— Они чудесны!

Отец Ансельмо был искренне восхищен фресками Луини. Задрав голову к куполу церкви, он поворачивался туда и сюда, громко выражая свой восторг. В небольшом трансепте Бернардино изобразил венчание Девы Марии и святого Иосифа, Богородица была в том самом голубом одеянии, сверкавшем, как воды чистого озера Маджоре, а Иосиф бережно надевал обручальное кольцо Ей на правую руку, странным образом похожую на руку Симонетты ди Саронно. Лицо Марии, обращенное к жениху, было изображено в профиль, и Ансельмо невольно подумал, что Симонетте, должно быть, нелегко было позировать для этой фрески, стоя на том самом месте, где она венчалась со своим покойным супругом. Неким сверхъестественным образом, как показалось священнику, и святой Иосиф, бывший всего лишь скромным плотником, весьма похож на благородного синьора Лоренцо. На противоположной стене Бернардино создал еще один шедевр «Отрок Иисус среди учителей в храме». Здесь, со свойственной ему самоуверенностью и даже наглостью, в виде подростка Христа Луини изобразил самого себя. Спаситель, широко раскинув руки, что-то живо обсуждал с собравшимися вокруг Него раввинами, и лицо Его казалось таким же оживленным и разгоряченным спорами, какое Ансельмо не раз доводилось видеть и у самого художника. Сходство оказалось столь велико и правдоподобно, что священнику было даже как-то неловко стоять под этой фреской рядом с Его двойником. На той же фреске была и Симонетта — на сей раз в образе уже немолодой Богородицы. Благодаря умелой игре с перспективой, Богородица-Симонетта казалась более крупной, чем Христос, одета Она была в тот же чудесный голубой плащ и одну руку протягивала к сыну, а вторую прижимала к сердцу. Ансельмо вдруг ощутил странное беспокойство. Луини никогда не рассказывал ему о своей семье, но проницательный священник вдруг понял, как много Симонетта, должно быть, значит для этого художника, понял, что это не просто вспышка страсти, которую легко удовлетворить или просто погасить, но истинная, глубокая любовь, благодаря которой Бернардино воспринимает эту молодую женщину не только как свою возлюбленную, но и как свою жену, а также как свою мать. На его фреске Богородица была лишена каких-либо украшений или особых, издавна почитаемых символов. Она не сжимала в руке позолоченной лилии или пышно цветущей розы и не была украшена цветами миндаля, которые символизируют Ее чистоту, а для самой Симонетты могли бы иметь и некий дополнительный смысл. Луини наверняка знал обо всех этих религиозных тропах, обо всех этих вечных символах, но все же отказался от них в пользу живой красоты смертной женщины. Всемирное поклонение здесь как бы взаимодействовало, переплеталось с чисто человеческими, семейными отношениями Марии с мужем и сыном. Ансельмо вдруг вспомнил того святого, в честь которого был назван Бернардино, — Бернара Клервоского, который более всего почитал именно Богородицу и с пламенной страстью Ей поклонялся.

Испытывая сильное душевное смущение, Ансельмо задумчиво двинулся дальше, в пресвитерий капеллы Маджоре. Луини неотступной тенью следовал за ним. Священник остановился перед фреской, на которой изображено было приношение младенца Христа во храм, и снова там оказалась Симонетта ди Саронно в том же небесно-голубом одеянии с тем же выражением материнской любви на лице и сложенными в молитве за возлюбленного Сына изящными белыми руками. А на заднем плане, на холме, Ансельмо разглядел и еще одно чудо: свою церковь Санта-Мария-деи-Мираколи! Художник словно перенес ее из Саронно на холмы Вифлеема, и она высилась там, белоснежная и изящная, среди чужеземных пшеничных полей. На противоположной стене пресвитерия была еще одна фреска, пожалуй самая яркая и прекрасная из всех: поклонение волхвов. Здесь Богородица с лицом Симонетты ди Саронно в том же безупречном голубом одеянии держала на руках сияющего младенца Христа, подобного утренней звезде, а языческие цари, или волхвы, сходились на свет этой дивной звезды. На этой фреске все было на редкость совершенным и прекрасным. Хлев, замечательно изображенный в перспективе, казался украшенным аркой-проходом в некой высокой и темной стене, волхвы и их свиты сверкали драгоценными украшениями, ярко выделявшимися на их темной коже, а верблюды и боевые кони на заднем плане выглядели совершенно живыми. Но, несмотря на все эти чудеса, глаза неизменно притягивала к себе одна спокойная, даже безмятежная фигура в центре: молодая женщина в голубом плаще.

