Бернардино постепенно приспособился к ритму канонических часов. Сперва Утреня, затем Лауды, Первый час, Третий час, Обедня, Девятый час, Вечерня, Повечерие. Они звучали точно шаги, точно ровная поступь одного-единственного звука — Утреня, Лауды, часы: Первый, Третий, Шестой, Девятый — под конец дня переходящего в двойной перезвон Вечерни и Повечерия. Спеши догнать солнце в час заката, спеши наполниться святой верой в Господа нашего, пока длится ночь, пока восход не возвестил начало нового дня. Но ни спешки, ни суеты, ни особой срочности в монастыре никогда не чувствовалось. Бернардино вычислял время, потраченное на каждую фреску, по количеству молитв, спетых святыми сестрами. Он привык к царившему в монастыре покою, к задумчивым монахиням, прогуливающимся с четками в саду, или выпалывающим сорняки в огороде, или вслух читающим Священное Писание. В этом мире не существовало грубых слов или неуклюжих чувств. Здесь никогда ничего не произносили громче, чем слова молитвы. Здесь стояла тишина, нарушаемая лишь шелестом длинных одежд по плитам пола, здесь ничто не оскорбляло слух, и Бернардино с наслаждением внимал простым каденциям молитвенных песнопений. Ну а общение с сестрой Бьянкой и вовсе было бальзамом на его душевные раны. Дружба с аббатисой казалась ему естественным и благословенным продолжением дружбы с ее братом Ансельмо, появившимся на свет вследствие незаконной связи ее высокорожденного отца. И Бернардино часто улыбался про себя, думая о том, до чего эти две ветви одной семьи похожи одна на другую, как много общего сестра и брат, законная дочь и незаконный сын, унаследовали от своего отца.

Теперь Бернардино с нетерпением ждал начала каждого дня и возможности вновь заняться украшательством этого скромного тихого мирка, и с каждым новым днем атмосфера религиозности, окружавшая художника со всех сторон, все сильнее проникала в его душу, насквозь пропитывая все его существо. С тех пор как той ночью с уст Бернардино внезапно сорвалась горячая молитва, он стал — сначала весьма осторожно — беседовать с Богом, но старался делать это, когда рядом не было Бьянки. В общем, в тот день, когда Бернардино, поискав глазами свою новую подругу, собрался приступить к изображению святой Катерины, душа его была полна мира и покоя, а потому он весьма удивился, увидев, что аббатиса нервно меряет шагами боковой неф и явно чем-то взволнована. Это казалось столь необычным, что скорлупа того яйца спокойствия, в которое Бернардино был заключен все последнее время, мгновенно раскололась и он опять оказался в прежнем мире — мире насилия, страстей и смерти.

— В чем дело? — встревоженно спросил Бернардино.

— Мне нужна твоя помощь. Пойдешь со мной? — Голос аббатисы звучал требовательно, настойчиво, художник и не подозревал, что она способна так вести себя.

— Но в чем все-таки дело?

— У нас очень мало времени, — быстро сказала Бьянка. — Некогда объяснять. Одному моему другу грозит смертельная опасность. Кстати, очень хорошо, что ты носишь одежду наших братьев во Христе. В облачении монаха ты будешь незаметен в толпе.

— В какой толпе? — Бернардино уже не раз благодарил за это свою монашескую рясу, хотя за последние месяцы нечасто бывал в городе, да и походы эти были связаны либо с необходимостью встретиться с синьором Бентивольо, либо с тем, что ему нужно было подкупить еще красок. Художник прекрасно понимал, что люди кардинала все еще могут его искать, и, словно отвечая его мыслям, аббатиса сказала:

— Я знаю, ты рискуешь жизнью, покидая эти стены. Я бы никогда не стала просто так просить тебя о подобном одолжении. Скажи, ты пойдешь со мной или нет?

Бернардино думал всего лишь мгновение. Ему, безусловно, было свойственно не только врожденное мужество, но и чрезвычайная любознательность, и, конечно, он сразу захотел узнать, что же все-таки там, в городе, случилось.

— Конечно пойду!

Ничего более не объясняя, сестра Бьянка повела его за собой, и они через гербарий и внешние ворота старой башни римского цирка вышли прямо на Корсо Маджента, которая оказалась настолько запружена народом, что просто пройти было невозможно. Тысячи людей роились вокруг них и возбужденно гудели, точно огромный рой пчел. Бернардино невольно с сожалением оглянулся на фронтон монастыря, украшенный каменным орнаментом и резными мраморными карнизами, — так порой ребенок оглядывается с тоской на родной дом, когда уходит, едва волоча ноги, в ненавистную школу. Бернардино вдруг охватили какие-то странные, тревожные предчувствия, и он особенно остро почувствовал собственную уязвимость, оказавшись за пределами ставшего ему родным монастыря, будто за пределами рая. Солнце, выглянувшее из-под нависшего над ним неприятного серо-желтого облака, светило как-то тускло и было похоже на оранжевый ромб приближающейся к земле кометы, которая предвещает мор или войну. Бернардино надвинул пониже капюшон, стараясь не смотреть на лица окружавших его людей, эти лица казались ему особенно безобразными и злобными после спокойных и благочестивых ликов монахинь.

