, им так мало платят!» — говорила она, словно оправдываясь.

Именно Буске объявила О’Хиггинса любовником мадам Рубинштейн. Не она одна сплетничала об этой странной неразлучной паре, выдумывая невесть что. Их повсюду видели вместе, и в тесном мирке парфюмерии, моды и прессы расползались самые невероятные слухи. Хотя ничего двусмысленного в их отношениях не было и Патрик довольно откровенно обнаруживал свои истинные пристрастия, Елена забеспокоилась: «Князь очень ревнив, он не простит…» На людях Мадам держалась как ни в чем не бывало, утверждала, что лишь посмеивается над глупой клеветой и желает своему молодому секретарю сохранять в свою очередь олимпийское спокойствие. Вполне возможно, Елене, целомудренной и стыдливой, в глубине души льстило, что ее в таком возрасте можно заподозрить в адюльтере.

Синьора Брин проявила настойчивость и все-таки представила Мадам своего мужа Гаспаро дель Корсо. Словоохотливый господин долго распространялся о расцвете современного искусства в Италии, а затем изложил свой план. Не согласится ли Мадам заказать двадцати молодым итальянским живописцам, ни разу не побывавшим в США, картины на тему «Воображаемая Америка»? Им хотелось бы устроить передвижную выставку, объехать с ней Европу и полететь за океан. Синьоре Брин с мужем удалось убедить Елену, и она стала меценатом итальянских художников.

В Париже светские мероприятия не прекращались. Вот Мадам устроила званый обед в особняке на набережной, и к ней среди прочих гостей пришли Эдмонда Шарль-Ру, главный редактор «Vogue», в сопровождении одного из своих друзей, худенького молодого человека по имени Юбер де Живанши, Джанет Фланер, корреспондент «New Yorker», барон Эли де Ротшильд, знаменитый писатель Андре Мальро. Елена заказала для них черную икру, велела подавать угощение на золотых блюдах, что хранились у нее в сейфе в ванной.

«Мадам была из тех жадных до общения женщин, что способны расшевелить самого застенчивого человека», — писал О’Хиггинс. Поначалу Мальро молчал, но в конце концов разговорился. Более получаса все слушали только его. В блистательном монологе писателя причудливо переплетались различные темы: наскальная живопись и косметика, погребальные обряды древности и мифология Бенина, космогония догонов и бамбара — благо здесь, в столовой, в витринах были выставлены многочисленные африканские идолы из коллекции Мадам.

После десерта Елена повела гостей через анфиладу комнат на знаменитую террасу, откуда открывалась дивная панорама Парижа. В холле она показала им свое главное сокровище — античную статую, изуродованную выстрелами нацистов во время оккупации. Мальро спросил, восстановила ли Мадам салон фирмы в Германии.

— Бизнес есть бизнес! Деньги у немцев не хуже, чем у других.

Хотя многие родственники Елены погибли в лагерях смерти, она решила твердо: что было, то прошло. Только живые имели для нее значение. Прощаясь, Андре Мальро шепнул Ротшильду:

— Необычная женщина! Феномен!

— Она мне напоминает мою прабабушку, — отозвался тот. — Истинная глава большой семьи, groisser fardiner.

Патрик посещал вместе со своей благодетельницей и мастерские художников. Первым они навестили Ван Донгена, ровесника Мадам. Она с ним была знакома еще с блаженных времен Монпарнаса. По стенам мастерской развешаны знаменитые портреты мастера: «Мистенгетт», «Сестры Долли»… Увидев портрет актрисы Жозефины Бейкер, Елена вспомнила, как собственноручно гримировала ее в Мельбурне, когда устроилась на работу. Ван Донген в ответ ехидно заметил, что раскрашивал ей соски.

Елена приобрела одну из картин за восемь миллионов франков, вволю поторговавшись с молодой женой Ван Донгена, собиравшейся купить на вырученные деньги домик на юге Франции. После смерти художника цена полотна выросла втрое. Довольная удачной сделкой, повеселевшая Мадам обещала, что обязательно пришлет супруге художника свои кремы в подарок, и велела секретарю непременно напомнить ей об этом, ведь у бедняжки такая сухая кожа! Подобный диагноз Елена ставила многим.