Бернардино, казалось, окаменел рядом со священником, его рука, которую он в задумчивости приложил к щеке, точно прилипла к ней. Ансельмо первым нарушил молчание. Повернувшись к новому другу, он, не скрывая восхищения, сказал:

— Знаешь, я ведь, казалось бы, видел твою работу на всех ее стадиях и все-таки воспринимаю это как настоящее чудо!

— Хмм… Вот как?

Ансельмо искоса глянул на него. Подобная реакция была Бернардино совсем несвойственна. Обычно он с огромным удовольствием принимал похвалы в собственный адрес и даже подпевал им.

— Что с тобой, Бернардино? Ты здоров?

А вот в этом художник уверен не был. Он не сомневался, что подцепил какую-то хворь. И он, конечно же, сходил бы к аптекарю, если б верил в медицину. Но до сих пор он всегда был здоров — этакое животное, совершенно не подверженное недугам, — и с такой антипатией относился к тем, кто выставляет напоказ свои болячки, что совершенно не верил ни этим людям, ни тем, кто предлагает лекарства от всевозможных заболеваний. Впрочем, не больше верил он и в силу молитвы, и в исцеление с помощью высших сил. С другой стороны, сейчас ему и правда было как-то не по себе. Вино и еда не доставляли ему никакого удовольствия. А женщины и подавно. Господь свидетель, в Саронно всегда хватало хорошеньких девушек, Бернардино видел их немало, да и они на него поглядывали даже во время мессы, когда он слонялся по заднему нефу, нетерпеливо ожидая окончания богослужения, чтобы вновь взяться за кисти. Любая из этих женщин могла бы принадлежать ему, он прекрасно знал, сколь притягательны для представительниц прекрасного пола и его талант художника, и его привлекательная внешность. И все же он не выбрал ни одну из них — у него не было женщины с тех пор, как он попал сюда. Впрочем, встревоженный Ансельмо требовал ответа, и Бернардино сказал ему:

— Спасибо тебе за заботу, но я вполне здоров и чувствую себя прекрасно. А как же иначе — после завершения такой огромной работы?

Этот ответ был уже гораздо лучше, и Ансельмо, вздохнув с облегчением, осмелился задать художнику еще один вопрос: о том, что совершенно озадачило его на одной из фресок, когда он присмотрелся к ней повнимательнее. Там явно кое-чего не хватало.

— Так твоя работа полностью завершена?

— Да, Ансельмо. И я подумал, что, пожалуй, оставлю эту Мадонну без лица. Может, на чей-то вкус это чересчур современно, но я готов отстаивать свои позиции.

Ансельмо теперь был вполне доволен тем, что его друг несколько приободрился, о чем свидетельствовала вернувшаяся к нему привычная, немного ироничная манера речи. Снова подойдя к смутившей его фреске, священник еще раз внимательно ее осмотрел и окончательно убедился в том, что вместо лица у Девы Марии пустой овал. Он и сам не понимал, почему не заметил этого раньше, ведь фигура Богородицы сильно притягивала к себе взгляд, отвлекая от всего, что ее окружало. Голубизна плаща, совершенно живые складки на нем и этот исходивший от Пресвятой Девы свет заставляли взглянуть на Ее лицо, но лица-то как раз и не было! Явное несоответствие! Казалось, Пресвятая Дева надела маску вроде тех, какими пользуются во время карнавалов венецианцы, вот только Ее маска была лишена отверстий для носа и рта. И это тоже вызывало некую смутную тревогу.

Бернардино бродил у Ансельмо за спиной, шаркая ногами, словно какой-то висельник, что было для него тоже совершенно нехарактерно.

— Не огорчайся! Сегодня она будет закончена. Еще один сеанс с благородной синьорой, с королевой Кастелло, и я все доделаю.

— Так Симонетта и сегодня придет? — будучи не в силах скрыть изумление, воскликнул Ансельмо.

— Да, а что? — Бернардино вопросительно прищурился. — Сегодня у нас… э-э-э… двадцать четвертое февраля, верно? Неужели на этот день выпадает какой-то малоизвестный христианский праздник, о котором мне лично ничего не известно? Может, двадцать четвертое — это тот самый день, когда крошка Иисус впервые покакал в горшочек?

Ансельмо напустил на себя суровый вид, услышав столь непочтительные речи.

