Симонетта почти лишилась чувств.

Она еще слышала голос священника, отправлявшего службу, но не понимала, что он говорит, и словно сквозь пелену видела кардинала с его свитой, когда он в сиянии украшенного драгоценными каменьями облачения шел по нефу. Она не ощущала аромата благовоний, не чувствовала вкуса белоснежной облатки, которую вложили ей в рот. И не сумела поднять глаза от чаши с вином, когда ей поднесли причаститься «кровь Христову». Но прежние ее ощущения все же никуда не исчезли. О да! Отпечаток горячих губ Бернардино на ее устах был точно ожог, точно след терпкого красного вина. Симонетта поднесла к устам свои длинные изящные пальцы, желая стереть этот отпечаток, этот позорный след совершенного ею предательства. Плечи ее прямо-таки согнулись под бременем стыда.

Она ведь пришла сюда просто помолиться, ибо велики были ее прегрешения. Как же она могла позволить этому художнику поцеловать ее — прямо на этих ступенях, где она давала клятву верности Лоренцо? Понимание того, что Бернардино первым поцеловал ее, ничуть не утешало Симонетту. Как могла она забыть, что сама раскрыла уста навстречу его устам, что сама коснулась языком его языка, что сама прижималась к нему, утопая в его объятиях? Да, она обнимала его крепко, благодарно, испытывая ту земную радость, о которой совсем уже позабыла. Нет, эта радость была гораздо сильнее. И если уж быть честной перед самой собой, подобной радости она еще никогда не испытывала. Когда Симонетта это осознала, то вырвалась из его объятий и убежала. И когда она убегала от него вся в слезах, страшась вернуться назад, то в дверях столкнулась с каким-то прихожанином, но в волнении не сумела заметить, что лицо этого человека, как и ее собственное лицо, казалось слепым от слез и в глазах его застыло горькое чувство смертельной обиды. Бернардино тогда бросился за Симонеттой, но догнать не успел: его минутного промедления хватило ей, чтобы вскочить на коня и галопом погнать его в Кастелло, ничуть не заботясь об обледенелой дороге и крутых тропинках, на которых конь легко мог поскользнуться. Снег бил ей прямо в лицо, но так и не смог остудить ее горящие щеки.

Всю долгую бессонную ночь Симонетта провела в слезах и сожалениях, но, едва забрезжил рассвет, приняла твердое решение. Она понимала, что Бернардино станет выслеживать ее и у нее не хватит сил отослать его прочь, значит, придется самой набраться смелости и снова пойти в церковь, чтобы при большом скоплении народа встретиться с ним в последний раз и сказать, что они не могут быть вместе. Обе эти мысли — о том, чтобы снова его увидеть, и о том, чтобы не видеть его больше никогда, — были для нее одинаково болезненны. Но и сидеть в этой церкви, в этом мире красоты, цвета и святости, который сумел создать Бернардино, тоже было настоящей пыткой. Быть свидетельницей проявлений его чудесного дара, знать, что этот гениальный художник страстно ее желает, — нет, это было ей не по силам. Большой ларец со святыми мощами Ансельмо поместил прямо перед образом Мадонны — перед ее, Симонетты, портретом! Священник ничего не знал о случившемся, он поместил мощи туда лишь по той причине, что лицо Пресвятой Девы так и не было закончено. За дароносицей, где хранились частицы Священного Креста, восседала сама Царица Рая, которая, увы, не имела лица. Ансельмо полагал, что лишь троим будет известно, что фреска не закончена, однако он ошибался: на самом деле таковых было четверо. Симонетта вздрогнула. Она знала: Бернардино скрывается где-то в дальних приделах, крадется, точно дворняжка, и постоянно чувствовала на себе его взгляд, отчего горло ей обжигали невыплаканные слезы.