— Что здесь происходит? — потянув аббатису за рукав, спросил он. — Отчего такая суета? Куда это все так спешат? И куда направляемся мы?

— Они спешат посмотреть на казнь. Идем скорее, мы можем опоздать.

— Тогда расскажи мне хотя бы на ходу. Кого на этот раз наши власти собираются отправить на тот свет? — спросил Бернардино и тут же прикусил язык: Бьянка явно была чем-то очень расстроена, и его легкомысленный тон оказался совершенно не к месту.

— Графиню ди Шаллант, мою близкую подругу, друга нашей семьи, — ответила она.

— Но раз так, твой отец, наверное, мог вмешаться?

— Наверное, мог, но теперь уже слишком поздно. Ее смерти требует весь народ.

— Народ? Но почему?

— Народ возмущен поведением этой женщины, все считают ее распутницей и великой грешницей. А на самом деле грех ее заключается лишь в том, что она любила не одного-единственного мужчину. И даже не двух. А если честно, то гораздо больше.

В душе Бернардино точно прозвучал похоронный звон: вот оно, дурное предчувствие! Вот оно, доказательство того, как сурово люди готовы осудить женщину, осмелившуюся свободно любить! Его собственный соперник в борьбе за сердце Симонетты был мертв, однако и призрака покойного Лоренцо жителям Саронно оказалось вполне достаточно, чтобы не только навсегда разлучить два любящих сердца, но и подвергнуть Симонетту позору и осмеянию. Вот и здесь, в Милане, страстная натура неизвестной ему знатной дамы привела ее к гибели.

— Но как же с ней такое могло случиться? Почему дело дошло до публичной казни?

Пока они пробирались по запруженным народом улицам, точно осенние листья ветром, влекомые толпой, стремившейся к площади перед собором Дуомо, Бьянка понемногу распутала перед Бернардино эту печальную историю.

— Графиня ди Шаллант была единственной дочерью богатого ростовщика, жившего в Казаль Монферрато. Мать ее была гречанкой, и девушка выросла такой красавицей, что, несмотря на свое низкое происхождение, на шестнадцатом году жизни стала женой благородного Эрмеса Висконти.

Бернардино не раз доводилось слышать о подобных браках.

— А сколько лет было ее мужу? — спросил он.

Бьянка улыбнулась, и морщинки у нее на лбу на мгновение разгладились, но вскоре собрались вновь.

— Он вполне годился ей в дедушки, — ответила она. — Он перевез свою юную супругу в Милан, и там она стала часто бывать в доме моего отца, но ни в какой другой дом муж ее не пускал. От светского общества ее старались держать подальше, а вот со мной, когда я чуть подросла, она с удовольствием играла и всегда была очень доброй и веселой. Но ее престарелый муж говорил моему старинному другу Маттео Банделло, будто слишком хорошо знает нрав своей женушки, чтобы разрешить ей ходить по гостям и пользоваться той же свободой, что и прочие знатные дамы Милана. Когда Эрмес умер, ей было всего лишь двадцать с небольшим. Она удалилась в одно из своих сельских поместий и стала вести там весьма веселую жизнь в окружении великого множества поклонников и возлюбленных. Один из них, граф ди Шаллант из Валь д'Аоста, стал ее вторым мужем. Она просто пленила его невероятным обаянием и красотой, однако поладить друг с другом они так и не смогли. И тогда она оставила мужа и перебралась в Павию. От отца и от первого мужа ей осталось немалое наследство; она, несмотря на зрелый возраст, была по-прежнему хороша собой, так что теперь стала вовсю предаваться веселью, граничившему с распутством. Во всяком случае, любовников у нее было множество.

Бернардино, полностью отдавшись на волю несущей его толпы, думал о том, что эта графиня, похоже, выбрала себе именно тот образ жизни, который ее устраивал, и даже слегка позавидовал ей. И все же эта история, чувствовал он, никак не может завершиться хорошо. Художнику настолько хотелось дослушать рассказ аббатисы до конца, что он даже схватил ее за рукав, чтобы их не разделила толпа.

— Двоих из ее любовников я все же должна тебе назвать, — сказала сестра Бьянка. — Это Ардиццино Вальперга, граф ди Мазино, и дон Пьетро ди Кардона с Сицилии. Граф ди Мазино надоел ей довольно быстро, а вот дон Пьетро, любивший ее с той безумной страстью, что свойственна юности, готов был слепо исполнить любое ее желание. И она, воспользовавшись этим, попросила своего молодого поклонника убить графа, который прежде пользовался ее расположением.

