Тайная книга Данте

Фьоретти Франческо

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Данте имел обыкновение посылать песни Комедии синьору Вероны Кангранде делла Скала. Где бы ни был поэт, что бы ни написал, будь то шесть песен или восемь, прежде чем о них становилось известно, он отправлял гонца этому правителю, которого уважал превыше остальных. И лишь затем делал копии для прочих желающих ознакомиться с его сочинением. Так он переслал Кангранде всю поэму, кроме последних тринадцати песен, которые написал, но не отправил, потому как внезапно скончался. Он даже не успел рассказать, где они хранятся, и потому его сыновья и ученики долгие месяцы разыскивали заключительные песни великого труда среди бумаг Данте, но ничего не обнаружили. Все друзья Данте сокрушались о том, что Господь забрал его прежде, чем поэт сумел завершить поэму, и вскоре все отказались от поисков, ибо больше не надеялись что-нибудь найти.

 

I

13 сентября 1321 г.

Земную жизнь пройдя до середины, я очутился у порога в ад…

Непостижимо, почему эти слова пришли ему на ум именно теперь, когда он осторожно спешился и коснулся ногами земли. Их автором был советник Ахаза Иудейского, один из самых великих пророков Древнего мира… Наверное, так бывает со всеми: ты доживаешь до тридцати пяти лет и вдруг ощущаешь внутри себя невероятную пустоту, словно танцуешь на краю пропасти. Это нередко случается, если ты недоволен прожитой жизнью. Чувствуешь, что попусту теряешь время, продолжая влачить свои дни: бесконечный замкнутый круг, все время одно и то же, и все кажется тебе тщетным и нелепым… Жизнь вокруг представляется бессмысленной суетой, а итоги твоего собственного пути выглядят невероятно жалко, ведь поначалу у тебя были гигантские планы. И если быть честным с самим собой, то придется признать, что ты потерпел поражение, иначе окажешься во власти ложных иллюзий, начнешь придумывать себе отговорки и продолжишь идти вперед, убаюкивая себя неоправданными надеждами и навсегда заглушив голос собственной совести.

В какой-то миг ты понимаешь, что жестоко обманулся, и на тебя обрушивается невыносимая тишина небес. И в этой тишине ты чувствуешь, что пропасть вот-вот разверзнется прямо у тебя под ногами. Смысл твоей жизни, равно как и всех остальных, теперь кажется не ценнее сорной травы, которой поросли окрестные луга. Зачем задаваться такими вопросами… Но что значили все эти переплетения тончайших нитей судьбы, все эти события, свидетелем которых он стал?

Размышления были прерваны, всадник спешился и взял коня под уздцы. Двигаться вперед приходилось медленно и осторожно, в лесу было слишком темно, и он совершенно не знал, куда идти. Он понятия не имел, как ему удалось забраться в такую глушь, с каждым шагом идти становилось все труднее, ноги застревали меж ветвей плюща, лап дикой ежевики и остролиста, которыми поросла земля; панталоны и плащ были изодраны в клочья. Одна рука уже кровоточила: он поранился, отводя от лица колючие ветки. Когда он наступал на сухие листья и сучья, порой казалось, что из-под земли доносятся хриплые проклятия, будто судья с того света зачитывал ему страшные обвинения.

«Виновен», — шептали кусты.

Ясно, что то был голос его собственной совести, которая не находила покоя и хотела напомнить ему о совершенных ошибках. Судьба посылала ему все новые и новые препятствия, чтобы наказать за грехи.

Но не его вина, что он вынужден скрываться, словно вор, и пробираться темными тропами. Он не хотел попасть в руки тайных врагов. Кто знает, возможно, таковых и вовсе не было, а может, они только и ждали, чтобы заставить его платить по счетам за чужие долги. Такова Италия: пройти по лесу здесь не так-то просто, ведь каждый итальянский город ведет войну против собственного соседа. Ясени стояли так плотно, что даже крошечный лучик солнца не мог проникнуть сквозь лесную чащу. В полной темноте он чувствовал, что конь боится и беспокоится. Воздух был горячий и неподвижный, в горле совсем пересохло. Он весь перепачкался в земле и крови, его мучила страшная жажда.

Вот и опять упал — это было уже не в первый раз. И с каждым разом встать становилось все труднее. Он изо всех сил старался держаться одного направления — если не ходить кругами, то рано или поздно куда-нибудь да выйдешь. Лес всегда рано или поздно должен кончиться, главное — не выбиться из сил, нарезая круги. И все же ему казалось, что, если он выберется из этой чащи, такой опыт не пройдет впустую. Так бывает с теми, кто бредет по жизни словно на ощупь, блуждая в полной темноте и полагаясь на судьбу, но все же надеется рано или поздно выбраться из лесу и найти дорогу. Весь мир — это темный лес, и все мы бредем по нему, каждый в свою сторону.

Идти в одном направлении было нелегко: он чувствовал, что дорога шла в гору, а лес располагался в долине, и это означало, что если он поднимется на холм, то скоро сможет выйти на светлое место и найти дорогу, а если нет, то спустится к подножию холма. Пора было вставать, пока оставалась надежда выйти к свету. Он поднялся на ноги, но сразу же снова поскользнулся на влажных корнях граба и рухнул на землю как подкошенный. От отчаяния он чуть было не заплакал. Дело в том, что на этот раз, падая, он выпустил поводья, и конь тут же исчез в кромешной тьме. Тогда он закрыл глаза и постарался успокоиться.

Сквозь слезы он разглядел какое-то сияние, словно белые полы одежды мелькнули у кленового ствола: может быть, то был призрак или ангел. Он вытер глаза и, присмотревшись, понял, что это всего лишь тонкий луч света, прорезавший кромешную тьму. Душа его встрепенулась, словно река перед тем, как слиться с морем. Он приподнялся, опершись на колено, и вновь двинулся вперед. Подъем становился все круче, деревья — реже. И тогда он подумал: «Получилось!» Еще шаг — и он выбрался на опушку леса, за которой простиралась пустынная равнина. Потрескавшаяся от жары земля была красного цвета, весь окрестный пейзаж казался каким-то сказочным, из-за вершины голого холма проглядывали лучи восходящего солнца.

Где-то вдалеке, на опаленной солнцем земле, он заметил нечто похожее на огромную букву «L», покрытую пятнистой шкурой: то была рысь, он сразу узнал ее. Или затаившийся леопард, который повернул голову, чтобы вылизать плечо. Джованни не на шутку испугался и притих, обдумывая, как бы выбраться. Зверь был все еще там. Он не шевелился и смотрел прямо на путника. Очевидно, что это было дьявольское видение, переливающаяся фигура, которая постепенно превращалась в огромного льва. Теперь перед ним был сам царь зверей, он ясно различал густую гриву… Животное, стоявшее на четырех лапах, наводило бесконечный ужас. Тогда он подумал, что эта странная буква — знак Сатаны. Ведь зло очень часто принимает облик зверя, ему свойственно менять личину, подобно Протею. И правда, животное уже приняло облик тощей и голодной волчицы, которая тут же кинулась к нему. Она была огромной и страшной. Она надвигалась, слюна капала с ее клыков. Джованни хотел было ринуться обратно в лес, но тело не слушалось его, и он застыл как вкопанный, не в силах пошевелиться. Волчица была совсем рядом, как вдруг невесть откуда выскочила охотничья собака, похожая на гончую или борзую. Пес бросился вслед за волчицей, и теперь оба зверя стремительно приближались. Тело Джованни отказывалось повиноваться, словно душа из него уже вышла и наблюдала за всем со стороны. Мозг отдавал команду бежать, но ноги не подчинялись. Волчица была всего в нескольких метрах. Тогда он подумал, что настал конец, как вдруг почувствовал, что земля перед ним расступилась. Волчица рухнула в пропасть, а пес последовал за ней: они падали все ниже и ниже, к самому центру Земли, которая поглотила их так же внезапно, как породила на свет.

Когда путник снова открыл глаза, то почувствовал, что пот льет с него градом: он до сих пор находился во власти чудовищной сцены, которую видел во сне. Так что, очнувшись в темном лесу, полном настоящих волков, в том самом месте, где он упал и провалился в сон, он даже немного успокоился.

«Возможно, кошмары для того и нужны, чтобы примирить нас с невеселой действительностью», — подумал он. Должно быть, он слишком устал и сам не заметил, как заснул. Он понятия не имел, как долго длился этот сон. Ощущение времени исчезло. И тут он услышал неподалеку тихое ржание своего коня и совсем успокоился.

Какое удивительное видение! Ему приснилась сцена из первой песни Комедии Данте, о которой он так долго думал, прежде чем отправиться в дорогу. Когда Данте хотел выбраться из темного леса, путь ему преградили Рысь, Лев и Волчица, символы трех самых распространенных грехов нашего времени. Но до сих пор он ни разу не думал о том, что так явно увидел во сне: названия всех этих животных на латыни начинались с буквы «L» — Lynx, Leo, Lupa. Это означало, что они могли быть символами Люцифера, который и породил их, и все соединялись в одной огромной «L», меж тем как победить их мог лишь Пес справедливости, по-латински именуемый Vertragus. Он должен был отправить их туда, откуда они явились, то есть в преисподнюю.

Когда Джованни наконец доберется до Равенны, то расскажет великому Данте об этом сне, и они вместе посмеются над странным ночным кошмаром. Наконец-то он поговорит с поэтом, которого уже теперь воспринимают как светоча своего времени, и сможет расспросить Данте о прекрасной поэме, которую тот должен вот-вот закончить. Наконец-то он узнает о том, кто же такой этот Пес, и что означают странные цифры DXV, пятьсот пятнадцать, и почему ими обозначен борец со злом. Кто такой этот мститель — Властитель? Кондотьер? Джованни думал, что понял эту загадочную анаграмму, поскольку в конце второй части поэмы тоже провозглашалось тайное число, только две буквы были переставлены: DVX, то есть Властитель (DUX), посланник Господа, как говорилось у Данте…

И это еще не все. Но сначала нужно было пройти испытание тьмой, выйти из чащи и найти дорогу к морю и свету. Он огляделся и увидел над ветвями деревьев отблеск исчезающей луны. Тогда он резко повернулся и направился в другую сторону, туда, где раскинулась Адриатика. Теперь он знал, куда идти: солнце вставало в той стороне. К счастью, очень скоро он заметил узкую тропу. Верхом ехать все еще было нельзя, но скоро заросли расступились, и тропа перешла в дорожку пошире. Он оседлал коня и направился туда, куда указывали звезды, ориентируясь между Полярной звездой и Венерой. Венера, из утренней свиты восходящего солнца, ярко светила на горизонте. Солнце должно было вот-вот взойти.

Джованни пустил коня в галоп и добрался до вершины холма, за которым начинался спуск к побережью. Здесь он остановился, чтобы конь мог немного отдохнуть, а сам занялся поисками молочая, чтобы смазать раны. Отсюда было видно всю равнину — показались и стены города, отражавшие свет восходящего солнца. Пока оно казалось крошечной красной точкой там, где море сливалось с небом. Небо расчистилось, и поэтому было прекрасно видно, как точка медленно поднималась и становилась раскаленным шаром, взрывающим линию горизонта ослепительным светом. Несколько лет назад ему приходилось видеть закат на море, но рассвет — никогда… Местные жители, должно быть, давным-давно привыкли к этому зрелищу, для них это нечто обыденное, но все же при виде этой поразительной сцены сам поневоле наполняешься солнечной энергией. Вокруг все оживает, птицы заливаются на все голоса, новый день вступает в свои права. Каждое живое существо проникнуто ощущением нового, и ты чувствуешь жизнь так сильно, всем своим существом… Кто знает, сохранил ли Данте это ощущение возрождающейся жизни, просыпается ли он с рассветом, как просыпался когда-то, чтобы не пропустить эту удивительную сцену оживающей природы, не изменились ли его привычки с тех пор, как он поселился здесь, у самого моря, где в него впадает беспокойная река По, чтобы найти пристанище себе и своим усталым ломбардским притокам.

Путник прилег под сосной, чтобы отдохнуть, прежде чем вновь отправиться в путь.

То утро стало первым, когда Данте не проснулся, чтобы взглянуть на рассвет, но наш герой узнал об этом только после того, как добрался до города. Джованни занялся поисками места для ночлега. Гостиница, где он собирался остановиться, находилась в старом квартале, неподалеку от церкви Святого Виталия. Он вошел в город через ворота Святого Цезария, прошел по шумной площади, что перед церковью Святой Агаты, пересек несколько мостиков над тем, что осталось от древних каналов бывшей лагуны, — узкие илистые ложа рек, что превратились в пересохшие клоаки, от которых сильно несло гнилью. «Памятник великой империи под открытым небом», — подумал он.

Проходя мимо площади, где возвышалась церковь Святого Воскресения Христова, он услышал крики глашатая и разобрал имя великого Данте. Глашатай возвестил, что тело Данте Алигьери, согласно воле правителя города мессера Гвидо Новелло да Поленты, будет украшено, как подобает статусу этого великого человека, и перенесено из его дома в церковь францисканцев, меньших братьев, где завтра состоится торжественная церемония погребения.

Он почувствовал, как кровь ударила в голову, а сердце бешено забилось, и отошел в сторону, чтобы вытереть навернувшиеся слезы. Он проделал такой длинный путь лишь для того, чтобы поговорить с Данте. Поэт был единственным человеком на свете, который мог бы помочь ему разобраться, и вот теперь выяснилось, что все было напрасно. Он даже не успел рассказать поэту о том, что великая поэма так сильно затронула его душу, что даже стала врываться в сны.

 

II

Он решился войти в церковь только под вечер, когда толпа разошлась и люди перестали сновать вокруг погребального ложа, затрудняя доступ к телу поэта. Церковь была передана францисканцам не так давно, поэтому по привычке ее продолжали называть церковью Святого Петра. Внутри была спокойная полутень, пронизанная запахом ладана: лишь несколько свечей горело в стенных нишах меж фресок, почерневших от дыма.

В храме почти никого не было, лишь одна монахиня из монастыря Святого Стефана сидела у гроба, недалеко от алтаря. Он понял, что это дочь Данте и Джеммы Антония, которая постриглась в монахини под именем Беатриче. Она сидела у тела совсем одна, в церкви находилось еще несколько обычных верующих, которые тихо молились, стоя на коленях где-то позади, да четверо стражников, которых прислал мессер да Полента. Они должны были охранять порядок, стоя у алтаря, но теперь, когда народ разошелся, спокойно отдыхали, усевшись на деревянных скамьях. Среди простых людей были и такие, кто верил в то, что Данте действительно спускался в ад, и потому о нем ходили слухи, что он колдун и волшебник. Из-за таких суеверий кто-нибудь мог попытаться осквернить церемонию прощания, унести клочок одежды поэта или даже вырезать кусочек плоти, чтобы сделать себе амулет от сглаза, как это часто происходило после смерти отшельников или святых. Четверых солдат поставили, чтобы охранять тело Данте от проявлений подобного невежества.

Джованни застыл позади сестры Беатриче, которая стояла у тела на коленях и молилась. Данте лежал в гробу со скрещенными на груди руками: огромное белое пятно в черных одеждах. Джованни тихо попрощался с поэтом. «Благодарю за все, великий учитель», — сказал он про себя. Он представил Данте таким, каким он предстал в их последнюю встречу, и, словно наяву, увидел, как поэт бредет медленными шагами по направлению к слепящему свету, который вот-вот поглотит его. «Он зашел к нам точно случайно, и после его ухода мир никогда не станет прежним», — подумал Джованни. В эту самую минуту он услышал всхлипы монахини и сам едва сдержался, чтобы не заплакать. Антония поднялась, постояла еще несколько секунд и поспешно спрятала лицо в складках капюшона, а потом направилась к двери в ризницу и исчезла за ней. Тогда Джованни приблизился к гробу поэта и стал разглядывать его лицо. Оно было спокойным и немного нахмуренным, как будто Данте думал о чем-то своем. Он сильно похудел, а ввалившиеся щеки и глубокие складки у рта подчеркивали широкие скулы. Высокий лоб, обрамленный лавровым венком, показался несоразмерно большим. Джованни заметил, что губы у покойного почти черные, и это вызвало у него подозрения. Что стало причиной смерти поэта?

Поговаривали, что он заразился малярией в болотах Комаккьо, когда ездил в Венецию по поручению Гвидо да Поленты. Судьба распорядилась так, что один из ближайших друзей Данте, Гвидо Кавальканти, который пережил не один политический шторм, тоже погиб от этой болезни.

Джованни, будучи врачом, давно привык к безжизненным лицам и холодным телам мертвецов и не боялся их. Но теперь сердце его мучительно сжалось, как будто он утратил часть самого себя, словно добрая половина его вселенной внезапно погрузилась во тьму. Ему показалось, что губы поэта почернели от какого-то другого яда, который не мог передаваться по воздуху. Он вспомнил, что видел подобные случаи в Болонье, когда присутствовал при вскрытии трупов в учебных целях, и тогда речь шла о пищевом отравлении. Какой тайной были окутаны эти занятия с профессором-аверроистом, почитателем и толкователем трактатов арабских ученых! Такие опыты держались в строгом секрете, их участники были почти что тайным сообществом, сектой, поскольку изучение трупов считалось кощунством и ересью. Но они почувствовали вкус к этим занятиям именно потому, что проводить их было строжайше запрещено. К чувству открытия нового у студентов примешивалось ощущение совершаемого святотатства. Джованни не удалось побороть любопытство и захотелось выяснить все до конца. Он огляделся по сторонам — не смотрит ли кто? Все было тихо, вокруг никого. Тогда он осторожно взял руку поэта и внимательно принялся изучать его ладонь, пальцы и поверхность ногтей. Потом, поборов отвращение, попытался открыть ему рот, чтобы осмотреть язык, как вдруг услышал резкий крик:

— Что он делает? Стража! Где стража?

Еще один завопил:

— Святотатство! Кощунство!

Один из стражников набросился на него и оттащил от тела. Второй схватил за ноги, а третий сильно ударил кулаком прежде, чем Джованни успел что-то объяснить.

— Колдун! Богохульник! — послышалось с разных сторон, и вот уже вокруг образовалась небольшая кучка любопытных, готовых дать волю рукам. — К столбу его! Сжечь!

— Ради бога, позвольте мне поговорить с Якопо Алигьери, я все объясню! — взмолился Джованни.