Она обожала покупки и таскала Патрика по антикварным лавкам, фирменным магазинам, даже по супермаркетам, уверяя, что за ними будущее. У Картье ей понравилась золотая коробочка с отделениями, где лежали два тюбика губной помады, украшенные рубинами и сапфирами. Точно так же оформят на следующий год новинку фирмы Рубинштейн «Nite’n Day». Все, включая Картье, заметили «кражу».

Мадам посетила всех знаменитых модельеров, за ней тенью следовала неприметная женщина, запоминавшая новый покрой и модные детали, чтобы потом сшить Елене такие же наряды, но гораздо дешевле. Любимцем мадам Рубинштейн всегда оставался Баленсиага, но она неизменно присутствовала и на показах коллекций у Диора, Ланвин, Жака Фата, Живанши, Жана Дессе и совсем юного Ги Лароша. Позднее Елена будет одеваться у Пьера Кардена, Андре Куррежа, а в глубокой старости отдаст предпочтение Иву Сен-Лорану.

Когда в 1954 году Шанель создала новую коллекцию после пятнадцати лет вынужденного мучительного безделья и показала ее в салоне на улице Камбон, Мадам приехала туда первой. Приземистая и полная, она не могла носить строгие костюмы, но зато сразу же, без раздумий приобрела все предложенные аксессуары.

Длительное пребывание во Франции завершилось, и Елена с Патриком направились в Вену, где у Мадам была намечена пресс-конференция.

Поездка оказалась удачной. Мадам Рубинштейн радовалась встрече с давней подругой, австрийской графиней, которая некогда придумала водостойкую тушь для ресниц, столь популярную еще со времен «Водного балета» на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Сейчас графиня работала вместе с Виктором Силсоном, мужем Малы, и несколькими химиками над еще одним хитроумным изобретением.

Новая тушь, названная Сарой Фокс «Mascaramatic», появится на рынке через несколько лет, точнее, в 1958 году. Вместо прежней сухой, которую женщинам приходилось размачивать слюной, графиня создала жидкую, продающуюся в продолговатой металлической упаковке со щеточкой внутри, прикрепленной к завинчивающейся крышке. С прежней вязкой субстанцией, склеивающей ресницы, было покончено.

Путешествие по Европе завершилось в Италии. Елена устала. Она отважно боролась со старостью, но та брала свое. Как только они приехали в Рим, Мадам заболела воспалением легких и едва не умерла. Ее спас врач-итальянец: прописал антибиотики и ингаляции кислорода. Ко всеобщему удивлению, Елена невероятно быстро пошла на поправку. Ее саму так впечатлило действие нового пенициллинового препарата, что она купила пять тысяч акций фармакологической компании, изготавливающей его.

Пока Мадам хворала, Патрик в панике вызвал в Рим Хореса. Написал ему, чтоб он бросил все и немедленно приезжал: мать при смерти. Тот после глупой истории с похищением гангстера прятался на юге Франции в Каннах, рисовал и писал книгу. Получив письмо, он примчался в Италию и застал Мадам уже в добром здравии. Она была крайне недовольна его приездом, ругала за излишнюю суету.

На самом деле Елене было приятно, что сын так беспокоится о ней, хотя она старательно скрывала свои чувства. Хоресу давно перевалило за сорок, а мать по-прежнему считала его мальчишкой, ласково ерошила ему волосы и приговаривала: «Он у меня умница, писатель, художник». Всем, кто приходил в больницу навестить ее, приходилось выслушивать дифирамбы разнообразным талантам сына, словно тот только что окончил школу с отличием и не знал, какую профессию выбрать.

Пока Елена окончательно не выздоровела, Хорес оставался в Риме. Он перезнакомился со всеми здешними знаменитостями и водил всю компанию по ресторанам, предоставляя матери оплачивать счета.

У них с Патриком завязалась теснейшая дружба. Вместе они окончательно убедили Мадам поддержать молодых итальянских живописцев и графиков, о которых ей говорили в Париже Ирена Брин с мужем.

