Сыновья Данте, Якопо и Пьетро, оба стихотворцы, поддались на уговоры добрых друзей и взялись завершить отцовское творение по мере своих сил, чтобы оно не оставалось незаконченным, когда на Якопо, который был предан памяти отца больше своего брата, вдруг снизошло таинственное видение, которое не только заставило его отказаться от столь безрассудного замысла, но и навело на след последних тринадцати песен поэмы.
I
Наступили пасмурные серые дни, и первый осенний дождь окропил хмурую землю. Легкий, точно воспоминание из далекого детства, он бесшумно поглаживал влажными ладонями крону сучковатой оливы, что росла во внутреннем дворике, извиваясь всем телом, словно актер, изображающий страшные муки. Время прощания приближалось. Оно подкрадывалось все ближе и ближе, но все молчали, точно не замечая, какой сегодня день. Из всей семьи неотложные дела были только у Пьетро: ему нужно было возвращаться в Болонью, чтобы продолжить изучение права. А вот Антония, Якопо и Джемма не спешили так скоро уезжать, им хотелось еще немного потянуть время, и потому они никак не могли назначить дату отъезда, ведь это означало расстаться, и, скорее всего, очень надолго. И потому Якопо вдохновил совет нотариуса Джардини, друга Пьетро, не бросать читателя на полуслове и дописать вместе с братом тринадцать песен Рая, после чего подарить поэму Кангранде ди Вероне.
Другие члены семьи тоже одобрили эту затею, и вовсе не потому, что кто-то из братьев чувствовал в себе силы осуществить задуманное. Просто это означало, что вся семья проведет в Равенне еще несколько месяцев.
Братья день за днем обдумывали план работы: они рисовали карты небес, читали трактаты известных теологов, каковые имелись в отцовской библиотеке, и пробовали сочинять стихи, подражая стилю Данте. Но из-под их пера выходили лишь бездушные, мертвые строки с большой претензией на оригинальность. От этих вычурных стихов веяло надуманностью и высокопарностью.
Зато время шло, а они все еще оставались в Равенне, вместе. Якопо бродил по городу, надеясь встретить свою музу, которая пробудила бы в нем вдохновенную страсть наподобие той, что испытывал Данте к Беатриче. На улицах он видел много красивых женщин: то благородную даму из придворного круга, то простую девушку из пекарни, то дочь состоятельного купца. Первая была изящна и хорошо воспитана, но невероятно кокетлива и тщеславна, вторая была настолько неучена, что в сравнении с нею даже могильщик показался бы отличным оратором, третья же была разряжена, словно церковный алтарь на Рождество. Однажды на мосту Якопо случайно встретился взглядом с какой-то девушкой. Когда он проходил мимо, она потупила глаза, смутилась и покраснела, — ему показалось, что она как нельзя лучше соответствует всем требованиям поэтического канона, кроме того, ее одежда и поведение указывали на то, что она из хорошей семьи. Поэтому Якопо сразу влюбился, но едва он принялся ухаживать за своей избранницей, как она напустила на себя важный вид и стала выказывать равнодушие. Якопо даже показалось, что она нарочно набивает себе цену, лишь изредка оказывая ему знаки внимания, чтобы не потерять поклонника и придать себе веса. Прошел месяц, и Якопо перестал добиваться ее любви, одному из друзей он сказал, что вся эта история скорее подходит для торгашей на рынке, чем для поэта и его возлюбленной, потому что поэзия от подобных препирательств тут же испаряется, как пар из кастрюли.
Он пришел к выводу, что для любви ему нужна не абы какая женщина, а та, которая будет «умна сердцем», подобно премудрой донне, которую воспел его отец в своих знаменитых канцонах, если, конечно, такие женщины не перевелись еще на белом свете. Однако поиски идеала продвигались вяло и так и не увенчались успехом.
Антония хорошо знала, что Якопо отнюдь не прост: он вечно искал такую женщину, которая смогла бы быть и Беатриче, и Джеммой в одном лице — веселую, решительную и в то же время возвышенную — одним словом, мадонну-домохозяйку, с ангельскими чертами и завидным упорством. Было очевидно, что такого сочетания ему не найти никогда, так что все эти поиски были бессмысленны и бесплодны. Пьетро был другим, совсем не то, что брат: он был проще, серьезнее, спокойнее и редко раскрывал родным свои мысли и душу. Рано или поздно он, видимо, все же женится на девушке из Пистойи, которую присмотрел ему отец. Она была не особо красива, зато очень обходительна, заботлива и так же робеет, как и Пьетро. Якопа была еще ребенком, но очень понравилась Антонии: эта женщина стала бы для брата надежной спутницей жизни. Наблюдая за ними, монахиня замечала в их отношениях скрытую гармонию. Между Пьетро и Якопой не было страсти, но было взаимоуважение, понимание и доверие. Они не любили друг друга, но очень уважали. В отношениях этой пары не было ничего общего с любовью из рыцарских романов, зато в их взглядах читалась прочная привязанность, излучающая уверенность, мир и спокойствие. За Пьетро отец принял правильное решение. А вот для Якопо сделать выбор было сущим мучением, и Данте это прекрасно знал. Он ждал, когда молодой человек повзрослеет, и не хотел его принуждать.
Антония часто размышляла об отце: сколько всего он знал, но как мало рассказывал своим детям! В последнее время Данте словно чувствовал, что время его сочтено, что жизнь капля за каплей покидает его и песчинки в часах ускоряют свой бег, и потому передоверил дочери все заботы о Якопо, словно хотел сказать: «Вы вскоре не увидите меня». А теперь Антония узнала о существовании Джованни и почувствовала с ним глубокую связь. В пьесе под названием «жизнь» Данте уготовил для них особую роль, куда более сложную, чем для остальных. Они не должны были жить во лжи и иллюзиях. Вот каков был ее отец. Собственная удивительная судьба утвердила его в мысли о том, что в мире что-то сломалось, пошло не так и что пора это изменить. Он открыл Кангранде, что написал свою поэму, чтобы «вырвать живущих из состояния бедствия в этой жизни и привести к состоянию счастья». Таким образом, шаг за шагом, читатель вместе с Данте поднимался от беспросветной боли дикого леса к свету и музыке Рая.
После рассказа Джованни Антония успокоилась, в ее душе поселился мир, безумное напряжение последних дней отступило, она почувствовала, что стала гораздо радостнее, словно какая-то волшебная энергия наполнила ее до краев. Сомнения развеялись, и Антония пообещала себе, что теперь жизнь переменится; она поняла, что приняла верное решение: тихий дворик монастыря, душевная гармония, радость созерцания — где еще она бы нашла все это? И все же душа Антонии терзалась при мысли, что ей не суждено стать матерью, особенно при виде чужих детей. Но то были лишь порывы, краткие мгновения тоски.
Когда монахиня услышала рассказ Джованни, она всерьез задумалась, словно почувствовала, что за всем этим таится некий хитроумный узор, загадочный план, который касается не только ее предполагаемого брата, но и самой Антонии. И даже если ее выбор в итоге казался не совсем добровольным, он был обусловлен семейными обстоятельствами, а судьба, кто бы ее ни предопределил, была соткана любовью.
Покуда Антония пребывала в размышлениях о своей жизни, в монастыре Святого Стефана, где она подвизалась, произошло нечто необычайное. Однажды, в конце сентября, у ворот монастыря остановилась странная повозка, в каких обычно возят прокаженных, запряженная грязной хромой кобылой. Поначалу сестра Беатриче услышала шум колес и звук трещотки, предупреждающей о приближении прокаженных, а затем до нее донеслись возмущенные крики привратницы, которая ни за что не хотела открывать ворота незваным гостям. Из повозки вышли женщина и ребенок, лица которых за бинтами было никак не разглядеть, они спрашивали сестру Беатриче. Антония спустилась к воротам и увидела привратницу, которая, орудуя метлой, пыталась отогнать гостей от ворот. Набравшись храбрости, монахиня пригласила женщину войти в приемные покои. Ребенку на вид было лет восемь.
— Простите меня за то, что мы напугали вас своим появлением, — сказала загадочная гостья, — но женщине в наше время довольно опасно путешествовать по Италии в простой одежде.
Она сняла повязку, которая скрывала ее лицо, и перед Антонией предстала красивая молодая женщина с яркими голубыми глазами и светлыми волосами до плеч. Лишь присмотревшись, можно было заметить несколько мелких морщин вокруг глаз и едва заметную складку посередине лба, свидетельствующих о том, что ей уже за тридцать.
— Эти лохмотья и трещотки хорошо защищают от разбойников и солдат. Все боятся прокаженных. Все, кроме вас, — добавила она, улыбаясь.
«Кто эта женщина, что прикидывается прокаженной, чтобы спокойно пересечь Апеннины?» — удивленно подумала Антония.
— Простите меня, — сказала незнакомка, — меня зовут Джентукка, я ищу своего мужа, Джованни. Я знаю, что он приезжал сюда, чтобы поговорить с вашим отцом. Может быть, вы что-то знаете о нем?
— Он отправился в Болонью несколько дней тому назад вместе с человеком по имени Бернар.
— Я так мечтала, чтобы он наконец увидел своего сына! — вздохнула женщина. На лице ее читались усталость и разочарование от того, что она напрасно проделала столь долгий путь.
Джентукка рассказала Антонии, как в Болонье она была похищена собственными родственниками. Они увезли ее в Лукку, надеясь выдать замуж за Филиппо, который недавно стал вдовцом. Однако совсем скоро родители узнали, что Джентукка уже вышла замуж, а кроме того, была беременна. По счастью, Филиппо оказался не столь великодушен, как его отец по отношению к госпоже Виолетте. Он с негодованием отказался от подобного брака. Джентукка родила сына в простом сельском домике, который Данте подарил Джованни на свадьбу. Сестра Беатриче заметила, как сильно мальчик похож на деда.
— Прошу у вас позволения оставить здесь маленького Данте на какое-то время, — продолжала Джентукка. — Нашей повозкой управляет моя подруга, ей тоже пришлось переодеться прокаженной, мы отправимся в Болонью на поиски Джованни, а затем вернемся за моим сыном. Если мне не удастся разыскать мужа, я буду ждать его в Пистойе вместе с Данте. Рано или поздно ему придется вернуться туда, ведь там его дом. Я поселюсь у подруги, Чечилии, она — вдова Гвиттоне Альфани. Во всей Пистойе лишь она одна знает, кто я на самом деле.
Сестра Беатриче сохранила этот разговор в тайне и уклонялась от любых вопросов, если кто-то пытался дознаться о загадочном ребенке, который, словно из ниоткуда, появился в монастыре Святого Стефана. Она не отпускала мальчика ни на шаг и, если верить слухам, окружила его такой заботой, которая могла бы показаться чрезмерной.
«Сама она никогда не станет матерью, вот и изливает любовь на подкидышей» — так подшучивал над монахиней аптекарь с соседней улицы. Сам он заслужил репутацию человека расчетливого, он читал Аристотеля и Боэция, и в мыслях у него был такой же порядок, как и на полках с лекарствами, которыми он торговал. Он всегда считал, что звездам на небе следовало бы собраться вокруг Полярной звезды и образовать ровную и правильную фигуру, а то, что они разбросаны по небосводу как попало, означало для него одно из двух: либо мир устроен совершенно неправильно, либо Бог в свое время недооценил труды Евклида.
II
Джованни и Бернар без промедления отправились в путь, хотя Джованни и потребовалось какое-то время, чтобы убедить француза покинуть Равенну. Бернар не хотел уезжать, пока не найдет последние песни поэмы. Его удалось убедить лишь после того, как Джованни поведал ему о краже в доме поэта: если воры все же обнаружили рукопись, она могла исчезнуть навсегда, поскольку целью убийц, очевидно, являлось вычеркнуть поэму из истории человечества. Узнав обо всем, Бернар настолько загорелся желанием ехать как можно скорее, что Джованни с трудом удавалось его сдерживать.
В целях предосторожности они присоединились к каравану флорентийских купцов. В него входили с десяток повозок и небольшой отряд всадников, так что передвигаться удавалось довольно медленно. Через день они добрались до Имолы, где остановились на ночлег.
Всю дорогу Бернар провел, скрестив руки и свесив ноги с повозки, его конь покорно плелся позади, привязанный к оглобле. Пока он предавался своим размышлениям, Джованни ехал верхом рядом с мелким торговцем тканями, Меуччо да Поджибонси. Меуччо был упитанным и добродушным на вид, только этрусские глаза выдавали в нем хитрого дельца. Он и его товарищи возвращались из Ломбардии и Шампани, где проходили торговые ярмарки.
— Торговля не идет, рынки совсем обнищали, не то что в былые времена. В оны годы мы обменивали товар целыми возами, а теперь это всего лишь жалкие крохи, мы существуем лишь благодаря тому, что постоянно завышаем цены. Купцам — тощие клячи, а банкирам — тучные коровы, сколько так может продолжаться, бог его знает… Если и дальше пойдет в том же духе, все это плохо кончится, торговля совсем прекратится, останемся мы с пустыми карманами.
И правда, дела шли из рук вон плохо: все крупные ярмарки, где была сосредоточена основная торговля, были в Париже, об этом позаботился сам Филипп Красивый, но с тех пор, как французский монарх разогнал орден тамплиеров и тем самым нажил несметные богатства, он поспешил избавиться от итальянских банкиров. Его сын Филипп Длинный завершил дело, окончательно выставив итальянцев из Франции, поскольку считал, что этой нации не стоит доверять. Очень может быть, он был недалек от истины. Тогда у французов даже появилась поговорка: «Остерегайся ломбардцев и евреев». Крупные банкиры строили свои спекуляции на курсах золота и серебра. Они получали доходы золотом, а расплачивались серебром, так что цены постоянно росли, если сумма сделки была невелика, и оставались стабильны, когда речь шла о крупных операциях. Поэтому богатые богатели, а бедные еще больше беднели. Флорентийские банкиры наводнили все рынки Европы чеками, векселями и страховыми бумагами — от этих бумаг не было спасения. Ими кредитовали всех — от английского короля до собственного города. В общем, пока те, кто работал и продавал плоды своего труда, год от года нищали, банкиры Флоренции крепко затягивали веревку на шее Англии, которая не могла выплачивать безумные проценты за денежные ссуды.
«Это все они, черные гвельфы, гори они в аду! Они уже добрались до папской казны и осмеливаются угрожать самому немецкому императору!» — не уставал возмущаться Меуччо.