Стражник, который ударил его, уже замахнулся вновь, но, к счастью, крики людей привлекли внимание Антонии, которая подошла к страже и поинтересовалась, в чем дело. Джованни, несмотря на такой неподходящий момент, смог увидеть ее лицо, все еще скрытое накидкой, и успел разглядеть, что она очень красива и молода. Ее зеленые глаза блестели от слез, взгляд был живой и глубокий. Антония внимательно посмотрела на него, и по взгляду Джованни понял — монахиня пришла к выводу, что незнакомца опасаться не стоит.

— Кто вы и что вам здесь нужно? — резко спросила она, глядя ему прямо в глаза.

Она прекрасно знала, что монашеская одежда защищает ее от подозрений, и потому ей не нужно было притворяться и изображать робость и стыд в разговоре с мужчиной; достаточно монашеской рясы, чтобы собеседник знал свое место.

Стражник открыл было рот, но, пока он не вмешался, Джованни поспешил сам поведать о происшедшем:

— О сестра, я Джованни, я прибыл из Лукки…

Он заметил, как при звуке этого имени монахиня вздрогнула, как если бы уже когда-то слышала его, но, поборов свое замешательство, Джованни продолжал:

— Вы Антония Алигьери, дочь поэта, не так ли?

— Теперь мое имя сестра Беатриче, а не Антония, — ответила она.

Она посмотрела на него: добрые глаза, которые то улыбались, то холодели, словно моля о пощаде. Перед ней был мечтатель, который находился на распутье и не знал, куда податься, словно ждал решающего знака, который должен определить его будущее: согнуться под тяжестью разочарований и обозлиться на весь мир из-за равнодушия и коварства или прорываться сквозь темную чащу, сохраняя веру в себя, которая послужит ему во спасение.

— Что вы здесь ищете? — спросила Антония.

— Простите, дело в том, что я врач… и очень уважаю вашего отца. Я переписал его поэму вплоть до двенадцатой песни Рая и прибыл в Равенну для того, чтобы поговорить с Данте и получить от него последние песни Комедии, но опоздал… Пока я здесь стоял, на какое-то мгновение мне показалось, что ваш отец умер не своей смертью…

— Он умер от малярии, — ответила монахиня, — народ называет ее болезнью болот. Он заразился по пути в Венецию, — возможно, это случилось недалеко от аббатства Помпоза, где он останавливался на ночлег. Ведь в тех местах много ядовитых болот. Ему предлагали отправиться морем, но он не доверял венецианцам, которые взялись сопровождать его. Ему бы следовало вежливо отказаться от поручения мессера да Поленты или перенести посольство на более подходящее время, но он привык не щадить себя. Отец вернулся из поездки раньше, чем предполагал, поскольку у него начались приступы сильнейшей боли и лихорадки, так что порой он даже бредил. Болезнь развивалась быстро, и он смог добраться до дому только неделю назад, когда было уже слишком поздно.

Она замолчала и задумалась, повторяя его имя, как если бы пыталась что-то вспомнить: «Джованни, Джованни…» Потом она приказала стражникам отпустить его, поскольку хотела поговорить с пришельцем наедине. Те несколько мгновений раздумывали, переглядываясь, но потом подчинились, поскольку привыкли выполнять приказы, пожали плечами и удалились. Кучке любопытных хватило сурового взгляда. Когда они остались одни, Антония заговорила снова:

— Однажды в бреду мой отец назвал ваше имя. Он сжал мою руку и прошептал: «Беатриче, поторопись, передай Джованни, что возвращаться в Лукку опасно! Это я во всем виноват!» В бреду он часто называл меня Беатриче. Мне с трудом удалось его успокоить. Так откройте же мне, кто вы?

— Нет, ты ни в чем не виноват, — тихо прошептал Джованни. И продолжил громче: — Я познакомился с Данте, когда он приехал в Лукку, сразу после того, как его изгнали из Флоренции. Мы стали друзьями, если это можно так назвать, хотя он был значительно старше: ему было уже за сорок, а мне не исполнилось и двадцати пяти. Я был влюблен в одну девушку и потому все время читал любовные стихи Данте. Я чем-то понравился поэту. Должно быть, он узнал о том, что в Лукке издали новый закон, из-за которого я, подобно ему, был вынужден покинуть родной город. Но то не его вина…

— Но почему вы решили, что моего отца убили? Вы можете это объяснить?

— Есть некоторые признаки, которые свидетельствуют об этом. Так, например, мышьяк в определенных дозах вызывает приступы лихорадки, схожие с теми, которые вы описали. Мне известно, что во Флоренции есть умельцы, которые делают порошок из высушенных свиных внутренностей, пересыпанных мышьяком: этот яд гораздо опаснее обычной отравы. Порошок настолько мелкий, что обнаружить его невозможно. Губы поэта сильно почернели, кожа начала шелушиться, волосы поредели, к тому же не хватает одного ногтя. Однако похоже на то, что яд действовал очень медленно, понемногу; поэта, видимо, отравил кто-то из близких ему людей, чтобы убийство можно было выдать за смерть от малярии. Хорошо бы узнать, кто был рядом с Данте незадолго до смерти…

На лице сестры Беатриче отразилось сильное волнение. Несколько минут она молчала, размышляя, словно старалась припомнить то, что могло хоть как-то подтвердить услышанное, но так и не смогла.

— Но кому понадобилась его смерть?

— Мне это неизвестно, — ответил Джованни, — но смею предположить, что есть люди, которые отнюдь не в восторге от того, сколь велика слава поэмы Данте по всей Италии. Некоторые злодеяния так и остались ненаказанными, еще живы убийцы и грешники, о которых поведал миру ваш отец. Живы еще папы и короли, творящие зло и совершающие ужасные поступки, живы и продажные политики, которым Данте приготовил место в аду. У него могло быть много врагов. Все те, кто не сразу понял, сколь велика сила слова. И может статься, они хотели сделать так, чтобы Данте не успел закончить Комедию.

— В это трудно поверить, — возразила Антония, — ведь это всего лишь слова, а они не могут никому навредить. Но если вы уверены, что это так, попробуйте найти доказательства вашим словам, я постараюсь помочь вам, насколько это в моих силах. И все же я просила бы вас быть осторожнее, чтобы моя мать и братья ничего не узнали. Пока у нас нет доказательств, лучше не посвящать их в эту историю: не все в состоянии вынести горькую правду. Возможно, вам удастся найти виновного… Но даже если и так, его наказание не вернет моего отца, поэтому, говоря по справедливости, мы только обманываем себя, приписывая одному несчастному ответственность за все свершенное зло, которое постоянно живет вокруг нас.

Джованни подумал, что глаза Антонии трудно забыть. Такой прекрасной девушке, должно быть, потребовалось немало мужества, чтобы принять постриг. Он задумался о том, являлся ли такой поступок обдуманным решением, и пришел к выводу, что так оно и было: насколько он знал, Данте был сильно привязан к дочери, а она к нему еще больше, и если Антония унаследовала отцовский характер, то она не могла пойти ни на какие уступки. Было видно, что она обладает твердым, решительным и далеко не легким характером. И красота ей только мешает.

На следующий день во время мессы кто-то заметил, что губы поэта немного приоткрыты, как если бы он собирался что-то сказать, перед тем как навсегда покинуть этот мир. Возможно, он хотел продиктовать миру последние песни поэмы, которые еще никто никогда не слышал. По городу прокатились слухи, что поэт сотворил чудо. Когда народ узнал, что поэма не закончена, в Равенне еще долгое время поговаривали, что видели, как кто-то ходит у церкви Святого Франциска и словно к чему-то прислушивается. Разумеется, люди, верящие в то, что Данте живым спустился в ад, ожидали, что поэт может с минуты на минуту вернуться в мир живых.

 

III

«Имена отражают суть вещей, — любил повторять Данте. — Вот ты: твое имя Джемма, что значит „драгоценный камень“, и потому ты тверда и сурова, как горная яшма, это и есть твой камень». Иногда он даже называл ее Пьетра, а не Джемма, поскольку это слово означало «камень». В ответ на это она замыкалась в молчании, словно подтверждая, что холодна и непреклонна, как камень. В их супружеской жизни было мало счастья. Сначала Данте никак не мог примириться с браком, навязанным ему отцом: едва мать сошла в могилу, как новоявленный вдовец пожелал жениться снова и, чтобы избавиться от сына, решил поскорее его тоже женить. Когда брачный договор был подписан, Данте было двенадцать, а Джемме еще меньше. Мысль о том, что выбора у них не было, не давала покоя будущему поэту. Он понимал, что его жена ни в чем не виновата, и по-своему уважал ее, но Джемма, несмотря на обстоятельства их брака, надеялась получить от него гораздо больше, нежели простое уважение. С другой стороны, за ней он получил приданое: двести флоринов. Не слишком много, но у Данте и того не было, только бесполезные земли, доставшиеся по наследству, и куча долгов. Данте не заботился о том, чтобы разобраться с должниками отца и раздобыть немного денег, и часто приобретал дорогие рукописи, не задумываясь о последствиях. Жена не понимала его: на нее легли все проблемы, связанные с воспитанием троих маленьких детей, и денежные заботы. Данте не тревожило финансовое положение семьи. Он вспоминал о деньгах лишь тогда, когда они были нужны ему на очередной манускрипт, а в остальное время он о них даже не думал. Меж тем его жена боялась за будущее детей, прокормить которых было не так-то просто. А муж продолжал влезать все в новые долги, чтобы расплатиться со старыми.

Вскоре он увлекся политикой, но оказался единственным человеком, кому не досталось ни гроша на этом хлебном поприще, в то время как его сводный брат Франческо отлично заработал. Однако, когда дело касалось того, чтобы помочь Данте, его хватало лишь на то, чтобы уговорить брата взять новую ссуду, гарантом которой он сам и являлся. Так Франческо понемногу зарабатывал, не подвергая себя никаким рискам. Это он посоветовал брату отказаться от должности приора, когда атмосфера в городе накалилась и никто не хотел занять этот пост. Белые гвельфы из знатных семей осторожничали и держались в тени. «Тебя посылают вперед как жертву, — сказала Джемма, — сами они слишком боятся Корсо Донати и папы Бонифация. Эти двое что-то замышляют. Даже наши самые близкие друзья, семья Кавальканти, готовы в любую минуту упасть к их ногам». На этот раз муж удивил ее — подошел, обнял и тихо сказал: «Мой ангел, я прекрасно все понимаю (он так и сказал!), я сильно рискую, потому что я совсем один в этой битве, и мне не победить. Однако и Цицерон был один, когда принял должность консула, и это его погубило. Но отступать не в моих правилах, иначе потом я всю жизнь буду корить себя за то, что испугался, смирился и не решился восстать против посредственности и ничтожества».

Бывало, что Данге возвращался домой в хорошем настроении и пытался обнять жену, но она сердито отталкивала его. Тогда он обычно смеялся и говорил: «Джемма, Джемма, каменное сердце, я выпустил в тебя столько любовных стрел, а ты? Проще достучаться до рыцаря в железных доспехах! До твоего сердца не долетает ни одна стрела! Что же ты будешь делать, когда окончательно истерзаешь мою бедную душу? Знаешь, я вот придумал: напишу-ка я тебе стихотворение, в котором будут самые необычные рифмы, на какие я только способен, и эта канцона будет так тяжела для чтения, что если кто-нибудь возьмется читать ее вслух, то тут же сдастся, ибо не сможет произнести и трех строк.

Пусть так моя сурова будет речь, Как той поступки, что в броню одета». [7]

Джемма отвечала, что пора заняться домашними делами: стол совсем развалился, дрова кончаются, Пьетро бегает весь перепачканный. Тогда он брал ее длинную косу и бил себя по щекам, говоря при этом: «Пустькрасота твоих роскошных волос послужит хлыстом, бичующим мое тщеславие, рубищем, которое покроет мою невоздержанность». Наконец он просил у нее прощения, продолжая беззлобно подтрунивать: для него это была просто игра, он и не думал ее обижать. Но Джемме такие шутки совсем не нравились, она говорила, что медвежий юмор ей не по душе. Но где-то в глубине души она все же смеялась и даже жалела о том, что предмет его любви не она, а другая.

А теперь было уже слишком поздно. Когда Джемма приехала в Равенну, Данте бредил и не узнавал даже собственную дочь, которая всегда была при нем. Джемма не хотела уезжать из Флоренции, несмотря на то что муж посылал ей письмо за письмом и просил приехать. И вот, после двадцати лет разлуки, она едва успела добраться до Равенны, чтобы увидеть его при смерти. Возможно, она была к нему слишком сурова. Но все делалось ради детей: если бы она уехала из города, то семья лишилась бы дома. Люди стали слишком жадны: вряд ли бы они поделились доходом с реквизированных земель семьи Алигьери. Но даже теперь, когда Джемма прибыла в Равенну, она все еще не могла простить мужа или себя за то, что он ей не доверял и не посвящал в свои планы. Она вспоминала, как он восхищался, читая Вергилия, и бродил по дому, громко скандируя его стихи, которые были столь же непонятны, как и церковная проповедь. Если бы она знала, что очень скоро Данте и сам станет таким Вергилием для всех, кто говорит на простом языке, как выразился его друг из Болоньи! Если бы он сказал ей, что когда-нибудь будет купаться в лучах славы! Возможно, тогда она безоглядно вверилась бы ему и следовала за ним повсюду. Но он молчал, заставляя ее страдать, причиняя бессмысленную боль, принося лишь горести и разочарования, а ведь ему было прекрасно известно, что мучения без всякой надежды на то, что они прекратятся, — это настоящий ад! Он сам написал об этом!

Когда она приехала в Равенну, то увидела прекрасный дом, который правитель города пожаловал ее мужу, увидела, что Данте купается в славе и почестях, узнала, что властители Вероны и Романьи состязаются между собою за право принимать его у себя, осыпая сыновей Данте деньгами и знаками внимания, и все неожиданно встало на свои места. Двадцать лет беспросветного унижения, которое она претерпевала, живя во Флоренции, мгновенно утратили значение, и вся жизнь ее мужа стала для нее открытой книгой. Теперь она поняла, почему он был так суров, так упрям и несговорчив. Ведь чтобы выносить приговоры мертвым (а он взял на себя этот труд), нужно быть суровым судьей, последовательным и безжалостным, как сам Господь Бог.

Но если бы он рассказал ей обо всем, она бы поняла! И ей не пришлось бы всю жизнь искать объяснений его поразительному упрямству, живя вдали от детей, которых изгнали из города вслед за отцом, едва им исполнилось четырнадцать. Не пришлось бы просить защиты у Донати, чтобы ее оставили в городе, надеясь на то, что когда-нибудь семья сможет вернуться во Флоренцию. Она не могла простить, что Данте не счел ее достойной, чтобы посвятить в свои планы. Джемма поделилась с дочерью своим горем и получила совет не терзаться понапрасну, поскольку отец хотел лишь защитить ее от напрасных волнений, сопровождавших его работу над поэмой: от бессонных ночей, от горьких сомнений, от взлетов и падений. Ведь он совсем не изменился, и теперь, когда у него появились деньги, он не замечал их точно так же, как когда их не было.

Дом в Равенне во многом напоминал самого Данте: относительно новый, он был построен на развалинах римской виллы, сохранив ее планировку: все комнаты располагались на первом этаже и выходили или во внутренний дворик, или в сад. Во дворе не осталось колонн, характерных для римской постройки, сохранились лишь две, встроенные в стену, которая разделяла две узкие длинные комнаты. Во дворе кое-где были видны остатки мозаики, там, где глухая стена отделяла жилище от улицы. Комната справа от внутреннего двора служила поэту спальней, там еще сохранился старый пол с выложенной мелкими камешками сценой похищения Европы. Джемме нравилась эта комната, окна которой выходили в сад. Иногда взор ее падал на кровать, ту самую, на которой скончался поэт. Теперь, когда Данте не стало, она часто мысленно беседовала с ним, чего с ней раньше не случалось. Она поняла, что очень многое хотела бы ему рассказать; как ей было обидно, когда он, в отличие от других, отказался вернуться во Флоренцию после амнистии! Конечно, для этого нужно было признаться и повиниться, но зато они снова смогли бы быть вместе, и она бы обняла своих мальчиков! Будь прокляты его глупая гордость, дурацкое высокомерие и несгибаемое упрямство, думала она.

Теперь оказалось, что он был прав, а она ошибалась. Он не мог признаться в том, чего не совершал, в мелких и недостойных преступлениях, которые ему приписывали, и одновременно брать на себя право судить грешных и праведных. Ей оставалось только простить его — простить за то, что она осталась совсем одна.

— Мама! Ты где? — послышался голос Антонии.

Джемма вышла в сад и увидела Антонию с молодым человеком, которого заметила еще на церемонии прощания.

— Это Джованни из Лукки, — сказала Антония. — Он большой поклонник Данте. Скоро вы снова увидитесь, поскольку он хочет переписать последние песни Рая. Я тоже пока побуду с вами: настоятельница разрешила мне остаться с тобой и братьями, пока вы будете в Равенне.

— Не знаю, известно ли тебе, что отец не успел закончить поэму, — ответила Джемма. — Недавно приходили двое посланников от рода Скалиджеро, которые попросили у Якопо последние песни поэмы, но твоим братьям не удалось обнаружить рукописи. Они искали повсюду, но безрезультатно. В спальне осталось немало тетрадей отца, с которых он делал копию для господина Кангранде, а потом передавал их другим желающим, чтобы они могли переписать себе поэму. Таковых было предостаточно. Но Рай написан лишь до двадцатой песни, и это последняя песнь, которую получил от него правитель Вероны. Якопо говорит, что поэма обрывается там, где речь идет о небе Юпитера, и что потом по идее следует небо Сатурна и сфера неподвижных звезд; сама я плохо в этом разбираюсь, но Пьетро утверждает, что в последней части должно быть ровно тридцать три песни и тогда полное сочинение будет состоять из ста песен.

— Ты уверена, что они хорошо посмотрели? Я не сомневаюсь в том, что отец успел закончить поэму еще до отъезда. Перед тем как уехать, он зашел ко мне попрощаться. Я никогда не видела его таким внимательным, он слушал меня так, как если бы наконец освободился от груза собственных мыслей и наконец-то мог впустить в себя что-то еще.

