Я иду по таким знакомым улицам Саронно и удивляюсь тому, что умудрился все это забыть. Как мог мой разум утратить память о стольких прожитых здесь годах? Я в своих одеждах пилигрима смешиваюсь с праздничной толпой, и сердце мое бешено бьется при мысли о том, что вскоре я снова увижу свою жену, бывшую жену, которую больше уже не люблю, и мое появление навсегда отделит ее от той жизни, которую она ведет сейчас. Увы, но таковы законы нашей веры. Прости меня, Симонетта!

Толпа — и я вместе с нею — выстраивается вдоль улицы, люди ждут, когда мимо них пронесут священные реликвии. Многие горожане уже изрядно угостились вином, хотя еще только утро. Глаза мои ищут в толпе Симонетту и ее мужа, с которым я уже успел познакомиться, но на улице их не видно. И я вскоре понимаю почему. Над толпой взлетают радостные крики, и я поворачиваюсь вместе со всеми — вот она, Симонетта! Она сидит, точно в беседке, на увитом цветами балконе дома нашего губернатора. Сердце мое трепещет: она поистине прекрасна, а такой чудесной улыбки я у нее никогда прежде не видел. Симонетта. Неужели мы действительно были когда-то с нею обвенчаны? Кажется, что это случилось лет сто назад и в какой-то другой жизни. Во всем ее облике сквозит нечто новое. Волосы у нее стали чуть короче, а лицо немного округлилось, но не это главное. Главное то, что у нее внутри словно горит факел. Неужели этот человек рядом с нею, этот темноволосый художник, который приветственно машет толпе, и стал причиной подобных перемен? Вот он жестом собственника обнимает ее за плечи и прижимает к себе, слыша, как толпа приветствует ее, свою Богородицу, ту, чей лик запечатлен на его фресках, которые нынче будут по всем правилам освящены.

Кстати, вот и еще одна загадка: ведь Симонетту совсем не знали в городе, когда я был ее мужем, — мы жили очень уединенно, очень обособленно. Как же ей удалось заслужить поистине всенародное обожание? Неужели только потому, что этот художник писал с нее Мадонну? Да, конечно, такое могло принести славу и городу, и его общине. А может, Симонетта в мое отсутствие оказала городу некую услугу? Когда торжественная костюмированная процессия проходит мимо меня, я вытягиваю шею, дабы ни на минуту не упускать из виду Симонетту и художника. Затем, пытаясь перейти улицу, ныряю в пеструю колышущуюся толпу — прямо под брюхо лошади одного из местных синьоров, — и на мою голову тут же обрушиваются его проклятия. Я знаю этого человека. Когда-то я продал ему ту самую кобылу, что сейчас нетерпеливо пляшет, чуть не раздавив меня.

Зато мне удается подобраться поближе к ним. Две головы — рыжая и темная — близко склонились друг к другу. Целуются? Нет. Шепчутся и прыскают со смеху. У меня екает сердце. Так и мы с Амарией смеялись и шептались, пока моя склонная к нелепым шуткам память не вернула меня назад и не велела исполнить свой долг. Сквозь изысканную решетку балкона я пытаюсь разглядеть, держатся ли они за руки, но вижу нечто совсем иное, и это зрелище потрясает меня до глубины души.

Двое золотоволосых детишек, оба мальчики, сидят у ног Симонетты и ее художника и сквозь резные перила смотрят на процессию. Один, постарше, то и дело оделяет сластями и игрушками братишку и делает это с такой любовью и ответственностью, что смотреть приятно. Ага, вот теперь я вижу, что руки взрослых действительно крепко сомкнуты, точно у любовников. Но вторая, свободная рука каждого из них покоится на золотистой голове ребенка, любовно поглаживая его кудряшки.

Точно они — мать и отец этих детей!

У меня кружится голова. Как такое возможно? Ведь не мог же я отсутствовать так долго! Глядя, как самые красивые девушки города несут в руках пышные арки, сплетенные из цветущих веток миндаля — это же миндаль из моей рощи! — я пытаюсь разрешить свои сомнения. Ну конечно! Это, должно быть, его дети! Он определенно на несколько лет старше Симонетты. Возможно, его жена умерла, а дети теперь называют мамой мою жену. Я смотрю на эту семейную идиллию и горюю: ведь мне вскоре придется разлучить всех этих людей. И сделать это необходимо. Я подхожу еще чуть ближе, ибо пришло время открыться, но тут очередная волна народа уносит меня куда-то в сторону, и я уже издали вижу, как те девушки, что несли ветки миндаля, что-то бросают или передают в толпу. Я изо всех сил протискиваюсь ближе и вижу, что девушки разливают в маленькие деревянные чашечки какой-то напиток из принесенных с собой фляг. Девушки удивительно похожи на наяд, разливающих сок своих деревьев. Толпа с такой охотой принимает угощение, что «наяды» едва успевают наполнять и раздавать чашечки, но люди снова и снова протягивают их, прося налить еще. Кто-то сует мне в руки такую чашечку, и я пробую этот напиток, сладкий и горьковатый одновременно, с привкусом моего родного миндаля. Действительно, замечательный ликер! Он согревает мне душу, придавая мужества. Ну что ж, пора. Но меня снова останавливает взволнованная толпа, разразившаяся вдруг радостными кличами, на этот раз явно имеющими отношение к Симонетте. Она с некоторым трудом поднимается на ноги, и ноги прямо-таки подкашиваются подо мною: то, что я вижу перед собой, заставляет меня прикусить язык и не спешить со своим признанием.

Симонетта беременна!