Итак, распутница оказалась убийцей! Бернардино был потрясен этим и, все еще не совсем понимая, куда клонит аббатиса, крикнул, чтобы она смогла расслышать его в шуме толпы:

— Но похоже, эта дама и впрямь оказывала на людей дурное влияние. Можешь ли ты, сестра, служанка Господа, защищать такую женщину? Можешь ли как-то помешать казни и надеяться спасти ее от справедливого наказания?

— Все мы грешники, Бернардино. Но никто не имеет права отнимать жизнь у другого человека — это право дано только Богу. Если графиню сейчас убьют, то и герцог Сфорца окажется ничуть не лучше дона Пьетро, совершившего это убийство.

— Значит, убийство дон Пьетро все-таки совершил? И что же было потом?

— В то время графиня жила здесь, в Милане. Дон Пьетро подстерег графа, когда тот поздним вечером возвращался домой после дружеского ужина, и убил его. Но убийцу поймали, и он рассказал о жестоком поручении своей любовницы. Так графиня попала в тюрьму. Сейчас ее держат в крепости Порта-Джиова, бывшем замке семейства Сфорца, и сегодня утром должна состояться казнь.

— Но что же ты-то можешь поделать?

— Я надеюсь ее выкупить. Ибо хоть ее поступок и достоин всяческого осуждения, я не сомневаюсь, что она уже искупила свою вину, и меня несказанно печалит то, что ей, возможно, придется заплатить за то, что совершил совсем другой человек. А я все-таки женщина, хоть и ношу монашеское одеяние, и сердце мне жжет мысль о том, что женщину могут предать казни за деяние, совершенное мужчиной, даже если ее влияние на этого мужчину было велико. Я лелею надежду призвать графиню в нашу семью сестер-монахинь, дабы она могла остаток жизни прожить в покаянии, укрывшись за стенами монастыря. — В эту минуту уличная толпа на несколько мгновений замерла, и аббатиса сумела даже повернуться к художнику лицом. — Видишь ли, Бернардино, когда я думаю о ней, я вижу не распутницу и даже еще не убийцу, а ту нежную и милую даму, которая так весело смеялась и играла со мной, одинокой девочкой, в доме моего отца.

Возле соборной площади толпа окончательно замедлила ход, и шустрые торговцы тут же стали совать неосторожным зевакам свой товар — «портреты» преступной графини, на которых она выглядела красоткой с неестественно желтыми волосами. Бернардино и аббатиса, нагнув головы, принялись проталкиваться сквозь плотную толпу, в которой так и сновали разносчики, торгуя святой водой — видимо, чтобы благословить после казни тело графини. Наиболее предприимчивые из них совали доверчивым покупателям пряди желтых волос, явно конских, выдавая их за локоны преступницы. Тут же на площади, на временных деревянных подмостках актеры в гротескных масках разыгрывали пьесу о преступной страсти и убийстве, и в данный момент на сцене двое любовников развлекали публику демонстрацией гигантских фаллосов из папье-маше, торчавших у них в паху. Третий актер в парике из длинных желтых волос, изображавший графиню, страстно с ними обнимался, а потом один из актеров, темноволосый, явно сицилиец, прикончил второго, видимо неаполитанца, и в толпу полетели длинные красные ленты, изображавшие потоки крови. Под конец представления огромный серебряный топор упал-таки на белую шею графини и «кровь» снова полилась ручьем.

В этот момент толпа зрителей пришла в состояние невероятного возбуждения, что было весьма отвратительно и совершенно сбивало Бернардино с толку, особенно после стольких месяцев мира и покоя. Он вдруг отлично понял, зачем аббатисе сегодня понадобилась его защита: атмосфера на площади царила такая, что люди просто забыли о приличиях, парочки открыто прижимались друг к другу, предаваясь весьма недвусмысленным ласкам. Бернардино видел, как несколько мужчин, окружив одинокую девицу, тщетно пытавшуюся от них отбиться, со свистом пытались сорвать с нее одежду. Подняв глаза к небу, художник заметил на готических башенках Дуомо фигуры святых, печально глядевших вниз, и эти святые вдруг показались ему такими же актерами, лишь изображающими скорбь на фоне шафранового задника небес. Смутное беспокойство охватило Бернардино: ему стало не по себе из-за того, что вот сейчас будет казнена знатная дама и убьют ее за грехи, совершенные не ею, а ее любовниками, и художник стал решительно протискиваться вперед.