Хорес с Патриком вместе отбирали работы лучших художников пятидесятых — Энрико д’Ассиа, Альберто Бурри, Перикле Фаццини и других — для передвижной выставки, названной «Двадцать воображаемых эпизодов из жизни американцев, запечатленных двадцатью молодыми итальянскими художниками». Она открылась в Риме в 1953 году, затем возобновилась в Нью-Йорке в картинной галерее Елены, расположенной на верхнем этаже ее дома. Успех превзошел все ожидания и вознаградил благотворительницу сполна. За два года выставка объехала всю Америку, и повсюду на нее валили толпы. Мадам ликовала. Она вложила восемь тысяч долларов, а взамен получила около миллиона прибыли благодаря широкой рекламе. После ее смерти полотна итальянцев, ставших впоследствии знаменитыми, оценивали в сотню тысяч каждое.

Было решено, что из Рима Елена отправится в предместье Граса, в свой белый домик на побережье. Доктор предписал Мадам покой и отдых, да ей и самой захотелось «подышать свежим воздухом».

Хорес сам отвез туда мать в роскошном автомобиле с откидным верхом. Елена сидела рядом с ним, закутавшись в меха. Патрик жался на заднем сиденье среди корзин и картонок. По дороге они заехали в Вильфранш и остановились перекусить. В ресторане за соседним столиком обедали Жан Кокто, Жан Маре, герцогиня де Грамон и новая муза поэта, богатая и прекрасная Франсин Вейсвейлер, владелица роскошной виллы «Santo Sospir» в Сен-Жан-Кап-Ферра. Кокто с шутливой велеречивостью приветствовал Византийскую Императрицу. Она ответила, жеманно растягивая гласные:

— Рада видеть Поэта — и пригласила их всех «пожаловать к ней завтра на обед». Они обещали прийти.

Кокто был любезен, рассыпался в комплиментах. Однако трудно найти человека язвительнее. Как-то раз он сказал О’Хиггинсу:

— Для мадам Рубинштейн распри — хлеб насущный, особенно ее радуют те, что затеяла она сама. Но больше всего опасайтесь молчания Мадам. В тишине она обдумывает план нападения!

На юге Франции Хорес занимался не только живописью и литературным творчеством. Он был одержим желанием создать новые духи. Вместе с друзьями-американцами, мужем и женой, купил ферму близ Граса, чтобы разводить жасмин, и построил рядом небольшую парфюмерную фабрику. Оскар Колин написал тетке о том, что Хорес тратит огромные суммы из бюджета фирмы на реализацию своего безумного плана, и та пришла в ярость. Все ведущие парфюмеры страны, включая ее саму, а также Шанель, Рошас, Ланвин, Герлен, покупали жасминовое масло у месье Амика, который производил его в промышленном масштабе и продавал оптом, что позволяло снизить цену продукции.

Хорес уговорил мать хотя бы взглянуть на его цветочную плантацию, тем более что она находилась поблизости от белого домика. И вскоре горько пожалел об этом. Мадам скорым шагом обошла ферму, лабораторию и сад за десять минут. Все раскритиковала, обругала, выказала откровенное презрение друзьям Хореса, не соблюдая простых правил вежливости. Детище сына показалось ей жалким и ничтожным. Хорес обиделся, но промолчал.

На обратном пути он тоже не проронил ни слова, но его побледневшее лицо было достаточно красноречивым. Теперь они втроем направлялись в гости к мадам Вейсвейлер. Наконец он прервал молчание, предложив выпить аперитив в самом дорогом ресторане Граса.

— Ты с ума сошел? — возмутилась мать.

Хорес резко затормозил и обернулся к ней. Его белое лицо вдруг побагровело. О’Хиггинсу показалось, что он сейчас задохнется от гнева. Реплика Елены стала последней каплей. Да, он сошел с ума, он вне себя!

— Вы всегда были скупой и злобной, вы поклоняетесь только мамоне, деньги — ваш бог! — С этими словами он бросил ключи на колени секретарю и выскочил из машины, хлопнув дверцей. О’Хиггинс растерялся и не знал, что делать; Мадам дрожала с головы до ног.

Характер у Елены действительно всегда был тяжелым. С возрастом он еще ухудшился, стал невыносимым: резкие перепады настроения, раздражительность, властность, капризность. Все побаивались Мадам, прятались от нее во время вспышек гнева, а когда буря стихала, жались по углам и жаловались друг другу, опасаясь, как бы их не настиг новый ураган. Но каждый прекрасно знал, что в глубине души их грозная мучительница добра и благородна, просто Елена не умела управлять своими эмоциями, беспомощно поддавалась им, как дитя. Мадам бывала настолько разной, что трудно решить, какова же она в действительности. Елена и сама едва ли могла в себе разобраться.