— Нет, никакого праздника сегодня нет. Впрочем, это не важно. Очень хорошо, что ты почти все закончил, ибо вскоре сюда прибудет одно весьма важное лицо. Завтра сам кардинал на пути в Павию сделает здесь остановку и даже отслужит мессу! Он выразил желание увидеть ту работу, на которую давал заказ. Это большая честь для нас!

— Кардинал Милана? Завтра?

— Да. Я получил от него официальное уведомление. Мне его только что доставил гонец, посланный кардиналом. — Ансельмо помахал свернутым в трубку письмом перед носом Луини и спросил: — А ты с его преосвященством знаком?

— Только косвенно.

Ансельмо кивнул.

— Говорят, он очень требовательный, даже придирчивый. Но мне кажется, что он вовсе не такой уж придира, как о нем говорят. Просто он весьма строг по отношению к самому себе и ревностно служит Господу, что невольно делает его жестким и в обращении с другими людьми. Преданность вере способна по-разному воздействовать на человека.

— До тех пор пока его преданность Богу будет иметь форму дальнейших заказов, — улыбнулся и даже несколько оживился Бернардино, — особенно предназначенных для меня, мне до его жесткости по отношению к людям дела нет. — Он хлопнул в ладоши и с силой потер их, потому что без работы руки у него сильно озябли. Ему вдруг показалось, что в Саронно спасения ему ни за что не обрести и хорошо бы поскорее все закончить и убраться из этого города. Художник с некоторым смущением, даже неудовольствием догадывался, что его странное самочувствие как-то связано с Симонеттой ди Саронно. Может, она его околдовала, приворожила, прокляла или еще что-нибудь в этом роде? — Ладно, мне все понятно. Я пишу ее еще один день и завершаю тут все свои дела. — Впрочем, его последние слова к незавершенной фреске не имели ни малейшего отношения.

Правда заключалась в том, что Бернардино всячески оттягивал завершение своей работы. И по той лишь причине, что впервые в жизни не был уверен в собственной состоятельности. Он и вправду не знал, соответствуют ли его умения той задаче, которую он перед собой поставил, и сумел ли он должным образом уловить образ Симонетты, написав на стене ее лицо. На всех остальных фресках Богородица была изображена в профиль, и при этом лицо Ее было не слишком ясно очерчено, а большие глаза и вовсе отвернуты от зрителя. Здесь же он впервые попытался передать всю силу ангельской красоты Симонетты, изобразив ее анфас, но так и не смог сделать, чтобы она смотрела со стены прямо на него. И это не получалось у него вовсе не потому, что Симонетта его ненавидела. Напротив, в последнее время она стала к нему гораздо добрее, но от этого его лишь сильнее охватывало ощущение грозящей опасности. Скрепя сердце Бернардино по-прежнему старался быть язвительным и нагловатым, однако все чаще у него возникало подозрение, что его выходки отнюдь не убеждают Симонетту, что она видит его прямо-таки насквозь, и, стоит ей поднять на него свои прекрасные очи, он попросту потеряет дар речи. Они по-прежнему вели словесные поединки, но теперь уже твердость проявлял в основном Бернардино, а Симонетта стала гораздо мягче, уступчивей, особенно с тех пор, как художник рассказал ей — поддавшись проклятой слабости! — о своем детстве. Мало того, он неоднократно замечал в ее больших глазах такое обидное и совершенно для него нежелательное сострадание! А один или два раза Симонетта даже звонко рассмеялась, подшучивая над Бернардино, и этот смех подействовал на него чрезвычайно сильно, вызвав в его душе целую бурю чувств. В эти мгновения ее ангельское лицо стало совершенно земным, да и вся она как бы спустилась с небес на землю. Ничего, пообещал себе художник, сегодня он будет держать себя в руках, будет с нею суров и спокоен. Так что ничего она своими чарами не добьется!

Бернардино даже не обернулся, когда Симонетта вошла в церковь. Он и так прекрасно знал, что это она, ибо музыка ее шагов преследовала его даже во сне, и теперь изо всех сил старался подавить ту острую радость, которую ощутил при ее появлении. Он, по-прежнему не глядя на нее, бросил ей голубое одеяние и грозно рявкнул:

— Готовься поскорее, синьора. Сегодня у нас много работы. Мне стало известно, что завтра эту церковь посетит сам кардинал Милана. А потому нужно поскорее закончить последнюю фреску.