— Джованни, вы должны понимать, о чем я говорю. Не знаю, при каких обстоятельствах вы познакомились, но в последнее время мой отец постоянно пребывал в мыслях о Комедии и не замечал ничего вокруг себя. Ты мог говорить с ним часами и думать, что он тебя слушает, но потом он вдруг смотрел на тебя и просил повторить все сначала, а вместо ответа говорил стихами. Но в тот день он был другим, веселым, оживленным, и я подумала: это признак того, что Комедия закончена. Это был последний раз, когда мы виделись. Казалось, он даже помолодел. Я никогда не видела его таким спокойным, в таком приподнятом настроении.

В этот момент раздался голос Якопо, который звал их. Нужно было выйти во двор, где уже собралась толпа по случаю прибытия Гвидо Новелло, который желал познакомиться с госпожой Джеммой. Ее сердце учащенно забилось. Суровая Джемма не привыкла к светской жизни. Сын взял ее под руку и повел к гостям. Высокопоставленный посетитель был уже там, во дворе, он стоял неподалеку от старой оливы, которая росла в том месте, где у римлян когда-то было углубление для сбора дождевой воды. Вместе с ним прибыла его жена, а за ними толпилась охрана, а также знатные господа и почитатели Данте, один из которых при появлении Джеммы заиграл на цитре. Тут же стоял врач Фидуччо деи Милотти, очень уважаемый знатью, он был одним из самых горячих поклонников поэта и потому принялся читать его стихи:

Лежит страна, где я жила на горе, У взморья, там, где мира колыбель Находит По со спутниками в море. Любовь, сердец прекрасных связь и цель…

Так он прочел всю пятую песнь Ада, где говорилось о Равенне и о Франческе да Полента, родной тете Гвидо Новелло. Разумеется, это были его любимые строки, которые он знал наизусть, и всякий раз, едва заслышав их, не мог сдержать слез. Потому что он прекрасно помнил свою любимую тетушку, которая его обожала. Франческа была красива и образованна, поэтому бедный ребенок очень огорчился, когда в двадцать лет ее выдали замуж за жестокого Малатесту, по прозвищу Джованни Хромой, и она должна была отправиться в Римини. Гвидо было тогда десять лет, и отъезд любимой тети он переживал так, как если бы лишился собственной матери. Он помнил, что дядя Ламберто и бровью не повел, когда получил известие о смерти сестры, сохраняя с ее мужем хорошие отношения, как если бы тот был вовсе не причастен к ее смерти, ибо союз с Малатестой был важен для блага города, которому угрожали с разных сторон. Но он, Гвидо, мечтал о мести и, если бы только мог, не преминул бы лично расправиться с проклятым убийцей. Но тот умер и без его помощи.

Когда чтение отрывка было закончено, Гвидо обнял вдову поэта и произнес торжественную речь. Он рассказал, что песнь о Франческе является для него самой волнующей из всей поэмы не только по той причине, что напоминает ему о несчастной тете, но и потому, что никто никогда еще не писал таких прекрасных стихов о любви. Эти стихи рассказывают о том, как человек разрывается между долгом и любовью лучше, чем строки Вергилиевой «Энеиды». Его прекрасная тетя была выдана за нелюбимого человека для того, чтобы сохранить мир между городами, она стала жертвой во имя мира во всей Романье. Но в благородном сердце любовь вспыхивает столь же быстро, сколь пламя на сухой соломе. Поэтому, когда он внимает этим строкам, ему кажется, что сама несчастная Франческа говорит с ним голосом Данте.

Джемма внимательно слушала речь и думала о том, что ей не особенно нравились те песни, в которых говорилось о любви Франчески. Ей казалось, что несчастная оказалась в аду вовсе не из-за своей порочной страсти, но из-за неудавшейся супружеской жизни, на которую ее обрекла семья и выносить которую она была не в силах. Джемма была уверена, что Данте, который познал истинную любовь, вложил в эти строки и собственный опыт. Он понимал, что чувствовала эта женщина, поскольку и сам жил в подобной ситуации. Жизнь Франчески отражалась в его собственной, словно в зеркале. Поэтому Джемме были совсем не по душе эти строки, и слезы, катившиеся по ее щекам, были вовсе не по той трогательной истории, которую увековечил ее муж в своей поэме. Она впервые призналась себе в том, что вся ее суровость, ее безумное упрямство, все эти двадцать лет, проведенные вдали от человека, который призывал ее к себе, несмотря ни на что, — все это было своеобразным проявлением любви к нему.

Пока правитель Равенны говорил о том, что хочет отблагодарить Данте за великую честь, которую тот оказал городу, проведя здесь остаток дней своих, и соорудить ему надгробный памятник, достойный столь великого поэта, — Джемма стояла и плакала, закрыв лицо руками, чтобы никто не увидел ее слез.

К счастью, все внимание публики было обращено к говорящему.

Никто не думал, что несчастный брак поэта, о котором в народе ходило столько слухов, окажется настолько прочен.

 

IV

Наконец гости разошлись, и Джованни остался один. Сестра Беатриче позволила ему переписать Рай, оставалось всего восемь песен. Сама она собиралась отправиться в монастырь Святого Стефана и пробыть там вплоть до вечерни, а вернуться к закату. Прежде чем покинуть дом, она показала ему спальню и кабинет поэта. Это были две смежные комнаты, в которых ее отец проводил почти все свободное время за чтением и сочинительством.

Сначала Антония провела его в узкую и длинную спальню, что находилась по правую сторону старинного внутреннего дворика. Комната была довольно скромной. У самой двери стоял стол, над ним единственное окно. Напротив стола разместился большой деревянный сундук для хранения одежды, который, по всей видимости, служил и скамьей. В дальнем углу комнаты, куда уже почти не проникали солнечные лучи, стояла кровать — простой матрас на крепкой деревянной раме. В глаза Джованни сразу бросился кожаный свиток над кроватью: на нем в виде большого квадрата были расположены девять листов пергамента в массивной раме, при этом каждый лист был оправлен в отдельную тонкую рамку. Антония указала на него, а затем подвела Джованни ближе к кровати, чтобы он мог все рассмотреть. На каждом листе, встроенном в замысловатый квадрат, были обозначены строки Комедии, однако следовало приложить немалые усилия, чтобы разгадать смысл этой загадочной композиции.

— Это и есть доказательство того, что поэма была закончена, — сказала монахиня, указывая на последний лист.

Джованни внимательно вгляделся в листы пергамента в рамках и увидел, что на последнем, в правом нижнем углу, указывается на 145-ю строку тридцать третьей песни Рая:

— Что все это значит? — спросил он.

— Не знаю, — ответила Антония.

— Вы просмотрели эти строки? Возможно, они таят в себе какой-то особый смысл?

Сестра Беатриче отвела его в кабинет и показала те страницы поэмы, к которым относились эти заметки. Сначала она обратила его внимание на схему нумерации строк на каждом из пергаментов, которая отсылала к тридцати трем одиннадцатисложным стихам, взятым по одному или по пять, при этом они были расположены таким образом, чтобы сумма каждой строки и каждого столбца равнялась одиннадцати:

— Если смотреть на эту схему по диагонали, слева направо, — сказала Антония, — то мы обнаружим единицы, то есть отдельные строки, а в двух других малых квадратах найдем число пять, что означает пять строк поэмы. Взглянем сначала на строки, обозначенные единицей: первый пергамент указывает на первую строку второй песни поэмы: День уходил, и неба воздух темный, — тогда как последний отсылает к сто сорок пятой строке тридцать третьей песни Рая. Она нам неизвестна, но, по моим предположениям, речь здесь идет о заключительной строке всей поэмы. Таким образом, у нас есть начало и конец путешествия в загробный мир. Тогда строка из восемнадцатой песни Чистилища — Так жизнь растенья выдает листва — должна быть строго в центре квадрата. Если это так, то, создавая эту композицию незадолго до своего отъезда, мой отец совершенно точно знал количество строк в поэме, что говорит о том, что она была завершена… Первая строка — …и неба воздух темный — говорит о ночи и о смерти, вторая, та, что в центре, говорит нам о свете дня и земной жизни; последней мы не знаем, но если это и есть заключительная строка Рая, то она должна относиться к тому измерению, которое вне времени, вне дня и ночи, вне жизни и смерти: это та вечность, где хронология исчезает, то есть область абсолютного времени Божественной сущности. Темнота и ночь — это олицетворение первородного греха, тогда как день и лучи солнца вводят тему спасения, которое есть путь к свету…

Путь к свету… Джованни вспомнил о том вечере в саду, когда разговор с поэтом перевернул всю его жизнь.

— Мне кажется, — продолжала сестра Беатриче, — что в этой композиции отец подводит итоги своего путешествия в три загробных царства. Везде фигурирует число тридцать три: в каждой части поэмы тридцать три песни, ровно тридцать три строки содержит и эта композиция, а кроме того, это символ Христа. Если мы посмотрим на композицию горизонтально, то обнаружим, что первая линия — это строки Ада, вторая — Чистилища, в то время как третья содержит отсылки к строкам из Рая. Вертикальные же линии, если отбросить отдельные строки и рассматривать лишь пятистишия, объединены личной темой и содержат указания на события из жизни моего отца. Прослеживается четкая схема, по которой можно отследить как важнейшие моменты его личной жизни, так и намеки на его духовные искания. Таким образом, содержание Комедии оказывается очень личным, но эти намеки могут понять лишь самые близкие люди. Он описал свое реальное путешествие, то есть всю свою жизнь, что наводит на мысль о том, что это послание для всех нас, а может быть, и лично для меня. Правда, я не совсем понимаю смысл третьего столбца.

— Но зачем, — удивился Джованни, — вашему отцу было нужно создавать эту странную композицию, обозначая цифрами отдельные строки, да еще накануне отъезда? Если он действительно закончил поэму, то, может быть, он оставил здесь какие-то знаки, расшифровав которые мы могли бы узнать, где нужно искать последние песни поэмы? Возможно, он знал, что…

— У меня нет никаких предположений на этот счет, — ответила Антония, — однако я ясно вижу, что если прочесть указанные строки в вертикальном порядке, не принимая в расчет те, что обозначены единицами и составляют диагональ, то десять строк первого столбца поэмы в иносказательной форме намекают на женщин нашей семьи. Я говорю о себе и своей маме. Строки же второго столбца повторяют пророчества об изгнании, которые герой поэмы услышал в Аду от предводителя гибеллинов Фаринаты дельи Уберти и Брунетто Латини, мудрого наставника моего отца. Потом их повторяет в Раю Каччагвидо — наш древний предок, погибший в Крестовом походе. В третьем столбце описаны чувства, которые отец питал к своим детям, но здесь же есть много намеков на какие-то неизвестные мне события: упоминается загадочная женщина из Лукки по имени Джентукка, которая вам должна быть прекрасно известна, чего не могу сказать о себе.

Имя прозвучало так неожиданно, что Джованни почувствовал, как ноги его подкосились. Антония тем временем протянула ему листок, на который переписала десять строк, указанных в первом столбце. Не хватало лишь одиннадцатой, обозначенной единицей. Две из пяти строк были из пятой, оставшиеся три — из двадцать третьей песни Чистилища, когда герой разговаривает с Форезе Донати:

Как знает тот, из чьей руки впервые, С ним обручась, я перстень приняла. И тем щедрей Господь в благоволеньи К моей вдовице, радости моей, Чем реже зрим мы жен в благотвореньи.

Пять строк Рая были из третьей песни, где говорилось о Пиккарде, сестре Корсо Донати:

Сестрой-монахиней была я там; Клялась блюсти и крест, на мне надетый; Мы все, горя желанием одним — Святому Духу подчинить всю волю, Счастливы тем, что созданы мы Им.

— Давайте посмотрим на первый столбец, — предложила Антония, — возьмем первые две строки из пятой песни Чистилища: «Как знает тот, из чьей руки впервые, С ним обручасъ, я перстень приняла». Пятая песнь Ада говорит о женщине и о любви. То же самое можно сказать и о пятой песни Чистилища, и о Рае. Франческа да Римини — образ незаконной страсти, за которую она претерпевает наказание в Аду, Пия деи Толомеи в Чистилище олицетворяет супружескую любовь; и наконец, Беатриче в Раю — чистое платоническое чувство. Последняя строка пятой песни Чистилища содержит слова «обручась» и «перстень», на староитальянском «джемма» означает драгоценный камень, который вставили в перстень. Однако в то же время Джемма — это имя моей матери, а речь в этой песне идет о несчастной супруге. Выходит так, будто моя мать корит мужа за свою жестокую судьбу устами Пии деи Толомеи. Это звучит как обвинение, которое мой отец адресует самому себе.

— Следующие строки мне хорошо знакомы, — сказал Джованни. — Они из тех песен Чистилища и Рая, которые посвящены Форезе и Пиккардо, брату и сестре Корсо Донати, того самого, что был предводителем черных гвельфов. Именно они приговорили вашего отца к изгнанию.

— При этом они дальние родственники моей матери, — заметила монахиня. — Не забывайте, что и она из рода Донати. С этой семьей мы связаны тесными узами, а стало быть, с Форезе… Однако вернемся к тексту. Это место особенно важно, ибо мой отец всегда следовал простому правилу — не говорить слишком откровенно о близких людях или о своих чувствах. В таких случаях он всегда прибегал к риторическим фигурам. Здесь же он словами Донати выражает собственные мысли и чувства, касающиеся его жены и дочери: Форезе в Чистилище восхваляет стойкость и добродетель своей супруги. Его Нелла, как и моя мать, осталась во Флоренции совсем одна. Сам Форезе умер незадолго до того, как его лучшего друга, то есть моего отца, изгнали из города. Мать и Нелла были очень близки, они вдвоем переносили все тяготы, поэтому восхваление Неллы напрямую относится и к бедной Джемме… Моя мать очень любит именно эти строки: «И тем щедрей Господь в благоволеньи / К моей вдовице, радости моей». «Вдовицы» — ведь именно так мы с Якопо прозвали маму и Неллу за то, что они были неразлучны и слишком часто вспоминали те счастливые дни, когда отец и Форезе пребывали с нами. Тогда мы еще жили во Флоренции, мне исполнилось двенадцать.

Она вздохнула и замолчала, потупив глаза, но вскоре продолжила свой рассказ:

— В одной из строк Рая говорится о Пиккарде Донати: Сестрой-монахиней была я там, то есть на земле. Она и вправду приняла постриг, однако предводитель черных гвельфов Корсо, ее коварный брат, силком увез ее из обители, чтобы выдать замуж за Росселино Тозинги, одного из своих друзей, богатого и знатного человека. С ним ее жизнь превратилась в ад.

Та же участь ждала бы и меня, если бы моя мать поддалась уговорам дяди и позволила бы забрать меня из монастыря. Он очень давил на нее, лелея планы выдать меня за своего старого друга, пожилого вдовца, который был весьма влиятельным человеком и, несомненно, помог бы нашей семье выпутаться из сложившейся ситуации. Тогда я решила покинуть Флоренцию. Мне кажется, что в этих строках отец словно обращается ко мне и говорит: «Антония, не сдавайся! Представь, что за жизнь ждет тебя с нелюбимым мужем, которому ты тоже безразлична». Он постоянно это повторяет. В пятой песни Рая он вкладывает ту же мысль в уста Беатриче, когда она поднимается с одного неба на другое и является ему в пламени сияющей любви, при этом несказанная красота и исходящий от нее свет ослепляют его. Беатриче говорит ему о том, что земная любовь — лишь слабый отблеск Божественного света, но и она хранит в себе слабый и неосознанный след Божественной искры, отзвук той невидимой космической энергии, что пронизывает все: звезды, Вселенную, человека… Это удивительная духовная сила, которую люди всегда недооценивали. «Нет в мире таких богатств, которых хватило бы, чтобы откупиться от наших несчастий. Всем нам дана одна-единственная жизнь, и она бесценна» — вот о чем кричит он своей поэмой мужчинам и женщинам, убитым любовникам, несчастным женам и обесчещенным монахиням.

Неожиданно колокола на башне пробили девятый час, и сестра Беатриче вынуждена была прервать разговор. Она покинула кабинет. Джованни остался один с автографом Комедии в руках. В доме еще находилась старая служанка, но она была занята работой на кухне. Едва монахиня вышла, Джованни снова обратился к тетради, куда она переписала те строки, к которым отсылали пергаменты в раме. Он едва бросил взгляд на стихи второго столбца, пророчащие поэту изгнание, но долго не мог оторваться от третьего: одно лишь упоминание о Джентукке заставляло его сердце учащенно биться.

Прочтя строки, выписанные из первой части поэмы, он сразу же понял, что речь в них идет о графе Уголино, свергнутом правителе Пизы. Он, его сыновья и внуки были приговорены к голодной смерти и замурованы в башне. Строки Чистилища были из двадцать четвертой и тридцать второй песен:

Мне имя слышалось как бы Джентукки. Есть дева, и еще не носит повязки жен! Полюбишь за нее ты город мой, хоть всяк его поносит. Иоанн, Иаков, Петр возведены И в страхе я спросил: «Где Беатриче?»

Поняла ли монахиня эти строки? Ведь в них имена апостолов Петра, Иакова и Иоанна соседствовали с именем Беатриче и перекликались со строками, где упоминался граф Уголино, любящий отец, который, чтобы не огорчать сыновей, скрыл от них то, что ему было известно о печальной участи, постигшей вскоре его семью. Должно быть, Данте, познавший все тяготы бедности после конфискации семейного имущества, пережил нечто подобное на пути из Ватикана, когда его настигла весть о том, что черные гвельфы захватили власть во Флоренции и теперь он жалкий изгнанник. В тот миг поэт, видимо, испугался за участь жены и детей, которые остались в городе. Он боялся, что черные гвельфы станут их преследовать, пока Франческо не принес ему весть о том, что семья ожидает его в Ареццо. Там они провели вместе несколько дней. Это была мучительная встреча. Что он мог сказать родным? «У нас ничего не осталось, все, что было, у нас отобрали, я пустил вас по миру и больше ничем не могу вам помочь…»

«А Антония… — спрашивал Джованни самого себя, — что ей известно о Джентукке?» Наверное, только то, что сказано в этих строках: что была некая женщина, которая, когда Данте совершал свое воображаемое путешествие, еще не носила повязки жен, то есть была очень молода, и из-за которой поэт полюбил Лукку. Только это она и может знать. Что еще мог рассказать ей отец? Или же она давно в курсе дела?