Мне все-таки приходится сесть прямо на мостовую, усыпанную конским навозом и лепестками миндаля, — так кружится у меня голова от столь неожиданного зрелища, а может, и от выпитого ликера. Значит, у них, у Симонетты и этого художника, будет ребенок? Как же мне теперь разлучить их? Вмешавшись, я их обоих превращу в блудодеев, а их ребенок станет незаконнорожденным. Ну а что станется с этими золотоволосыми ребятишками, с этими сиротками, которых они, в чем я совершенно не сомневаюсь, очень любят? Закрыв лицо руками, я с такой силой втискиваю пальцы в глазницы, что мне становится больно, но, когда я вновь отнимаю руки от лица, ответ на все мои вопросы оказывается прямо передо мною. Мимо меня на великолепных золотых носилках проносят мощи святого Амвросия, и сквозь хрустальные панели драгоценного ларца я вижу его побелевшие косточки. На мгновение сердце мое замирает, и я, точно завороженный, не свожу глаз с его черепа, и мне кажется, будто мертвые глазницы святого устремлены прямо на меня. Будто он смотрит на меня, пытаясь что-то сказать! Я шепчу слова молитвы, умоляя нашего с Амарией святого покровителя намекнуть мне, что делать, как быть дальше, и решительно проталкиваюсь сквозь толпу, продолжая ловить глазами «взгляд» его пустых глазниц и страстно желая, чтобы он заговорил со мной. Но святой Амвросий молчит. Он проплывает по улице дальше, мимо меня, и ничего не говорит мне, ничего не подсказывает, и я вдруг понимаю: раз он молчит, то и я тоже должен молчать. Не может такого быть, чтобы Божьей волей оказались разлучены члены сразу двух семей! Чтобы снова горе обрушилось на тех, кто и так уже довольно страдал! Святой Амвросий все-таки дал мне совет и одобрил мое решение молчать. Он освободил меня от греха двоеженства. И я добровольно нарушу таинство одного брака, чтобы сохранить два других.

Лоренцо Джованни Батиста Кастелло ди Саронно мертв. Вот пусть и покоится с миром.

Опустив пониже капюшон плаща, я в последний раз смотрю на Симонетту, прежде чем навсегда от нее отвернуться и уйти. Прекрасная, цветущая женщина! И я понимаю, что причина этих чудесных перемен — в той выпуклости, которая виднеется у нее под платьем. И я от всей души благословляю ее! Я благословляю их всех, всю ее новую семью, и святой Маврикий благосклонно смотрит на нас.

А теперь мне, право же, стоит поторопиться. Я, конечно, зарос бородой и вообще сильно изменился внешне, да еще и капюшон надвинут мне на глаза, но здесь живет немало людей, знающих меня с детства. Я вырос у них на глазах. И я, выбравшись из толпы, поспешно ныряю в узкую боковую улочку. Ну вот я и в безопасности. И вдруг какой-то парень налетает на меня, сильно ударив в плечо. Потом, увидев мое платье пилигрима, бормочет извинения, и я чувствую, что от него сильно пахнет граппой, а вовсе не миндалем. Я поднимаю голову, смотрю на него, и глаза мои невольно расширяются от изумления. Он тоже смотрит на меня расширенными от ужаса глазами. Передо мной мой оруженосец Грегорио!

Он падает на колени, целует мне руку и называет меня тем именем, которое я уже успел позабыть.

— Синьор Лоренцо! Это же просто чудо! Неужели святой Амвросий вернул тебя с того света, господин мой?

Я проклинаю и его, и себя всеми известными мне проклятиями, сумрачно глядя на его грязноватую спутанную шевелюру. Он несколько располнел и тоже носит бороду, но в целом это прежний Грегорио, которого я когда-то любил, как родного брата. Я поспешно выдергиваю руку из его грязных лап и, по возможности изменив голос, старательно подражаю ломбардскому выговору:

— Что случилось, сын мой? Чем я могу помочь тебе?

Грегорио озадаченно на меня смотрит. Я вижу, что он пьян, значит, эта дурная привычка, свойственная ему с молодых лет, все-таки одержала над ним верх.

— Разве вы, синьор, не… Разумеется…

Я вижу, что он уж больше не испытывает прежней уверенности, и стараюсь не упустить достигнутой удачи. Я чувствую себя апостолом Петром, который отрицает, что знает своего Господина.

— Сын мой, я в этом городе чужой.

Грегорио хмурит густые брови, и радость тает в его глазах.

— Простите меня, синьор… Я принял вас… Но неужели вы все-таки не синьор Лоренцо ди Саронно?

Я качаю головой и решаюсь раз и навсегда. Трижды отрекаюсь, и петух уже прокричал.

— Нет, меня зовут Сельваджо Сант-Амброджо, — говорю я Грегорио.

И, резко повернувшись, спешу прочь от своего верного оруженосца, жалея в душе, что пришлось нанести ему такой удар. Я знаю, чем ему обязан, и помню, как много мы когда-то значили друг для друга. Знаю я и то, что если он теперь вздумает рассказать кому-то об этой встрече, то ему, пьянице, вряд ли поверят, так что эти разговоры никак не смогут повредить той чудесной паре и их золотоволосым детям, которых я только что оставил позади. Но Грегорио снова окликает меня, и сердце мое холодеет.

— Странник! По крайней мере, задержись ненадолго, давай выпьем вместе во имя Христа! Уж больно ты похож на моего старого хозяина, которого я очень любил! — Но я не останавливаюсь, я продолжаю идти, понимая, что теперь я в безопасности, а значит, и они тоже. Грегорио снова кричит мне вслед, но голос его уже едва слышен: — Постой, пилигрим! Куда ты так спешишь?

Я не оборачиваюсь, но все же откликаюсь, с наслаждением произнося то слово, которое мгновенно согревает мне душу:

— Домой! Я спешу домой! — И я наконец-то позволяю себе улыбнуться.