Но Симонетта даже не пошевелилась. Она продолжала стоять совершенно неподвижно до тех пор, пока не заставила Бернардино все же повернуться к ней. Она была очень бледна, под глазами пролегли тени, а смотрела она на него так, словно просила пощады. Ничего похожего на ее прежний, ястребиный, взгляд. С ней явно что-то случилось. Интересно, в чем причина этой внезапной слабости? — думал Бернардино. Впрочем, в душе он торжествовал.

— Ну, что же ты стоишь, синьора? Сегодня у меня нет времени на пустую болтовню.

— Синьор Луини. — Да, сегодня с ней и впрямь что-то было не так, ибо она давно уже не обращалась к нему столь торжественно. — Сегодня я не смогу тебе позировать.

— Но почему?!

— Я… плохо себя чувствую.

— Ах вот как! Но мне-то что за дело до ваших женских недомоганий! Мне совершенно не нужно знать, у кого из вас месячные, а кто забеременел от какого-нибудь прощелыги. В данный момент речь идет о куда более высоких материях. Это Искусство, уважаемая синьора! Так что прошу тебя, переодевайся-ка поскорее и будь готова.

Симонетта на мгновение утратила дар речи, потрясенная его грубостью. Однако она даже не «укусила» его в ответ, как обычно, что окончательно озадачило Бернардино. Он просто не знал, как ему вести себя с этой новой Симонеттой. Он вообще ничего не понимал. Что же это такое с ним творится? Ему казалось, что он уже вполне успел изучить ее характер, однако сегодня она демонстрировала некие совершенно незнакомые ему черты. И он растерялся. Мало того, он с трудом мог подобрать слова для ответа, а потому речь его казалась еще более жесткой.

— Ну так что же, синьора?

Он едва расслышал ее ответ:

— Мой отказ позировать тебе, синьор, ни в малейшей степени не связан с тем, о чем ты только что упоминал. Просто… сегодня годовщина гибели моего дорогого мужа…

Бернардино стиснул кулаки, стараясь подавить горячую волну сочувствия, поднявшуюся в его душе. Если он позволит состраданию вырваться на свободу, то попросту утонет в нем, утонет в той невыразимой печали, которая сквозит в каждом ее слове. Ему было жаль Симонетту, ужасно жаль, и он ненавидел себя за то, что невольно причинил ей боль, ибо меньше всего на свете ему хотелось ее мучить. Художник резко отвернулся и стал перебирать кисти. Нет, не мог он сейчас проявить мягкость, не мог допустить, чтобы она поняла, как сильно его ужасает собственная жестокость! Он чувствовал, что если сделает это, то пропадет навсегда, поскольку его пугала сила того чувства, которое он к ней испытывал.

— Сядь, синьора, прошу тебя, — сказал Бернардино довольно резким тоном, и Симонетта покорилась, словно он только что одержал над нею сокрушительную и окончательную победу.