Луини действительно крался от одной стороны апсиды к другой, петляя, точно волк в лесу. Он более чем когда-либо жаждал окончания мессы. Он должен поговорить с нею! Его измучило нетерпение, но душа была полна радости и предвкушения счастья. Симонетта должна понять, как это понял теперь он, что они любят друг друга. Этот поцелуй сказал ему все, нет, не только ему — им обоим! Наконец-то он, Бернардино, обрел центр равновесия! Наконец-то исцелены все его недуги, отступили все несчастья. Та неверная нота, что до сих пор звучала в его душе, умолкла, и душа обрела наконец свое истинное звучание. В ушах его раздавался сладостный звон, голова была полна поэзии, а тело — жара. Художник с нетерпением ждал и не мог дождаться того мгновения, когда будет обладать этой женщиной. Все, все должно отступить перед их любовью! Не для него, Бернардино, те сладкие слова о целомудренной рыцарской любви, которые распевают трубадуры! Не для него все эти напрасные вздохи, стоны и воздушные поцелуи, адресованные далекой, но такой недоступной даме, которой ее несчастный возлюбленный никогда не будет обладать по-настоящему! Отчаяние Симонетты, ее мучительные угрызения совести, ее покойный муж и ее Господь — все это не может, не должно иметь никакого значения, когда они будут вместе. Они станут жить по-старому, как те язычники, которые еще не могли слышать ни голоса священника, ни ангельского пения церковного хора, они слышали только стук собственного сердца да шум крови в своих жилах. И для них не существовало ни рая, на который можно было надеяться, ни жизни после смерти. Их рай был здесь, на земле, и они понимали: когда умрут, их прах станет пылью, такой же землей, и навечно с нею сольется.

Теперь Бернардино хорошо ее видел. Впрочем, ее он узнал бы где угодно, различил бы в любой толпе. Симонетта сидела среди прихожан рядом со служанкой, низко опустив голову и спрятав лицо под капюшоном. Но Бернардино так хорошо знал, как ткань облегает тело Симонетты, под каким углом обычно наклонена ее голова, что мгновенно ее узнал. На него она, конечно же, смотреть не желала, но он и так знал: если он сможет хотя бы несколько минут поговорить с нею, снова ее обнять, все будет хорошо.

Рафаэлла то и дело посматривала на свою хозяйку. Она не знала, что ее мучает, но, возможно, испытывала те же стыд и неловкость, что и Грегорио. Она знала, какие горькие чувства владели Симонеттой и Грегорио в день смерти Лоренцо, но все же была поражена тем, как сильно ее госпожа вновь переживает эту утрату, словно все случилось недавно. Всю прошлую ночь Симонетта проплакала, сидя при свечах и вспоминая покойного мужа, а вот Грегорио вел себя как-то странно: он вообще не явился домой к поминальному ужину и в ночных бдениях тоже не участвовал. Он и домой-то пришел лишь на рассвете, весь пропахший вином, с красными от слез и пьянства глазами. Перед хозяйкой он даже извиняться не стал, мало того, в глазах его сверкала такая злоба, что и слепой не мог ее не заметить. И это Грегорио, который всегда был так почтителен к своей госпоже! Рафаэлла недоумевала: да что с ним такое? Но выяснить ей ничего не удалось, потому что Грегорио тут же крепко уснул, а они с погруженной в горестное молчание Симонеттой стали готовиться к походу в церковь. Так что, оставив пока свои тревоги и волнения при себе, Рафаэлла решила, что уж после мессы-то эта тайна раскроется сама собой. В церкви они с Симонеттой проследовали на свои места, причастились, и Рафаэлла принялась украдкой изучать толпу прихожан, надеясь обнаружить в ней своего верного Грегорио. Она не сомневалась, что бывший оруженосец сгорает от стыда и готов повиниться за свое поведение. Но Грегорио в церкви так и не появился, и Рафаэлла решила, что он еще спит. Наверное, слишком много выпил накануне, вот и не хочет в таком виде перед людьми появляться. Однако она ошибалась.