Вскоре стал виден крепостной вал и мощные красные стены огромной крепости Порта-Джиова. Башни на этих стенах были похожи на хранителей тысячи ключей, благодаря которым семейство Сфорца могло всегда спокойно оставаться в своем дворце, а все остальные горожане — у его стен. Но сегодня гигантские ворота с башней Филарета, украшенной часами, были распахнуты настежь, и толпа втекала в них под зловещим взглядом свернувшейся змеи, которая изображена была над воротами и служила центральной фигурой в гербе герцогов Сфорца. А ведь эта змея вот-вот кого-то ужалит, вдруг подумал Бернардино. Сегодня охрана у ворот состояла из наемных воинов, которые, разомкнув обычно скрещенные пики, пропускали в крепость всех желающих. А там, на просторном внутреннем плацу, было просто не протолкнуться, и в борьбе за лучшее место дело порой доходило до мордобоя. Сестра Бьянка, крепко схватив Бернардино за руку, потащила его куда-то по внешнему краю этой чудовищной толпы, а затем вверх по каменной лестнице, вход на которую был рядом с так называемой Гирляндой, каменной стеной-завесой. На верхней площадке лестницы маячила фигура в ярко-синем шелковом одеянии. Этот человек явно ждал аббатису и, завидев ее, почтительно преклонил колена и поцеловал гранатовый перстень у нее на руке.

— Здравствуй, Маттео, — приветствовала его сестра Бьянка. — Если бы этот день не оказался столь мрачен, я бы от души порадовалась, ибо сейчас состоится поистине знаменательная встреча двух гениев, великого писателя Маттео Банделло и великого художника Бернардино Луини.

Мужчины поклонились и с интересом посмотрели друг на друга. Художник, совершенно чуждый святости, был облачен в одежды монаха, хотя монаху не пристало выглядеть таким красавцем. Писатель же, напротив, внешность имел довольно невзрачную, даже неприятную, будучи на самом деле монахом, хотя в данный момент одет был в самые лучшие, изысканные одежды, которые сделали бы честь любому, даже самому щеголеватому придворному. У писателя, впрочем, удивительно хороши были глаза, в которых светился живой ум.

— Надеюсь, синьор Луини, у нас еще будет возможность побеседовать, ибо я в восхищении от тех ваших работ, что мне довелось видеть, — сказал писатель.

Бернардино, который никогда не питал особого пристрастия к чтению, не сумел ответить столь же учтиво, лишь намекнув на тот восторг, который испытал при знакомстве с романами Банделло. Но тот не стал дожидаться ответных любезностей и снова заговорил, его быстрый ум, о котором свидетельствовала энергичная жестикуляция, работал в столь важный и ответственный момент в полную силу.

— Ты все принесла, Бьянка? — спросил он у аббатисы.

— Да, — ответила она, — пятнадцать тысяч крон.

— Из монастыря?

— Ну, вряд ли в монастырской сокровищнице нашлась бы такая сумма, — не смогла сдержать улыбку аббатиса. — Нет, это передал один человек, который хорошо знает графиню и желает ей добра.

— Алессандро Бентивольо, — кивнул Банделло. — Что ж, твой отец всегда был человеком благородным, и подобная щедрость весьма для него типична.

Сестра Бьянка улыбнулась странной полуулыбкой и быстро прошептала в ответ:

— Он к тому же великий дипломат и понимает, что в данном случае от его имени придется действовать мне — самому ему негоже здесь появляться. Графиня, с точки зрения простых людей, совершила серьезное преступление, и мой отец, помогая ей, не может позволить, чтобы об этом стало известно всем, ибо народ сочтет его действия оскорбительными. Как не может этого и герцог, кстати, он-то здесь?

— Ну что ты! — покачал головой Банделло. — Франческо Сфорца никогда не станет рисковать собственной головой и появляться при таком стечении народа, несмотря на все предпринятые им военные кампании. Но ты можешь быть уверена: он наблюдает за происходящим из окошка башни Росетта, находясь в полной безопасности. — И в пояснение своим словам писатель мотнул головой в сторону той части замка, основу которой составляла неприступная скала. Окна этой башни как раз выходили на площадь. — До Росетты можно добраться только по подъемному мосту, который, как вы сами видите, сейчас поднят. Будем надеяться, что название того глубокого рва, над которым этот мост перекинут, не является пророческим.

— И как же он называется? — поинтересовался Бернардино.

— Fossato Morto. Ров мертвых, — ответил с дьявольской усмешкой Банделло и взял у аббатисы тяжелый кожаный кошель. — Ну что ж, попытаемся что-нибудь сделать с помощью этого золота. Подождите, пожалуйста, здесь, я скоро вернусь.

Бернардино и аббатиса видели, как синяя фигура писателя мелькнула на крепостном валу и исчезла в огромной круглой башне, названной в честь покойной хозяйки замка Боны Савойской. А толпа под стенами Гирлянды шумела все громче, все беспокойней, и по всей площади разносились песни — как псалмы, так и непристойные кабацкие куплеты. Собравшиеся зрители развлекались, как могли, в ожидании обещанного им кровопролития. Сестра Бьянка, посмотрев на все это, невольно зажмурилась, губы ее шевелились в молитве, и Бернардино не сразу решился прервать ее разговор с Богом, но потом все же шепотом спросил:

— А нельзя ли было просто устроить графине побег?

— Мы пытались, — не открывая глаз, ответила аббатиса. — В этом замке немало потайных ходов, которыми можно было бы выбраться на свободу. Один из них, например, ведет прямо в охотничьи угодья Барко, это довольно далеко за городом, другой — в монастырь Санта-Мария-делла-Грацие.