На самом деле минувший год принес ей куда больше страданий и горя, чем предшествующий, хотя такое трудно было даже себе представить. Дело в том, что она не сразу получила известие о гибели Лоренцо и продолжала жить в Кастелло, все еще надеясь на возвращение мужа. Так, в надежде, она прожила всю зиму, думая, что весной вновь увидит его. Но весной в Кастелло вернулся лишь Грегорио ди Пулья и принес ей страшную весть о том, что Лоренцо погиб еще в феврале. Она представила себе, как падающие с неба снежинки не тают на его мертвом лице, как снег постепенно скрывает его тело, и ей показалось просто невообразимым, невозможным, что он умер, а она осталась жива. А ведь она даже танцевала и пировала с арендаторами на Сретение, тогда как тело ее мужа уже, наверное, начало разлагаться, она по-прежнему жила своими надеждами и веселилась в тот праздничный день, который так хорошо запомнила. Они с другими благородными дамами играли тогда в игру «золотая подушка», во время которой бросают и ловят позолоченную подушечку, а на кону стоит чаша с бесценным, сдобренным редкими пряностями вином, которую охраняет глава увеселений. Симонетта в той игре выиграла и забрала золоченую подушечку себе, а «пленника подушки», то есть чашу с драгоценным вином, поднесенную ей шутом, с удовольствием осушила до дна, в то время как — возможно, в эти самые мгновения! — горячая кровь Лоренцо лилась из его ран на замерзшую землю Ломбардии. И Симонетту теперь мучила странная, не поддающаяся объяснению вина из-за того, что она так и не смогла почувствовать, распознать тот миг, когда погиб ее муж. Она была связана с ним душою и телом, соединена с ним самыми святыми клятвами, и, разумеется, хорошая, истинно благочестивая жена должна была бы почувствовать то мгновение, когда ее супруг перестает дышать. А вот она ничего не почувствовала! И вина эта казалась ей непростительной. Значит, она была Лоренцо плохой женой? Но тут память, словно не желая обманывать Симонетту, начинала твердить ей, что у нее не было перед ним в прошлом никаких грехов, и в вере своей она также не испытывала ни малейших колебаний. Да, пожалуй, оба они не горели безумной страстью, но любили друг друга глубоко и искренне. И души их были едины во всем. И женой она была послушной и благочестивой, и всегда помнила о своем супружеском долге. Почему же она с такой силой ощущает бремя собственной вины? Может быть, потому, что вина эта связана не только с тем, что она не сумела почувствовать момента, когда Лоренцо погиб? Она невольно ощущала себя виноватой с того самого дня, когда впервые взглянула в лицо Бернардино Луини, когда впервые, помимо собственной воли, обратила внимание на то, как прекрасно его тело, и обнаружила, что это самый красивый мужчина, какого ей когда-либо доводилось видеть, красивее даже ее покойного мужа. Дьявольское искушение, порожденное красотой Бернардино Луини, заставляло Симонетту считать Лоренцо самым добрым, самым благочестивым, самым лучшим и сдержанным из всех мужей на свете. Она страстно по нему тосковала, не было минуты, чтобы она о нем не думала. Однако минувший год — когда остались позади первые мучительные приступы горестного отчаяния и последовавшая за этим беспросветная пустота — принес Симонетте некую новую решимость, вызванную невольным гневом на слишком расточительного супруга и обрушившейся на нее нищетой. Проблемы, связанные с отсутствием средств к существованию, привели ее к знакомству с двумя очень разными мужчинами, и Манодората тогда стал ей другом, а Бернардино — врагом. Оба в этот сложный период поддержали Симонетту, но совершенно по-разному. Манодората обеспечил ей реальную помощь, а Бернардино подарил ей гнев, столь необходимый для продолжения жизни, и у нее хватило проницательности, чтобы понять: она обязана жизнью им обоим, причем в одинаковой степени. И теперь, когда со дня смерти Лоренцо прошел уже год, становилось ясно, что горю Симонетты, связанному с этой утратой, нет конца, что и через год она будет одинока, и через два года, и через три, и так до конца своих дней. А сегодня она даже рассердиться на Луини не сумела, что бы и как он ей ни говорил. Сегодня она чувствовала себя совершенно выдохшейся, безжизненной, а печаль и тоска по покойному мужу, как ей казалось, отныне будет сопровождать ее вплоть до Судного дня. Симонетта сидела на ступенях алтаря, не замечая, как слезы набегают на ее прекрасные очи и капают на руки и на подол платья.

Зато Бернардино сразу это заметил, так как не сводил глаз с ее лица. Именно этого он больше всего и боялся. Ее слез. Он понимал, что слезам ее противостоять не сможет. Слезы драгоценными бриллиантами падали из глаз Симонетты — тех самых голубых глаз, которые создали в душе Бернардино такую сумятицу чувств. Глаза эти были того же цвета, что и небо над его родным озером Маджоре. Там, в детстве, голубизна озера и неба, неба и озера становилась единой, стоило прищурить глаза, и ангелы вдыхали и выдыхали воздух, вдыхали и выдыхали, подгоняя к берегу волны и создавая ощущение морского прилива, которого там быть не могло. И еще Бернардино вдруг вспомнилось последнее прикосновение отца, его рука на плече перед тем, как он навсегда ушел из семьи. И любовь к матери, к той единственной женщине, которая в те далекие годы одна лишь могла сделать его по-настоящему счастливым. Не в силах долее выносить пробудившиеся в душе мучительные воспоминания, Бернардино подошел к Симонетте, чувствуя себя на берегу того озера, в набегающих на берег волнах, и опустился перед нею на колени. Точно вознося к ней свою мольбу, он обнял ее и крепко поцеловал в губы и тут же почувствовал, как ее руки обнимают его, а губы ее приоткрываются навстречу его губам. На губах у него был вкус ее слез — соленый, а вовсе не сладостный, — и он воспринимал его как вкус своего исцеления, поняв наконец, что причиняло ему такие страдания. И все вдруг встало на свои места. Он нашел-таки свой Грааль, всем сердцем полюбив Симонетту ди Саронно, и в эти невероятные мгновения отчетливо понял: и она тоже его любит.