На следующий день они продолжили беседу. Слово за слово разговор зашел о Данте. Его имя было хорошо известно: Меуччо не только слышал о поэте, но даже прочел пару песен из Ада. Он считал Данте товарищем по несчастью, ведь уж он-то знал, что поэт тоже пал жертвой черных гвельфов. «Поэты им не по душе, — говорил купец. — Как прав был Данте, когда негодовал и проклинал Рим и его безмерную жадность! Люди стали поклоняться деньгам больше, чем Христу, деньги пропитали ядом славные итальянские коммуны, а жадный зверь все жрет да жрет! И чем больше он жрет, тем голоднее становится… Но сколько веревочке ни виться, а конец все равно придет, рано или поздно мыльный пузырь лопнет и платить по счетам придется и правым, и виноватым. Но тем, кто стоял у истоков, придется заплатить куда дороже, ведь, когда они поймут, что, сидя за своими бухгалтерскими книгами, они не умнее того осла, что вращает мельничный жернов вокруг столба, будет уже слишком поздно. Даже работа этого осла приносит больше пользы: из муки можно испечь хлеб, а вот из их жира даже мыла не сваришь».
На следующий день к вечеру караван прибыл в Болонью. Джованни и Бернар отправились в недорогую гостиницу договориться о ночлеге. Они хотели с утра пораньше навестить Бруно, потому что потом он отправлялся к пациентам и возвращался поздно. Перед сном Бернар решил прогуляться и заглянул по пути в знаменитый трактир, что располагался в башне Гаризенда. Он устроился за столом, где уже сидела веселая хмельная компания, и заказал кружку красного вина. Мрачные думы снедали его, пока он медленно потягивал темную жидкость. Его соседи совсем разошлись и шумели вовсю. С той стороны стола то и дело слышалось: «Пей до дна, пей до дна!» Видимо, это были студенты.
Весь день Бернар пребывал в дурном расположении духа; по дороге он еще раз все обдумал, и шумное и веселое застолье еще больше нагоняло на него тоску. Он размышлял о том, как скоротечна оказалась жизнь: вот ему уже пятьдесят, а годы пролетели, словно миг. Жизнь почти что прожита, но как незаметно и как бессмысленно она прошла! Если бы Ахмед тогда не спас его, она оказалась бы еще короче, но хотя бы обрела определенную смысловую законченность: он умер бы как мученик в Святой земле, и на этом можно было бы ставить точку.
Он вспомнил себя молодым: когда-то он мечтал о славе, о сражениях за истинную веру, надеялся, что станет героем и о его подвигах бродячие певцы сложат песни. Имя его будет звучать со всех площадей Европы, а купцы и простой люд, что съехались на ярмарки, услышат песни о нем и разнесут молву о новом герое по разным странам. Слава его загремит повсюду: в Италии, во Франции, Германии, во Фландрии… Он мечтал, что станет образцом рыцарства, как какой-нибудь Роланд или Парцифаль… Но все эти мечты безвозвратно погибли в Акре в тот самый день, когда он бросился в порт в поисках спасения. То был самый страшный день в его жизни. Первый же бой обернулся для Бернара чудовищным поражением; прошло много лет, и ничего уже не исправить, надежды больше нет. Его мир погиб, а он каким-то чудом был все еще жив. После Акры он скитался по чужим городам, словно призрак, не зная ни языка, ни жизни этих земель. О, если бы его спас не мусульманин, а кто-нибудь другой… Хотя теперь он уже не верил, что убийство мусульманина сможет обеспечить рыцарю место в раю. За что же тогда он сражался?
И все же он продолжал соблюдать правила ордена: слишком уж привык к такой жизни. Сложнее всего оказалось с обетом целомудрия. Эти мальчишки за его столом явно ощущали себя центром мироздания, кто знает, о чем они мечтали. Может, хотели стать нотариусами или заработать кучу денег, а может, просто веселиться до упаду… Европа изменилась… или она всегда была такой? Что он знал о ней, он, чей дом был так далеко отсюда?
В эту минуту один из студентов затянул «Dulce solum natalis patrie», а остальные тут же подхватили, особенно усердно налегая на последний куплет, где герой жалуется на любовные муки, уготованные Венерой влюбленному:
Между столами тем временем с грацией пантеры кружила очень красивая женщина, — по крайней мере, Бернару она показалась именно такой. Видимо, это была местная проститутка. На вид ей было лет тридцать, темные волосы спадали на ее округлые плечи, карие глаза блестели, а кожа отливала белизной. Пышная крепкая грудь теснилась в декольте, платье откровенно облегало широкие бедра, а затем резко, подобно струям фонтана, расширялось пышными складками. Она старалась держаться подальше от столов, за которыми сидели студенты, — те были слишком молоды и к тому же безнадежно бедны.
Время от времени она подсаживалась к кому-то из постоянных клиентов, гладила его по голове, о чем-то болтала или дружелюбно улыбалась. Молодые люди отпускали в ее сторону грубые, непристойные словечки.
В какой-то момент он потерял ее из виду, как вдруг она оказалась у него за спиной, а затем и на коленях.
Бернар сидел с каменным выражением лица.
— Что ты здесь делаешь совсем один? Хватит тебе думать…
Он не ответил. Она встала, взяла его за руку и потянула к себе. Бернар поднялся, позволяя увлечь себя к лестнице, ведущей на верхний этаж.
«Ты идешь навстречу Сатане», — прозвучал где-то внутри его гулкий голос, но тело уже перестало повиноваться. Он весь превратился в послушный механизм, которым она с легкостью управляла. Лестница осталась позади. Один из студентов бросил вслед удаляющейся паре пустую кружку, которая упала у них за спиной:
— И из старой курицы можно сварить хороший бульон?
Другой добавил:
— Uni amor, ibi miseria, десять монет сегодня, еще десять завтра, а чем потом платить за жилье?
В отличие от Бернара, Джованни сразу отправился в гостиницу. Он устал, поэтому тут же, не раздеваясь, растянулся на кровати, но никак не решался потушить лампаду. Заснуть не получалось: в голове крутились мысли, он думал о четырех страницах рукописи, которые Антония показала ему накануне отъезда. Он размышлял о том, кто такой Пес, о загадочном числе DXV, об орле, о той связи, которая должна объединять те три фрагмента, которые они нашли в потайном дне сундука… Порой эти связи так очевидны, а порою совсем туманны. Явится Пес и убьет Волчицу. Джованни представил себе эту сцену: ловкий и сильный Пес борется против сребролюбия и жадности, против черных гвельфов, против владельцев несметных богатств, циничных людей, не знающих мук совести, развративших народ любовью к деньгам, они-то и попадут в лапы породившего их Сатаны.
Настанет день, и придет Властитель, DUX, наследник орла, который убьет Блудницу и нового Голиафа и очистит алтарь и трон от грязи и скверны. И возлетят, и воспоют, и сложатся в буквы души святых, опоясанные светом, и раскроется замысел Божий в небе Юпитера, и воцарится на земле небесный порядок. И вернется на землю торжество Моисеева закона, заповеди Христовы, попранные политиками и преданные церковной братией. И закончится история человеческая, и вернутся в утробу агнца добро и зло.
Но почему же Данте спрятал именно эти листы, если те же самые слова постоянно повторяются во всем тексте поэмы и обращены к каждому ее читателю? Кому он адресовал эти строки? И что они должны были означать для того, кто их найдет?
Джованни вдруг вспомнил о строках из Книги абака, которые нашел в старой тетради поэта. «Возможно, числа — это ключ к разгадке, — сказал он сам себе, — и все дело в той самой единице, la figura unitatis, меняющей значение в зависимости от того, в какой позиции она находится? DXV — это римская цифра, но если переписать ее по-арабски, получится 5–1–5, как и говорил Бернар. Однако в последней части поэмы, когда говорится об орле, составляя первую строку Книги премудрости Соломона, духи образуют буквы „D“, „I“, „L“».
Именно первые три буквы слова или фразы самые узнаваемые, и, насколько ему было известно, их часто зашифровывали цифрами, чтобы дать словам нумерологическое толкование… Буквы «D» + «I» + «L» — это DLI, эта римская цифра по-арабски пишется 551, пять-пять-один.
Джованни встал, взял лист и котомку с пером и чернильницей, сел за стол и записал буквы и соответствующие им арабские цифры. Да, в таинственных пергаментах над кроватью поэта содержался нумерологический код, это ключ к разгадке, и как это он сразу не понял? Таким образом, строки Ада воплощали числа 1–5–5, строки Чистилища — 5–1–5, а стихи Рая — 5–5–1… Посмотрим:
? = 1–5–5
DXV = 5–1–5
DL1 = 5–5–1
Потом Джованни вспомнил о странном сне в сказочном лесу: три твари Сатаны олицетворяли собою три буквы L: Lynx — Рысь, Leo — Лев, Lupa — Волчица. А потом появляется Vertragus — гончий Пес. Выходит, что первые буквы латинских названий этих зверей тоже можно трактовать как римские цифры: L+L+L+V, три раза по пятьдесят плюс пять, то есть CLV, то самое число, которого так не хватало; если записать его по-арабски, получается 155. Таким образом выходит, что эти числа совпадают с теми, что указаны в пергаментах:
LLLV — 1–5–5 Ад
DXV =5–1–5 Чистилище
DLI = 5–5–1 Рай
Очень может быть, что это и есть ключ к разгадке: все отрывки содержат комбинации из этих цифр — одной единицы и двух пятерок, при этом последовательность чисел постепенно ведет единицу слева направо: от ста к десяти и от десяти к единице. То есть, таким образом, принцип reductio ad unum — от множества к единству, как сказал тогда Пьетро, воспроизводится графически. А кроме того, сумма цифр всегда равняется 11, в то время как сумма всех трех сумм дает число 33.
Джованни нарисовал нумерологический квадрат:
Картина превзошла самые смелые ожидания: пергаменты над кроватью и стихи, найденные на дне сундука, указывали на одни и те же цифры, а значит, все это должно было иметь какое-то особенное значение. Тридцать три — это ведь не просто число, это ключ ко всей поэме Данте: тридцать три слога в каждой терцине, тридцать три песни в каждой части поэмы. Это священное число, символизирующее возраст Христа, число теодицеи — знак Божественной справедливости, поскольку число одиннадцать означает справедливость, а число три — Троицу. И если держать это в голове, то тогда передвижение единицы от сотни к десяти и от десяти к единице может означать путешествие Данте по трем царствам загробного мира, описанное в нумерологическом виде. Но это еще не все: и нумерологическая последовательность, и само путешествие Данте могут воплощать собой переход от хаоса множества к единству разума, от самых последних земных созданий к той неподвижной точке отсчета, которая дает начало Вселенной, то есть к самому Творцу. Пророчество о гончем Псе и о Властителе должно исполниться на небе Юпитера в виде орла, который представляет собой единство справедливости.
Возможно, все эти знаки не стоит воспринимать слишком буквально, они могут просто указывать на то, что во всем нужно лишь следовать вселенскому порядку, намекая на будущее единство христианства через слияние всех наций в единую Святую Республику, основанную когда-то Карлом Великим.
Однако Джованни никак не мог понять, почему эти цифры так настойчиво повторяются. Они опять возникали в рассказе о Траяне и Рифее, когда Давид, то есть зрачок орла, был окружен пятью драгоценными камнями, которые были пятью праведными душами.
От стольких открытий Джованни разволновался, хотя в то же время испытывал недоумение. Зачем Данте зашифровал в поэме такое сложное загадочное послание? И как оно было связано со смертью поэта?
III
Женщину, которая увела Бернара, звали Эстер. Ее комната была на втором этаже. На столе стоял деревянный ящичек с широкой щелью, куда она велела ему бросить десять монет. А если добавишь еще — тем лучше: три монеты — плата за комнату и другие расходы, две — за саму работу, и еще пять — небольшая предосторожность на случай неприятных последствий.
Комната была довольно просторной, в жаровне горел огонь, на огне в кастрюле закипала вода. На полу стоял таз с холодной водой, а в углу кровать, накрытая стеганым войлочным одеялом, грязным, со множеством пятен, оставленных потными клиентами. «Покрыта пестрой шкурою, кружась, несется Рысь», — вспомнил он дантовский символ грязного сладострастия. Знак был как нельзя более ясным: скорее бежать из этого греховного места, пока еще не поздно. Но вместо этого он увидел, как его рука кидает монеты в ящик на столе, и промолчал, продолжая озираться вокруг и не переставая удивляться происходящему, словно это был кто-то другой, а не он сам.
Факел освещал угол комнаты, длинные колеблющиеся тени Бернара и Эстер скользили по стене. Бернару вспомнилась тень поэта в огне, что сжигал в Чистилище бывших прелюбодеев, — это был еще один знак. Как только последняя монета отзвенела, Эстер быстро разделась, оставшись в одних панталонах, обнажив цветущую грудь и отвисшие бока уже подсыхавшего тела. Это зрелище заставило его разум замолчать, Бернар стоял неподвижно, потрясенный увиденным, он словно обратился в камень. Эстер подошла поближе и принялась раздевать его. Тут она увидела медальон со знаком ордена тамплиеров и большой шрам под левым плечом.
Она опустила голову и задумалась.
— Это… Это со мной впервые, — пробормотал Бернар так тихо, что даже сам не расслышал собственного голоса. Он повторил погромче: — Я первый раз с проституткой…
— Я не проститутка, — ответила она, оскорбившись, после чего резко отвернулась и отошла от него.
— Не проститутка? Прости, я думал… — пробормотал он, смущаясь все больше.
— Я вынуждена заниматься этим грязным делом, потому что я совсем одна, мне надо чем-то кормить детей, — грустно продолжала она, направляясь к постели. — Я скорее несчастная мать, чем продажная женщина…
Она сняла грубое грязное одеяло и бросила его в угол, а потом открыла сундук и достала оттуда легкое шерстяное покрывало. Бернар сразу все понял и помог ей растянуть его на кровати.
Женщина залезла под чистое покрывало и указала ему на место рядом с собой. Бернар тоже разделся, оставшись в одних панталонах, и устроился под покрывалом.
Эстер тихонько прикоснулась к его шраму волосами, затем головой, ее грудь коснулась его плеча. От нее приятно пахло лавандой. Она дотронулась рукой до его груди. Он оставался неподвижен и скорее смутился, чем почувствовал возбуждение.
— Ты рыцарь?
— Когда-то я был им…
— А эта рана?
— Я получил ее в Акре.
Но как это произошло, он умолчал. Он попросил ее поведать свою историю.