Кто знает, что сталось с Джентуккой, где она теперь…

Чтобы вернуться к реальности и немного отвлечься от грустных мыслей, перед тем как снова приняться за работу, Джованни решил осмотреться. Кабинет, как и спальня, был обставлен довольно скромно: пустой стол, книжный шкаф, сундук… На сундуке был вырезан черный орел. Голова его была изображена в профиль, глаз блестел рубиновым зрачком и алмазными ресницами, три из пяти алмазов были фальшивыми и выделялись своим матовым блеском. Между спальней и кабинетом отсутствовала дверь, ее заменяла тяжелая гардина. Рядом с ней, на стене, Джованни увидел меч. Он с интересом принялся рассматривать книги, среди которых находилось и несколько рукописей: одни бумажные, другие на пергаменте, самые редкие были завернуты в кожу, другие, похоже, переплетены заботливой рукой самого Данте. Здесь стояли справочники по истории и географии, великолепная Библия, сборник трудов Фомы Аквинского, «Этика» Аристотеля с комментариями Альберта Великого, антология провансальских трубадуров и «Пояснения к стихотворству» Раймона Видаля, «Сокровище» Брунетто Латини, учителя Данте, «Астрономия» арабского ученого Альфрагана, а вслед за ним древние классики: Цицерон, Вергилий, Овидий, Лукан и Стаций. Но особенно тронула Джованни одна тетрадка: открыв ее, он сразу узнал почерк Данте. То был небольшой блокнот, разлинованный вручную, записи в нем относились, по всей видимости, к первым годам ссылки поэта. То было время, когда он скитался от одного правителя к другому, из монастыря в монастырь и не мог завести собственную библиотеку, поэтому носил с собою эту тетрадь, куда записывал фрагменты из книг, которые читал в придворных и монастырских библиотеках. Джованни раскрыл первую попавшуюся страницу и принялся перелистывать блокнот, читая то здесь, то там отрывки из записей поэта. Почти все они были на латыни. Первая же фраза поразила его до глубины души: «Primus gradus in descriptione numerorum incipit a destera… si in primo gradu fuerit figura unitatis, unum representat; …hoc est si figura unitatis secundum occupat gradum, denotat decem… Figura namque que in tertio fuerit gradu tot centenas denotat, vel in primo unitates, ut si figura unitatis centum». Джованни сразу узнал Книгу абака Леонардо Фибоначчи, в ней говорилось о том, как следует использовать арабские обозначения в зависимости от позиции цифр. В частности, Фибоначчи объяснял, что figura unitatis, символ единицы, может означать один, десять или сто, в зависимости от того, в какой позиции она стоит, если считать справа налево. На деле к такой системе прибегали лишь банкиры да богатые купцы, она помогала им, когда дело касалось сложных торговых операций, а обычные люди продолжали считать по старинке, используя простую систему римских цифр, более привычную и понятную. Джованни решил продолжать чтение, но на этом выписки из Фибоначчи заканчивались, за ними следовали цитаты из «Этики» Аристотеля. В отрывке говорилось об одиннадцати добродетелях; при этом десять из них могли быть развиты путем постоянной практики позитивных страстей, последняя же, справедливость, охватывала все прочие и называлась «совершенной добродетелью», ибо предписывала жить честно и творить добро. Вслед за этой записью следовала другая: «Et quid est bonum, а что есть добро? Любовь, что с солнцем движет хоры звездны (этой строкой я завершу святую книгу)». Вот! Это и есть последняя строка Комедии, которой недоставало на пергаментах: тот самый «неподвижный двигатель», неохватная точка отсчета, что приводит в движение солнце, что существует вне времени и вместе с тем порождает его, чье присутствие вечно. Об этом и говорила Антония.

Наконец Джованни уселся за стол и принялся переписывать тринадцатую песнь Рая. Времени было немного, поэтому он писал скорописью в надежде на то, что, когда появится время, перепишет начисто. Он быстро закончил. Ему не терпелось прочесть, что же будет дальше, поэтому он принялся перелистывать рукопись.

Кто знает, быть может, поэт зашифровал в строках поэмы указание на то, как найти последние песни? Он склонился над рукописью и погрузился в чтение рассказа о встрече поэта с крестоносцем Каччагвидо, как вдруг краем глаза уловил какое-то движение, словно чья-то тень мелькнула во дворе и украдкой метнулась в спальню с черного хода. Он поднялся и, стараясь двигаться как можно тише, медленно обнажил меч. Затем осторожно приподнял занавес над проходом в спальню. Затаив дыхание, он заглянул в комнату и увидел человека в черных одеждах, коротко стриженного и довольно крепкого. На вид ему было лет пятьдесят, но силой он не уступил бы тридцатилетнему, ведь чтобы пробраться в дом, ему пришлось перелезть через садовую ограду, а это была довольно высокая каменная стена. Он стоял у кровати, спиной к проходу, и пристально разглядывал странную композицию над простой кроватью поэта. Джованни стал тихонько приближаться, и, когда незнакомец наконец-то почувствовал его присутствие, он был уже на расстоянии вытянутого меча. Незнакомец резко обернулся, но Джованни тут же выхватил меч и точным и быстрым движением нацелил его в горло противника, так что острие оказалось точно меж двух серебряных цепочек, что украшали шею незваного гостя, обрамляя тугой воротник его плаща. И тому ничего не оставалось, как изумленно поднять руки и сдаться.

— Кто вы? — спросил незнакомец Джованни, ничем не выдавая волнения.

— С каких это пор, — ответил Джованни, — воры требуют объяснений у хозяев дома?

Рванувшись вбок, незнакомец попытался проворно увильнуть от оружия противника, одновременно прикрываясь от острого клинка ладонью. Но Джованни был готов к такому повороту событий, он проткнул воротник незнакомца острием меча и быстро притянул его к себе. Противник потерял равновесие и упал к его ногам. Свободной рукой Джованни схватил цепь, что висела у того на груди, так что если бы незнакомец вдруг вздумал дернуться, то тут же задохнулся бы. Вдруг Джованни заметил на одной из цепочек серебряный медальон с изображением двух всадников на одной лошади. То был символ всадника, единого в двух ипостасях, монаха и воина, солдата воинства Христова, знак тамплиеров.

— Итак, теперь я вас спрашиваю, кто вы такой?

 

V

Рыцарь заговорил, и речь его напоминала поток, внезапно прорвавший плотину. Он даже не потрудился подняться на ноги, а остался сидеть на полу, облокотившись на кровать. Его слова полились подобно Арно, когда эта спокойная река выходит из берегов в окрестностях Пизы.

— Мое имя Бернар, как и того святого, что благословил священное воинство. Сам я француз, но поскольку был рожден от греховной связи, отец, в знак искупления, отвез меня в Святую землю, и я прожил там с двух лет до двадцати одного года. Мать моя осталась во Франции, вскоре после нашего отъезда она скончалась, — это все, что мне известно о ней. Я вырос в городе Акра в доме отца, детство мое пришлось на годы перемирия. Но вскоре с востока потянуло войной, поэтому подростком меня готовили к тому, что если мне суждено погибнуть в борьбе со злом, то я непременно попаду в рай. Я был рожден рыцарем Храма и воспитан в ненависти к неверным. Сын грешника, праведной жизнью я хотел искупить грех своего рождения. Теперь все кончено: орден пал, сначала в Иерусалиме, а потом и в Европе, и вот я здесь, чтобы найти последние песни Рая, ибо в поэме Данте сокрыта карта нового Храма; эту тайну доверил в минуту смерти Великий магистр ордена Гийом де Боже Жерару Монреальскому.

— Так, значит, у вас заведено забираться тайком в чужой дом, чтобы взять то, что вам не принадлежит? И все потому, что вы привыкли ненавидеть неверных?

— Я глубоко убежден, — ответил рыцарь, — что Данте был тайным учителем ордена. Ему было известно, где именно будет воздвигнут новый Храм, и он зашифровал карту в своих стихах. Я прибыл в Равенну, чтобы увидеть Данте и поговорить с ним, но оказалось, что я опоздал. Мы познакомились, когда во время последней поездки он ночевал в аббатстве Помпоза, но у нас не было времени поговорить, мы обменялись лишь парой фраз. Тогда я спросил его насчет книги, и он заверил меня, что книга закончена и что последние тринадцать песен находятся в надежном месте. Полагаю, что он говорил об этом доме. Думаю, что такая предосторожность была вызвана тем, что поэт обещал Кангранде ди Верона не обнародовать поэму без его предварительного согласия. Конечно, это было сделано лишь для виду, Кангранде все равно никогда бы не понял тайного смысла этих стихов. Но факт остается фактом: Данте хотел сделать поэму достоянием гласности лишь после того, как вернется из Венеции. Следовательно, тринадцать песен должны быть где-то здесь, в надежном месте. В тот вечер в Помпозе Данте был не один, его сопровождали люди из посольства, свита и двое францисканцев. В такой пестрой компании мы не могли обсуждать поэму, тем более вслух и у всех на глазах, — это было совершенно невозможно. Но я абсолютно уверен, что Данте являлся тайным рыцарем нового Храма, это так же верно, как и то, что человек создан по образу и подобию Господа нашего…

— Какая-то нелепица, — промолвил Джованни.

Вместо ответа, незнакомец принялся рассказывать о своей жизни. Он был словно неопытный вор, который, будучи схваченным за руку, принимается объяснять, что оказался на месте преступления по чистой случайности. Джованни сидел на кровати прямо перед ним.

— Вы не представляете, сколь важна тайна Божественного Завета! Попробуйте это представить. В Акре я уже был близок к тому, чтобы полностью искупить грех своего рождения, и уже поставил на себе крест. Я мог бы давно быть в раю, среди других мучеников Христовых… И уж конечно, вовсе не думал о том, что окажусь в этом доме и в поисках нового Храма оскверню душу воровством. Ведь я уже побывал на том свете. И то, что днем позже я очнулся в доме Ахмеда, было чистой случайностью. Мы были знакомы еще до осады, Ахмед — араб, родом из Египта. Это врач, всецело преданный науке, и очень добрый человек. Он поистине творил чудеса и даже вылечил моего отца травами и семенами восточных растений. Перед войной мы жили на Святой земле, подавляя в себе ненависть к неверным, чтобы хоть как-то существовать рядом с ними, но и они в свою очередь должны были мириться с присутствием христиан, которых считали проповедниками многобожия из-за их веры в Святую Троицу.

На рынке арабы предлагали тебе понюхать волшебное снадобье, якобы восстанавливающее силы, которое готовили из розовой воды, масла мирта и сандала, а про себя шептали: «Язычник, ублюдок, почитатель троицы». Я давно привык к подобному обращению и не задавался лишними вопросами. Я ненавидел неверных, но среди них у меня были и друзья, такие как Ахмед. Это была смесь ненависти и уважения, вот что творилось в те годы в Святой земле. Но вскоре прибыли крестоносцы, и все пошло наперекосяк. Среди них были генуэзцы, пизанцы и венецианцы, готовые на все ради наживы. Затем-то они и отправились в поход. А пока они рыскали в поисках, чем поживиться, вести войну приходилось французам. За ними в Палестину прибыли безумные фанатики, ищущие мученичества и приключений, они продавали египтянам пленных турок, которые затем убивали своих хозяев. Для них война была лишь способом заработать, поэтому они страстно хотели, чтобы она продолжалась, но я был еще слишком молод, чтобы понимать суть происходящего.

За два года до падения Акры турки окружили Триполи, и тогда я увидел, как итальянцы погрузили на корабли все богатства, что могли увезти из погибающего города, и бросили французов на лютую смерть в сражении с мамлюками. После того как город пал, жить в нем нельзя было еще несколько месяцев из-за запаха разлагающихся тел. Затем настала очередь Акры.

Среди прибывших в Святую землю были ломбардцы и жители Умбрии, среди них затесались шарлатаны и каторжники. Богатые итальянские города мечтали избавиться от них и поспешили отправить всех бандитов в Крестовый поход. Наш город оставался последним оплотом христианства в Святой земле; султан Египта ждал лишь предлога, чтобы избавиться от нас, а так как он был в десять раз сильнее, мы затаились, надеясь, что из Европы придет подкрепление. Но, увы, оттуда нам прислали лишь нищий сброд да безумцев, мечтавших о том, как, захватив Иерусалим, они впишут в страницы истории свои имена. Пока же Иерусалим был далеко, они рыскали по Акре в поисках врагов, чтобы вершить расправу. Они убивали любого, кто вызывал у них подозрение: торговцев, купцов, крестьян из дальних районов и даже тех горожан, что уже обратились в христианство, но не понимали итальянского и носили бороды, подобно арабам. Какая разница, кого убивать: Бог все равно распознает своих на том свете!

И тогда Господь покарал христиан за такие бесчинства: султан аль-Ашраф прибыл к городу с многотысячным войском и сотнями катапульт, самые мощные из которых носили имена Победоносная, Грозная и Катапульта Черных Быков.

Нас же было всего восемьсот рыцарей и четырнадцать тысяч пехотинцев. Казалось, пришло время той самой войны, ради которой мы жили, которой так ждали с верой и воодушевлением. Но эта война обернулась адской мясорубкой. Месяц не прекращался огонь катапульт, камни и греческий огонь крушили стены и поджигали дома. Дважды наша конница предпринимала ночные вылазки, чтобы разрушить катапульты, но неудачно. В конце концов триста наших рыцарей вынуждены были спасаться бегством от десяти тысяч турецких всадников. Наша единственная катапульта находилась на корабле. Сначала корабль вел обстрел врага с моря, но в бурю он пошел ко дну. Финальный штурм аль-Ашрафа пришелся на пятницу, это было в начале мая. Мамлюки мгновенно взяли первые стены, захватили несколько башен, в том числе Королевскую и Проклятую, они хотели пробиться к воротам Святого Антония и Святого Романа. Мы были там и героически сражались…

Бернар рассказал, как участвовал в сражении, как видел смерть отца и друга, как неверные ворвались в город и забавы ради убили юную девушку. И как потом, когда было ясно, что все кончено, он в надежде на спасение бросился в порт, расталкивал всех подряд, пока наконец не упал, сраженный ударом другого несчастного.

На следующий день он очнулся в доме Ахмеда и понял, что каким-то чудом остался жив.

— Вот такие вещи случались в Святой земле, — продолжал он, — ты мог остаться в живых после яростной схватки с полчищами неверных под предводительством египетского султана, чуть не погибнуть от руки христианина, всадившего тебе меч в спину, и выжить только благодаря арабу-мусульманину! Как видно, мир куда сложнее, чем мы себе представляем. И война слишком уж простая схема, чтобы что-то в нем изменить.

Добрый Ахмед ходил за мной, как за собственным сыном, его дом был окружен садом, который он сам насадил когда-то посреди поля. Он рассказал мне, как после битвы отправился в порт, чтобы предложить помощь нуждающимся в ней, и нашел меня. Он подозвал знакомого, и они погрузили меня на телегу. Я потерял очень много крови и выжил каким-то чудом. Я оставался в доме Ахмеда около года, пока окончательно не оправился от ран. Все это время мы делали вид, что я его раб, чтобы у людей не возникало лишних вопросов. Ахмед был мудрый человек, он говорил, что на этой земле, где Азия выходит к Средиземному морю, покоя не было, нет и не будет, ведь это не просто территория — здесь проходит граница трех царств. Сюда стремятся многие народы: из Константинополя сюда доходили греки, из-за моря — франки, из степей — турки, из пустыни — арабы, из египетских земель — мамлюки, и даже монголы добирались сюда из самого Китая. Но земля эта была не только местом постоянных сражений, но и точкой пересечения разных культур, перекрестком цивилизаций. Он показал мне свою библиотеку, в которой хранилось много известных рукописей. «Оказавшись на этой заброшенной земле, арабы обнаружили здесь забытые искусства, они заново открыли греческую философию и геометрию, индийскую математику и астрономию древних египтян и вавилонян, а также многие другие бесценные науки, стекавшиеся сюда с разных концов света вместе с людьми. Они принялись развивать эти знания и приумножать их с поистине религиозным рвением, — рассказывал Ахмед. — Но теперь, с пришествием мамлюков, культура, науки и искусства постепенно вырождаются, ведь мамлюки — это бывшие рабы, способные только к войне. Еще немного — и арабская культура окончательно падет, даже варвары-франки, прибывшие из-за моря, скоро станут умнее нас». Он говорил, что встреча великих культур оставляет глубокий след, гораздо глубже, чем война. «Бросай воевать, Бернар, займись наукой, учись! — часто повторял мне Ахмед. — Наука — вот что вечно, у нее нет ни родины, ни вероисповедания, она принадлежит лишь тем, кто посвящает ей всю свою жизнь. Христиане пробыли на нашей земле более двухсот лет, но какую пользу извлекли вы из учиненных вами побоищ? Что вы оставили после себя, кроме руин? Но если бы вы, уходя, взяли с собою книги наших математиков, врачей и философов, Абу Али Хусейна или Мухаммеда ибн Хорезми, изучили бы их хорошенько, добавили бы к их наблюдениям свои собственные; если бы вы приумножили те знания, что накопили арабы за долгое время, собирая их по крупицам из копилок разных народов, — это принесло бы великую пользу, куда большую, нежели реки крови, пролитые в этой пустыне. Если землю поливать кровью, плодородней она не станет. И если ты любишь свой народ, послушай меня! Учись, познавай науки, это великое наследие, дающее людям связь с Богом, наука — это и есть истинная любовь к Господу, забудь ты о мученичестве и крови!»

Останься я у него, Ахмед выучил бы меня арабскому письму и показал, как читать ученые книги. Но я родился рыцарем и не знал даже латыни. Даже если бы я научился читать по-арабски, все равно не смог бы перевести ни строчки из этих ценнейших книг — да и на какой язык их следовало переводить? Кроме того, оставаться на Святой земле становилось слишком опасно. Я немного говорил по-гречески и был знаком с одним капитаном, поэтому я попрощался с Ахмедом и сел на византийский корабль. В порту мы расстались, обещая друг другу, что встретимся в раю, и не важно, каким он будет, мусульманским или христианским.