Ссора с младшим сыном расстроила ее чрезвычайно, хоть Мадам и не желала в этом признаться. После перепалки в автомобиле Елена и Патрик, не сказав друг другу ни слова, вернулись домой. Поехать в гости они не смогли. Хорес отныне не разговаривал с матерью и вскоре переселился к друзьям. Мадам тоже не задержалась в Грасе, вернулась в Нью-Йорк на месяц раньше положенного срока.

Каждое утро она молча проходила по коридорам с таким мрачным видом, что служащие шепотом расспрашивали друг друга, выясняя, какая беда стряслась. Вечно занятая, отстраненная, Мадам часто запиралась у себя в кабинете, даже обедала одна. Она все ждала, что Хорес раскается, попросит прощения, напишет ей, позвонит. Напрасно. Тот по-прежнему лелеял свои обиды на юге Франции. Елена страдала в одиночестве.

О’Хиггинсу приходилось нелегко. Мадам взяла с него слово, что он никому не расскажет о ссоре, но легко ли хранить секрет, если Оскар Колин и Арчил поочередно приглашали Патрика на обед, пытаясь что-нибудь выведать? Юноша не обманул доверия своей благодетельницы и всячески уходил от ответа. Он стал мастером изворотливости и уклончивости, притворялся, будто ничего не понимает и не знает. Один только Рой смог проникнуть в тайну. Мать напрасно презирала его, считая «довольно милым, но заурядным». Только он догадался, что всему виной размолвка с Хоресом. Среди служащих пополз слух об истинной причине недовольства Мадам.

Впрочем, уныние никогда не овладевало ею надолго. Чтобы отвлечься от горьких мыслей, Елена решила возродить салон Гуриели, о котором надолго забыла. По иронии судьбы именно Хорес больше всех возмущался, что пропадает такой замечательный проект. Однако мать, как всегда, не прислушалась к нему.

Хотя сама давно уже поняла, что настала пора возродить салон, чтобы сохранить за фирмой Рубинштейн первенство в секторе мужской косметики. С середины пятидесятых годов мужчины стали тратить сто пятьдесят миллионов в год на парфюмерию и косметику. Тут было чем поживиться. И конкуренты не дремали. Элизабет Арден выпустила вслед за Еленой ряд товаров для мужчин: крем после бритья, одеколон, тальк, особый лосьон исключительно для лондонских денди. Не стоило уступать ей пальму первенства.

Между тем выяснилось, что с салоном Гуриели дела обстоят хуже некуда, фирма понесла чудовищные убытки. Елена опрометчиво отдала ее на откуп «несчастным женщинам», своим бестолковым подопечным, пристроенным на работу из милости. Без талантливого руководителя они все пустили на самотек, и продукция стала некачественной, убогой, устаревшей. По зрелом размышлении Мадам привлекла к делу Элинор Маквикар, бывшую заведующую отделом красоты в «Harper’s Bazaar». Еще Елена решила сделать О’Хиггинса лицом возрожденной косметической линии, ее символом, и вместе с тем «подопытным кроликом»: отныне на нем испытывали все изобретения в этой области.

Арчил вернулся после зимнего отдыха и яростно восстал против идеи Элинор устроить на третьем этаже его салона парикмахерскую. Он был возмущен до глубины души. «Я князь, я не позволю запятнать мое родовое имя!» Элинор не обращала внимания на его гневные речи. Спокойно заказывала меблировку и необходимое оборудование, пока Елена налаживала производство мужских лосьонов, шампуней, краски для волос и кремов для лица, по сути, мало отличающихся от женских. Несчастный «подопытный кролик» честно все перепробовал и так замучился, что даже во сне видел кремы. Иногда его кожа словно по волшебству становилась гладкой и нежной, а порою эксперимент заканчивался полнейшим провалом, и бедняга покрывался сыпью.

В самый разгар бурной деятельности Мадам вдруг стало плохо, и ее увезли в больницу. У Елены обнаружили рак горла, ей срочно сделали операцию. Как только она вернулась из реанимации, вся семья собралась у ее постели. Первым делом известили Хореса, он примчался из Франции и был прощен. Примирение матери и сына всех растрогало. Состояние Мадам мгновенно улучшилось. Она разрешила Патрику навестить ее. Его поразило, что Елена внезапно стала слабенькой, хрупкой старушкой.