Тогда она рассказала, что в юности была очень красивой и слишком доверчивой девушкой. Будучи из простых, она позволила богатому и знатному молодому человеку ухаживать за ней. Это было очень глупо. Она так полагалась на свою красоту, что всерьез поверила, что графский сынок женится именно на ней, а не на той толстенной рыбообразной герцогине или виконтессе, с которой был помолвлен еще с рождения, согласно договору, заверенному подписями родителей и скрепленному сургучными печатями. «Давай убежим вместе, любовь моя, — повторял он ей то и дело, — только я и ты, вместе навсегда». Но достаточно было их первенцу появиться на свет, чтобы возлюбленный исчез и больше не появился. «Выкручивайся сама!» — сказал он и бросил ей мешочек монет, которых едва хватило на содержание ребенка в первый год жизни.
Пришлось выкручиваться, но дела шли из рук вон плохо: работы не было, а если и была, то за нее платили сущие гроши. Пришлось идти на панель, чтобы оплатить долги.
— И вот где я теперь, — подытожила она.
Отцом второго ребенка мог быть кто угодно: случайный прохожий, солдат, судья, а может быть, даже священник. Это было ее наказание за чрезмерное тщеславие, и она его заслужила. Теперь она расплачивалась по заслугам, ибо поверила, что красота — это Божий дар, который защитит от всех напастей мира. Она слишком часто любовалась своей красотой, и вот теперь настало время расплаты: всеобщее презрение, постоянные унижения — все это следствия выбранной… профессии. Никто уже не женится на женщине, чьи дети рождены во грехе и которую все называют тем грязным именем, которым наградил ее и он, Бернар. Но ее милые мальчики никогда не узнают, чем она занимается. Она накопит достаточно денег, чтобы навсегда покинуть Болонью, они уедут к морю, где их никто не знает, и начнут новую жизнь.
— Сказать по правде, я… — Бернар спрашивал себя, как могло случиться, что даже в такой момент проклятый инстинкт, заставлявший его защищать слабых и угнетенных, так быстро им овладел, и насколько это уместно здесь и сейчас пытаться спасти беззащитную молодую женщину. Он даже почувствовал себя виноватым за то, что назвал ее проституткой. Он погладил ее волосы и с силой прижал к себе. Так, крепко обнявшись, они проговорили около часа. Он рассказал ей свою историю.
— Уезжай отсюда! У меня есть кое-какие сбережения, мы сможем начать новую жизнь.
И смущение стало отступать, и возбуждение взяло над ним верх. Бернар снял с нее длинные панталоны и принялся ласкать ее бедра и роскошные груди. Он сильно дрожал всем телом, чувства и желания переполняли его. Никогда прежде он не испытывал ничего подобного. И вот теперь, когда ему уже пятьдесят… Он стал развязывать тесемки своих панталон, когда какой-то пьянчуга вдруг бешено забарабанил в дверь комнаты, где они находились. «Моя очередь! — кричал он на весь коридор. — Когда уже подойдет моя очередь? Я жду уже полчаса! Эстер!»
На ее лице изобразилось разочарование.
— Мне так жаль, Бернар, — сказала она. — Твое время закончилось, как-нибудь в другой раз.
И все же ей были по душе такие сентиментальные клиенты, как Бернар. Она научилась узнавать их с первого взгляда. На них приходилось тратить гораздо больше времени, и таким образом они уменьшали ее часовой заработок. Но существенное преимущество было в том, что зачастую они ограничивались разговорами и поцелуями, и поэтому пять сольдо «на всякий случай» становились ее чистым заработком. Она же предпочитала лишний раз не рисковать: теперь, когда у нее уже скопилась порядочная сумма, еще один ребенок был бы совсем некстати.
Пьяный за дверью продолжал звать ее. Затем раздались жалкие всхлипы:
— Ну, Эстери-и-и-и-ина…
Бернар вскочил с кровати прямо в развязанных панталонах и с угрожающим видом бросился к двери. Он приготовился хорошенько отколотить этого любителя плотских утех.
— Простите меня, мадам! — бросил он Эстер.
Но когда он раскрыл дверь, пьянчуга упал на него прежде, чем Бернар успел замахнуться. Он был мертвецки пьян. От мужчины небольшого роста несло как из винной бочки. Бернар взял его под мышки и, придерживая, заглянул ему в лицо.
— Святые небеса! — воскликнул он, сразу узнав его.
Размышляя о своем открытии, Джованни не сомкнул глаз. Пергаменты над кроватью поэта и стихи, найденные в сундуке, вместе образовывали сложную нумерологическую комбинацию, смысла которой он никак не мог разгадать. Он понимал, что нужно идти по следу, но куда именно? Может быть, этот след ведет к тайнику, где спрятаны последние тринадцать песен? Но Джованни всерьез подозревал, что речь идет о чем-то куда более важном, и как раз потому, что загадочный шифр содержится не в самой поэме, которую мог прочесть кто угодно, но в непонятных и таинственных частях произведения.
Он впервые всерьез задумался о том, что рассказал ему Бернар, когда они впервые встретились. Новый Храм тамплиеров, девятисложные стихи: тогда ему показалось, что это полнейшая бессмыслица, поэтому он даже толком не расспросил рыцаря. Но теперь-то было очевидно, что в этих стихах зашифровано послание. Выходит, Данте перед своим отъездом в Венецию прекрасно знал, что подвергается опасности, и поэтому оставил в доме кучу подсказок, которые вели к его тайне. А ключом к разгадке служит заключенный в поэме нумерологический квадрат, хотя очень может быть, что никто так никогда и не смог бы его расшифровать, если бы не другие знаки, которые Данте щедро оставил по всему дому.
Первое, что приходило в голову, — это мысль, что послание предназначалось детям поэта, вот только… И тут вошел запыхавшийся Бернар.
Джованни хотел было рассказать ему о своем ночном открытии. «Возможно, я понял, где…» Но Бернар не дал ему договорить: «Скорей, собирайся! Нам надо спешить, скорее за мной, я нашел одного из убийц!»
И пока Джованни одевался, бывший рыцарь рассказал ему обо всем, что произошло, — разумеется, некоторые щекотливые моменты он опустил. Он просто сидел в трактире, что находится в башне Гаризенда, когда увидел среди посетителей того самого щуплого францисканца из аббатства Помпоза. Его звали Чекко, он был родом из Абруцци, из города Ландзано, как и друг Джованни. Возможно, Бруно даже его знает — видел на улицах города или слышал о нем. Он уже распрощался с монашеским одеянием, но, несмотря на это, Бернар сразу его узнал. Он принялся расспрашивать его о деле, но тот отключился. Тогда Бернар отнес его в комнату на втором этаже, однако состояние негодяя отнюдь не располагало к разговору, не говоря уже о диком диалекте, на котором тот изъяснялся. Вытянуть из него ничего не удалось. Единственное, что удалось узнать Бернару, так это то, что сообщника Чекко, того самого, со шрамом в виде буквы «L», звали Терино; он был родом из Пистойи, и именно он должен был получить от неизвестного лица деньги за работу, чтобы разделить их с Чекко, но в день оплаты его и след простыл. Они вместе прибыли в Болонью, но потом Терино отправился на встречу с клиентом и больше не вернулся. Наверное, прихватил денежки и рванул во Флоренцию, где у него была подружка, некая Кекка из Сан-Фредиано. «Меня провели, как последнего дурака», — твердил он как заведенный. Бернар снял с него обувь и уложил на кровать. Потом он побежал за Джованни, а дверь запер на ключ, чтобы мерзавец не сбежал. Когда тот отоспится и немного придет в себя, они смогут допросить его снова.
Бернар и Джованни довольно быстро добрались до трактира: он находился не так далеко от гостиницы, рядом с университетом. По дороге поднялся сильный колючий холодный ветер. Они вошли в трактир и поднялись на второй этаж. Между первым и вторым этажом на лестничной площадке стоял стол, за ним никого не было. Бернар обогнул его и открыл выдвижной ящичек: «Ключ был здесь!» Пока он рылся в ящике, беспокойство его росло: «Его здесь нет! Кто-то украл его, скорее!»
Они рванули на второй этаж, Джованни кинулся к двери вслед за Бернаром. Дверь была распахнута настежь, ключ все еще торчал в замке. Комната оказалась пуста, от Чекко не осталось и следа, хотя они тщательно все обыскали. В комнате никого не было, лишь в углу валялся большой узел с вещами исчезнувшего Чекко. Помимо барахла, они нашли в нем маленькую ампулу, на дне которой остались следы какого-то белого порошка, и еще медальон точь-в-точь как у Бернара, со знаком ордена тамплиеров: два рыцаря на одной лошади. Джованни показал Бернару медальон, Бернар сердито поморщился. «Овцы, сбившиеся с пути истинного», — пробормотал он себе под нос.
Их поиски были прерваны голосами и криками, доносившимися снизу, из внутреннего двора. Они бросились туда. Во дворе царила суматоха: несколько человек носились туда-сюда с полными ведрами воды, пытаясь потушить огромный костер, который угрожал спалить все здание. Во дворе бушевал ветер, он накручивал спирали и раздувал пламя, подкидывая в воздух угли и головешки и образуя пепельный смерч. «То адский вихрь, бушуя на просторе, с толпою душ кружится в царстве мглы», — неизвестно с чего подумал Бернар. Это смерч из ада, что уносит души тех, кто совершил грех прелюбодеяния. И тут же его губы сами принялись шептать те строки из Чистилища, где говорилось о пламени, пожиравшем души грешников, возлюбивших плоть:
Это гибельное место и знаки, которые посылались ему свыше, — все смешалось… Ему следовало скорее раскаяться в своих порочных желаниях, в том, что он совершил грех, нарушил обет, но у него ничего не получалось. В окне второго этажа мелькнуло перепуганное лицо Эстер. Бернар бросился к ее комнате, он хотел помочь, успокоить ее. Джованни тем временем помогал тушить пожар, пытаясь сбить огонь своим плащом, так что он потерял товарища из виду. Когда Бернар добежал до комнаты Эстер, дверь была открыта, но женщины там уже не было. Он увидел на полу таз с водой, распахнул окно и вылил воду прямо в огонь. Когда он снова спустился во двор, огонь был уже почти потушен. В самом центре костра виднелась темная тлеющая масса: то были обугленные останки человеческого тела. Бернар подобрал с земли металлическую пряжку, очистил ее от копоти и тут же узнал знак ордена тамплиеров: конь несет на себе двух всадников. Это было все, что осталось от Чекко да Ландзано.
Когда они добрались до приятеля Джованни, день уже подходил к вечеру. Самого Бруно не было дома. Навстречу им вышли его жена и пятилетняя дочь, Джильята и София. Джильята тепло приняла путников и, ни минуты не раздумывая, предложила каждому из них занять отдельную комнату, так как дом у Бруно был удобный и просторный, места хватит на всех.
— Есть какие-то новости от Джентукки? — спросила она.
Джованни поведал ей о своих странствиях и о недавнем путешествии в Равенну. Джильята призналась, что, с тех пор как они виделись в последний раз, в Болонье тоже не было о Джентукке никаких известий. Потом она отправилась готовить комнаты, а маленькая София принялась рассказывать Бернару странную сказку об эльфах и феях, которую он терпеливо слушал, силясь изображать внимание, но стоило ему забыться, как лицо его вновь становилось грустным и озабоченным.
В ожидании Бруно они расположились за столом в гостиной. Джильята рассказывала Джованни последние новости об общих друзьях и о муже. С ними Джованни провел лучшие годы своей жизни, то были годы учебы у Мондино деи Луцци, который преподавал анатомию по принципам Гульельмо да Саличето. Потом были тайные опыты с профессором-аверроистом, вскрытие трупов, общение с ученым-евреем, который переводил с арабского и привез из Святой земли ценнейшие книги не только по медицине. Джильята даже выучила арабский, чтобы помогать мужу. Она показала Джованни последний свиток, который им удалось раздобыть: исследование о циркуляции крови Ибн аль-Нафиса. Джованни немного завидовал друзьям: они остались в Болонье, где был университет, где кипела научная мысль, где велась бурная деятельность, в то время как он сам себя запер в жалком болоте провинциального городка, живущего вчерашним днем. Хотя, с другой стороны, он пользовался на практике лишь теми знаниями, которые получил в университете, и в маленьком городе этого оказалось достаточно, чтобы он стал всеми уважаемым врачом. Джильята рассказала ему, что и в Болонье теперь не все так гладко, Церковь давит все сильнее, ее слуги становятся все более нетерпимыми.
— И все это по вине Фридриха Второго, — сказала она. — И не потому, что был плохим императором, а как раз наоборот: потому что он был великим. До его воцарения монахи ездили в Толедо, чтобы чему-нибудь научиться у арабов, а потом переводили мусульманские и греческие книги на латынь и таким образом являлись единственным источником научной мысли. Но потом, когда он окружил себя лишь светскими лицами и стал покровительствовать наукам, Церковь заняла оборонительную позицию: Гогенштауфен был врагом, а поскольку он любил науку, то и наука стала врагом Церкви. И тогда Герардо да Кремона сменил свой ученый пыл на ревностное служение поиску еретиков, и удушающая атмосфера всеобщего подозрения окутала город. Кто знает, сколько времени пройдет, прежде чем Церковь осознает, что Фридриха давно уже нет на этом свете.
Она рассказала о том, что Бруно теперь в одиночку продолжал все исследования, поскольку их учителя-аверроиста обвинили в ереси и он был вынужден бежать из города, так что никто не знает, где он скрывается. Сейчас Бруно занимается изучением циркуляции крови, и похоже на то, что теория Галена о четырех жидкостях и о трех духах-пневмах в теле человека — совершенная чепуха. И все же он пока не решается опубликовать результаты своих исследований. Ведь одного доноса завистливого коллеги будет достаточно, чтобы отправить врача или философа на костер. Теперь ученые не могут доверять друг другу и свободно делиться своими открытиями. Поэтому наука почти не движется вперед. Даже исследование трупов пришлось приостановить, теперь это стало слишком опасно.
Джованни ждал Бруно с нетерпением. Ему хотелось скорее поделиться с ним результатами своего расследования, ведь его друг был весьма образованным человеком, он знал Священное Писание и труды Отцов Церкви, читал трактаты латинских классиков, старых и новых философов, он мог бы помочь ему расшифровать тайное послание и найти объяснение строкам о Псе и о Властителе.
Наконец Бруно вернулся, и они обнялись, как братья. Джильята приготовила ужин, а потом, когда они поели, отправилась укладывать дочь.
— Доброй ночи, Джованни! — сказала она. — И не грусти! Вот увидишь, если Джентукка жива, рано или поздно вы снова встретитесь!
София тихонько шепнула матери:
— А Бернар завтра уже уедет или еще побудет с нами?