— Санта-Мария-делла-Грацие?

— Ты знаешь этот монастырь? — Аббатиса открыла глаза.

— Да. Там на стене висит величайшая работа моего учителя.

— Да, «Тайная вечеря», — кивнула она. — Только я ее никогда не видела. Так вот, существует подземный ход, соединяющий эту крепость с монастырем. Его построил сам Лодовико Иль Моро, который каждую ночь ходил в монастырскую часовню, утверждая, что видится там со своей покойной женой. Говорят, что и сейчас еще по ночам в этом переходе можно услышать рыдания старого герцога. — Аббатиса перекрестилась. — Неделю назад графиня предприняла попытку бегства, воспользовавшись этим подземным ходом и надеясь укрыться в монастыре Санта-Мария-делла-Грацие, но ее предали. Так что теперь тот кошель с золотом — наша единственная надежда. — Сестра Бьянка снова закрыла глаза и принялась молиться, перебирая бусины четок, висевших у нее на поясе.

Бернардино молчал. Взгляд его бродил по толпе, собирая, впитывая выражение радостного предвкушения на безобразных физиономиях простолюдинов, собравшихся поглазеть на казнь. Память художника примечала каждую особенность этих глумливых рож. Он вспоминал альбом Леонардо, который стоял в его келье рядом с Библией, его «Libricciolo», составленный из гротескных зарисовок тех уродливых лиц, которые показались великому мастеру особенно интересными, но теперь уже и память самого Бернардино представляла собой настоящее хранилище подобных уродств. В тот день он видел в собравшейся на площади толпе немало таких физиономий, которые впоследствии появятся на его фресках в церкви Сан-Маурицио, посвященных сцене осмеяния Христа, и станут поистине бессмертными.

Монах в черно-белом одеянии доминиканца поднялся на квадратный постамент, как бы венчавший крепостной вал, и гнусавым голосом стал произносить на латыни диатрибу в адрес всех грешниц, начиная с Евы и пробираясь сквозь века к сегодняшнему дню. Его гневная речь вызвала одобрительный рев толпы. Люди ученые, знавшие латынь и согласные с мнением монаха, старались разъяснить окружающим смысл его витиеватого обличения, а неграмотные просто чувствовали созвучность священного гнева собственным переживаниям, а потому поддерживали оратора громогласными выкриками: «Да-да, верно!» Монах вещал добрый десяток минут, прежде чем Бернардино понял, в чем предназначение той квадратной каменной плиты, на которой стоял оратор, и похолодел от ужаса, несмотря на шерстяное одеяние.

Вскоре вернулся Банделло. В руках у него был тот же тяжелый кожаный кошель, и он, спускаясь к ним, еще издали покачал головой.

— Никто брать не желает, — сказал он, подойдя ближе. — Даже в наш век сплошных подкупов люди не решаются в такой ответственный момент идти против толпы. В общем, ей конец.

Бьянка с мрачным видом кивнула, словно соглашаясь со справедливостью его слов, и все трое стали наблюдать за происходящим. Из башни Боны Савойской вышли два вооруженных сержанта, за которыми следовала какая-то неясная фигура с яркими, медно-рыжими волосами. Пока эти трое неторопливо шествовали по крепостной стене, Бернардино успел догадаться, что это и есть графиня, закутанная в золотистый плащ с серебряной оторочкой. Толпа насмешничала и злобно шипела, завидев, как эта маленькая печальная процессия вынырнула из густой тени, отбрасываемой башней. А потом, когда графиня приблизилась к эшафоту, чернь взорвалась громкими выкриками и сквернословием, принесенным с собой из хлевов и жалких хижин. Крики «шлюха! потаскуха!» доносились, казалось, отовсюду, и Бернардино не могло не восхитить то спокойствие, с каким эта маленькая женщина держится перед беснующейся толпой. Похоже, всенародное осуждение было ей совершенно безразлично, но Бернардино про себя продолжал удивляться: как же графине удалось заставить сразу два сердца биться с такой силой, что мысли ее любовников обратились к убийству? Красота ее явно знавала лучшие времена, она сильно расплылась в талии, и кожа у нее была загорелой, как у простой крестьянки. Бернардино заметил также, что природа не имеет ни малейшего отношения к ярко-рыжему цвету ее волос: дама пользовалась теми же красками, что и знатные венецианки, желавшие осветлить свои кудри или придать им модный рыжеватый оттенок. Затем графиня вдруг остановилась и обернулась к плачущей служанке, несшей ее шлейф. Она поцеловала девушку в щеку и одарила ласковой улыбкой, и от этой улыбки у нее на щеках сразу появились такие очаровательные ямочки, что Бернардино понял, как много красоты и чудесных любовных утех способно еще пообещать это, лишь на мгновение просиявшее лицо. Сделав несколько шагов, графиня снова остановилась и расстегнула на шее застежку плаща, а когда палач с закрытым капюшоном лицом вышел вперед, опустилась на колени и сама положила голову на плаху. Теперь Бернардино мог хорошо рассмотреть ее лицо и успел заметить, как много различных чувств промелькнуло на нем в последние мгновения жизни графини: и жалкий, презренный страх, и печаль, и не забытая радость жизни, и память о том, как она умела любить и быть любимой, и воспоминания о вкусе благородного вина и сочного жаркого из ляжки молодого оленя, а еще о том, как пахнет тело возлюбленного во время жарких любовных утех… И все эти чувства и воспоминания были смешаны с печалью о том, что ей придется покинуть этот мир. И с тошнотворным ужасом. Но и печаль, и ужас скрывались в тени иных, более ярких ее свойств, царивших здесь, подобно тому, как царят на сцене великие актеры: все прочие ее чувства и переживания затмевали свойственные графине от рождения гордость и благородное достоинство. Бернардино ощутил, как глаза ему обожгло слезами, но все равно старался смотреть и запоминать, ибо то, что переживала сейчас эта женщина, было подлинным, это были страдания не гипсовой святой, а живого человека, над которым уже занесен топор. Все произошло так быстро, что Бернардино не сразу поверил, что это конец. Топор упал, со свистом рассекая воздух, и жаркие лучи солнца подарили прощальный поцелуй мелькнувшему в воздухе лезвию. Кровь брызнула ручьем, окропив толпу, и правосудие свершилось. Палач высоко поднял голову графини, показывая ее толпе, глаза казненной закатились под лоб, и видны были только белки, навсегда исчезли и очаровательные ямочки у нее на щеках.