О’Хиггинс приходил в больницу каждый вечер после работы. Но в выходные не появлялся. Как-то раз она призналась ему, что родня, хоть и хлопочет вокруг нее, навевает скуку. С близкими ей было не о чем говорить, и она поневоле смотрела телевизор. Дэвид Огилви настойчиво советовал ей стать спонсором какой-нибудь программы — ведь снимают же на деньги Чарльза Ревсона телевизионную игру «Вопрос на 64 000 долларов». По правде сказать, организаторы игры сначала обратились не к «этому типу», а к ней, но она им наотрез отказала. А теперь раскаивалась, ведь игра пользовалась таким успехом у зрителей…

Как только Елене стало немного лучше, она взялась за работу. По ее просьбе в палату провели телефонную линию, установили телекс и несколько пишущих машинок. По утрам секретарши, сменяя друг друга, печатали письма под диктовку. Ежедневно Патрик докладывал ей о том, как продвигается ремонт в салоне Гуриели. Она назначила его директором отдела рекламы, сказав: «Люди вас любят. А в этом деле главное — привлечь к себе людей».

С больничной койки Мадам руководила подготовкой к открытию салона, вникая во все детали. Елена назначила его на вечер четверга, когда вся элита в сборе. На праздник собралось столько знаменитостей, что яблоку было негде упасть. Пришли сестры Габор, актрисы, писатели Гор Видал и Трумен Капоте, пришел Сальвадор Дали и еще целая толпа известных людей. Все думали, что мадам Рубинштейн после операции не встает с постели. Каково же было удивление гостей, когда она вдруг появилась в новом платье, стилизованном под русский сарафан, и в лучших своих драгоценностях!

Величественная, как античная статуя, она твердо ступала и прямо держалась, правда, врач и сиделка поддерживали ее под руки. Проходя сквозь толпу, Елена, подобно императрице, милостиво улыбалась и кивала гостям в ответ на их почтительные поклоны, ласково поцеловала всех родных, которые были потрясены и собирались наброситься с упреками на врача, позволившего ей приехать. Властным мановением руки она заставила их умолкнуть и вдруг лукаво, заговорщицки улыбнулась О’Хиггинсу, будто девчонка-шалунья, удачно всех разыгравшая.

Гордость заставляла ее бороться с недомоганием, но буквально через десять минут ей стало так плохо, что пришлось уехать. Перед этим она успела съесть кусочек копченой лососины, жалуясь, что в больнице ужасно кормят.

Через некоторое время Мадам поправилась окончательно, но ее прежняя энергия, похоже, иссякла навсегда. Салон мужской косметики Гуриели мог бы процветать. Многие звезды кинематографа, к примеру Юл Бриннер и Тони Кёртис, стали его завсегдатаями. Однако никак не удавалось справиться с наплывом посетителей. Неустанные труды сверх сил в послевоенное время надломили ее, и она сдалась: закрыла парикмахерскую, возмущавшую князя. И план провалился. Убытки составили двести тысяч долларов за год, салон пришлось закрыть. Идея слишком опережала время, ее не удалось реализовать.

О’Хиггинс вернулся в свою каморку рядом с кабинетом Мадам. Он снова ведал ее перепиской, сопровождал ее повсюду. Они путешествовали вдвоем. В ноябре 1955 года Елена и Патрик были в Париже, в особняке на набережной. Внезапно среди ночи раздался звонок, О’Хиггинс бросился к телефону. Ему сообщили, что князь скончался от сердечного приступа.

Секретарь должен был подготовить Мадам к ужасному известию. Она, как всегда, проснулась еще затемно. Сидела в постели выпрямившись, обложенная подушками, поднос с завтраком стоял у нее на коленях. На тумбочке тускло светил ночник, мрачный ноябрьский рассвет едва занимался в небе, обложенном тучами. Патрик не успел и рта открыть, как Елена догадалась о том, что произошло.