Джильята успокоила ее, ответив, что завтра она сможет продолжить свою историю. София поцеловала отца, помахала ручкой рыцарю и исчезла вслед за матерью, которая рассказала ей о жизни Бернара и о том, как много-много лет назад он участвовал в Крестовом походе и сражался с турками.
IV
Оставшись втроем, мужчины расположились вокруг стола, и Джованни рассказал Бруно о событиях, которые произошли в Равенне: о смерти Данте, о своих подозрениях, об исчезновении рукописи и о том, что они нашли несколько загадочных страниц в сундуке с двойным дном. Потом он поведал ему о том, что случилось сегодня утром, о страшной смерти Чекко да Ландзано. Бруно припомнил, что в начале сентября ему приходилось встречаться с неким Чекко на улицах Болоньи; об этом типе ходили дурные слухи. Хотя они никогда близко не общались, но, как земляки, оказавшиеся в чужих краях, по обычаю, поздоровались.
Этот самый Чекко был спекулянтом, он посещал сомнительные заведения по обе стороны границы и показывался там всякий раз, когда проворачивал очередную сделку, причем законной сделка была далеко не всегда. Он зарабатывал как посредник при обмене товаров — в общем, занимался всем подряд и даже связался с тамплиерами, но не из любви к Святой земле, а потому, что учуял возможность барыша, ведь большие флорентийские компании, перевозящие продукты, пользовались кораблями рыцарей Храма и поэтому могли не платить налоги. Огромные караваны отправлялись из Ландзано прямо в Бриндизи, где погружались на корабли. Вот чем занимался этот Чекко, — по крайней мере, такие слухи ходили о нем в родных краях.
Когда орден распустили, поговаривали даже, что Чекко попал под суд, но ему удалось выкрутиться. Если бы его оставили под стражей, сейчас он был бы жив…
Потом Джованни рассказал о своих ночных размышлениях, о таинственных числах, зашифрованных в отрывках из Комедии Данте, найденных на дне сундука; он нарисовал нумерологический квадрат и спросил Бруно:
— Как думаешь, что все это значит? Очень похоже на то, что все сводится к великой аллегории справедливости, которая раскрывается на небе Юпитера, но мне никак не удается понять значение цифр один-пять-пять.
— Да это же Давид и пять круглых камней! — воскликнул Бруно. — Ну конечно же: в тридцать второй проповеди святой Августин говорит о битве Давида с Голиафом и трактует числа один, пять и десять как скрижали Завета. Попробую вспомнить: «Давид выбрал пять камней для своей пращи в русле реки, — как сказано в Первой книге пророка Самуила, — но лишь одним из них он смог убить великана». Давид — это предок и прообраз Христа, а Голиаф воплощает собой Сатану. По мысли Августина, пять камней символизируют собой пять Книг Моисея, а число десять, как и десять струн арфы-псалтыри Давида, на которой он играет в псалме «К Голиафу», — это десять заповедей Божиих, которые Моисей получил на Синае. «Пять» и «десять» для Августина — скрижали Завета. А «один» — это тот самый камень, который убил гиганта-филистимлянина, потому как закон Моисеев сводится в Новом Завете в одну-единственную заповедь любви: «возлюби ближнего своего, как самого себя». Таким образом, числа один, пять и десять указывают на связь между Ветхим Заветом, то есть Пятикнижием и десятью заповедями на скрижалях, и Новым Заветом, который сводит все это к одному.
И тут Джованни вспомнил истолкование канцоны Данте «Три дамы к сердцу подступили вместе», о котором он слышал от Пьетро: Божественный закон сводится к единству христианской справедливости, которая в Раю воплощается в образе орла: е pluribus unum, тысячи душ, чьи голоса становятся одним-единственным голосом.
— Так и есть! — воскликнул он.
В последних сохранившихся стихах поэмы орел, тело которого состоит из тысячи духов, говорит одним общим голосом; он предлагает Данте заглянуть ему в глаза, и поэт видит, что зрачок орла — это дух царя Давида — самый главный дух на небе Юпитера, а вокруг него — пять драгоценных камней. Пять — как пять камней, как пять Книг закона Моисея в проповеди святого Августина! Все сходится! Это о Давиде слова из двадцатой песни: «пел Господа и скинию носил из града в град», это он доставил в Иерусалим ковчег Завета, в котором хранились скрижали Закона. Но потом говорится о Псе: сказано, что он изгонит Волчицу.
— Ковчег Завета! — радостно воскликнул Бернар, словно неожиданно понял нечто исключительно важное.
Он схватил лист, на котором Джованни изобразил свой нумерологический квадрат, и начал внимательно разглядывать его.
Джованни, ничуть не смутившись, продолжал:
— Выходит, что гончий Пес — это намек на Давида, а точнее, на то самое число пять из святого Августина — на Тору и Ветхий Завет, это не что иное, как символ охоты на Волчицу. Волчица же — одно из трех воплощений Сатаны, она обильно размножается, ведь у Данте сказано, что она со многими еще совокупится. Тогда это объясняет загадочный войлок, меж которым якобы родится Пес: это может быть пастушья одежда, ведь пастухи не использовали плащи из ткани, обычно они одевались в безрукавки, свалянные из войлока, а Давид как раз и был пастухом.
— А еще это может быть отсылкой к пророчеству Иезекииля, — вмешался Бруно, — там говорится о восстановлении справедливости в стаде верных, ведомых пастухом Давидом, который изгонит со своей земли хищников, то есть воплощение зла, Рысь, Льва и Волчицу. Давид или его потомки, наследники Христа, победят трех чудищ.
— А если Давид и есть тот Пес, — подхватил Джованни, — который защитит свое стадо от хищных зверей Сатаны, то есть Давид-воин, чье оружие — пять камней Завета, тот Давид, которому предстоит победить Голиафа, то тогда отрывок из Чистилища, зашифрованный цифрами 5–1–5, пророчит поражение гиганту — иными словами, Филиппу Красивому — и возвещает пришествие посланника Господня, который победит нового Голиафа. Теперь все ясно! Давид-солдат становится Давидом-предводителем, главой войска Израилева, и оба они предвещают появление Давида-царя, который станет зрачком того самого орла и хранителем Божественного закона, первым в ряду предшественников и провозвестников Христа. Пророчество о пришествии Пса и Властителя свершается на небе Юпитера, а орел являет собой единство справедливости. И тогда числовая аллегория указывает на библейского Давида в трех ипостасях: охранителя стада, главы войска Израилева и, наконец, царя, а кроме того, на фигуру Христа, через число 33, которое раскрывается постепенно: в диком лесу через пророчество Вергилия, который символизирует Разум, потом на вершине нового Синая — словами Беатриче, которая воплощает собой теологию, и, наконец, на небе праведников…
— Ковчег Завета! — прервал Бернар их рассуждения. — Это и есть тайна! В поэме хранится ключ, как найти потерянный ковчег, который Давид принес в Иерусалим и вокруг которого был воздвигнут Храм Соломона.
Бруно и Джованни удивленно повернулись к нему.
— Там, в Иерусалиме, — продолжал Бернар, — мы были хранителями Храма. Ковчег нашли первые тамплиеры в том месте, где он был спрятан Отцами Церкви во время осады, перед тем как Навуходоносор разрушил город. Его нашли в Куполе, в огромной восьмиугольной мечети, которая стояла на месте Храма Соломона. Совсем рядом был наш главный Храм, его называли Templum Domini — Храм Господень. Ковчег — это артефакт, обладающий чудовищной силой, внутри его находятся скрижали, полученные Моисеем от самого Бога. На крышке его изображены два ангела, а между ними стоит Господь Саваоф, явившийся Моисею; он указует ангелам обратный путь в страну отцов. Рыцари ордена хранили ковчег в Храме, пока оставались в Святом городе. А потом Саладин изгнал христиан из Иерусалима, и тогда магистры ордена были вынуждены перенести Ковчег в другое место. Но куда? Это великая тайна, которой после истребления ордена суждено было стать лишь красивой легендой.
Бруно и Джованни не знали, как реагировать на его слова, потому что Бернар был так уверен в том, о чем говорил, что им было трудно понять, где здесь правда, а где вымысел. Меж тем Бернар утверждал, что разгадал тайный смысл квадрата из цифр, нарисованного Джованни, и принялся разъяснять:
— Единица — это главный ключ для понимания послания, скрытого в девятисложниках. Эти стихи — своего рода загадка, они написаны на том языке, на котором чаще всего обращались христиане, живущие в Святой земле: на смеси французского, провансальского и сицилийского норманнского. Я слышал о них в Акре в день битвы, как сейчас помню: прежде чем повести войско к Проклятой Башне, Великий магистр Гийом де Боже приказал Жерару Монреальскому спасти девяти-что-то. Толком я не расслышал. Кончалось на «и», и я подумал, что это могли быть они, девятисложники или строки, так как речь шла о стихах, местонахождение которых хранилось в строжайшем секрете, — видимо, в них зашифровано, где находится новый Храм, то самое место, куда тамплиеры переправили ковчег Завета со скрижалями. А теперь посмотрите… — И он показал на квадрат:
— Этот самый квадрат — наша карта, и все подсказки о том, как пройти по ней, скрыты в поэме, а единица из этого квадрата — ключ: каждая часть поэмы Данте состоит из тридцати трех песен, каждая песнь — из нескольких терцин, а каждая терцина — из тридцати трех слогов. Тогда, если следовать схеме квадрата, единица указывает нам на первые, средние и последние значения из тридцати трех. Таким образом, делим тридцать три песни поэмы на три равные части, получаем по одиннадцать песен. Вычисляем из каждой части начало, середину и конец: первая песня из первых одиннадцати песен, шестая из второй части, одиннадцатая из третьей. То есть в каждой части поэмы нам нужны первая, семнадцатая и тридцать третья песни. Потом выделяем из них первую, среднюю и последнюю терцины, а в каждой из терцин ищем первый, семнадцатый и тридцать третий слоги. Тогда из каждой терцины мы получаем три слога, из каждой песни — девять слогов, то есть девятисложник, из каждой части у нас будет по три девятисложника, то есть из всей поэмы — девять! Именно их и надо было спасти!
Бернар встал, чтобы взять свою рукопись с текстом Комедии, Джованни и Бруно проводили его взглядами, в которых читалось большое сомнение.
— Но откуда Данте узнал о них? — спросил Джованни.
Бернар промолчал, он вернулся на свое место и занялся переписыванием нужных строк из первой песни Комедии. Джованни сказал, что пролог из первой части лучше бы исключить, потому что в первой части имеется тридцать четыре песни, а значит, вступление не считается.
Но Бернар думал, что лучше исключить последнюю песнь, про Сатану: Vexilla regis prodeunt inferni — близятся знамена царя. Стяги Сатаны из первой строки как бы выносят эту песнь туда, где Божественный и человеческий законы не работают, поэтому и считать ее не надо.
— Итак, я начинаю, — сказал Бернар, — первая песнь, первая, средняя и последняя терцины.
Он переписал соответствующие слоги, иные буквы вычеркнул, другие добавил, хотя было ясно, что подсчет слогов вульгарной латыни не подчинялся правилам грамматики. Наконец он заново переписал то, что у него получилось:
А вот и первый девятисложник: Ne l'ип t'arimi е i dui che porti.
— Но в нем нет ни малейшего смысла, — возразил Джованни.
— Я уже говорил вам, — заметил Бернар, — что девятисложники были написаны на французском языке Святой земли. Эти строки кажутся мне слегка видоизмененным переводом на итальянский: «arimer» — это глагол, которым пользовались моряки города Тира, он означает «загружать трюмы», «размещать на корабле», но когда он употребляется как возвратный, то его значение «спрятаться». Поэтому эта строка может означать примерно следующее: «Ты и те двое, которых ты несешь, в одном вы спрятались». Вся тайна в единице! Ну что я вам говорил!
Джованни по-прежнему думал, что вся эта затея не имеет смысла. Но Бруно идея показалась забавной, и он просил Бернара продолжать. Рыцарь проделал все то же самое и с семнадцатой песней:
И наконец, с тридцать третьей:
Затем, отделяя слова вертикальными чертами, выводя какие-то каракули, вычеркивая и заново переписывая, Бернар получил из очередной терцины такие строки:
Бруно спросил его: почему он вычеркивает некоторые буквы? Бернар ответил, что когда глухой звук сочетается со звонким, это не вписывается в правила французского слогообразования, поэтому один звук можно спокойно отбросить. Но это правило касается только таких сочетаний. Затем он перешел к объяснению смысла новых строк:
— Е сот zà or c'incocola(n): «comme ça» — это опять по-французски и значит примерно следующее: Те двое, которых ты несешь, покрывают тебя своею рясой. Не знаю, как хорошо вы знакомы с девятой песней Рая, где говорится о серафимах о шести крылах, которые скрывают обличья духов… Обычно ряса — это одеяние монахов. Но здесь говорится об ангелах, и, следовательно, ряса — это шесть серафимовых крыл, которые что-то покрывают, по-моему, это яснее ясного.
— Ковчег Завета! — крикнул Бруно. — Там два херувима! Ковчег описан в Ветхом Завете, в Книге Исхода! Он сделан из дерева акации, а поверх выложен золотом, на его крышке по краям изображены два золотых херувима, они переплетаются крылами, так что покрывают собою весь ковчег, как и говорил Бернар. Их лица обращены внутрь. Они покрывают весь ковчег своими крыльями, словно рясой…
— Ты прячешься в одном, и двое, которых ты несешь, покрывают тебя своими крыльями, — подытожил Бернар. — А потом идет Né l'abento ài là: a Tiro о Cipra. «L'abento» — это норманнское слово, означающее точку прибытия, место, где можно отдохнуть.
— Да, — сказал Бруно, — им до сих пор пользуются в Сицилии, а иногда и здесь. Джованни, ты знаешь стихотворение сицилийца Чело Д'Алькамо «Спор»? У него встречается это слово в значении «покой» и — Из-за тебя ни днем ни ночью нет покоя мне. Оно происходит от латинского «adventus», что значит «прибывать, причаливать».
— Итак, что мы имеем: Ты нашел покой в Тире или на Кипре. «Chypre» — это по-французски, при этом в итальянском варианте «е» переходит в «а», — продолжал Бернар. — Наверное, когда Саладин подходил к городу, ковчег удалось переправить в безопасное место. Порт Тир, что в Ливане, оставался тогда единственным городом, где крестоносцам удалось отбиться от мусульман, он был осажден, но смог выстоять. Но все же там было небезопасно: Саладин мог в любую минуту направить туда новые армии. Но на защиту города встал весь христианский мир, даже французский король Филипп Август и английский — Ричард Львиное Сердце. Ричард прибыл туда уже после Филиппа, и знаете почему? Он немного задержался, пытаясь отвоевать у византийцев Кипр. Наверное, тогда ковчег и перевезли из Тира на Кипр, из Святой земли поближе к западным государствам. Сначала он побывал в Тире, потом на Кипре, однако на этом острове он тоже долго не задержался. Мы почти у цели, осталось только вычислить, где он теперь…
Бернар принялся сражаться с первой песней Чистилища:
И записал следующую строку: per cell(e) e cov(i) irti qui.