Только оказавшись во Франции, я понял, как глубоко заблуждались жившие в Святой земле, наивно полагая, что являются передовым отрядом той самой Европы, которая двести лет назад посылала в Крестовые походы Готфрида, Боэмунда и Балдуина. Все давно изменилось: принадлежность к ордену давала возможность заработать, поэтому штаб ордена превратился в машину для производства денег, а рыцари, которые когда-то играли важную роль, оказались всего лишь второстепенными фигурами. Теперь оруженосец, который умел считать проценты, значил куда больше, чем воин, готовый отдать жизнь за Святую землю. Я увидел, что богатствам ордена нет числа: подарки знати, земельная рента и ростовщичество давали немалые доходы, которые должны были идти на Крестовые походы, однако крестоносцы уже никого не интересовали. Тогда я покинул воинство Храма, и вскоре после этого предводителей его арестовали. Когда тамплиеров стали преследовать, я направился сюда. Италия — надежное место для бывших рыцарей: здесь нет короля, в каждой деревушке свои законы, при этом пять жителей из шести и не думают их соблюдать. Суд здесь вершится церковниками, при этом почти всегда тамплиеров готовы оправдать, в Равенне именно так и было. Поначалу я поступил в войско императора Генриха Седьмого, в гарнизон Угуччоне делла Фаджуола. Но пробыл с ними недолго, ведь я все-таки рыцарь-монах, и мне было тяжело общаться с солдатами, которые только и делают, что богохульствуют, грабят деревни да насилуют золотушных крестьянок. Я не привык убивать христиан, меня приучили верить в то, что попасть в рай можно, только погибнув в бою с неверными, поэтому я стал бояться смерти. Для меня этот мир оказался слишком сложным. Когда орден распался, рыцари, кто хотел, могли обзавестись хозяйством или получить от ордена госпитальеров небольшую пенсию. Так что теперь я тамплиер на пенсии.

Джованни с неподдельным интересом слушал рассказ об Акре. Сначала он было подумал, что ему удалось поймать убийцу Данте, который зачем-то вернулся на место преступления, однако, слушая рассказ Бернара, он все больше убеждался в том, что этот человек не имеет ни малейшего отношения к смерти поэта.

— Так это не вы отравили Данте, — сказал он.

Бернар поднял голову и удивленно посмотрел на собеседника:

— С чего вы взяли? Что побудило вас… — Он даже не смог закончить фразу — так искренне было его удивление.

Тогда Джованни рассказал ему о своих подозрениях.

— Жалкие псы! — воскликнул Бернар. — Это были францисканцы!

Джованни не подозревал францисканцев, и прежде всего потому, что Данте глубоко уважал представителей этого ордена, однако присутствие среди свиты посольства двух представителей братства святого Франциска его несколько насторожило. Он попросил Бернара подробнее рассказать о них. Тогда рыцарь поведал ему об обеде в монастыре, на котором присутствовал аббат, трое из миссии Данте и двое францисканцев, которые присоединились к посольству и сопровождали его до города Кьоджа. Сам Бернар сидел за соседним столом со стражниками, которые громко обсуждали выпивку и знакомых шлюх. Но он не участвовал в беседе сотрапезников, а смотрел в другую сторону. За соседним столом велись разговоры о Церкви, о политике и империи. Двое меньших братьев вызвали у него кое-какие подозрения, они были не похожи на монахов: не участвовали в разговоре и часто перебивали беседующих, предлагая очередной тост, так что к концу трапезы совсем охмелели. Один из них был высок и худощав и, судя по выговору, вырос в Тоскане. На правой щеке у него виднелся шрам в виде перевернутой буквы «L», — по правде сказать, ему подходила роль скорее солдата, нежели монаха. Его товарищ был невысок, довольно плотного сложения. Сильный акцент с подчеркнутым «ю» выдавал в нем южанина, скорее всего жителя Апулии, так как в речи его проскальзывали и другие особенности, характерные для этой местности. Больше Бернару было нечего добавить, так как сразу после обеда он отправился в Равенну, где собирался дожидаться возвращения Данте. Ученик поэта позволил ему за небольшую плату переписать первые двадцать песен Рая. Ад и Чистилище он раздобыл, когда находился в Вероне.

Бернар закончил рассказ, и они простились как старые друзья, пообещав помогать друг другу: Джованни сделает все, чтобы поскорее найти последние песни поэмы, а Бернар поможет ему расследовать странную смерть поэта. Бернар считал, что нужно любой ценой разыскать двух францисканцев, которые, возможно, лишь притворялись монахами. Совершенно очевидно, что кто-то хотел завладеть тайной нового Храма. После того как Святой город вновь оказался в руках султана, крестоносцы перенесли великую тайну из Иерусалима в новое место. Теперь она надежно спрятана, а где — можно узнать, внимательно прочитав поэму. Данте знал секрет крестоносцев, он был одним из хранителей древнего знания. Его послание спрятано в девятисложных стихах, это о нем Бернар слышал тогда в Акре! Гийом де Боже, отец Бернара и сам Данте умерли ради великого дела, он в этом убежден…

Бернар ушел тем же путем, что и проник в дом: просунулся в окно, уцепился руками за стену, подтянулся и спрыгнул вниз. Джованни восхитился его силой и ловкостью, но разговоры о новом Храме показались ему совершенно бессмысленными. Как видно, этот рыцарь не мог смириться с тем, что все оказалось напрасно, что тысячи людей погибли лишь ради наживы, которую король Франции и жадные венецианцы получили ценою их жизней, ведь он и сам сражался и видел, как в бою погиб его отец!

Вот какие дела творились в Святой земле.

После ухода Бернара Джованни вновь принялся за чтение Рая, надеясь найти в поэме хоть какой-то намек на то, куда мог Данте спрятать последние песни. Восемнадцатая песнь с самого начала показалась ему удивительной: в ней Данте попадает на небо Марса и смотрит на Беатриче, а от нее исходит такое яркое Божественное сияние, что при виде его поэт освобождается от всех земных желаний. Если судить по этим строчкам, то отношения Данте и Беатриче сводились лишь к обмену несколькими взглядами на улицах города. Джованни представил, как все это было: они смотрят друг на друга лишь пару мгновений и тут же отводят глаза. В Раю Данте даже забывает о Боге, ему хватает лишь малой части Божественного — земной любви. А Беатриче упрекает его за это: Не у меня в очах лишь сущность рая.

Наконец Данте поднимается на небо Юпитера и присутствует при удивительном зрелище. Души кружатся в воздухе, словно солнечные зайчики, и поют — такой прекрасный танец света и музыки. Время от времени они останавливаются, образуя на лету разные фигуры, точно морские птицы, что носятся над морем недалеко от берега, и выстраиваются в буквы алфавита, сначала «D», потом «I» и, наконец, «L». Когда они составляют одну из букв, то останавливаются и замолкают, а потом возобновляют свой танец, и так продолжается снова и снова. Танцуют и останавливаются, танцуют и останавливаются, пока не покажут все буквы первого стиха Книги премудрости Соломона: «Любите справедливость, судьи земли». Когда они заканчивают эту строку и изображают последнюю букву, на смену им прибывают другие светящиеся души, которые объединяются и изображают голову орла, а последняя буква тоже становится его частью.

Этот орел описывается в двадцатой песне Рая: голова его повернута в профиль, единственный глаз состоит из шести светящихся душ, из которых одна являет собою зрачок орла, а пять других — ресницы, при этом два огонька горят чуть ярче, чем остальные. Джованни подумал, что где-то уже видел такого же орла, но где именно?

И вдруг он вспомнил и, обернувшись, увидел голову орла всего в нескольких шагах от стола, за которым сидел.

 

VI

Когда сестра Беатриче вернулась домой с вечерней молитвы и зашла в кабинет отца, Джованни стоял на коленях перед сундуком и разглядывал черного орла, вырезанного на крышке. Антония провела весь день, думая о незнакомце из Лукки, она никак не могла выкинуть из головы этого человека. И теперь, непонятно почему, она была рада, что Джованни все еще здесь. Услышав ее шаги, Джованни приподнялся.

— Тут двойное дно… — сказал он, указывая на сундук.

Антония не сразу поняла, в чем дело, и Джованни пришлось объяснять ей, почему за все это время он успел переписать лишь одну песнь, но когда стал читать остальные, то в последней песне нашел ключ к разгадке тайны: это черный орел на крышке сундука. Возможно, исчезнувшие песни поэмы находятся именно там. Чтобы открыть потайной ящик на дне сундука, достаточно коснуться пальцами зрачка орла и двух ярких алмазов, что образуют ресницы.

— Первый и пятый, — повторил Джованни, — Траян и Рифей… Нажимаешь — и раздается щелчок. Я как раз нажал, когда услышал звук ваших шагов, и поспешил закрыть потайной ящик. Но я успел почувствовать пальцем, что между первым и вторым дном этого сундука находятся листы бумаги. Разгадку этого ребуса вы найдете в двадцатой песне, где говорится о светящемся орле, который состоит из блаженных душ, сияющих светом праведным. Данте встречается с орлом на небе Юпитера, в надзвездных сферах справедливости, и этот орел изображен в поэме точно так же, как и на этом сундуке. Глаз его состоит из шести драгоценных камней, а на небе Юпитера это шесть блаженных духов, один из них в центре и представляет зрачок орла, а пятеро сияют вокруг него.

Сестра Беатриче предложила ему сесть и рассказать подробнее, но Джованни хотел во что бы то ни стало уступить ей стул, и в итоге оба они так и остались стоять посреди комнаты.

— Видимо, орел — это символ единой империи или, что еще вероятней, символ справедливости… — продолжал Джованни.

— Орел — это не просто символ империи, — уточнила Антония, — он и есть империя, поскольку воплощением империи является таинственный орел. Земная власть — это всего лишь тонкий луч от огромного солнца вечной справедливости, как и земная красота Беатриче — не более чем отблеск абсолютной Божественной красоты. Власть земных владык законна лишь до тех пор, пока она воплощает высший закон и справедливость, которым мой отец приписывал Божественное происхождение.

— Да, это так, — ответил Джованни, — когда я читал поэму, мне тоже показалось, что в девятнадцатой песни поэт отсылает нас к теме единства справедливости, поскольку орел состоит из сотни светящихся духов; он должен бы говорить «мы», но он говорит о себе «я», словно целое, неделимое существо. Ибо в мире существует лишь одна справедливость, и те, кто возлюбил ее при жизни, способны отказаться от многого, даже от себя самого, чтобы стать частью великого целого.

Джованни снова присел и приготовился открыть крышку.

— Так, значит, на небе Юпитера Данте говорит со справедливостью, а тысячи праведных духов сливаются в единый голос, чтобы выразить ее волю. Из многих рождается единое, ибо все ручьи когда-нибудь впадают в большую реку и растворяются в ней…

На этом их разговор был прерван появлением Пьетро, Якопо и Джеммы, которые вернулись домой. Джованни поднялся, делая вид, что потирает колено. Пьетро, успевший услышать обрывок их разговора, решил присоединиться к обсуждению. Это был молодой человек среднего роста, по характеру сдержанный и замкнутый. Он извинился за то, что прерывает их беседу, и добавил, что много думал об уникальности справедливости, той самой добродетели, которую отец ценил превыше всех остальных и горячо воспел в своей поэме. Отец говорил, что в мире действует Божественная справедливость, и даже если нам, простым смертным, непонятны переплетения ее нитей, она все равно существует и творит свое предназначение. Люди отвыкли от истинной справедливости, они извратили все понятия о ней и стали думать, что могут сами судить о том, что есть справедливость. Затем он прочитал стихотворение Данте «Три дамы к сердцу подступили вместе» и ударился в разъяснения:

— Три милые сердцу поэта девы, которые танцуют вокруг него в этом стихотворении, — это аллегории трех форм права. Первая — это Божественный закон, который порождает все остальные, — его символом является орел, который говорит с Данте в раю. Формула этого закона приводится в Евангелии, она суммирует в себе смысл всех остальных заповедей: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Две другие девы — это воплощения первого закона, а именно общенародное и гражданское право, которые приспосабливают к потребностям каждого людского сообщества главные принципы первоначальной формулы.

Антония несколько раз покосилась на Джованни, давая понять, чтобы он пока не рассказывал Пьетро о том, что они обнаружили в сундуке двойное дно. По крайней мере, так истолковал ее знаки Джованни. Меж тем Пьетро продолжал:

— Идея единства закона подводит Данте к мысли о необходимости единого европейского правительства, под управлением которого находились бы местные власти отдельных государств. Вы, конечно, знаете, какие горячие споры ведутся нынче о взаимоотношениях между всеобщим правом и местными законами разных королевств, герцогств и городов…

— Кризис империи, — добавил Джованни, — породил по всей стране невероятный хаос, ведь теперь власти каждого города придумывают собственные законы, которые не имеют ничего общего с законами других городов. В итоге ни о каком всеобщем праве не может быть и речи. У французов и англичан — короли, у немцев — император, в Италии же царит полнейшая анархия: каждым городом правит какая-то партия, которая и принимает законы, выгодные для одних и неприемлемые для их противников. До общего блага никому и дела нет, всякий, кто дорвался до власти, стремится навязать свои законы, и при таком раскладе права имеют лишь богатые и власть имущие, все остальные пред ними бесправны.

— Такое положение вещей совершенно не нравилось моему отцу, — заметил Пьетро. — Все это еще могло как-то работать, пока города были столь малы, что ничем не отличались от деревень, — ведь если все друг друга знают, желание сохранить репутацию может как-то повлиять на тех, кто издает законы. Но теперь все изменилось — некоторые флорентийские банкиры имеют конторы по всей Европе, деньги к ним льются рекой со всех сторон, они обогатились за счет мелких торговцев и ремесленников. А те тянут лямку, пытаясь хоть как-то прокормиться. Отсутствие справедливых законов, безмерная жадность, попрание человеческих прав — все это делает невыносимой жизнь тех, кому дорог мир и общественный порядок, науки и искусства, уравновешенный и осмысленный образ жизни, собственный город…

В глубине души сестра Беатриче была бесконечно рада, подметив, что Пьетро и Джованни сразу нашли общий язык. Потом их разговор обратился к поэме. Пьетро был сильно обеспокоен тем, что неверные и даже опасные истолкования сочинения Данте множились день ото дня: одни воспринимали Комедию как новое Священное Писание, другие — как своего рода книгу пророчеств, третьи всерьез утверждали, что Данте был на том свете и описал все, что там увидел. Пьетро пытался доказать, что все это — не больше чем аллегория и литература. Любые мистические истолкования произведения отца были весьма опасны, так как могли вызвать недовольство со стороны церковных иерархов. Поэтому он подумывал о том, чтобы написать к поэме обширный и подробный комментарий. Тогда Джованни рассказал ему о том, что тамплиеры утверждают, будто поэма Данте несет в себе секретное послание рыцарей Храма, а сам поэт являлся ее хранителем. Пьетро недоверчиво покачал головой — такая история его совсем не радовала. Потом они простились: Джованни вернулся в гостиницу, а братья Алигьери — к себе домой.

Антония и Джемма остались одни: сестра Беатриче крепко обняла мать. Так они просидели некоторое время в полной тишине. Антония потеряла счет времени. Ощущение горечи и смутные предчувствия не покидали ее. Затем Джемма отправилась в спальню и долго смотрела на большую кровать, которая была когда-то ее супружеским ложем. «Эта пустая постель и есть зеркало моей жизни», — прошептала она. Джемма очень утомилась за день и все же боялась лечь спать. Она знала, что быстро ей не уснуть, потому что едва она ляжет в постель, как мысли унесут ее в далекое прошлое, где она снова окажется одна с маленькими детьми и будет перебиваться изо дня в день без средств к существованию. Что касается сегодняшнего дня, то за Пьетро мать была спокойна: его карьера в Вероне устраивалась как нельзя лучше, рядом находилась заботливая женщина, и все же грусть не оставляла ее, ведь Джемма знала, что больше они не увидятся. А вот Якопо разочаровал материнское сердце: он, с его горячим характером и падкостью на женщин, был слишком импульсивен, слишком непредсказуем. Однако радовало то, что по крайней мере один из сыновей останется при ней. Джемма знала, что стоит ей уехать из Равенны, как и Антония окажется от нее очень далеко, но гнала от себя эту мысль изо дня в день, не в силах справиться еще с одной болью. Она даже придумала себе в утешение историю, как молодой человек из Лукки, который последнее время вертелся вокруг Антонии, похитит ее из монастыря и увезет в Тоскану. И тогда все соберутся во Флоренции и она сможет посвятить себя заботам о внуках. Хотя эта мысль была отнюдь не благочестивой, она приносила ей невероятное облегчение. Наконец она представила себе великолепную свадьбу и заснула.

После ухода матери сестра Беатриче присела на скамейку в саду и стала смотреть на звезды. Необъятность ночи невольно обращала к молитве, порождала неясное желание чего-то огромного. Она подумала, что нечто подобное чувствовал и отец перед тем, как принялся писать Рай. Но для нее это чувство вылилось в неопределенное ожидание, для которого у нее не было слов. Ведь подобрать слова для того, чтобы описать тоску по неизвестному, почти невозможно. Иногда Антония как бы раздваивалась: дочь Данте и послушница Беатриче становились двумя разными женщинами.

«Зачем ты приняла постриг?» — настойчиво вопрошал ее коварный голос, а память подкидывала образы счастливого детства в надежных и крепких отцовских руках. Потом она вспоминала о тех чудовищных днях, когда его приговорили к изгнанию, — для нее это было время боли и страха, ибо она боялась, что больше его не увидит. Возможно, дело было в том, что мать оставалась совсем одна, но Антония не собиралась уезжать из города даже после того, как Пьетро и Якопо, которым едва исполнилось по четырнадцать лет, были вынуждены покинуть Флоренцию по приказу коммуны и отправиться в изгнание вслед за отцом. Ее мать отчаянно противилась постригу, она мечтала о том, что Антония выйдет замуж за достойного человека и познает счастье, которого лишили саму Джемму. Но молодые флорентийцы презирали дочь изгнанника. Никто не отваживался просить ее руки, а бедственное положение, в котором оказалась семья Алигьери, вызывало опасения даже у самых бесстрашных поклонников. Правда, были и такие, которые пытались добиться от нее взаимности, однако жениться никто не собирался. Наивные юноши из хороших семей надеялись, что она станет доступной добычей, потому что терять ей было нечего. Но она не могла пойти на такое унижение, ведь она была дочерью Данте.

«Все дело в твоей глупой гордости, — злобно нашептывал ей внутренний голос. В твоем высокомерии… У тебя нет призвания к жизни в монастыре, ты выбрала себе эту нелегкую судьбу только из-за того, что не можешь простить обиды». Когда хотела, Антония умела быть неумолимой и безжалостной к себе и к другим. Ей оставался выбор между монастырем и одиночеством старой девы. «Тебе бы следовало согласиться на брак с человеком, которого выбрал твой дядя, а потом молиться о его скорой смерти; овдовев, ты могла бы вести свободную и достойную жизнь».