Во время молитвы Святому Духу, когда в церкви воцарилась благословенная тишина, двери вдруг отворились, и прихожане, дружно обернувшись, увидели Грегорио собственной персоной. Пошатываясь и спотыкаясь на каждом шагу, он вошел в церковь и неровной походкой двинулся к алтарю. Прихожане, почуяв неладное, встревоженно переглядывались. Даже Бернардино перестал метаться, прячась за апсидой. Ужасное предчувствие охватило его, когда он узнал того самого человека, который, случайно зайдя в церковь, увидел Симонетту в его объятиях. Этот человек тогда так и застыл в ужасе на пороге, и Симонетта, в страхе убегая от Бернардино, чуть с ним не столкнулась. Да и он, Бернардино, пытаясь ее остановить, вынужден был обойти этого типа.

Кардинал, с трудом, напрягая зрение, читал проповедь, время от времени монотонно выпевал «Аве Мария», не сводя глаз с Великой Книги. Но как только он в очередной раз произнес имя Пресвятой Девы, Грегорио разразился жутким, совершенно безумным хохотом. Кардинал невольно умолк и, не мигая, в упор посмотрел на вторгшегося в церковь нарушителя спокойствия, затем сделал знак своим людям, прятавшимся за перегородкой. Те, вынырнув оттуда, мгновенно окружили Грегорио, намереваясь силой вывести его из церкви. Взяв его под руки, они потащили Грегорио к дверям, и Рафаэлла, не сдержавшись, испуганно охнула. Впрочем, от алтаря до дверей оказалось достаточно далеко, так что у Грегорио вполне хватило времени, чтобы выкрикнуть все, что ему хотелось.

— Клянусь Царицей Небесной, да знаете ли вы, ваше преосвященство, что нарисованная здесь Пресвятая Дева, — слово «дева» он не сказал, а выплюнул, — вовсе не Матерь Божья Мария?! — Грегорио неуклюже перекрестился. — А Мария Магдалина, наипервейшая шлюха из всех прочих шлюх? — И тут из-за апсиды показался Бернардино и двинулся к Грегорио, ловкий и быстрый, как дикий кот. Он еще не знал, то ли ему одним ударом сбить оруженосца с ног, то ли попытаться заставить его умолкнуть каким-то иным способом, однако он не успел сделать ни того ни другого, потому что Грегорио, завидев его, прокаркал: — А вот и он, ее соблазнитель! Ваш гениальный художник, великий Бернардино Луини! — Грегорио успел узнать о Луини все, что ему было нужно, еще прошлой ночью в таверне, и то, что он там услышал, вызывало у него еще больше презрения к этому ловеласу. Поток пьяных ругательств вновь полился у него изо рта: — И как только человек может так жить: рисуя в церкви хорошенькие святые картинки и попутно соблазняя жен славных воинов? Разве это мужчина, если он ни разу в жизни не был на поле боя, ни разу не испытывал той боли, когда клинок входит в твою плоть? И где же нашли себе приют эти презренные — этот жалкий мужчина и эта жалкая женщина? Они прячутся здесь, в святой церкви! Они здесь целуются и воркуют, как голубки! Да я плюю на вас обоих! — И Грегорио незамедлительно сопроводил свою угрозу соответствующим действием, но плюнуть как следует не сумел: губы его дрожали, и отвратительный сгусток повис у него на подбородке. По его искаженному лицу струились слезы, и голос его звучал хрипло от горя и пьянства, когда он воскликнул, обращаясь к Симонетте: — Как ты могла, госпожа моя?! — Она храбро посмотрела ему прямо в глаза, но сразу же отвела взгляд, потрясенная той болью, которую там увидела. — Ведь ты же здесь венчалась! Венчалась с человеком, который в тысячи раз лучше этого! С человеком, который сражался, защищая всех нас, и погиб! Погиб, как Христос! Да, как сам Христос! — Голос Грегорио вновь окреп по мере того, как спутанные мысли его обретали форму, и приведенное им сопоставление внезапно предстало перед ним, как живое, словно высвеченное вспышкой молнии. — Христос умер на кресте, и этот крест теперь скрывает их позор! — Охваченный новым приступом гнева, Грегорио вырвался, бросился к ларцу с мощами и, прежде чем охранники кардинала успели его остановить, сбросил ларец на пол, открыв взорам собравшихся в церкви фреску, на которой была изображена лишенная лица Богородица в окружении волхвов. Ларец откатился в сторону, рубиновые пластины надежно удерживали хранившийся внутри кусочек Святого Креста, однако грохот упавшей дароносицы прозвучал в тишине церкви подобно взрыву. Слуги кардинала моментально снова схватили Грегорио, но он все же успел выкрикнуть в поднявшемся вокруг невообразимом шуме: — Видите, вот Она! Сидит, окруженная волхвами! Но Она так и не закончена, нет, потому что им было недосуг, уж больно они были заняты плотскими утехами, чтобы о святом думать!