Она закричала, зашлась плачем, все забегали, засуетились вокруг нее, утешая, успокаивая кто чем мог… О’Хиггинсу показалось, что это длилось целую вечность. Смерть Арчила ошеломила Мадам, она не ждала такого удара. Они прожили вместе восемнадцать лет в любви и согласии, поначалу Елена распоряжалась им как своей собственностью, но потом предоставила ему больше свободы. Их отношения совсем не напоминали те, что сложились у Мадам с Эдвардом Титусом; они с князем были снисходительнее друг к другу и почти не ссорились.

Арчил был прекрасным другом, внимательным, заботливым, остроумным. Постоянно шутил, говорил изящные комплименты. Умел наслаждаться жизнью и не отказывал себе в удовольствиях: вращался в свете, мастерски играл в бридж, ездил на курорты; не требовал лишнего, но и не стеснялся принять любой подарок, будто все это принадлежало ему по праву. Искренне уважал свою жену, хотя часто появлялся в обществе один из-за ее постоянной занятости. «С Еленой ни одна женщина не сравнится», — повторял он всем и повсюду. Да, он тратил немало денег. Елена никогда ничего для него не жалела. Но, надо отдать ему должное, князь знал меру.

Мадам унаследовала все имущество Арчила, коль скоро других наследников у него не было. Как известно, в свое время она настояла на том, чтобы в их брачный контракт внесли пункт, согласно которому, в случае если князь скончается первым, к ней вернется выделенная ему часть состояния. Тогда это всем показалось странным, ведь Арчил был моложе Елены на двадцать лет. Но интуиция никогда не подводила мадам Рубинштейн, благодаря своей предусмотрительности она не потеряла полмиллиона долларов после смерти мужа.

Дни тянулись как годы, Мадам не могла подняться с постели и никого не желала видеть. В Париже, Лондоне, Нью-Йорке люди беспокоились, со всех концов Земли ей посылали бесчисленные телеграммы, письма, звонили, передавали цветы и визитные карточки. Она никому не отвечала. И не пошла на похороны. Она вообще ненавидела погребальные обряды: они напоминали ей о собственной смерти. Елена словно бы бросала вызов судьбе: нет кладбища, нет траура, значит, нет горя. Однако ребяческий отказ признавать очевидность не избавлял от боли. Ей мучительно не хватало князя.

В конце концов извечный инстинкт выживания одержал верх над скорбью. Нужно было справиться во что бы то ни стало.

Длительный период апатии миновал, и Мадам решилась осуществить одну давнюю мечту, не дававшую ей покоя. Она желала, чтобы Пикассо написал ее портрет.

Они познакомились в конце Первой мировой войны. Елена не раз бывала у него в мастерской на улице Боэси. Все началось с того, что она купила портрет Пабло, сына Пикассо и Ольги Хохловой, русской балерины. А потом коллекция его разнообразных работ у Мадам постоянно пополнялась. К примеру, нью-йоркскую квартиру украшало огромное полотно «Женщины». Но в 20-е годы, когда Эдвард Титус с супругой привечали многих художников и писателей, Пикассо не принадлежал к числу завсегдатаев их гостиной, хотя у них было немало общего.

Многие великие художники писали Елену, только портрета работы Пикассо не хватало в ее собрании. Напрасно она посылала ему письма и телеграммы, он был неумолим.

Неужели художник боялся мадам Рубинштейн? Или, как полагают многие, не выносил ее властности? А может быть, Елена не предложила ему достаточного вознаграждения? Во всяком случае, он под разными предлогами уклонялся от встречи с ней. Правда, однажды летом она все-таки сломила его сопротивление сотней звонков и писем и дважды позировала ему. Но тогда ей пришлось срочно вернуться в Нью-Йорк из-за неотложных дел.

Смерть князя стала достойным предлогом для возобновления работы над портретом: Мадам нужно было отвлечься от мрачных мыслей. Наверное, ей казалось, что кисть мастера ее увековечит, сохранит в памяти потомков. Истинные причины настойчивости Елены неведомы, ясна лишь ее позиция: «Хочу портрет, и он у меня будет!»

А вот Пикассо по-прежнему не горел желанием увидеться с Мадам. Он приказал слуге отвечать ей, что хозяина нет дома, а когда брал трубку сам, то говорил измененным голосом: «Извините, он только что вышел». Его хитрость срабатывала до тех пор, пока противница не переменила тактику. Сбить с толку мадам Рубинштейн было не так-то просто. Она решила нанести ему визит без предупреждения. И взяла с собой сестру и секретаря.