Сестре Беатриче только и оставалось, что вести внутренний диалог с этим голосом, но она не боялась его. Как можно говорить о крепкой вере, когда какие-то стихи вызывают у нее столько сомнений? Но ведь критиковать всех подряд и даже саму себя она привыкла с раннего детства, она всегда подвергала сомнению каждое слово в отчаянной попытке понять самую суть вещей. Со временем она научилась сосуществовать с неумолимым судьей, что жил у нее внутри. Недаром она была дочерью Данте.

Теперь, когда отца не стало, она вновь услышала голос своего второго «я», и он посеял в ней сомнения о правильности избранного пути… «А может, я сделала это только для того, чтобы бежать из Флоренции и последовать за отцом?» Но теперь голос был едва слышен, она уже научилась не обращать на него внимания и не принимала больше всерьез его упреки. «А что же Джованни? О нем ты забыла? Симпатичный юноша, не так ли? А если бы вы были вместе? Вы едва знакомы, но ты только о нем и думаешь… Жаль, что твоя одежда не может уберечь тебя от мыслей».

Затем ее размышления вновь обратились к орлу и сундуку. Держа в руке горящую свечу, Антония вернулась в отцовский кабинет и поставила подсвечник в стенную нишу прямо над сундуком, потом достала рукопись и стала перечитывать двадцатую песнь Рая, чтобы еще раз обдумать слова Джованни о тайне, которую хранили эти строки. Конечно, она прекрасно знала, что отец сомневался в справедливости теодицеи. Разве может быть Рай без Вергилия, без Аристотеля, без бессмертного Гомера, без Аверроэса? Господь должен ценить тех, кто внес такой огромный вклад, чтобы обеспечить счастье ближних, и не важно, что они язычники или неверные. Эта мысль не оставляла Данте. Он надеялся на встречу с Беатриче в раю и мечтал узреть Господа, но не отказался бы и от того, чтобы переброситься несколькими словами с Цицероном, Платоном, Сенекой или Луканом. Может быть, они могли бы побеседовать молча, как это делают ангелы, просто читая мысли. Потому что среди современников Данте было лишь два-три человека, с которыми он охотно встретился бы в раю.

И именно поэтому в двадцатой песни, где говорится о Божественной справедливости, поэт делится своими сомнениями с читателем, а затем сам же дает ответ на поставленный вопрос, присутствуя при чудесном спасении двух язычников, освещенных Божественным милосердием. Орел обращает внимание Данте на тех, чьи души светятся вокруг его зрачка. Сам зрачок — это душа царя Давида, а вокруг нее ярко горят пять самых праведных духов, среди которых поэт видит Рифея и Траяна. Оба они — язычники, но почему-то находятся в раю и сверкают ярче остальных. Так вот почему Джованни обратился к орлу на крышке сундука! Как там он сказал? «Надо нажать на зрачок орла и более яркие камни, образующие его ресницы, а затем слегка нажать». Возможно, в сундуке спрятаны последние песни поэмы!

Сестра Беатриче последовательно повторила все рекомендации и услышала щелчок, после чего ей оставалось лишь протянуть руку и вытащить из сундука несколько листов бумаги. Затем она внимательно ощупала потайной ящик и убедилась, что больше там ничего нет.

«Да уж, последние песни оказались довольно короткими», — скептически заметила одна из ее половинок. Вторая молчала. Сестра Беатриче взяла листы и принялась внимательно изучать их при свете свечи.

 

VII

Джованни, выдавая себя за поклонника Данте, который хочет написать его биографию, расспрашивал о поэте каждого, кто попадался под руку. Выехав поздно ночью, в аббатство Помпоза он прибыл к полудню. Солнце взошло не так давно, но воздух уже раскалился, а над полями еще висела слабая дымка. Ветра не было и в помине, воздух казался недвижным, спертым и затхлым. Время будто остановилось, как это бывает, когда в голове вертится одна и та же мысль и ты никак не можешь от нее избавиться. И вдруг из белого тумана внезапно выросли серые стены монастыря.

Войдя через северные ворота, Джованни подал привратнику пожертвование и предоставил лошадь заботам конюхов, а сам направился к церкви. Но прежде чем войти, он внимательно осмотрел внушительную колокольню. Чем выше она вздымалась, тем больше становились окна, а на последнем этаже их сменили широкие четырехугольные проемы. Форма крыши немного напоминала конус, а основание представляло собой окружность, в которую прекрасно вписывалась квадратная планировка здания. Эта колокольня казалась миниатюрной моделью мира и словно отражала его сущность: все в мире связано и замкнуто в круг, а конус постепенно сужает круг до маленькой точки. Все многообразие мира сводится к одному!

Джованни пересек внутренний двор и успел зайти в церковь до конца службы. Там еще оставалось восемь монахов из клироса, которые пели Ave Regina Маркетто Падуанского, четверо из них вели первый голос, остальные подтягивали вторым, сохраняя гармонию песнопения. Место аббата пустовало. Внимательно осмотревшись, Джованни заметил, что северный неф церкви со стороны колокольни закрыт лесами, а фресок не видно. Тогда он направился в другую сторону и остановился перед фреской, изображавшей святого Петра, который хотел пройти по воде, как это делал Иисус. «Человек пытается подражать Богу, — подумал Джованни, — но все его попытки обречены на провал».

Когда служба закончилась, он подошел к монахам, которые тем временем проследовали в главную залу монастыря.

— Меня зовут Джованни, я прибыл из Лукки, — представился он тому, что был постарше и имел неприступный и гордый вид.

Но тот не удостоил его ответом. Джованни подумал, что в этом месте царит какая-то странная атмосфера, а то, что в такой большой обители хор состоит лишь из восьми монахов, показалось ему дурным знаком.

— Джованни из Лукки, очень приятно, — попробовал он обратиться к другому монаху.

Этому было лет тридцать пять, и вид его выдавал человека утонченного и привыкшего к изяществу. Затем Джованни добавил, что думает написать биографию Данте и слышал о том, что поэт недавно побывал в Помпозе.

— Меня зовут отец Фацио, — ответил монах, но тут же прибавил, что о Данге ему рассказать нечего. Он видел его всего два-три раза, когда поэт приезжал в аббатство, и ничего о нем не знает.

Тогда Джованни спросил, почему на службе было так мало монахов. Отец Фацио поднял глаза к небу и горько усмехнулся.

— А как же тени, сын мой? — ответил он. — Ведь вы их не сосчитали. Если бы к тем, кого вы видели на службе, присоединились бы все остальные, то до Царства Божия на земле было бы рукой подать. Большинство монахов этого аббатства лишь тени: они приписаны к нашей обители, но никто никогда их не видел. Как видно, нездоровый воздух этих мест заставляет их подчиняться собственным правилам, вопреки всем заветам святого Бенедикта. Но стоит вам отправиться в Феррару или Равенну — и вы всенепременно встретитесь со многими из этих братьев, хотя в простом городском платье вам будет нелегко узнать наших монахов. Если так и дальше пойдет, то рано или поздно Помпоза перестанет быть аббатством и папа велит закрыть эту обитель.

С этими словами отец Фацио вздохнул и удалился, пожимая плечами и продолжая что-то бубнить.

Джованни пересек большой внутренний двор монастыря и обнаружил с другой стороны церкви две трапезные комнаты: та, что была побольше, предназначалась для монахов, другая, поменьше, — для гостей.

Здесь он остановился: делегация из Равенны должна была обедать именно в этой комнате.

— Рано еще трапезничать, — заметил монах, дежурный по кухне, который как раз проходил через залу.

Джованни представился и принялся расспрашивать его о том дне, когда флорентийский поэт обедал в аббатстве.

— Он съел немного супа, отварной курицы и выпил нашего лучшего вина — санджоретто, — ответил монах, который недопонял вопрос Джованни. При упоминании вина лицо его озарилось улыбкой.

Тогда Джованни спросил, помнит ли он поэта и был ли еще кто-то, кто обедал в аббатстве в тот день. Монах подтвердил слова Бернара о том, что с поэтом трапезничали двое проезжих монахов. Один был высокий и худой, другой пониже и в теле, оба принадлежали к ордену францисканцев. Еще с ними был рыцарь, высокий, бритый наголо и одетый в черное, он сидел за соседним столом вместе со стражей. Он говорил с Данте после обеда. На следующее утро все разъехались сразу после того, как в аббатство прибыла венецианская делегация. Видимо, двое францисканцев присоединились к посольству, поскольку они держали путь в Венецию.

— Какое впечатление сложилось у вас об этих монахах? — спросил Джованни.

— Как вам известно, францисканцы обычно довольно сдержанны, они проповедуют аскетизм и радость христианской жизни. Эти же двое были чересчур оживленными… как бы это сказать… невоздержанными, аскетизмом тут и не пахло. Они все время произносили тосты и пили вино, так что мне показалось, что Данте от них порядком устал. Они называли друг друга обычными именами, а не теми, которые даются после принятия пострига… Низкорослого звали Чекко, он был из Абруцци. Я хорошо запомнил его, потому что он рассказал мне, что после недолгого путешествия в Венецию оба они вернутся в Болонью, откуда выехали несколько недель назад. Узнав об этом, я передал ему записку для своего знакомого францисканца, который преподает в Болонском университете.

Теперь Джованни знал, где искать меньших братьев. Он расскажет обо всем Бернару и попросит рыцаря составить ему компанию. В Болонье у Джованни есть близкий друг, Бруно да Ландзано, с которым они когда-то вместе учились, у него путешественники смогут остановиться. Джованни решил, что было бы хорошо встретиться и переговорить с отцом настоятелем, но оказалось, что такового в аббатстве не существует. Последний, дон Энрико, уже год как отошел в мир иной.

— Но кто же тогда принимал делегацию, если в аббатстве нет настоятеля? — спросил Джованни.

— Дон Бинато, кандидат в настоятели, в этой должности он устроил бы и Полентани, и его святейшество папу. Вторым кандидатом долгое время считался дон Фацио, близкий друг семейства д'Эсте, правителей Феррары, но сейчас он тише воды ниже травы. По-моему, он горячо надеялся на то, что между Венецией и Равенной разгорится война, — тогда семья Эсте взяла бы наше аббатство под свой контроль и он стал бы настоятелем.

Монах рассказал Джованни о разногласиях между приверженцами семьи д'Эсте и авиньонским папой, в результате чего монастырь оказался между молотом и наковальней. В Помпозу постоянно прибывали беглецы из других орденов, религиозные философы и бывшие тамплиеры, которые подвергались преследованиям со стороны папы. Он поведал об упадке монастырской жизни, которая держалась здравым смыслом нескольких монахов и была лишена какой бы то ни было поддержки извне. После этого монах предложил Джованни отобедать за небольшое пожертвование в пользу аббатства. Обед состоял из чечевичной похлебки и куриного бульона, за трапезой они снова разговорились. Джованни попробовал знаменитого вина. Услышав о том, что его собеседник — врач, монах посоветовал Джованни зайти в монастырскую аптеку, которая находилась тут же неподалеку, а вход был расположен на главной площади, чтобы любой желающий мог сразу ее найти. После небольшой прогулки вдоль стен монастыря Джованни направился в аптеку.

— Позвольте представиться, меня зовут Джованни, я прибыл из Лукки.

Отец Агостино, аптекарь аббатства, хорошо разбирался в лекарственных травах и был настоящим знатоком в том, что касалось всевозможных растений. Джованни сразу же обрушился на монаха с вопросами. Поскольку он проявил повышенный интерес к ядам, отец Агостино насторожился. Такая тема показалась ему несколько странной для человека, который заявил, что прибыл в Помпозу, чтобы поговорить о поэте. Тогда Джованни признался, что по профессии он врач и потому его интересует как поэзия Данте, так и лекарственные растения и яды.

— Вы думаете, что Данте отравили, не так ли? И что это случилось именно здесь, в Помпозе? — тихо спросил аптекарь. Джованни не ожидал такого прямого вопроса и немного растерялся. Монах тем временем продолжал: — В тот самый день, когда Данте прибыл в аббатство, я ненадолго вышел из аптеки по делам, а когда вернулся, то обнаружил, что с полки исчез мышьяк. Его мог взять кто угодно, несмотря на то что в аптеке оставался молодой послушник. Ведь парень был не слишком смышленым и дорого поплатился за это. Он часто пользовался моим отсутствием, чтобы обделывать свои делишки. И вот его отравили. Это случилось в тот самый день, когда Данте посетил аббатство, сразу после обеда. Именно этот послушник прислуживал за столом посольству из Равенны, в том числе и Данте.

— Да что вы! Кто-то отравил послушника? Говорите, он был еще молод?

— Да, всего восемнадцать лет.

— Скорее всего, яд был предназначен не для него. Возможно, он убирал еду со столов и что-нибудь съел или выпил?

— Он часто доедал за гостями, остатки обеда были платой за его службу.

— Но кто из аббатства мог желать смерти поэта? — спросил Джованни.

— Возможно, те монахи, что поддерживают семейство д'Эсте, — ответил дон Агостино. — Они были весьма заинтересованы в том, чтобы миссия посольства провалилась. Ведь война между Венецией и Равенной была выгодна для правителей Феррары, давно поджидавших случая, который позволил бы им заполучить это аббатство. Данте славился как прекрасный оратор. Он умел словом завоевывать умы и сердца. А когда речь шла о защите мира, он старался изо всех сил. Очень может быть, что его миссия обещала быть успешной и кто-то хотел его остановить.

— Например, отец Фацио?

— В том числе и отец Фацио.

— Я видел его лишь мельком, но он мне сразу не понравился…

— Такой, как он, не станет убивать своими руками, — если он и пойдет на такой крайний шаг, то, скорее всего, наймет для этого нужного человека.

— Монахов-францисканцев?

— Никакие они не францисканцы, — грустно заметил отец Агостино. — Ни один францисканец не позволил бы своему товарищу называть себя Чекко. Скорее всего, они убийцы, но в таком случае их нанял не отец Фацио, а кто-то другой. Может быть, сами правители Феррары или венецианцы. Честно говоря, я понятия не имею, кто нанял этих типов. Я не настолько хорошо знал Данте Алигьери, чтобы составить полный список его врагов…

Расследование принимало все более сложный оборот. Было очевидно, что необходимо разыскать этих двоих, — францисканцы или нет, только они могли пролить какой-то свет на это дело. И если именно они и есть убийцы, то лишь через них можно будет узнать имя заказчика. Нужно срочно отправляться в Болонью.

Джованни поблагодарил аптекаря и спросил его, где можно найти дона Бинато. Монах ответил, что во второй половине дня он обычно посещает могилу отца Энрико, так что, скорее всего, его легко разыскать на кладбище, что у северной стены.

Джованни зашел на конюшню. Удостоверившись, что конь накормлен и отдыхает, он отправился на кладбище. Он медленно шагал вдоль длинного ряда белых мраморных надгробий, под которыми со времен основания аббатства покоились его настоятели. А вот и могила дона Энрико — на каменной крышке саркофага была высечена фигура со сложенными на груди руками. По соседству были похоронены такие знаменитые монахи-отшельники, как святой Гвидо и святой Мартин.

— Что вы ищете среди этих могил? — послышался чей-то голос. Казалось, он раздается прямо из-под земли.

Джованни повернулся и увидел монаха, который возвышался над одной из могил, как будто только что вышел из склепа. Он узнал пожилого монаха, с которым пытался завести разговор после службы, но тот не пожелал ответить на приветствие. Джованни сказал, что хотел бы поговорить о Данте и что, возможно, именно достопочтенный дон Бинато сможет пролить свет на интересующие его события. Тогда дон Бинато спустился, ибо стоял на лестнице, приставленной к одному из саркофагов.

— Тут всегда полно улиток, которые хотят уничтожить своею слизью память о великих людях нашей святой обители и стирают с могил имена. Поэтому каждый день я прихожу сюда и протираю эти саркофаги, а заодно молюсь святому Гвидо, чтобы он не оставил своей милостью наше аббатство.

Дон Бинато рассказал Джованни, что, когда Данте приехал в Помпозу, они разговорились на политические темы.

— Данте воодушевленно высказывал свои мысли о будущем и настоящем Европы и Италии, о папе и о кризисе империи, — сказал он. — Он был удивительным оратором, казалось, что во время разговора с ним я перенесся в совершенно иной мир. Данте был мечтателем. По его мнению выходило, что история всегда движется в нужном направлении, и даже если отдельные люди пытаются ей помешать и замедляют ее ход, все равно рано или поздно она одерживает верх. И тогда происходит то, чему суждено было свершиться. Он говорил, что государства Италии когда-нибудь объединятся, что все люди нашего полуострова будут говорить на одном языке, что Италия станет частью великой христианской империи, которая протянется от Испании до Константинополя, и во всей Европе восторжествуют единые законы, как во времена Карла Великого. Но чтобы это стало возможно, необходимо, чтобы Франция отказалась от германских земель и чтобы Церковь выпустила из рук светскую власть и занялась миром духовным, предоставив политику королям. Претензии на чужие земли порождают лишь войны, и если над королями нет единого закона, их жадность приведет лишь к неизбежным бедствиям.

Все это прекрасные мечты, но совершенно очевидно, что сбыться им не суждено. Германия и Франция никогда не смогут договориться, а король английский вот-вот объявит Франции войну. Поэты вечно придумывают какие-то химеры, но единственный реальный мир — лишь тот, что вокруг нас, и мы должны стараться свыкнуться с тем, как он устроен.

Джованни ничего не оставалось, как признать, что аббат прав: мечты о единой Италии и мирной Европе навсегда останутся мечтами. Ведь даже Равенна сейчас на пороге войны, ее притесняют Венеция и Римини, те же венецианцы при участии веронцев уже нападали на Падую, в каждом итальянском городе проживают десятки беженцев из других городов: черные гвельфы, бежавшие из Пистойи, оказавшись в Болонье, встречаются с белыми гвельфами, которых изгнали из Флоренции. Джованни подумал, что если в Европе и воцарится мир, то их поколению вряд ли суждено застать это чудесное время, что, впрочем, вовсе не означает, что Данте должен был отказаться от подобной мечты. Он не стал делиться с собеседником подобными размышлениями.

— До меня дошли слухи, — заметил он, — что в вашем аббатстве случилось большое горе: один из послушников скончался при загадочных обстоятельствах.