Бернардино, понимая, как тяжелы эти мгновения для сестры Бьянки, обнял ее за плечи.

А Банделло, взяв аббатису за руку, пообещал ей:

— Я непременно напишу роман обо всем, что случилось с графиней. Ну а сейчас мне нужно идти, пока меня не хватились мои хозяева. — Он снова поцеловал гранатовый перстень на руке Бьянки и, кивнув Бернардино, мгновенно растаял в толпе.

Менестрели ударили по струнам, и толпа, извиваясь, как напившийся человеческой крови дракон, поползла из ворот замка назад, на соборную площадь, чтобы до вечера пировать там, празднуя торжество правосудия.

— Жди меня здесь, — сказала вдруг сестра Бьянка, обернувшись к Бернардино. — Мне нужно повидаться с сержантом. Есть еще кое-какая малость, которую я могу для нее сделать.

Бернардино остался на том же месте, солнце поднималось все выше, замок постепенно затихал. Красные камни его стен согрелись под солнцем, на них и на эшафоте запеклась пролитая кровь, быстро становясь всего лишь воспоминанием и об этой казни, и о других совершенных здесь убийствах. Но камни эти, казалось, протестовали, не желая становиться соучастниками того, что творили здесь люди, и доказывали собственную невиновность, позволяя солнечному свету высвечивать на фоне оранжевого неба все благородство архитектуры замка: округлость угловых выступов, красоту и высоту башен, изящество лестниц.

Наконец вернулась сестра Бьянка. Ее кожаный кошель более уже не звенел, но почему-то казался тяжелым и полным, да к тому же прибрел странно округлую форму и слегка потемнел внизу. У Бернардино екнуло под ложечкой: он догадался, что там, в этом кошеле. Видно, если тех 15 000 крон и оказалось недостаточно, чтобы выкупить жизнь несчастной графини, их вполне хватило, чтобы выкупить это.

— Идем, — сказала Бьянка. — И позаботимся, чтобы все наконец было сделано по закону.