Подобно Мадам, Пикассо и в семьдесят пять не утратил неиссякаемой энергии. Вместе со своей женой, актрисой Жаклин Рок, которая была моложе его на сорок пять лет, он жил на вилле «Калифорния» в Каннах.

Когда Мадам со свитой внезапно появилась у него в саду, он как раз угощал аперитивом гостей: актера Гэри Купера и коллекционера Даниэля Канвейлера. Елена и художник обнялись и прослезились.

Пикассо пригласил вновь прибывших присоединиться к их скромной трапезе: подали холодную говядину, колбасы, отличное красное вино. Затем сам отвез Елену домой на своем стареньком разбитом «ситроене», но старательно избегал любых упоминаний о пресловутом портрете. Однако Мадам настойчиво требовала, чтобы он исполнил обещание. Нехотя художник согласился и просил ее прийти назавтра в шесть часов вечера.

Елена с Патриком не опоздали ни на минуту. Пикассо усадил Мадам в гостиной у окна. Оттуда открывался дивный вид на сад. Под каждым деревом стояла бронзовая скульптура. Вдали шумело Средиземное море.

Из всех принесенных Еленой нарядов художник выбрал яркое пестрое мексиканское пончо, в нем она и позировала. Сам он сел напротив нее, положив на широкий стол большие листы бумаги. Никто не осмеливался потревожить двух великих людей во время их разговора с глазу на глаз. Патрик и Жаклин, сидя на террасе, в молчании листали журналы о кино. Пикассо и мадам Рубинштейн негромко переговаривались, будто старые заговорщики. Вдруг художник спросил:

— А сколько вам лет?

— Я вас старше, — парировала она.

Он лукаво улыбнулся. Потом долгое время пристально разглядывал свою модель, будто любовался старинной хрупкой фарфоровой статуэткой.

— У вас огромные уши, — наконец проговорил он. — У меня такие же. У слонов тоже. Они живут очень долго. А мы с вами будем жить вечно.

Он отложил карандаш, приблизился к ней и всмотрелся в ее лицо еще внимательней.

— У вас расстояния между глазами и между ушами точно такие же, как у меня. Нет сомнений, вы тоже гениальны!

Пикассо сделал сорок набросков Елены. Тщательно прорисовывал ее руки, лицо, драгоценности, похоже, действительно намеревался писать портрет. На некоторых из них с безжалостной четкостью, а подчас и жестокостью изображена властная, деспотичная старуха, в какую превратилась мадам Рубинштейн в конце жизни. На других образ более сложен, где-то дипломатично смягчен и сглажен. Ее руки он рисовал чаще, чем лицо, будто они казались ему выразительнее. И мастерски подчеркивал контраст между их простонародностью и вычурной изысканностью колец и браслетов. Увы, дальше набросков дело не пошло.

До самой своей кончины Мадам не оставляла его в покое, сотни раз умоляла, чтобы он завершил портрет. Посылала ему свои фотографии, дарила им с Жаклин роскошные подарки, даже рассталась со своим любимейшим африканским амулетом, который приобрела еще в молодости и берегла как зеницу ока. Улещивала, упрашивала, угрожала. Тщетно. Он только недоумевал в ответ: к чему такая спешка? «Мы с вами немало прожили, но впереди у нас вечность». Елене было под девяносто, она знала, как мало осталось у нее времени.

Больше они не встречались. Если верить Джону Ричардсону, биографу Пикассо, художник боялся, что умрет раньше Елены, если закончит ее портрет. Он наотрез отказался показывать ей наброски, но Ричардсон их видел. И назвал великолепными.

Он не высказал вслух собственного мнения об этих «когтистых лапах, унизанных бриллиантами» и «лысой хищной голове стервятника». Напротив, лживо уверял мастера, будто тот «облагородил» мадам Рубинштейн, превратил ее в гордого орла.

Джон Ричардсон вообще отзывается о стареющей Мадам с удивительной неприязнью и злорадством, сравнивает ее, «изукрашенную, разрисованную», с посредственной иконой в нелепом дорогом окладе. Ни сострадания, ни уважения. Даже язвительный О’Хиггинс никогда не позволял себе такого, поскольку был искренне привязан к своей благодетельнице.