— Возможно, он что-то съел, у него всегда были проблемы с желудком, — поспешил ответить дон Бинато. — Этот парень любил поесть, я не раз попрекал его за грех чревоугодия. Очень надеюсь, что перед смертью он успел покаяться, мир праху его. — Сказав так, он перекрестился.

— Вам не приходило в голову, что его могли отравить?

Дон Бинато бросил на Джованни суровый взгляд и промолчал. Затем он быстро перевел разговор на другую тему.

— Сын мой, не хотите ли исповедаться? Наверняка у вас тоже есть грехи, и сейчас очень подходящий момент, чтобы очиститься.

— Все дело в том, что мне уже пора. Я хотел бы покинуть монастырь до вечера.

— В таком случае не смею вас задерживать, — ответил дон Бинато и протянул Джованни руку для поцелуя, как если бы уже был настоятелем.

Все эти догадки и сомнения относительно смерти послушника его порядком утомили. Если кто-то и хотел отравить Данте, а по ошибке отравил послушника, ему до этого не было никакого дела. Тем временем на протянутую руку уселся большой комар. Джованни наклонился и поцеловал руку будущего аббата. Самоуверенный монах резко повернулся и быстро зашагал прочь, недовольно бормоча про себя, что напрасно потерял время. Послушника не вернешь, да и Данте тоже… Если они скончались — на то была воля Божия, так тому и быть. И нечего людям мешаться в Промысел Божий.

Джованни остался стоять, неприятно пораженный тем, как резко оборвал дон Бинато столь важный разговор. Ему вспомнилась фреска, изображающая апостола Петра и его попытки ходить по воде. «Апостолы всего лишь такие же люди, — подумал он, — напрасно мы ждем от монахов святости и подвижничества». Он прихлопнул комара, который уже примеривался, как бы его укусить, и невольно обратил внимание на то, что комар летел, странно наклонив тельце. И тут он вспомнил, что пора отправляться в путь.

 

VIII

Джованни прибыл в Равенну на следующий день к полудню и сразу отправился к Бернару, который остановился в монастыре Святого Теодоро. Он нашел его в паломнической келье, Бернар сидел за столом и внимательно изучал текст Комедии. Джованни поведал ему о том, что удалось узнать. Нужно было ехать в Болонью и разыскивать тех двоих, что выдавали себя за францисканцев.

— По мне, будет лучше, если мы останется здесь и попробуем отыскать последние песни поэмы. Самое важное — это узнать, где находится сокровище тамплиеров, ведь если кто-то обнаружит его раньше, чем мы, оно может быть в опасности. Те, кто убил поэта, искали именно его.

— Если это преступление действительно связано с тамплиерами, возможно, найдя наемных убийц, мы сможем…

— Я не сомневаюсь, что смерть Данте связана с тайной тамплиеров, которая была ему известна. Кто-то хотел заткнуть ему рот, — отрезал Бернар.

— И это значит…

— Это значит, что вы поедете один, а я остаюсь, чтобы завершить здесь дела.

Джованни пытался настаивать, но Бернар никак не соглашался и тоже хотел убедить товарища остаться в Равенне, чтобы разыскать последние песни поэмы, поскольку был уверен, что Данте являлся тайным членом ордена рыцарей Храма.

— Когда я впервые прочел поэму, она поразила меня в самое сердце, — сказал Бернар. — Я почувствовал, как мои надежды оживают, как я снова возрождаюсь к жизни. Я словно вновь стал двадцатилетним юнцом, во мне проснулось то, что я считал безвозвратно погибшим. Этой книге суждено спасти весь христианский мир, это и есть крестовый поход, и сила его слова такова, что может помочь всей Европе. Когда-то мы защищали каменные стены на маленьком клочке земли посреди пустыни и даже не подозревали, что основное место борьбы находится здесь, в старой Европе, что насквозь пропитана ложью и алчностью. Сначала я этого не понимал, но как только прочел первую песнь Ада, то почувствовал, что со страниц Комедии рвется в мир огромная энергия, словно сам Господь диктовал Данте эти строки.

Все это часть огромного Божественного замысла, и поэт занимает в нем центральное место. Ах, если бы мне было дано разгадать смысл этого таинственного рисунка! Но я вижу лишь несколько линий. Мне уже пятьдесят, времени осталось немного, и каждый день я молюсь о том, чтобы Господь позволил, по мере сил моих, приобщиться и мне к великому делу постепенного искупления грехов нашего мира.

Когда я прочел первую часть Комедии, я убедился, что это произведение таит в себе великую тайну.

Данте отправляется в путь из самого центра нашего мира, а затем он оказывается в центре Земли. Общеизвестно, что центром христианского мира является Иерусалим. Так что, если темный лес, в котором заблудился поэт, — это Оливковая гора, та самая, где Христу явился дьявол-искуситель, тогда долина, где Данте сбился с пути, — это Кедронская долина, что между Оливковой горой и горой Мория, известной еще как Храмовая гора, ибо на ней возвышается Храм Соломона. Выйдя из лесу, паломник хотел направиться в Иерусалим, но путь ему преградили три страшных зверя — Рысь, Лев и Волчица, воплощения похоти, гордости и алчности. Рыцари Храма при посвящении дают обет хранить целомудрие, жить в бедности и проявлять послушание и потому вынуждены постоянно бороться с этими чудищами. Я уверен, что выбор этих животных не просто случайность. Потом поэту является Вергилий, который воплощает собою разум, и рассказывает о том, что наступит день, когда явится Пес и восстановит мировой порядок, и тогда христиане вернутся в свои святые места и смогут почитать их как должно. Но пока к Храму не подойти, и потому им предстоит отправиться в другое путешествие. Так кто же этот Пес и что это за путешествие?

— Кто этот Пес? — невольно повторил Джованни.

— Образ гончего пса впервые возникает в сцене сна Карла Великого в «Песне о Роланде», — ответил Бернар. — В этой поэме, повествующей о героической борьбе рыцарей-христиан графа Роланда с неверными, появляется образ святого Теодориха, который вмешивается в ход битвы и помогает императору спасти королевство. Некоторые тамплиеры считали, что Карл Анжуйский был последним законным правителем Иерусалима, и потому появилась легенда о гончем псе — наследнике Карла, который родился под знаком Близнецов. В поэме говорится, что Пес родится «меж войлоком и войлоком», но это выражение можно истолковать также, как «меж близнецов», поскольку название созвездию дали близнецы Кастор и Поллукс, которых всегда изображают в войлочных шляпах. Наследник Карла вновь укажет христианам путь в Иерусалим, но пока это невозможно, поэт отправляется вслед за Вергилием в другое путешествие, которое приведет его к раю. Рай земной — это символическое обозначение нового Храма, куда тамплиеры перенесли нечто, что обнаружили в Иерусалиме. Они являлись хранителями этой святыни долгие годы, и после поражения ордена их миссия заключалась в том, чтобы сохранить этот загадочный предмет.

— Возможно, все так и есть, — заметил Джованни, — но доказать это уже невозможно. Я сильно сомневаюсь, что Данте имел какое-то отношение к обществу Семерых: он любил свет, тайны были не для него.

— А что тогда, по-вашему, означают эти цифры: пять, десять и пять? — парировал Бернар. — И кто этот загадочный персонаж, который отправит в ад короля Филиппа и папу Климента? Ведь именно они распустили орден и стали преследовать рыцарей-тамплиеров! Данте словно предрекает то, что уже свершилось. Церковь и светская власть покрыли себя позором, когда король и папа решились на это богомерзкое дело, и потому Данте отправляет их в ад и называет «гигантом» и «блудницей». А пять-один-пять может означать слово или имя: пять букв, частица «де» — одна и снова пять, например Jacob-de-Molay, то есть Яков де Моле, последний Великий магистр ордена, приговоренный к сожжению королем Филиппом и папой Климентом одиннадцатого марта тысяча триста четырнадцатого года. Пока его готовили к казни, он посылал проклятия этим двоим и предрекал им гореть в аду. Говорят, что он подошел к столбу совершенно спокойно и позволил палачам привязать себя. Единственное, о чем он попросил своих мучителей, — чтобы они привязали его таким образом, чтобы руки его были скрещены на груди и чтобы он мог видеть Нотр-Дам. Так перед смертью он мог помолиться Пречистой Деве. Когда разожгли огонь, он громко прокричал, что пройдет немного времени и его мучители будут гореть в аду. Он знал, что среди толпы находятся члены тайного ордена, которые смогут сделать так, что его пророчество скоро сбудется. И они услышали его. Иначе как еще можно объяснить то, что папа Климент умер всего месяц спустя, а король не прожил и года? Папу отравили, а король погиб из-за несчастного случая на охоте, когда хитрые кабаны, вместо того чтобы пуститься прочь от всадников, бросились под копыта лошади, чтобы выбить седока из седла…

— Все эти совпадения впечатляют, но вы все равно не сможете ничего доказать. Или, быть может, у вас есть идеи, как это сделать?

— Все, что я видел, чему стал свидетелем, представляется мне крохотными частичками единого замысла. Линии должны сложиться в единую картину. Иначе все это не имеет ни малейшего смысла. Я не в силах поверить в то, что Гийом де Боже, Данте, мои товарищи и мой любимый отец погибли напрасно.

— Однако обычно так оно и бывает. Все мы умираем, и чаще всего в нашей смерти нет смысла, — тихо промолвил Джованни.

Ему показалось, что последних слов Бернар не расслышал.

Джованни вернулся в гостиницу, расположенную неподалеку от церкви Святого Виталия. Хозяин, привыкший к тайным свиданиям под крышей своей гостиницы, хитро улыбаясь, сообщил постояльцу, что наверху его ожидает молодая женщина, назвавшаяся его сестрой. Она очень настаивала, чтобы он позволил ей пройти в комнату брага. Разумеется, он не мог отказать женщине с такими прекрасными глазами.

— Если вам будет угодно доплатить небольшую разницу, я предоставлю вам более удобную комнату. Она находится на первом этаже. В ней вы найдете широкую постель, там не слышно шума, окна выходят во внутренний двор, неподалеку есть колодец… Дама ожидает вас уже несколько часов, я даже не знаю, правильно ли я сделал, что позволил ей войти в вашу комнату.

— Вы поступили как нельзя лучше, я немедленно отправляюсь наверх!

— Как только вам понадобится хорошая комната, я к вашим услугам!

Джованни бросился по лестнице к закутку на втором этаже и тихонько постучал. Дверь была не заперта. Там он нашел Антонию. Она была в простом черном платье, которое одолжила у матери, ждала его, сидя на сундуке под узким окошком и листая какую-то книгу, которая лежала у нее на коленях. Джованни поразило ее лицо с правильными чертами, короткие черные волосы и сверкающий взгляд, резкий, словно хорошо заточенное лезвие.

— Комедия исчезла, — сказала она, едва он ступил на порог. — Мой брат подозревает тебя. Вчера ночью кто-то проник в кабинет отца со двора и выкрал рукопись. Пьетро расстроился до слез, мать сильно испугалась. Ты можешь доказать, что ты ни при чем?

— Вчера ночью я был в дороге, я ездил в аббатство Помпоза. Конь заупрямился, и мне пришлось устраиваться на ночлег раньше, чем я успел добраться до Равенны. — Он смущенно почесал в затылке. — Довольно трудно понять, что же произошло в этом аббатстве. Мне кажется, что кто-то изо всех сил постарался, чтобы последняя часть Комедии исчезла навсегда, и это только подкрепляет мои подозрения о том, что поэт был отравлен. Мне удалось узнать, что в тот самый день, когда Данте был в Помпозе, у местного аптекаря пропал мышьяк.

— О господи, это просто ужасно! Но кто же это мог быть? И зачем ему было убивать отца? Неужели этот человек испугался каких-то стихов?

— Дело в том, что слово обладает огромной силой. Произведение твоего отца может просуществовать тысячи лет и свидетельствовать будущим поколениям о страшных грехах, гнусных поступках и чудовищных несправедливостях, творимых тем или иным человеком, а этот кто-то хотел бы уничтожить следы своих преступлений.

Джованни поведал Антонии о знакомстве с Бернаром и о том, что рассказали ему в Помпозе о семействе д'Эсте. Однако, даже если у них был мотив для убийства, он никак не связан с исчезновением поэмы. Бернар тоже не мог украсть поэму, ведь у него уже есть свой рукописный экземпляр, к тому же он не одержим горячей страстью к литературе. Но именно он высказал предположение о том, что Данте мог знать какую-то тайну, из-за которой орден тамплиеров подвергся гонениям. Бернар уверял, что рыцари Храма вывезли из Акры некий секретный предмет, который они охраняли все годы существования ордена. Бернар толком не знал, о чем может идти речь, но если смерть Данте и исчезновение рукописи как-то связаны, то совершенно очевидно, что феррарцы неповинны в этом.

— Ты думаешь, здесь не обошлось без французского короля? — спросила побледневшая Антония. — Да, Филипп Красивый яростно преследовал рыцарей ордена, но после его смерти новый король занялся совсем другими делами, я не думаю, что ему известно о какой-то поэме. А что, если это дело рук самих тамплиеров? Ты только подумай, ведь тот же Бернар уже пытался проникнуть в наш дом.

— Бернар говорил с твоим отцом. Ему было известно, что поэма закончена, он только и хотел, что получить последние песни. Поэтому и я решил заняться их поисками. Кстати, тебе удалось что-то найти в сундуке?

— Я нашла лишь несколько страниц Комедии, которые нам уже известны. Больше там ничего не было.

С этими словами она протянула ему четыре небольших листа, которые она разглядывала перед его приходом.

На первой странице было всего несколько строк:

…Кружась, несется Рысь… …Навстречу вышел Лев… …И с ним Волчица, чье худое тело… …Но славный нагрянет Пес, и кончится она.

Джованни сразу узнал строки о четырех загадочных животных, о которых говорилось в первой песни Ада. Он вспомнил о странном сне, который приснился ему в первую ночь, проведенную в Равенне. Он так сильно хотел поговорить о нем с Данте — только автор мог объяснить, что означают эти стихи. Но теперь тайна навсегда останется нераскрытой. На второй странице было еще пять строк, взятых из тридцать третьей песни Чистилища. Они предрекали пришествие кого-то, чье число 515, кто сможет искупить грехи Церкви и спасти христианскую империю. Не об этом ли он совсем недавно говорил с Бернаром?

Низводят день уж звезды в зодиаке, Когда прорвет все грани некий дух. Пятьсот и Пять и Десять — будут знаки Послу с небес: пред ним падет и тварь, И тот Гигант, что с ней грешит во мраке.

Третий лист содержал пять строк из восемнадцатой песни Рая, которые Джованни прочел после своего первого разговора с Бернаром. В этих строках говорилось о духах праведников, которые парили в небе Юпитера, образовывая первые буквы из Книги премудрости Соломона.

Так в искрах тех, оттоле и отсель Слетаясь с пеньем, хор святых слагался В фигуры букв: то D, то I, то L. Потом, сложась в одну из букв, на миг Умолкнувши, в том виде оставался.

На последнем листе была всего одна строчка, написанная на латыни. Джованни показалось, что это цитата из «Энеиды» Вергилия, где Гектор является Энею во сне и говорит, что вверяет ему троянские пенаты.

Троя вручает тебе пенатов своих и святыни. [19]

— Но что все это значит? — спросила Антония. — Кажется, на этих страницах обозначены самые сложные для толкования отрывки, как если бы это был код, какое-то послание. Но кому оно предназначено? К тому же эта цитата из Вергилия никак не связана с остальными стихами…

Джованни никак не мог объяснить эту связь, он лишь безуспешно пытался придумать какое-то объяснение. Связь между первой и второй страницей очевидна, то было два пророчества: одно из них провозглашалось в начале, а другое — в конце путешествия поэта в загробный мир. Пророчество возвещало возмездие Пса, или Властителя, который должен восстановить порядок, уничтожить претензии Капетингов и умерить влияние Церкви, то есть убить Льва и Волчицу, которые своими грехами препятствовали осуществлению Божественного замысла и установлению правосудия под эгидой орла. С приходом загадочного мстителя власть Капетингов падет, а папа лишится своей власти и земель, и тогда порядок восторжествует. Но помимо отрывков из Ада и Чистилища, имелся еще один лист, где приводились строки из Рая. Рай — это великая тайна, которая раскрывается постепенно. Пророчества посланца Небес сбываются в сцене явления гигантского орла, который составлен из праведных духов. Все они любили высшую справедливость и потому были удостоены чести созерцать Господа на небе Юпитера. В конце концов орел торжествует, и это значит, что Христос вершит свой праведный Суд, обозначая тем самым начало христианской эры и тысячелетнего Царствия.

Но кому поэт адресовал эти строки? Кто станет этим загадочным мстителем? Казалось, что строка из Вергилия отсылала к наследникам Данте, словно поэт доверял своим детям сохранить поэму, подобно тому как Гектор указывал Энею на то, что он должен спасти пылающий город. Но ведь известно, что Эней был предком самого Цезаря, великим героем, перед которым орел раскрыл свою тайну, отцом будущей империи, одной из линий таинственного рисунка судьбы… В истории все связано невидимыми нитями: Эней и Цезарь, Цезарь и Христос, Христос и таинственный Пес… Возможно, это послание было адресовано тому самому Властителю, который разгадает секретный шифр и станет наследником великой тайны.

— Возможно, ваш отец подозревал, что поэму хотят украсть, что кто-то не хочет, чтобы он довел свой труд до конца, и именно поэтому, перед тем как уехать из дому, он решил спрятать последние песни? И в этих строках он оставил послание для тех, кто их найдет, завещая сохранить память о какой-то тайне?

— А что, если рыцарь прав и мой отец действительно был членом некоего тайного общества? Что, если это послание для тех, кто сможет его истолковать?

Антония закрыла лицо руками. Впервые за всю жизнь она почувствовала, что не в силах справиться с отчаянием. Смерть отца изменила ее. Она стала сомневаться во всем, и в том числе в своем решении принять постриг. Очень может быть, что никакого призвания к служению Богу у нее не было. Или же ее терзал страх перед одиночеством? Смерть отца снова объединила семью, но очень скоро им предстояло расстаться навсегда.

Пьетро вот-вот отправится в Верону, Якопо — во Флоренцию, а ей суждено оставаться в Равенне до конца дней своих, чтобы хранить память об отце и ухаживать за его могилой. Казалось, жизнь постепенно разрушала все мечты, разбивала привычные связи, сказка оборачивалась кошмаром: роль принцессы оказалась раздутой, жизнь ее ничего не значила. Странные обстоятельства преступления и исчезновение последних песен поэмы заставили ее подозревать даже самого близкого человека — собственного отца. Она резко подняла голову и обожгла Джованни взглядом.