Только Бернардино и аббатиса знали, что голова графини ди Шаллант похоронена в аптечном огороде монастыря Сан-Маурицио. Несмотря на многочисленные грехи, графиня все же была допущена в священную обитель и влилась в семью сестер-монахинь, хоть это и произошло совсем не так, как того хотелось аббатисе. Сестра Бьянка предала останки земле под огромным, широко раскинувшим свои листья и покрытым белыми цветами кустом валерианы, которая, как известно, «лечит все болезни на свете», а также охраняет людей от всяческого зла, даря их душам мир и покой. Когда колокола прозвонили Лауды и тень башни римского цирка, подобно гномону солнечных часов, упала на свежевскопанный кусочек земли, Бернардино вдруг всем своим существом ощутил важность этого мгновения и древнюю сущность сада, где в давние времена находилась покрытая сухим песком арена смерти. Эта арена, созданная императором Максимианом для жестоких развлечений, видела многое. На земле этой некогда, должно быть, валялась не одна отрубленная голова или конечность — а может быть, они и до сих пор сохранились там, под слоем плодородной почвы, — и кровь каждый день пятнала песок, которым посыпали арену. И сейчас эта кровь, казалось, стучала в виски Бернардино, в его ушах звучал рев толпы в амфитеатре, он видел, как кровожадный император машет рукой со своего трона. «Развлечение для толпы» — так называл это когда-то Авсоний. Именно это и видел сегодня Бернардино. Словно загнавший жертву хищник, толпа жаждала ее крови. И художнику стало ясно, что покой закрытого монастыря, который он с наслаждением ощущал еще сегодня утром, был всего лишь иллюзией. Вокруг святой обители, неподвижной, застывшей, замершей, мир по-прежнему бурлил и вращался, оставаясь столь же кровавым и полным насилия, как и всегда. Когда они с Бьянкой вошли в ту часть церкви, что предназначалась для обычных прихожан, еще только миновал полдень, но Бернардино казалось, что целый год прошел с тех пор, как он утром проходил по монастырскому двору, умиляясь царившими там тишиной и покоем. Он взялся за кисти, но перед глазами по-прежнему стояли увиденные утром сцены. И он, делая на стене набросок углем и намереваясь писать святую Катерину, не смог удержаться и дал святой безыскусственное лицо графини, но изобразил на этом лице не следы тех жарких страстей, что были свойственны этой женщине при жизни, а тихое благородство, с которым она приняла свою смерть. Художник одел святую Катерину в золотистый плащ графини, расшитый серебряной нитью, и придал ей ту же позу, полную благородства и изящества, в которой она склонила голову под мечом палача.

— Расскажи мне о святой Катерине, — попросил он сестру Бьянку. — Что с нею случилось?

И аббатиса рассказала ему еще одну историю о жизни святой, но на этот раз голос ее утратил спокойствие и мелодичность, голос сестры Бьянки дрожал и был полон печали, а повествование то и дело прерывалось, слишком тяжело было у нее на душе после того, чему они с Бернардино стали свидетелями, слишком важным оказалось это событие для них обоих.

— Катерина была девушкой в высшей степени благородной и мужественной, ибо ей исполнилось всего восемнадцать, когда она решилась предстать перед императором Максимианом, жестоко преследовавшим христиан, и стала сурово упрекать его за безжалостное к ним отношение.

Бернардино оторвался от работы и посмотрел на нее:

— Опять этот Максимиан!

— Да, он. И в этом споре Катерина оказалась победительницей. Мало того, некоторые ее противники были настолько покорены ее красноречием, что объявили себя христианами, за что их незамедлительно предали смерти. Проиграв в споре, разъяренный Максимиан велел подвергнуть Катерину бичеванию, а затем бросить в тюрьму. Однако, даже находясь в темнице, она оказывала на людей невероятное воздействие и многих обратила в христианскую веру, в том числе и жену самого императора, за что Катерину приговорили к казни на колесе. Но стоило ей прикоснуться к этому орудию пытки, как оно чудесным образом развалилось.

Бернардино, слушая Бьянку, продолжал яростно рисовать, но сегодня разум его отчего-то противился восприятию тех идеализированных сцен проявления подлинной святости, которые прежде во время рассказов аббатисы рисовало на стене его воображение, так что ему оставалось лишь копировать их. Нынче он видел перед собой только графиню ди Шаллант и постигший ее страшный конец. Он рисовал колеса, на которых ее должны были сломить с помощью метафорической и физической пытки, и тут же разрушал их с помощью могущественных ангелов, так что ступицы и ободья разлетались на куски. Здесь он явно подражал механическим чертежам и наброскам своего учителя Леонардо, стараясь изобразить не Бога из машины, а машину в услужении у Бога, и заново поражался тем орудиям пытки, которые человечество изготовило для себя самого. Наконец Бернардино услышал, как сестра Бьянка, стоя у него за спиной, дрогнувшим голосом завершила историю святой Катерины:

— …И тогда император, охваченный яростью, приказал ее обезглавить. И тело ее ангелы перенесли на гору Синай, где впоследствии в ее честь были воздвигнуты церковь и монастырь.

Аббатиса, казалось, лишилась последних сил и прямо-таки рухнула на церковную скамью, прикрыв глаза рукой. Она то ли молилась, то ли плакала. Понять Бернардино не мог и просто стоял не двигаясь и смотрел, как она печалится и тоскует. Печалилась она не только о подруге детских лет, преданной нынче столь ужасной казни, но и о чем-то куда более значительном, возможно, о своей давно утраченной чистоте и невинности. Когда Бьянка наконец подняла голову, щеки ее были мокры от слез.

Внезапно мученичество для них обоих обрело человеческое лицо, ибо сегодня они впервые за долгое время, проведенное в защищенной от жестокого мира обители, стали свидетелями того, как люди сознательно убивают себе подобных.