— И с Кипра он прибыл куда-то через святилища, подземные пещеры и дикие, тернистые места, — перевел он. — Но куда же? Сейчас мы это узнаем! — радостно воскликнул он.
Бруно недоумевающе посмотрел на него, а Джованни, все еще сомневаясь, снова спросил:
— Но откуда Данте стали известны эти строки? Разве это не было великой тайной?
— А может быть, он сам и был Великим магистром, — ответил Бернар.
Его переполняли самые разные чувства, не терпелось поскорее найти подтверждение тому, во что он так верил, ради чего жил.
— Мы уже подобрались так близко, неужели ты не рад? Мы подошли вплотную к разгадке тайны… — Он говорил все громче и громче, почти перейдя на крик.
Бруно и Джованни смотрели на него во все глаза.
— Потише, — одернул его Джованни. — Джильята и София спят.
— Я понятия не имею, — зашептал Бернар, — откуда у Данте оказались эти строки. И чего от него хотели убийцы. Почему они украли рукопись? Наверно, кто-то не хотел, чтобы тайна получила огласку, даже в такой зашифрованной форме. Они пытались помешать Данте закончить поэму, — предположил он и зевнул.
— Может быть, мы отложим дальнейшее расследование до завтра? — пробормотал Джованни, видя, что Бернар уже устал.
— Мы можем продолжить в любой момент. А теперь и вправду пора немного поспать, сегодня я ужасно вымотался. Завтра мы можем пройтись по университетскому кварталу, там можно встретить немало интересных личностей. Что скажешь, Джованни?
Бруно и Джованни поднялись.
— Да, версия о ковчеге действительно захватывает воображение, — сказал Бруно, потягиваясь, — все это так загадочно! Кто знает, очень может быть, что все это не случайно…
— Да, это действительно поразительно! — согласился Джованни. — Доброй ночи. До завтра.
Но Бернар не сдвинулся с места, он даже не повернулся в их сторону. Он переписывал последние строки первой песни Чистилища.
V
Рано утром Джильята встала и направилась в обеденный зал, где обнаружила Бернара, который заснул прямо за столом, зарывшись головой в кипу бумаг. Свеча уже давно догорела. Когда она вошла, он внезапно пробудился и резко поднял голову: на его левой щеке осталось большое черное пятно — то отпечатались чернила с листа, на котором он проспал почти полночи. После того как Джованни и Бруно отправились спать, Бернар еще несколько часов продолжал расшифровывать девятисложники, ему удалось выписать нужные строки из всех песен, которые у них были, и сложить их в стихи. Сон сморил его, когда работа подходила к концу.
Бруно и Джованни проснулись, а за ними вскоре поднялась и София: малышка вбежала в столовую вслед за отцом и сразу кинулась к Бернару:
— А правда, что ты участвовал в Крестовом походе?
— Да, это было давным-давно…
— А ты видел там Ричарда Львиное Сердце?
— Нет, он был в другом Крестовом походе…
— А откуда у тебя это пятно на лице?
— Наверное, это след от раскаленного масла, который остался со времен последней осады…
— А почему вчера его не было?
— Видимо, он появляется только в том случае, если накануне ночью мне снятся пылающие стены Акры.
— А какие книги ты там нашел?
— Книги?..
— Да, книги… Мама сказала, что ты пошел в Крестовый поход, чтобы привезти папе арабские книги.
Джильята схватилась за голову:
— Рано или поздно это кончится тем, что к нам нагрянет инквизиция!
Позавтракав сладкими пшеничными лепешками, все трое отправились на прогулку в центр города, в университетский квартал. Но вскоре Бернар оставил друзей вдвоем. Когда они шли мимо церкви Святого Стефана, они столкнулись с каким-то светловолосым человеком. Внешность выдавала его французское происхождение и принадлежность к рыцарству, одежда указывала на то, что он не из простых: на плечах у него красовался ярко-красный плащ с белой опушкой, на поясе висел большой меч.
— Дан! — радостно крикнул Бернар, едва они поравнялись.
Но лицо незнакомца оставалось непроницаемым. Он остановился и внимательно посмотрел на Бернара. Было очевидно, что прохожий не узнал его, но боится выдать себя, чтобы не обидеть незнакомца.
— Бернар, я Бернар… из Акры, помнишь меня? — подсказал ему бывший товарищ.
— А, Бернар… — ответил тот, все еще не узнавая.
— Это Даниель де Сентбрун, мой побратим и старый товарищ по оружию! Я вижу, ты жив, тебе удалось спастись не только от мамлюков, но и от французского короля! — представил незнакомца Бернар.
— А, ну конечно, Акра… — оттаял наконец тот. — Прошу прощения, что сразу не узнал тебя — такие печальные воспоминания стараешься поскорее вычеркнуть из памяти…
Бернар извинился перед друзьями и удалился вместе с Даниелем, пообещав вернуться домой около шести.
Оставшись вдвоем, Джованни и Бруно продолжили свой путь. Складывалось такое впечатление, будто с Бруно знаком весь город: каждые десять метров им приходилось останавливаться, чтобы перекинуться словечком с очередным знакомым. Здесь многие говорили о смерти Данте, а еще о возобновившейся вражде двух знатных семей и о жестокости капитана народа, Фульчиери да Кальболи, известного своей кровожадностью. Сам Данте упомянул его в одной из песен Чистилища: лет двадцать назад, когда Фульчиери был подестой Флоренции, он уже прославился кровожадными расправами над белыми гвельфами и просто сочувствующими, стараясь угодить черным, которые щедро платили ему за работу. Перебравшись в Болонью, он остался прежним, начав с того, что приговорил к смерти несчастного испанского студента за похищение возлюбленной, семья которой занимала в городе важное положение. Знатные семьи города выказали свое негодование по поводу такого сурового наказания, но на самом-то деле иностранные студенты были просто хорошим источником дохода, так что не стоило их отпугивать. Зато все стали гораздо спокойнее за своих дочерей: многие заняли места в первых рядах, чтобы посмотреть на казнь, которую они считали слишком суровой. В конце концов, особого вреда от нее не будет, мало ли этих испанских студентов: казнят одного, зато наука будет сотне. Похищенная возлюбленная заперлась в своей комнате, ходили слухи, что в день казни она пыталась покончить с собой. Ее официальный жених нашел такое поведение весьма неприличным.
Джованни поинтересовался, не знает ли Бруно некоего Джованни дель Вирджилио, эклогу к которому сыновья Данте нашли в бумагах отца. Он должен был передать ее лично адресату. «Я прекрасно с ним знаком — это один из моих постоянных клиентов, вечно одержимый сотней воображаемых болезней… Да вот и он сам». Неожиданно они столкнулись с высоким и худым человеком, который представился любителем латинской поэзии. И хотя он писал эклоги, его вымышленное имя было Мопс Сиракузский, подходящее скорее автору буколик. Этим именем он и представился Джованни.
Поклонника латинской музы сопровождал молодой студент по имени Франческо, в Болонье он изучал право. Профессор представил его как весьма многообещающего молодого человека, пишущего великолепные дактилические гекзаметры. Юноша был родом из Флоренции, однако теперь его семья проживала в Авиньоне, при папском дворе. Все они были из белых гвельфов. Его отец, сир Петракко, был хорошо знаком с Данте, ибо сразу после изгнания из Флоренции оба оказались в Ареццо. Профессор заговорил о смерти Данте, которую он назвал настоящей катастрофой и причиной великой скорби. Не так давно он адресовал в Равенну две эклоги, в которых уговаривал Данте написать эпическую поэму на латыни, но ответа не последовало.
— Простите, синьор Мопс, — умудрился вставить Джованни, — не вы ли известны за пределами Тринакрии как Джованни дель Вирджилио?
— Не думаю, что я так уж известен за пределами Тринакрии, но я и не нуждаюсь в популярности среди плебеев. Я и пишу на латыни именно потому, что не хочу, чтобы какие-то ремесленники и погонщики ослов болтали на перекрестках о моих стихах, как они болтают о дантовской Комедии, раз уж Данте опустился до того, что стал писать на языке черни. Только латинский язык может вознести нас на Парнас, не так ли, синьор Франческо?
— Дело в том, — продолжал Джованни немного смущенно, — что, будучи в Равенне, я получил от сыновей Данте эклогу, адресованную некоему Джованни дель Вирджилио, которую должен передать ему лично, но он действительно не слишком известен в том кругу плебеев и черни, где вращаюсь я…
— Давайте скорей сюда, — решительно потребовал Мопс, протягивая руку.
Джованни сразу вытащил из сумки конверт и передал ему. Мопс тут же распечатал его с такой жадностью, с какой оголодавший бродяга срывает обертку с еще горячей лепешки.
Он принялся за чтение со слезами на глазах: «Velleribus Colchis prepes detectus Eous…»
— Я же говорил, что он мне ответит. У него просто не было до этого опыта работы с гекзаметрами… — торжествующе произнес Мопс. Потом он на одном дыхании прочел латинскую эклогу, которую написал ему Данте. — Нет, вам этого не понять, — повторял он то и дело, отрывая взгляд от письма. — Данте хотел мне сообщить, — наконец произнес он, — что он не сможет приехать в Болонью, пока здесь находится Полифем, как он его называет… то есть Фульчиери да Кальболи. До тех пор пока он остается капитаном народа, нога поэта не ступит на камни мостовой Болоньи. И правда, с его-то жадностью, за кругленькую сумму он вполне мог бы передать Данте флорентийским черным гвельфам…
— Как жаль! — промолвил Бруно. — Говорят, что, когда срок его мандата закончится, на смену ему поставят Гвидо Новелло да Поленту, правителя Равенны. Он сам поэт и меценат, так что с его появлением климат существенно изменится, и Данте мог бы оказать городу честь своим длительным пребыванием.
— В любом случае здесь, в районе университета, мы не смогли бы оказать ему достойный прием, поскольку для этого необходимо, чтобы его поэма была написана на латыни, — сказал Мопс. — Чем больше я об этом думаю, тем больше… Но если Господу так было угодно… Как видно, лавровый венок предназначен для кого-то другого, не так ли, господин Франческо? Как подумаю, каким бы великим он стал, стоило лишь ему писать на латыни, я локти готов кусать с досады! Не могу взять в толк, зачем он писал на этом тосканском! А знаете что? Он ведь поначалу хотел написать поэму в гекзаметрах, как у Вергилия, ах, если бы он так и сделал! Уже сейчас, благодаря глубине своей мысли, он считается величайшим поэтом… Но, увы, он изменил свой замысел и стал метать свой жемчужный бисер перед грязными свиньями, и теперь какие-то кузнецы да лавочники могут уродовать его строки, распевать их в своих лавках, пока куют железо или расставляют товар, а священные музы в ужасе бегут прочь.
Пока Мопс говорил, его юный друг то и дело кривился и строил гримасы, словно у него разболелись зубы. Джованни решил вмешаться и защитить человека, о котором все чаще думал как о своем отце.
— А мне кажется, Данте правильно сделал, что написал на простом языке, — заметил он, — если бы он сделал по-другому, это пошло бы вразрез с его политическими убеждениями. Написав Комедию на тосканском, Данте тем самым думал о будущем, о том времени, когда латынь уже забудется и все итальянцы захотят говорить на одном языке, подобно французам. Народный язык — это новое солнце, которое взойдет там, где старое закатится.
— Итальянцы? На одном языке? — произнес Мопс так, словно речь шла о чем-то совершенно невероятном.
Тут к ним присоединился еще один прохожий, назовем его жителем Асколи, чтобы не повторять имя Чекко, ибо именно так его и звали. Как оказалось, ему тоже было что сказать о Комедии Данте, но не о форме, а о содержании.
— Хуже всего в этой Комедии то, — начал он, — что Данте не поучает народ, а преподносит ему фальшивые теории. Ведь он не цитирует ни аль-Кабиция, ни Сакробоско. Данте — это псевдопророк, он проповедует ложь. Достаточно и того, что живой человек, пока у него есть тело, никак не может пройти сквозь хрустальные сферы, так как же Данте это удалось? Но неграмотный народ может поверить ему, и тогда это спровоцирует зарождение куда более опасных заблуждений.
— Опасных? И для кого же? — спросил Бруно.
— И потом, если говорить кратко, — продолжал Чекко д'Асколи, — та астрология, которую практикует этот несравненный обманщик, с какой стороны ни посмотри, держится на одном только честном слове. Хотите, проверим? Проще простого: как начинается его поэма? Земную жизнь пройдя до половины? Но если тридцать пять — это половина, то, исходя из этого, Данте должен был умереть в возрасте семидесяти лет. А принимая во внимание, что умер он в пятьдесят шесть, вам придется согласиться, что он не смог предвидеть даже дату собственной смерти. И вам кажется, что такому астрологу можно верить?
— Но он ведь не астролог, а поэт, — возразил Джованни.
— Тогда расскажите нам, что вы знаете о собственной смерти, если вы считаете себя более компетентным астрологом, — добавил Джованни дель Вирджилио.
— Нет ничего проще: это произойдет между семьсот пятым обращением Марса от Рождества Христова, и сто двенадцатым обращением Юпитера, надо только провести некоторые расчеты…
— Но вот так, с ходу, вы назвали временной отрезок в десять лет, — сказал Бруно, прикинув в уме и быстро все подсчитав.
— А Данте ошибся на четырнадцать, делайте выводы…
— И все же, по-моему, вы умрете слишком молодым…
— Не пропустите этого события: я приглашаю вас на мои похороны!
Джованни думал о том, что в Болонье было немало людей, завистливых профессоров или кровожадных политиканов, имеющих массу причин желать смерти Данте.
— Что? Профессора нашего университета? — пожал плечами Бруно, когда они остались вдвоем. — Да с ними даже арифметика не пошла бы дальше единицы, так бы на ней и застряла…
Когда они к обеду вернулись домой, Джильята сообщила им, что Бернар уехал. Он вернулся незадолго до них, собрал свои вещи, оставил записку для Джованни и был таков. Только и сказал, что свидятся они не скоро, но куда направился — о том не обмолвился ни словом. Он уехал вместе со старым другом, Даниелем, которого случайно встретил после долгой разлуки. Джованни взял сложенную записку и развернул. Оттуда выпала монета и покатилась по полу. Когда он потянулся за ней, он увидел, что это венецианский дукат.