Прихожане примолкли, потрясенные подобным богохульством и подобным отношением к священным образам, и переводили глаза с незаконченного лика Мадонны на синьору ди Саронно. Бернардино так и застыл на месте, а сама Симонетта стояла, окаменевшая и неподвижная, точно колонна. Пьяные упреки Грегорио и его слезы подействовали на нее куда сильнее, чем его гнев, сильнее, чем падение дароносицы, сильнее, чем всеобщее внимание к незавершенной фреске. Однако винить его она была не в силах, чувствуя, что он прав: он оказался человеком куда более верным, чем она.

Силы наконец оставили Грегорио, он мешком сполз на пол и беспомощно зарыдал. Он уже не сопротивлялся, когда охранники кардинала подняли его и, точно узел с тряпьем, вышвырнули из церкви. Теперь среди сидящих прихожан стоять остались только двое — Симонетта и Бернардино. Ближайшие к ним скамьи моментально опустели, и они смотрели друг на друга через это пустое пространство, и обоим казалось, что теперь они разделены навеки. Симонетта не выдержала первой. Опустив глаза, она упала на свою скамью, но глаза ее остались сухи. Чувствуя себя совершенно побежденной, она слушала, как усиливается гул голосов вокруг. Глаза людей, точно стрелы с зазубренными наконечниками, впивались в ее плоть, и она понимала, что заслужила каждый из этих гневных взглядов. Бернардино теперь стоял в одиночестве, и душа его корчилась от ужаса, ибо он сознавал, какой непоправимый ущерб нанес убийственный холод этого церковного скандала первым нежным росткам их любви, еще не успевшим хоть немного подрасти и окрепнуть. Сейчас к нему и Симонетте были прикованы глаза всех, всего здешнего мира, люди осуждали их, они взвешивали их достоинства и недостатки, копались грязными пальцами в их прошлом и дружно твердили, что «эти двое, должно быть, не в своем уме».

Кардинал, опустившись в роскошное кресло, не сводил с этих прелюбодеев прозрачных, бледных, опасных глаз. Он, разумеется, никак не мог сочувственно отнестись к тому, чему только что стал свидетелем. Ему было ясно одно: в Божий Дом проникли ересь, безнравственность и неуважение к Господу, совершив все эти мерзкие грехи, художник и эта женщина очернили и те фрески, которые он заказал и оплатил. Теперь эти чудесные изображения померкли в его глазах. Теперь на лицах святых и ангелов ему виделось лишь отражение совершенного здесь греха. Кардинал строго посмотрел на стоявших перед ним мужчину и женщину, но сумел прочесть на их лицах лишь прежние, греховные помыслы. Впрочем, его недолгие раздумья были нарушены грохотом сапог вернувшихся в церковь стражников, и он громко приказал им, впервые за все время службы заговорив не на латыни, а на миланском диалекте, чтобы его поняли все прихожане:

— Арестуйте его!