— Расскажи-ка мне о Джентукке! — попросила она. — Ведь ты родом из Лукки, тебе должно быть что-то известно об этой женщине, которая заставила моего отца полюбить этот город…

И правда, Джованни знал Джентукку. Знал так, как никто другой.

— Поэт познакомился с семьей Джентукки, когда он останавливался в Лукке на несколько дней, вскоре после изгнания из Флоренции.

— Так, значит, она не была любовницей Данте?

Джованни попытался сдержаться, чтобы не рассмеяться.

— Конечно нет, сейчас ей не больше тридцати лет. Когда Данте был в гостях у ее семьи, она была еще совсем юной. Тогда-то мы с ним и познакомились.

— Пора тебе уже признаться, кто же ты на самом деле. Я теряюсь в догадках с того самого мига, когда увидела тебя в ночь перед похоронами. С тех пор это не выходит у меня из головы. Настало время разгадать таинственные строки, что висят над изголовьем в спальне отца. В первой строке говорится о графе Уголино и его сыновьях. Эти стихи можно истолковать как то, что отец беспокоился о нас после изгнания. Он знает, что приносит несчастье своим детям, но молчит, чтобы не огорчить их. Вот только у моего отца детей было не четверо, а трое. Затем появляется имя Джентукки, после чего следуют две другие строки, в которых упоминается Беатриче, а также святые Петр, Иаков и Иоанн, которых Иисус призвал быть свидетелями своего Преображения. Похоже, что здесь Данте снова говорит о себе и своих чувствах по отношению к собственным детям. Ведь его дочь после пострига взяла имя Беатриче, а его сыновей зовут Пьетро и Якопо. Остается четвертое имя — Иоанн, то есть — Джованни! Выходит, что имена Джованни и Джентукки стоят совсем рядом и оба связаны с Луккой. Скажи мне, верно ли я понимаю, что пришло время обнять тебя и назвать братом? Ты и есть четвертый сын моего отца? Но кто тогда твоя мать? Если это не Джентукка, то почему эта девушка упоминается в стихах Комедии? Прошу тебя, раскрой мне всю правду!

Джованни почувствовал, как стынет кровь в жилах. Он медленно подошел к Антонии, погладил ее по голове и сжал ее руку. Несколько минут он молчал, словно собираясь с мыслями. Он не знал, как рассказать ей обо всем и вправе ли он открыться. Затем он снова обернулся к ней. Наконец он решился и принялся рассказывать свою историю. Голос его был тих, словно шелест осенних листьев.

 

IX

— Понимаешь, Антония, я и сам не знаю всей правды. Ответ я надеялся найти здесь. Я приехал сюда, чтобы спросить об этом. Согласно документам, меня зовут Джованни, сын Данте Алигьери из Флоренции. По официальной версии, я действительно сын поэта. Но мне никогда не узнать, кто мой настоящий отец. Только моя мать могла бы открыть эту тайну, если бы пожелала, но она умерла и унесла ее с собою в могилу. Таким образом, подтвердить или опровергнуть эти предположения мог только Данте. Я же могу только рассказать тебе то, что знаю сам.

Я родился в Лукке в тот самый год, когда моя мать переехала в этот город из Флоренции. Тогда она уже была беременна. Чтобы поправить дело, она вышла замуж за пожилого купца, у которого уже было двое детей от первой жены. Его сына звали Филиппо, а дочь — Аделазия. Отчим был постоянно в разъездах, поскольку сам вел дела. Он много времени проводил во Франции, между Труа и Дижоном, где торговал шелком и зарабатывал на обмене. У него было немало любовниц. В Лукке он появлялся редко, мать родила ему двоих детей, Лаппо и Матильду. А сколько еще детей было у него во Франции, один Бог ведает. Я не считался его сыном, и потому до двадцати лет у меня не было никаких документов. Меня звали просто Джованни, фамилию, как и все незаконнорожденные, я унаследовал от матери. Однако я подавал большие надежды, даже сочинял сонеты, хотя потом сжег все, что написал… Я состоял в учениках у одного довольно известного врача. К моему горю, не имея отца, я не мог считаться наследником и потому не годился в женихи девушкам из хорошей семьи. Меня принимали как друга, мне поверяли разные секреты, иногда мне удавалось закрутить короткий роман, но я не мог рассчитывать на хорошую партию. Однажды я прочел несколько стихотворений Данте, где он говорил о Беатриче. Он говорил о женщине, которая была молода и прекрасна и обладала «умным сердцем», и я подумал о Джентукке.

То, что Данте полюбил Лукку благодаря Джентукке, может быть связано с тем, что он совершил один весьма благородный поступок. Он подарил мне то, чего не было у него самого, — по крайней мере, так мне показалось. Джентукка была прекрасна, ее красоту передать словами просто невозможно. Когда наши взгляды встретились, я почувствовал, что погиб, во мне вспыхнули такие сильные чувства, перед которыми извержение вулкана — просто маленькая вспышка, любовь переполнила меня, и я уже не мог ей противиться.

Ей было пятнадцать лет. Она еще не была объявлена невестой и попросила у своих родителей отсрочки. Ей нужно было обдумать, хочет ли она стать женой и матерью или же принять постриг. В тот день, когда я впервые увидел ее, она была очень серьезна. Я появился в их доме как близкий друг ее брата. Мы посмотрели друг на друга, и я признался ей, что лучше и сам стану монахом, поскольку у меня нет отца и я никогда не смогу взять ее в жены. Ведь чтобы посвататься, нужен отец, который придет просить руки невесты и договариваться о приданом.

Но в двадцать лет я стал Джованни Алигьери. В Лукку приехал твой отец. Он нанес визит правителю города. Он въехал в город на коне вслед за маркизом Мороелло и потому казался весьма уважаемым господином. Когда-то он был знаком с моей матерью, ее красоту он воспел в стихах, как и многих других красавиц Флоренции. Он написал о них стихотворение, которого потом весьма стыдился. Однажды он приехал к нам в дом, и так мы познакомились. Я рассказал ему о своем горе, и он подарил мне свое имя, чтобы я мог жениться на любимой женщине.

Когда мне было пятнадцать, я прочел его книгу «Новая жизнь». Это очень помогло мне. Жизнь подростка хрупка и ненадежна, казалось, еще вчера ты был ребенком и играл, скача на деревянной лошадке, но, проснувшись однажды утром, ты чувствуешь, как в тебе просыпается некий демон. Он овладевает тобой, и ты чувствуешь, что тело твое горит в огне, но еще не понимаешь, чего потребует демон в следующий миг. Твои родные молчат. Может быть, они и сами не понимают, что происходит с человеком, когда ему исполняется пятнадцать.

Книга Данте стала для меня настоящим другом. Это был не просто друг, с которым ты дурачился в детстве и который бахвалится тем, что понравился девушке, на которую ты давно положил глаз, чтобы посмотреть на твою реакцию. Все его старания лишь попытка хоть на несколько минут освободиться от неведомого демона, который овладел и его телом, переключив на тебя его невероятную мощь. В «Новой жизни» было нечто совсем иное. Это был друг, который говорил с тобой начистоту, он рассказывал о том, как встретил девушку и не смел сказать ей ни слова, при виде ее он дрожал, терял дар речи, потому что она казалась ему самой прекрасной на свете. Он писал, что в присутствии возлюбленной чувствовал себя совершенно ничтожным, поскольку она была на редкость умна. Но он даже не пытался спастись от безграничности своего чувства, демонстрируя тем самым удивительную смелость. Он дал своему чувству имя — это была любовь — и утверждал, что сила ее может сравниться лишь с энергией, имеющей Божественное начало. Это та самая энергия, которая движет миром, управляя ходом планет, солнца и звезд.

Когда Данте пришел поговорить со мною, я был невероятно взволнован. Мне было очень интересно встретиться с тем самым юношей из «Новой жизни», который теперь стал взрослым мужчиной, чтобы понять, что он за человек. Я хотел понять, что будет, если тебе не суждено соединить жизнь с такой женщиной, как Беатриче или Джентукка. Я рассказал ему о том, какую роль сыграла для меня его книга, и он отвечал, что очень рад, если смог мне чем-то помочь. Своим учителем жизни он называл Гвидо Гвиницелли. Он говорил, что стихотворения этого поэта словно пронзили его тысячами стрел, многие из его канцон Данте помнил наизусть. Над некоторыми из стихотворений он размышлял годами. Я не стал скрывать от него свое наваждение и рассказал поэту о том, что даже подумываю о самоубийстве, поскольку больше не в силах противиться своему чувству. Я не могу смириться с тем, что моя любимая достанется другому, — размышляя об этом, я утратил всякую веру, поскольку Господь не должен был допускать такой несправедливости. Тогда он сказал:

— Я помогу тебе поверить снова.

Мы сидели в нашем саду, солнце палило так сильно, что земля растрескалась от жары. Трава пожухла, и бывшее поле казалось теперь пустыней. Данте поднял взгляд вверх и произнес:

— Взгляни на небо! Что ты там видишь?

И я ответил:

— Я вижу свет, яркий ослепительный свет.

— Отлично, а теперь закрой глаза.

Я закрыл глаза, и он сказал:

— Чувствуешь ли ты жар, которым наполняется твое тело?

— Конечно чувствую, как можно его не чувствовать?

— Это и есть свет, который ты видел до того, как закрыл глаза. Свет пронизывает твое тело, как он пронизывает все, что есть на этой земле. И если отвлечься от наших телесных ощущений, то ты поймешь, что этот свет и это тепло на самом деле единое целое. По крайней мере, так об этом говорит Гвиницелли.

— И что же это?

— Любовь. Это и есть великая энергия, пронизывающая все сущее, которая движет Солнце, Луну и другие светила, которая проникает в каждого из нас, это и есть великая мировая душа, которая питает своею силой твою душу, равно как и мою. И это единственное, что нам известно о Боге. Наша Земля находится на самом краю мироздания. И любовь, которую ты в себе ощущаешь, не более чем малая искорка великой вселенской любви. И потому я, Данте Алигьери, флорентиец по происхождению, но не по духу, — добавил он шутливо, — перед великой мировой душой, которая прикоснулась к нам обоим в эту минуту, объявляю тебя, Джованни из Лукки, своим сыном и обещаю, что ты женишься на той, которую так страстно полюбил, при том лишь условии, что и она согласится выйти за тебя замуж.

После этого мы отправились к нотариусу, где оформили все необходимые бумаги, и с тех самых пор я стал Джованни Алигьери. Потом мы посетили отца Джентукки, потому что Данте захотел с ней познакомиться.

— Мой сын Джованни горячо полюбил тебя, и, возможно, он также тебе небезразличен. Но подумай, прежде чем дать ответ, ибо в наше нелегкое время женщине отнюдь не часто случается выйти замуж по любви, да еще за мужчину, который отвечает ей взаимностью.

От радости Джентукка расплакалась, она была так счастлива, что даже сама испугалась. После такого разговора мой новоявленный отец казался очень довольным. Я с нетерпением ждал, когда он расскажет мне о том, как все прошло.

— Лукка — прекрасный город, — промолвил он, — должно быть, это потому, что здесь почитают святого Вольта, чьи мощи покоятся в местном соборе. Одно я могу сказать точно: в этом городе еще возможно явление чуда.

Но чуда не произошло. Документ о помолвке был уже составлен, и твой отец даже подарил мне небольшое поместье, которое получил от семьи Маласпина, правителей города, в награду за свои услуги, но свадьба не состоялась. Этому воспротивился Филиппо, мой сводный брат. Он говорил, что является наследником, и потому Джентукка по праву должна принадлежать ему. У Филиппо были могущественные друзья среди тех, кто имел в городе немалую власть. В числе его знакомых было немало черных гвельфов, в том числе сам Бонтура Дати. Они правдами и неправдами влияли на жизнь города, и потому Бонтура помог моему брату в его замысле жениться на Джентукке. Единственной целью Филиппо было оскорбить меня, отобрать у меня то, что было мне дороже всего, и доказать тем самым свое превосходство. Он сделал так, что в нашем городе вышел указ, запрещающий беженцам из Флоренции находиться в Лукке. Таким образом, я стал изгнанником, хотя никогда не был во Флоренции, ведь этот закон касался не только самого Данте, но и его детей. Поэт уехал из города, а мне оставалось одно из двух: либо уничтожить нотариальный акт, либо покинуть город. Так или иначе, я больше не мог жениться на Джентукке. Филиппо самолично позаботился о том, чтобы оформить у нотариуса расторжение помолвки.

Ночью я залез к ней на балкон, чтобы попрощаться. Я сказал, что отправляюсь в Болонью, где буду учиться на врача. Она сказала, что поедет вслед за мной, как только сможет. Я предложил ей бежать вместе, но она отвечала, что сейчас это слишком опасно, за нами сейчас же отправят погоню и быстро найдут.

— Не выходи за Филиппо, — попросил я.

— И не подумаю, — ответила Джентукка.

На прощание мы обнялись и впервые поцеловались, расставаясь со слезами на глазах. Через три года, когда Генрих Седьмой ступил на итальянскую землю, а черные гвельфы бежали из Лукки, я вернулся в город, поскольку моя мать находилась при смерти. Там я снова увидел Филиппо, который, несмотря на все политические перемены, был жив и здоров и благополучно унаследовал дела своего покойного отца. При нем находилась его жена, но это была не Джентукка. Мне передали, что после моего отъезда она укрылась в монастыре, а потом отправилась в Рим вместе с монахинями монастыря и в Лукку больше не возвращалась. Моя мать приветствовала меня слабой улыбкой, она с трудом могла говорить. Горько плача, она доверила мне свою тайну. Она сказала, что ее прошлое хранится в маленькой деревянной шкатулке, ключ от которой куда-то исчез. Я взял шкатулку и уехал на поиски Джентукки. Все это время она ждала меня в Болонье, как и обещала. Она прибыла в город вскоре после моего отъезда. Ее приютил у себя мой друг и сокурсник Бруно.

Это были чудесные дни, я никогда не любил жизнь так сильно, как тогда. Мы встретились, и все было понятно без слов: нас терзало желание и сдерживала стыдливость, мы разрывались между надеждой и отчаянием… Мы рассказали друг другу о своих приключениях и постепенно растаяли в объятиях… Очень скоро мы поженились. На нашей свадьбе присутствовали четверо свидетелей. Мы были счастливы, но уже начинали догадываться, что наше счастье не может длиться вечно. Мы купили маленький домик, я много работал и неплохо зарабатывал, у меня была репутация хорошего хирурга. Говорили, что у меня верная рука, но никто не догадывался, как она дрожала, прикасаясь к телу любимой…

Однажды я вернулся из лечебницы и не нашел Джентукку. В доме все было на своих местах, но моя жена исчезла. Я обыскал весь город, затем отправился на поиски в Лукку. Если ее не было и там, она могла быть где угодно, а «где угодно», как известно, понятие растяжимое. По дороге в Лукку я остановился в Пистойе, где меня перехватили посланники моего брата Филиппо. Они заявили, что в город мне лучше не соваться, поскольку я был по-прежнему вне закона и меня могли убить за ослушание уже при въезде в Лукку. Тогда мне на помощь пришел мой друг Бруно, который отправился в Лукку вместо меня, но вернулся в Болонью ни с чем. Никто ничего о ней не знал, Бруно даже заявился к ее родителям, но они прогнали его, угрожая расправой. С тех пор мне ничего о ней не известно.

Когда я вернулся в Болонью, то наконец открыл деревянную шкатулку и обнаружил в ней несколько стихотворений, которые Данте посвятил моей матери. Среди них была одна баллада, которая так и называлась — «Виолетта». В ней Данте признавался моей матери в любви и умолял пожалеть его. Она начиналась так: О Виолетта, ты моим глазам / Предстала, осененная Амором… Тебе знакомы эти стихи? Вскоре моя мать покинула Флоренцию, будучи уже беременной, и вышла замуж за купца из Лукки. Потом родился я. А твой отец, а может быть и мой, объявил на весь мир о своей любви к Беатриче.

С тех пор, как Джентукка исчезла, прошло уже девять лет. Мне не было смысла оставаться в Болонье, я не мог больше жить в нашем доме. Первые три года я ждал, что она отыщется, а затем перебрался в Пистойю. В Равенну я отправился, чтобы узнать правду о своем отце. Мне нужно было понять, должен ли я вернуть Данте ту фамилию, которую он подарил мне в своем великодушном порыве.

Антония, теперь ты все знаешь, но будет лучше, если твои братья и мать не будут посвящены в наш секрет. Ведь у нас с тобой есть что-то общее. И ты должна знать о своем отце всю правду. Твой отец любил Виолетту еще до того, как встретил Беатриче, и гораздо раньше, чем женился на Джемме. Эта женщина, о которой он говорит в «Новой жизни», — она вовсе не была ширмой, скрывающей его чувства к другой. Она была его первой любовью, совсем иной, нежели все те, что были после, и, когда он писал «Новую жизнь», она была еще жива. Но чем закончилась эта история любви и почему, этого мы никогда не узнаем. Как бы то ни было, являюсь я его сыном или нет, он никогда не смог бы мне дать больше того, что я получил, он был настолько великодушен, что я могу сравнить это только с широтою вселенской души.

Мы познакомились, когда он был очень беден и довольствовался самым малым. Он потерял все, что имел, и если не находил приюта у правителей города, то просил его в монастырях. Он ел очень мало, но жадно читал книгу за книгой, в монастырях и при дворах разных государей он мог легко утолять свою жажду к чтению. И все же, несмотря ни на что, он отдал мне все до последней капли, чтобы я смог начать самостоятельную жизнь. И это было сделано ради любви, ибо так он надеялся изменить жизнь к лучшему. Когда ему было двенадцать, родители обвенчали его с твоей матерью. Мне же он желал лучшей участи, ибо надеялся, что я смогу жениться на любимой Джентукке. Того же он желал и тебе и очень старался, чтобы тебя не постигла участь Беатриче, Пии или Франчески. И это нас роднит: и мне, и тебе он хотел подарить лучшую жизнь — жизнь, подобную раю, не похожую на его собственную, отличную от жизни всех тех, чей путь омыт горючими слезами.

И хотя моя мечта сбылась лишь на несколько месяцев, этим я обязан именно Данте.

И не его вина, что от моей любви осталась лишь зияющая пустота.