Записка гласила:
Дорогой Джованни, прости меня, что уезжаю вот так, не попрощавшись. Передай от меня привет твоим чудесным друзьям, особенно маленькой Софии.Бернар.
Вчера ночью я закончил расшифровывать послание Данте, и теперь я знаю, где искать святой ковчег, в котором хранятся скрижали Моисея и который царь Давид принес в Иерусалим. Друг, которого я встретил у Санто-Стефано, — мой старый товарищ по оружию, сегодня он уезжает из города с византийскими купцами. Я поеду с ним, часть дороги мы пройдем вместе, а потом я один отправлюсь на поиски нового Храма.
Не забывай о Терино да Пистойе и о Кеше из Сан-Фредиано, удачи тебе в твоих поисках. Когда я найду ковчег, то вернусь в Болонью, чтобы разыскать тебя.
Оставляю тебе этот дукат и прошу оказать мне маленькую услугу. В гостинице, где убили Чекко да Ландзано, есть девушка по имени Эстер. Она не проститутка, а несчастная и очень хорошая мать. Эта женщина заслужила лучшую жизнь. Передай ей этот дукат. Скажи, что это от Бернара, бывшего рыцаря Храма. Передай, что… Впрочем, скажи все, что посчитаешь нужным. Когда я вернусь, я попрошу ее выйти за меня замуж.
Спасибо тебе за все, дорогой друг. Надеюсь на скорую встречу,
VI
Джованни уже склонялся к тому, чтобы забыть эту историю, вернуться в Равенну и продолжить там поиски тринадцати песен, полагаясь на то, что воры их еще не нашли. Теперь, когда казалось, что расследование, по-видимому, зашло в тупик, ему очень хотелось все бросить. Но прежде чем вернуться в Пистойю, стоило все же заехать во Флоренцию и предпринять последнюю попытку найти второго убийцу, того самого, со шрамом, ведь только так можно было во всем разобраться. Но чем дольше он размышлял, тем больше сомневался в том, что все это имеет смысл. Ведь Терино да Пистойя мог быть где угодно. Возможно, он так и остался в Болонье и, кто знает, сам же и убил Чекко да Ландзано, или это мог сделать его заказчик, решивший избавиться от обоих убийц и замести следы. Так что эта поездка во Флоренцию была чистой химерой.
В какой-то момент он даже решил последовать за Бернаром, но для этого надо было хотя бы знать, куда тот направился. Тогда Джованни решил тоже расшифровать стихи по методу, подсказанному Бернаром. Сначала он собрал те строки, которые рыцарь расшифровал при нем, и получил следующее:
В последней терцине первой песни Чистилища он выделил семнадцатый и тридцать третий слоги:
Потом он обратился к терцинам из семнадцатой песни: первой, двадцать четвертой и последней:
Собрав слоги, он вывел следующее: Chequeriperpe-giachetilapia(n)na. Ничего не понять. Тогда он обратился к тридцать третьей песни:
Но и здесь его работа не принесла никаких плодов: полученные строки не имели ни малейшего смысла:
Chequeriperpegiachetilapia(n)na
Dedoldoma(e)i(m)toiomeda.
Тогда он взялся за первую песнь Рая:
А затем за семнадцатую:
На сей раз уже получилась какая-то фраза:
Lapevetrarobadimeso Qual со(n)sichechiedochepersa
Первую строчку можно было понять двояко: среди вещей — осиное гнездо, скажи мне, где оно, или же: там я найду осиное гнездо, будь внимателен. Вторая строка показалась ему самой понятной: то, что я прошу, потеряно.
Выходило, что если Бернар и нашел в этом хаосе слогов какое-то указание на конкретное место на карте, то оно должно содержаться именно в тех строчках, которые ему так и не удалось расшифровать. Джованни показал свои достижения Бруно, но и тот не смог предложить ничего путного. Он сложил из слогов вот такой текст:
Но и это не добавляло ничего нового. «Queri» — глагол вульгарной латыни, означающий «искать». Получалось примерно следующее:
— Взятая обманом равнина вполне может быть недалеко от Трои, — сказал Бруно, — ведь Трою удалось победить только благодаря хитрости Одиссея. Только вот никто не знает, где она. Не думаю, что Бернар задумал прочесать всю Малую Азию. Если верить Второй книге Маккавейской, ковчег Завета будет спрятан до тех пор, пока весь народ Божий не объединится под единым законом. А пока это время не настанет, Господь сам присмотрит за ним и сделает так, что никто его не найдет. Думаю, что под «народом Божиим» имеются в виду все народы, которые создадут единую Веру на основе закона Моисея, то есть евреи, христиане и мусульмане. И значит, день этот наступит еще очень не скоро.
На душе у Джованни стало спокойнее. Выходит, что в Болонье у него оставалось только одно дело — найти Эстер и передать ей дукат. Тем же вечером он отправился в указанный трактир, сел за стол и заказал красного вина. Недалеко сидели уже знакомые читателю студенты, на этот раз они обсуждали, как бы им посмеяться над несчастным немцем, который до того потерял голову, что влюбился в местную проститутку. Он спустил на нее все деньги, так что не мог больше оплатить пропуск в книгохранилище. С насмешливым видом они затянули песню о любовных терзаниях:
Когда Джованни заметил женщину, кружащую от стола к столу, он поднялся и направился к ней.
— Не ты ли Эстер? Удели мне несколько минут, — сказал он.
При виде дуката женщина сразу пригласила его подняться в комнату, благословляя судьбу за такой удачный день.
— Деньги вперед, — проговорила она, едва шагнув за порог комнаты, и сразу же принялась развязывать платье.
— На этот раз сделай такое одолжение, оденься, — ответил Джованни.
— Мне некогда тратить попусту время, — попыталась было возразить Эстер.
— И мне тоже. Ты помнишь человека, который был здесь пару дней назад, его зовут Бернар? На вид лет пятьдесят, когда-то он был рыцарем, — спросил он.
— Да, конечно, француз, человек с чистым сердцем, он был здесь всего однажды; потом, правда, приходил еще один француз примерно того же возраста, тот заходил почаще, но тоже уже давно не показывался.
— Бернар передал для тебя этот дукат. Но прежде чем отдать его, я хочу от тебя кое-что услышать. Для тебя это сущие пустяки, а для меня очень важно. Не было ли среди твоих клиентов Чекко да Ландзано или Терино да Пистойи, у него еще шрам на щеке, и не знаешь ли ты, где может быть теперь этот Терино?
Эстер не стала церемониться. Как известно, время — деньги, поэтому она сразу рассказала Джованни, что оба были ее клиентами, но Чекко недавно погиб ужасной смертью. Кто-то сжег его прямо во дворе гостиницы. Что же касается Терино, то был у нее неделю назад, но очень торопился и даже утверждал, что некие люди, которые должны ему немалую сумму, намереваются его убить и поэтому он срочно бежит из города. У него даже не было денег, чтобы заплатить ей за услуги, и он умолял принять его бесплатно, но она наотрез отказалась. Потом он уехал, и больше она его не видела. Вот и все, что ей было известно.
— Как ты думаешь, куда он мог поехать?
— Не знаю, скорее всего, во Флоренцию, у него там, кажется, была подружка, а может, домой, в Пистойю. Больше мне ничего не известно, так что давай сюда дукат.
На следующий день в центре города Джованни снова встретил купца Меуччо да Поджибонси, который рассказал, что рано утром его караван отправляется во Флоренцию. Тогда он поскорее направился к дому Бруно, собрал свой узел, попрощался с друзьями и с первыми петухами был уже на месте встречи. Караван вышел из города в южном направлении, а потом потянулся в сторону гор. За длинной цепочкой повозок и рыцарей внимательно следили две женщины, сидевшие на пороге заброшенной сельской лачуги. Снизу им казалось, что караван почти не двигался.
— И что теперь? — зевая, спросила Чечилия.
Они приехали вчера вечером, но до сих пор не смогли войти в город. Они обошли уже все ворота, но никто из охранников не рискнул нарушить приказ: прокаженным вход в город был строго запрещен. Тогда они решили переодеться, но пока искали подходящее место, прозвонили вечерню, и все ворота закрылись. Поэтому теперь им предстояло провести ночь в этой лачуге на обрыве скалы, где обычно останавливались пастухи.
— А теперь маскарад номер два, — скомандовала Джентукка.
Охранники у ворот Святого Исаии покачали головой и долго причитали, что это совсем никуда не годится, чем дальше, тем хуже, и что вместе со старыми добрыми временами ушли и все семейные ценности. Во времена их молодости подобные вещи были совершенно немыслимы! Молодые женщины, обе замужние, с закрытыми лицами, возвращаются в город на рассвете после того, как провели ночь неизвестно где! И при этом одни-одинешеньки, да еще в убогой повозке, которую тащит жалкая кляча. Вот это да! А все эти понаехавшие студенты. Это они занесли в город эту заразу! Пора бы их всех отправить домой, а еще лучше — вздернуть на виселице…
О времена! О нравы!
VII
В городе Фано они расстались. Византийцы отправились вглубь страны, а Бернар и Даниель — в сторону Адриатики, в Анкону. Там они сели на корабль, плывущий на юг. По правде сказать, почти всю дорогу Даниель молчал, а вот Бернар постоянно разглагольствовал о старых временах, вспоминая, как они жили в Святой земле. Казалось, что его молчаливый товарищ хотел бы навсегда вычеркнуть из своей жизни все воспоминания о прошлом, привязать их к ржавому якорю и похоронить на дне моря. В день битвы Даниель спасся чудом: он очень испугался и уже готов было повернуть назад, когда вдруг конь под ним начал падать и потянул его за собой. Они рухнули на землю в нескольких шагах от наступающих врагов. Когда крестоносцы отступили, чтобы подготовиться к новой атаке, Даниель заметил, что к нему приближаются турки. Гонимый безумным страхом, он, как был в рыцарском снаряжении, бросился в ров, что проходил вдоль внутренних стен города. Он едва не утонул, однако под водой ему все же удалось освободиться от тяжелой брони и шлема. С тех пор ему часто снился один и тот же кошмарный сон: он тонет и задыхается, а тяжеленные доспехи тянут его ко дну. Ему удалось доплыть до ворот Святого Антония и забраться на мост как раз в тот момент, когда его поднимали, чтобы закрыть ворота. Он сразу побежал в порт и сел на корабль. В Европе ему поначалу пришлось нелегко; к счастью, он сразу понял, что нужно как можно скорее забыть обо всем, что связано с Акрой. Даниель вышел из ордена еще до того, как его разогнали, хотя и поддерживал связь со старыми товарищами. Потом он женился и отправился в Тоскану с караваном бургундских купцов. С купцами он познакомился еще в те времена, когда ездил по всей Италии как торговый агент довольно известной флорентийской компании. О прошлом он не вспоминал: он был уверен, что разделался с ним и давно похоронил где-то в недрах собственной памяти. Если оно и возвращалось, то только в кошмарах. Глядя на Даниеля, было очевидно, что все разговоры о прошлом причиняют ему только боль. «Кто знает, о чем мечтал он в те далекие времена, что за иллюзии питал», — подумал Бернар. Все, кто был связан со Святой землей, были похожи в одном: они прожили две совершенно разные жизни.
Но Бернару очень хотелось поговорить, ведь он-то помнил Даниеля из той, прошлой жизни. Дан был одним из самых заметных юношей Акры, сильный, красивый, решительный, добрый, казалось, он рожден, чтобы повелевать остальными. Сам Гийом де Боже отметил его, Даниель был единственным из молодых рыцарей, кому Великий магистр так откровенно выказывал дружеское расположение. «Такой сам пробьет себе дорогу», — говаривал он. За Даниеля он бы душу продал: де Боже нравилось думать, что этот юноша может стать однажды Великим магистром. Когда Бернар увидел, что турки приближаются к тому месту, где упал конь Даниеля, он позавидовал ему — ведь это означало, что Даниель станет мучеником за веру Христову и попадет в рай. И вот старый Дан стоит перед ним, воскресший из небытия, и Бернар почувствовал, как все его угасшие надежды постепенно оживали. Его переполняло любопытство, и он терзал бедного Даниеля вопросами, но тот всем своим видом давал понять, что не хочет на них отвечать. По глазам старого товарища он прекрасно понял, что в Бернаре разгораются былые надежды, и ему было неприятно от мысли, что он вынужден будет его разочаровать. «Жизнь складывается совсем не так, как нам бы того хотелось, — думал он, — она совсем другая, Бернар». Сказать по правде, он был совсем не рад этой встрече. Конечно, он сразу узнал друга, но все-таки в глубине души надеялся, что это не он. Эта встреча у церкви Святого Стефана напомнила ему встречу должника со старым кредитором, однако в данном случае речь шла не о деньгах, а о долге куда более серьезном: он задолжал Бернару безграничное доверие, с которым тот к нему относился, задолжал преданные надежды, задолжал того себя, которым так никогда и не стал. «Я всего лишь торговый агент, жизнь моя скучна и однообразна, у меня нет проблем с деньгами, хоть это слава богу, а еще у меня жена и трое детей, на которых у меня нет ни минуты времени; я не герой, не мученик, я такой же, как все; моя жизнь сводится к тому, чтобы заработать на пропитание, моим детям нужно что-то есть, они не могут расти на россказнях и сказках, как когда-то мы с тобой, им нужны деньги, чтобы построить свое будущее, — в конце концов, так оно и должно быть» — вот о чем он думал, пока Бернар смаковал истории из старых времен. Море под свинцовым небом на востоке казалось совсем мрачным, на западе виднелась Майелла. Очертания мыса напоминали заснувшего навеки дракона, который повернулся хвостом к морю и положил голову между лапами.
— Ты когда-нибудь слышал о новом Храме и девятисложных стихах? — спросил вдруг Бернар. — Может быть, тебе что-то известно о ковчеге Завета? Знаешь ли ты о послании, которое оставили рыцари Храма, о великой тайне, которую они охраняют, несмотря на то что орден потерпел поражение?
«Да уж, — подумал Даниель. — Я знаю о тайне несметных сокровищ, которые скопил наш орден, пока мы погибали в Палестине и в Ливане, о миллиардах золотых монет, залогом за которые выступали наши собственные тела. Я знаю о тех пожертвованиях, которые приносили ордену рыцари, перед тем как погибнуть, о тех землях, о тех замках и поместьях, которые достались потом ненасытному королю Филиппу, прежде чем их успел присвоить папа, надеясь передать все ордену госпитальеров. Я знаю великую тайну флоринов и дукатов, золота и серебра, секретное послание многоводной денежной реки, которая течет, подогревая алчность королей и папы».