— Хорошо, что мы видели все это, — промолвила после долгого молчания сестра Бьянка. — Вот я рассказала тебе немало всевозможных историй о святых и грешниках, о мучениках и избранных, но мне вдруг подумалось: читая тебе все эти гладкие проповеди о канонизированных святых и о тех ужасных страданиях, которые им довелось претерпеть, я ведь была уверена, что сумею сделать тебя лучше, обратить тебя в христианскую веру. Однако с моей стороны это было лишь проявлением чрезмерной самоуверенности и гордыни. — Она встала и принялась нервно мерить шагами церковное пространство. — Ибо до сегодняшнего дня я не ведала, о чем веду речь, и понятия не имела, что значит истинное мужество перед лицом смерти. Я вершу свои дела здесь, в тихой и безопасной обители, и жизнь моя проходит в спокойном созерцании. Я росла в богатстве и роскоши, никогда не оказывая помощи больным, не посещая умирающих. Здесь, в монастыре, мы, разумеется, раздаем милостыню бедным, но это самые обычные бедняки, люди вполне достойные и, самое главное, вполне дееспособные. Они приходят сюда, а мы бросаем к их ногам монетки. А те, кто пострадал от оспы, или безногие, или несчастные прокаженные — тем остается ждать снаружи, ибо они не имеют права войти в ту же церковь, что и их здоровые, хотя и бедные, собратья. А ведь и они тоже люди истинно верующие, но им доступ в церковь закрыт, чтобы, не дай бог, мы, Его служительницы, не подхватили какую-нибудь заразу. И сама я никогда не пыталась преградить путь опасной болезни или смерти. Мы же попросту прячемся здесь! Мы именуем себя «невесты Христовы», но так и остаемся девственницами, мы никогда не знали жара плотских утех и того, что любовь и страсть могут сделать с человеческой душой. Мы ничего не знаем не только о любви, но и о том, каково это — родить ребенка, и какие еще испытания выпадают на долю обычных смертных женщин. И отныне я намерена совершенно иначе вести дела. — Аббатиса стиснула руки, словно давая клятву. — Даже вера моя обретет отныне характер более практический. И я, и остальные сестры должны почаще выходить за стены монастыря, чтобы не только нести в мир истинную веру, но и вершить добрые дела среди людей, среди обычных жителей этого города, стараясь сделать чуть легче жизнь тех несчастных, кому в чем-то не повезло.

Бернардино до глубины души тронули эти перемены в намерениях аббатисы. В ответ он признался ей, что и в нем самом произошли некоторые перемены. А затем слез со своего «насеста», подошел к сестре Бьянке и поднес к губам ее руку, на которой красовалось кольцо настоятельницы монастыря.

— Мною владеют те же чувства, — сказал он ей. — Я никогда прежде не видел ничего подобного. Мне не довелось быть солдатом, и многие из-за этого смеялись надо мною, полагая, — и Бернардино, словно эхо, повторил слова Грегорио, которых не мог забыть, — что, пока другие молодые мужчины гибнут на поле боя, я занимаюсь только тем, что рисую, как они умирают. И, глядя, как они истекают кровью, пытаюсь отыскать краску нужного оттенка, чтобы изобразить текущую из их тела кровь. А лица всех тех, кого я изображаю в последние минуты их жизни, обладают на редкость спокойным выражением, свойственным человеку, покорившемуся своей ужасной судьбе. Но ведь это всего лишь метафора, иносказание, всего лишь попытка передать то, как я себе представляю — точнее, представлял до сих пор — мгновение смерти. Казнь графини очень многому научила меня, и я наконец-то понял, каким может быть лицо человека в момент жертвования собой.

— Ну что ж, если ты изобразишь ее здесь, в нашей церкви, это будет только справедливо по отношению к ней. Господь всех нас создал разными. Твой дар, например, заключается не в искусном владении мечом и не в умении вести бой. Ты, скорее всего, погиб бы в первой же стычке с противником, — сказала сестра Бьянка, и Бернардино лишь печально улыбнулся, соглашаясь с ее словами. — Но ты рисуешь, как ангел. Возможно, этот день навсегда изменил нас обоих. Мы оба словно перешли Рубикон, и нам никогда уже не вернуться назад. Вот только в высшей степени странно, — продолжала аббатиса, — что на нас столь сильное воздействие оказала смерть грешницы, а не страдания кого-либо из святых. И если тебе удастся показать, как это было в действительности, если ты сумеешь столь же хорошо изобразить страдания простого смертного, как изображаешь страдания святых, то тебе не будет равных среди художников, а значит, и подруга моя погибла не напрасно.

И с этого дня Бернардино Луини стал писать свои фрески именно в полном соответствии со словами сестры Бьянки. Но был и еще один человек, чья душа также претерпела значительные перемены в тот судьбоносный день, и человек этот также сдержал свое слово: написал роман о жизни графини ди Шаллант. И вот какими словами Маттео Банделло завершил написанную им историю:

«И несчастной отрубили голову. Так завершилась ее жизнь, полная безудержных страстей и необузданных желаний. Но тому, кто непременно хотел бы видеть, какова она была при жизни, право стоит пойти в церковь Монастыря Маджори, ибо там он увидит ее портрет».