Однако вместо ответа он лишь пожал плечами. Они смотрели на море, на юг. Где-то там простиралась Греция, а чуть левее и дальше все еще пульсировало кровоточащее сердце европейской истории.
В Сан-Фредиано Джованни разыскал Кекку: она жила в бедном районе в полуразвалившейся лачуге. Стены дома были недавно отстроены заново, но крыша осталась старой, в нескольких местах начинала проваливаться. Джованни удивился, что в одном из самых богатых городов Италии люди живут так бедно: в каждой комнате размещалось по нескольку семей. Он поморщился от мысли, что на фоне этой нищеты возвышались великолепные дворцы влиятельнейших во всей Европе банкиров. Сама эта мысль оскорбляла его разум и чувства. Когда он проходил по старому мосту через Арно, он увидал у подножия холмов Сан-Джорджио и Сан-Миньято великолепные башни замка Барди. Эта семья ссужала деньгами всех европейских королей и даже управляла финансами самого папы, но уже справа от дворца, за водяными мельницами и мостом Святой Троицы, были видны прилепившиеся друг к другу старые домишки, готовые вот-вот развалиться. С одной стороны жили люди, которым не хватило бы и тысячи жизней, чтобы вдоволь насладиться своим богатством, по другую сторону находились тысячи людей, которые не знали, как дожить до завтрашнего дня и не умереть с голоду.
В ближайшей церкви Джованни взял себе проводника и отправился с ним в трущобный квартал, чтобы разыскать девушку. Они шагнули в лабиринт узких темных улиц, что вели к новым стенам города, и пошли мимо заброшенных развалин, полных грязи и нечистот, эти руины без всякого стеснения использовались местными как отхожие места, так что тошнотворный смрад можно было почувствовать уже за несколько метров. Джованни увидел дряхлую старуху, которая испражнялась посреди улицы у всех на виду, маленьких детей, справлявших нужду прямо за углом, облепленный мухами и забросанный каким-то тряпьем разложившийся труп, валявшийся в сточной канаве. Они подошли к новым стенам. Здесь им открылась маленькая площадь: в самом ее центре рылись в грязи куры и свиньи, по краям же торчали маленькие домишки, сложенные из камня на известковом растворе. Многие дома были подперты бревнами, абы как приставленными к покосившимся стенам. Деревянные крыши были покрыты соломой, и совершенно ясно, что во время дождя в этих домах было ничуть не лучше, чем на улице.
Кекка не была дурнушкой, но Джованни она не понравилась. Худая как жердь и плоская как доска, она была одета в мужскую одежду. Смуглая кожа, волосы темные, нос немного крючком. Возможно, ее лицо можно было бы назвать приятным, если бы не вечное выражение недовольства, застывшее на нем, словно маска. Лицо это ничего не выражало, оно, словно чистый лист бумаги, было лишено малейших проявлений чувств и эмоций. Единственное, что можно было в нем уловить, — это глухая и безразличная злоба ко всему живому. Она была из тех девушек, которые уже утратили женский облик: не женщины и не мужчины, они, казалось, превратились в соляной столб, окаменели от непосильного труда и ежедневной боли; слишком уж рано им выпало соприкоснуться с горькой действительностью. Приходской служка проводил Джованни в темную грязную комнату, где Кекка помогала отцу и другим членам семьи чесать шерсть. Незваный гость пришелся не по душе отцу Кекки, и он разразился потоком ругательств, однако из уважения к духовному лицу объявил небольшой перерыв. Джованни уверил девушку, что задаст ей всего пару вопросов, но та бросила на него злобный взгляд и сказала, что не желает разговаривать о Терино. Затем она отвернулась и снова принялась чесать шерсть.
— Я недавно видел его в Болонье, — соврал Джованни, чтобы Кекка вновь обернулась к нему. — А потом он пропал, и мне сказали, что, возможно, он здесь…
— Мы уже три года не виделись, так что я знать не знаю, где он, — сухо отрезала она. — У нас с ним давно все кончено, так что не думаю, что у него есть причины для возвращения в этот город. А если бы он даже и приехал, то вряд ли бы показался у нас.
Потом она снова отвернулась, посмотрела на отца, и после того, как он кивнул, продолжила работать.
Разочарованный, Джованни вернулся к старому мосту. «Все было напрасно», — подумал он. Ему хотелось ненадолго остаться здесь, во Флоренции, чтобы хотя бы немного присмотреться к городу, откуда его изгнали. Им овладело странное чувство тоски, и хотелось узнать побольше об источнике этого ощущения.
У ворот Сан-Фриано он повернул к мосту Святой Троицы и мимо ремесленных мастерских направился в сторону центра, что расположился на другой стороне реки. Вскоре он вышел на площадь, где возвышалась большая церковь. На площади стоял небольшой кортеж: двое конных и дюжина вооруженных пехотинцев, которые, по всей видимости, их охраняли. Глядя на роскошные одежды всадников и богатую упряжь коней, Джованни понял, что перед ним очень важные персоны — скорее всего, политики или банкиры, а может быть, и то и другое. Одного из них он узнал, и сердце его тревожно забилось. То был Бонтура Дати, он считался самым важным среди черных гвельфов Лукки, однако не так давно его изгнали из города. Покуда Бонтура входил в совет старейшин, он издавал неправедные законы, распоряжался несметными богатствами, подкупал начальников стражи и гонфалоньеров, получал самые выгодные подряды.
Отчим Джованни и его сводный брат Филиппо состояли с ним в дружбе, и именно благодаря Бонтуре Филиппо добился того, что в Лукке вышел указ об изгнании из города бывших флорентийцев. Так вот куда его забросила судьба: теперь Бонтура оказался среди своих, среди черных гвельфов Флоренции. Джованни невольно опустил глаза, ему захотелось спрятаться. Нельзя было допустить, чтобы его узнали.
Но тут какой-то калека, что сидел ближе к краю площади на сырой земле и собирал милостыню, заиграл на лютне и затянул только что придуманную песню в честь проезжающих всадников:
Всадники прошли мимо, не бросив ему ни гроша, один из них рассмеялся и принялся поддразнивать второго: «Погляди-ка на своего брата, а вы ведь и вправду похожи как две капли воды! Ваши физиономии на удивление уродливы!»
Тогда обиженный калека запел снова:
Мессер Моне тотчас же прекратил смеяться и остановился, а вместе с ним Бонтура и все остальные. Он нагнулся и прошептал что-то одному из пехотинцев, после чего двое охранников подошли к поэту и принялись изо всех сил лупить его руками и ногами, пока бедняга не потерял сознание. Оставив несчастного менестреля валяться посреди площади, они вновь присоединились к кортежу. Тогда Джованни поспешил к несчастному певцу, чтобы помочь ему. Он поймал на себе взгляд мессера Моне, который прошептал что-то мессеру Бонтуре. Бонтура приподнялся в седле, чтобы рассмотреть получше человека, который подошел к зарвавшемуся певцу, и Джованни с ужасом понял, что черный гвельф сразу узнал его. Двое господ и их свита удалились, при этом синьоры продолжали о чем-то разговаривать.
Джованни приподнял голову певца, поддерживая его сзади.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он, когда тот очнулся.
— Как нельзя лучше, — ответил менестрель, выплевывая окровавленный зуб.
— Я бы так не сказал…
— Для поэта, даже такого скромного, как я, дороже всего на свете отклик слушателя на его искусство. Не важно, деньгами он его получает или пинками. Если тебе бросают деньги, считай, что твои стихи пришлись по душе; если же угощают побоями, значит твоя песня попала не в бровь, а в глаз. Это две стороны одной медали. Поверьте мне, что для поэта самое страшное — это не побои, а равнодушие к его песне. — Он сплюнул кровью и продолжал: — А поскольку из черных гвельфов не вытянуть ни гроша, пока полностью не вылижешь им задницу, побои от этих господ считаются во Флоренции наивысшим успехом для менестреля. Ведь самые лучшие флорентийские поэты были белыми гвельфами или гибеллинами, так что теперь все они изгнаны из города, ни одного не осталось. Вы сами из Флоренции?
— Нет, я первый день в этом славном городе, — ответил Джованни. — И для начала это уже неплохо…
— Флоренция — город банкиров, коммерсантов, ремесленников и оборванцев. Недаром папа Бонифаций называл флорентийца пятым элементом всего сущего, вслед за четырьмя элементами Эмпедокла. Воздух, вода, земля, огонь и золотой флорин — вот основание нашего мира. В этом городе есть две вещи, которые никогда не переведутся: деньги, которые чеканят на монетном дворе, и очереди в столовые для бедняков.
— Чем же вы насолили этому господину, что он приказал вас так жестоко избить?
— Этот господин — мессер Моне, один из самых богатых банкиров Флоренции, он дает деньги в долг королям Англии, Франции и некоторым итальянским городам. Его семья обладает безграничной властью и обширными землями в придачу. Он был женат на самой прекрасной женщине Флоренции, которая, если верить слухам, его не особенно любила. Но он в этом и не нуждался, поскольку его власть и высокомерие слишком уж велики: он так любит самого себя, что никакая другая любовь ему не нужна. Поговаривают, что мона Биче, его жена, была неравнодушна к одному поэту, который ухаживал за нею много лет, некоему Алигьери, чей отец занимался ростовщичеством.
— То есть этот человек — муж Беатриче?
— Он был им, пока она не умерла. Бедняжка растаяла на глазах. Так вы знаете Комедию? Мессер Моне метал громы и молнии, когда до его ушей доходили пересуды о поэте, влюбленном в его жену. Он привык к тому, что все ползают на коленях у его ног, и вдруг кто-то посягает на его женщину, на его собственность, словно жена — это лошадь или дом. А ведь он очень ревнив, когда дело доходит до имущества. Если бы отношения Данте и моны Биче носили более плотский характер, он имел бы полное право убить поэта и свою жену, как поступил Джанчотто с Паоло и Франческой, и тем самым утешить свое ущемленное самолюбие. Но в данном случае между ними ничего не было, а убивать человека только за то, что он повсюду восхваляет красоту твоей жены, было бы странно. Вскоре у мессера Моне родилась дочь, которую назвали Франческа, однако его жена так и не оправилась от родов и вскоре умерла. Мессер Моне затаил обиду на Данте, и хотя сам он этого не признавал, однако именно он оказался одним из тех, кто немало поспособствовал принятию решения о том, чтобы поэта изгнали из города. Он всегда предпочитал действовать исподтишка, так как выходить на политическую сцену в открытую слишком опасно. Однако даже из-за кулис он может оказывать влияние на политику города, подкупая всех, кого пожелает. Среди черных гвельфов он самый черный из всех. Но в последнее время Комедия, которую написал Данте в изгнании, дошла и до нас. Сейчас во Флоренции известны только первая и вторая части этого сочинения. Не многим довелось ее прочесть, но прокатились слухи, что в тринадцатой песне Чистилища Данте намекает на то, что находится в таинственном союзе с пребывающей в раю Беатриче. Из-за этого мессер Моне так и пыжится от злости. Едва лишь кто-то заикнется при нем на эту тему, как он приходит в бешенство, и тогда посвящение в поэты тебе гарантировано. Он думал, что любовь женщины можно купить, что она твоя, словно та шпага, что тихо лежит в ножнах, пока ты ее не вытащишь, и тогда она вдруг оживает. Но есть вещи в мире, которых не купишь: любовь, жизнь, добрый друг, дар поэта, Святой Дух…
«Вот и во Флоренции, — подумал Джованни, — появились кандидаты на роль убийц, а ведь их и в других городах предостаточно. Однако теперь подключается ревность, любовное соперничество, зависть… Что же из этого настоящий мотив? Любовь к почившей жене? Для убийства слабовато, но в том, что касается исчезновения поэмы, вполне подойдет». Джованни помог менестрелю подняться и подал ему палку.
— Этот почтенный господин может быть спокоен: я прочел поэму, включая двадцать песен Рая, и там нет ни слова о земной любви. За несколько лет Данте и Беатриче смогли обменяться не больше чем парой слов, вся их любовь сводится лишь к нескольким взглядам. Оказавшись в раю, поэт смотрит на Беатриче, и она, наполняясь его любовью, становится все прекраснее, а он, постепенно привыкая к созерцанию ее красоты, поднимается с одного неба на другое. Чем выше они поднимаются, тем красивее становится Беатриче, наконец поэт уже не может выносить ее неземное сияние, красота его возлюбленной стремится к бесконечности.
— Но ведь и такая любовь встречается далеко не каждый день, — засмеялся менестрель. — Хотя кто знает, очень может быть, что я говорю это оттого, что на мою физиономию ни одна женщина ни разу не взглянула без страха…
— Думаю, что это не больше чем метафора, — ответил Джованни. — Данте изображает рай как царство вечной любви, где человек наполняется этим чувством до такой степени, что, оказавшись во власти неведомой великой силы, возносится на небеса и состояние чудесного опьянения красотой не покидает его ни на минуту.
Они медленно брели к реке. Бродячий поэт хотел отплатить Джованни за заботу, и вызвался быть его проводником. Сначала они направились за мост, к замку Альтафронте, затем миновали Сан-Пьетро Скераджо и оказались на площади. В самом ее центре красовался новый дворец приоров. Центр города действительно производил сильное впечатление: все улицы были вымощены камнем, всюду возвышались великолепные церкви, башни, дома, прекрасные арки казались плетеными кружевами. Путники прошли мимо старого дома Данте, что в Сан-Мартиро, сразу перед Каштановой башней. Потом они осмотрели церкви Святого Иоанна и Святой Репараты — ее как раз собирались расширять и уже устанавливали леса. Здесь они расстались. Поэт отправился по направлению к Орто-деи-Серви, а Джованни решил взглянуть на церковь Санта-Мария Новелла, а затем вернуться в гостиницу, что была у церкви Всех Святых.
Он понимал, что Флоренция — родной город Данте, тот самый, который породил великого поэта, а затем изгнал его. В этом городе находился монетный двор всей Европы, на нем держался весь мир. Джованни требовалось время, чтобы все обдумать, взвесить все факты и попробовать решить многочисленные загадки, которые не давали ему покоя, найти какое-то объяснение всему, что с ним произошло. Сначала это путешествие, в котором, как оказалось, не было ни малейшего смысла, затем эта нежданная встреча с Бонтурой… И много что еще: муж Беатриче, дом Данте, та самая церковь, у которой поэт с замиранием сердца ловил взгляды своей возлюбленной, хотя прекрасно знал, что она обещана другому. Будь то не Данте, а кто-то другой, он бы не стал так долго мучиться — забыл бы ее, и все. Или решил бы, что в жизни у мужчины есть масса возможностей, и все они более или менее равны, так что осуществление любой из них — всего лишь прихоть судьбы, изменить которую мы не в силах. И если одна из таких возможностей ускользнула, нужно отдаться в руки заботливого времени, которое сотрет из памяти несбывшуюся мечту и вместо одной преподнесет тебе сотни других. Ведь что такое любовь к женщине — не больше чем зов плоти, так что забыть ее — дело нетрудное.
Но его отец думал иначе. Тем, кто верил в то, что миром правит случай, он приготовил местечко в аду. Данте верил, что любовь и есть та сила, что движет Вселенной и всем, что в ней существует, что именно она приводит в движение звезды и планеты. Вся человеческая история пронизана любовью, и это не случайно. Думая так, Джованни вдруг вспомнил о Джентукке. Кто знает, не забыла ли она его… Он вдруг вспомнил, как потерялся в лесу по дороге в Равенну, и ему показалось, что он до сих пор блуждает по диким зарослям.
Тем временем взору Бернара и Даниеля открылся прекрасный вид на холмы Греции. Им представилось, что Керкира кокетливо прихорашивается перед тем, как показаться Посейдону, который заснул у ее ног. Копну ее зеленых волос расчесывал легкий бриз: красавица хотела предстать в последних лучах летнего солнца во всем великолепии. Солнце было повсюду: оно отражалось в море, и от каждого отражения разлетались яркие радостные искры.
Бернар вышел на палубу, сердце его было полно тревоги. Совсем скоро он получит ответы на вопросы, которые накопились за долгие годы. Он был уверен в том, что Даниель знает о Храме и о загадочных стихах гораздо больше, чем хочет показать. Ведь когда-то Дан был так близок к магистрам ордена, он просто не мог не знать о тайне; и все же Бернару никак не удавалось склонить его к разговору на эту тему, скорее, даже наоборот: едва заслышав о Храме, Даниель еще больше замыкался в себе. Такое молчание являлось неопровержимым доказательством того, что Дан что-то знает, и Бернар все больше убеждался в том, что его товарищ является хранителем секрета ордена и не должен открывать его никому, даже под страхом смерти. Подозрения крепли день ото дня: заводя разговор о тайне тамплиеров, несколько раз Бернар уже и сам был близок к тому, чтобы раскрыть свои карты, но в последний миг какая-то неведомая сила удерживала его от подобных откровений. Тогда он перешел на разговоры о Данте, желая посмотреть, как отреагирует Даниель; однако бывший рыцарь прерывал подобные разговоры, замыкался в многозначительном молчании или заводил речь о другом.
И вот сегодня, когда Бернар в очередной раз предпринял попытку разговорить Даниеля, ему вдруг показалось, что он увидел во взгляде собеседника какой-то проблеск, какое-то тайное переживание: не было ли это страхом невзначай выдать чужую тайну? «Как же намекнуть ему о том, что я и так все знаю, что он может довериться мне как старому другу?» — подумал Бернар. И тогда он решился и прочел первые строки послания, которые ему удалось расшифровать:
Даниель и бровью не повел. Тогда Бернар прочел первую строку еще раз, но теперь на французском, и ему показалось что на этот раз он уловил на лице старого друга нечто напоминающее удивление и любопытство. «В самую точку», — подумал он. Теперь он не сомневался, что рано или поздно Даниель сдастся и расскажет ему обо всем; кто знает, возможно, он даже раскроет Бернару последние строки послания… Говоря по правде, он сильно подозревал, что Даниель тоже направляется в новый Храм, но тем не менее решил не посвящать его в истинную цель своего путешествия, ограничившись тем, что, когда Даниель обмолвился о Греции и о Керкире, ответил, что по чистой случайности он тоже направляется именно туда. И вот теперь, когда они уже добрались до места и на горизонте показались холмы острова Корфу, Дан вдруг стал раскрываться, перестал избегать разговоров о прошлом и об Акре и даже сам заговорил о том, что слышал когда-то в дни своей юности.
— Дело в том, — начал он, — что тайна тамплиеров заключалась не только в ковчеге Завета, но и в том, что им было известно то место, где находятся могилы Христа и его супруги, Марии Магдалины. И я вполне допускаю, что именно об этом говорят строки, которые ты только что прочел. Святые могилы и есть те самые «двое», которых несет в себе ковчег. Свидетельство о существовании могил связано с мифом о том, что у Иисуса Христа были дети, которых называют потомками царской крови, и якобы через них племя Давида обрело бессмертие. Все это означает, что где-то существует Царь Мира, потомок самого Христа, однако кто он — сие есть великая тайна. Его местонахождение было ведомо лишь Великому магистру и Великому командору, но кто хранит этот секрет сегодня и существует ли он, или тайна погибла вместе с предводителями ордена в пыточных застенках Филиппа Красивого — не знает никто. Очень может быть, что секрет рода Христа навеки утерян. Этого-то и надо земным владыкам, ибо, если правда раскроется и люди ее узнают, их правление окажется незаконным. А что до ковчега — в Писании сказано, что он будет найден в конце времен, когда три основные религии сольются в одну. И тогда потомок Давида и Христа явится страждущему человечеству и будет рукоположен на свой престол. Все это должно случиться в Иерусалиме. Даже если все хранители тайны погибнут, пророчество все равно должно исполниться. Текст пророчества хранится в великой книге, а что за книга — о том никому не известно, знаю лишь, что это последняя из священных книг и в ней соединились земля и небо. В великой книге зашифрованы священные стихи и тайная карта, секретный код, на котором написано послание, настолько сложный, что на его разгадку потребуются столетия. Но потомки Давида знают о своем происхождении, они передают легенду о своем роде из поколения в поколение. Вот какую историю я слышал в Святой земле в былые годы, а правда то или нет, никому не известно. Мне кажется, что это всего лишь красивая легенда из тех, что придумывают, чтобы придать истории человечества немного смысла, вот почему я решил рассказать тебе об этом. Что здесь правда, а что вымысел, я и сам не знаю.
Бернар так сильно обрадовался, что у него с языка уже были готовы сорваться слова о том, что ему прекрасно известна эта священная книга. Выходит, теперь о ней знали только он, Джованни и Бруно. Это стало их собственной тайной, и, думая об этом, он каким-то чудом сдержался и промолчал. Корабль меж тем входил в спокойные воды залива и готовился пристать к берегу Керкиры. Слева возвышались не слишком крутые, густо поросшие лесом дикие холмы, повсюду виднелись коварные скалистые бухты, усеянные маленькими островками — прямо настоящий рай для пиратов; справа протянулся длинный холмистый берег Корфу Корабль лавировал между скалами, торчащими из моря в великом множестве, и двигался слишком медленно. В какой-то момент Бернару показалось, что это мучительное ожидание никогда не закончится.
Островом управлял герцог Таранто. Сам герцог находился под покровительством Анжуйской династии, постоянно на Корфу пребывал лишь его наместник. Очень скоро представители охранного гарнизона поднялись на корабль, чтобы проверить документы и получить таможенную пошлину. Вместе с солдатами на борту был секретарь флорентийской компании, на которую работал Даниель, и тут же указал на него охране. У Дана было какое-то специальное разрешение, он показал его командиру гарнизона и добавил, что Бернар путешествует с ним. Тем временем Бернар уже разговорился с одним из охранников, который был родом из Южной Италии.
Едва оказавшись на берегу, друзья сразу направились в гостиницу, что была неподалеку от порта. Но довольно скоро Бернар тихонько покинул свою комнату и, осторожно озираясь по сторонам, вернулся обратно в порт, где на маленьком молу разговорился с местными рыбаками. Он спрашивал, за сколько они согласны отвезти его на материк. Те немногие, что соглашались, называли немаленькую сумму. «Все зависит от погоды, кроме того, в здешних местах всегда есть риск, что могут напасть пираты. На материк лучше отплывать с южной части острова», — говорили они.
Бернар договорился, что вернется на следующий день, чтобы уплатить задаток и назвать точную дату и место отъезда. Он торопился: уже была ранняя осень, скоро погода совсем испортится, а там и до зимы недалеко.
VIII
Джованни проснулся, потому что в дверь барабанили со страшной силой. Он никак не мог окончательно прийти в себя и не сразу понял, где он и в какой части комнаты стоит кровать, на которой он лежит. Из-под двери пробивалась широкая полоска света, еще одна, поуже, струилась из щели между оконными ставнями.
— Открывайте!
— Подождите, дайте сначала одеться.
Он встал, быстро надел штаны и рубашку, распахнул ставни, а затем наконец открыл дверь.
— Джованни Алигьери?
— Джованни да Лукка, — ответил он. — Я больше не Алигьери.
— Следуйте за нами. Наш господин желает говорить с вами.
На юношах была обычная городская одежда, однако Джованни показалось, что он видел их вчера среди солдат свиты мессера Моне и господина Бонтуры. Оба были высокие и сильные, на лицах застыло выражение тупой агрессии, отнюдь не располагающее к разговору. «Лучше уж поговорить с их господином», — подумал Джованни. Он быстро собрался и через несколько минут уже шагал по улице. Стражники пристроились с обеих сторон и не отставали ни на шаг, поэтому он чувствовал себя, словно вор, которого ведут в камеру.
— Красивый город, — попробовал он было завести разговор.
— Ага, — ответил один.
— Я из Лукки… Вам не приходилось там бывать?
— Нет, — ответили они хором.
— А вы из Флоренции?
— Нет.
Было ясно, что продолжать диалог бессмысленно, поэтому Джованни замолчал. Они быстро прошли по старому мосту, на котором были понатыканы деревянные домишки, и молча повернули в сторону центра. Вскоре они подошли к богатому дому, похожему на небольшой замок: две башни у главного входа, тяжелая дверь, большое витражное окно придавали ему внушительный вид. Когда они оказались в просторном атриуме, Джованни стало ясно, что в этом здании находились только залы для приемов и помещение для охраны, а сами хозяева жили где-то дальше, скорее всего, за тем парком, что виднелся из окна. Широкая лестница вела на второй этаж, его проводили наверх. Он вошел в зал и сразу узнал витражное окно, которое видел снаружи. Из него открывался хороший вид на город: река Арно и древние городские стены вдоль русла, из-за которых выглядывали верхушки башен и колоколен. Обстановка комнаты была простой и строгой. Великолепные фрески на стенах изображали сюжеты евангельских притч: блудный сын, добрый самаритянин, а самая большая, которая сразу бросалась в глаза, живописала притчу о талантах. Мессер Моне восседал на деревянном троне, украшенном золотом и драгоценными камнями, фреска была прямо у него за спиной. Он сделал Джованни знак приблизиться. Перед ним на роскошном пюпитре лежала огромная бухгалтерская книга, а рядом с нею листок, испещренный арабскими цифрами, и счетная доска на десять колонок.
— Итак, — с отсутствующим видом произнес мессер Моне, — господин Бонтура поведал мне, что вы — родной сын поэта Алигьери.
— Дело в том, что это не совсем так, — ответил Джованни. — По правде говоря, я и сам не знаю, кто мой отец, а мать мою звали Виола.
— А, это та самая, «чье тридцать тайное число»! Как видите, мы с господином Бонтурой в курсе дела. Но должен вам признаться, что мессер Дати несколько недоволен тем, что вы совершенно свободно разгуливаете по нашему городу, откуда, если мне не изменяет память, вас изгнали специальным указом.
— На самом деле нотариальный акт, из которого следует, что я — сын Данте Алигьери, был отменен и утратил силу, а потом…
— И что же потом?
— Потом Данте умер…
Мессер Моне удивленно приподнял брови и посмотрел на Джованни так, словно мысли его были очень далеко. Неожиданно он спросил:
— Какими судьбами во Флоренции, молодой человек?
Джованни посмотрел ему в глаза и вдруг почувствовал в этом взгляде такой холод, словно нырнул в ледяное озеро. Он на ходу придумал какую-то отговорку:
— Один купец из Болоньи отправил меня во Флоренцию, прямо в пасть волку, вернее сказать, волчице…
В ответ на это мессер Моне бросил на него презрительный взгляд.
— Обеспокоенный исходом своих коммерческих операций, он отправил меня разузнать, куда ему лучше вложить свои деньги, ведь торговый климат в Европе портится, поговаривают даже о том, что близится период застоя. Ему бы хотелось получить сведения о том, что происходит во Флоренции, поскольку он уверен, что это то самое место, откуда дует ветер, и то, что происходит в вашем городе, скоро отзовется по всей Италии. Не могли бы вы, любезный господин Моне, что-нибудь ему посоветовать?
Мессер Моне жалостливо посмотрел на него:
— В Болонье имеется мое представительство, вы вполне могли бы обратиться туда и получить хороший совет. И как же вы справились? Что вам удалось разузнать? Какие наблюдения вы сделали за время пребывания в нашем городе?
— Сказать по правде, — ответил Джованни, — одного дня недостаточно, чтобы оценить обстановку. Но даже за столь короткое время я смог ощутить несколько отрицательных моментов. Прежде всего меня поразило огромное неравенство, которое бросается в глаза гораздо сильнее, чем в Лукке времен моего детства. Создается такое впечатление, что богатые люди стали еще богаче, а бедные — беднее. Я вижу в этом недобрый знак. Видите ли… По образованию я врач и философ, поэтому общество я рассматриваю как единый организм, в котором деньги выполняют функцию крови, а кровь, как известно, должна подпитывать тело… Если циркуляция нарушается и кровь скапливается в одном месте, а в другое не поступает, то врачу очевидно, что это дурной знак, ведь таким образом возникает сильная опасность образования гангрены, что вскоре скажется на всем организме. Еще я подметил, что влиятельнейший человек, владеющий несметными богатствами, может вдруг остановиться посреди площади и отдать приказ избить несчастного скомороха. А если такой властительный господин, обласканный судьбой, гневается на простого бродячего менестреля, — это тоже весьма дурной знак. Это говорит о том, что такой человек, прежде всего, не уважает самого себя, не ценит того, что Господь дал ему в этой жизни, и лишь затем указывает на его пренебрежительное отношение к певцу. История подсказывает нам, что надменность сильных мира сего никогда не доводила до добра. Я жду от влиятельных господ смелых решений, а не глупой спеси, поэтому я бы не стал вступать с подобными людьми в торговые отношения, даже если бы речь шла об одном флорине. Наверное, я посоветую своему знакомому вложить деньги в земельные угодья.
— Не судите сгоряча, — произнес господин Моне. — Сатира тоже должна иметь свои пределы: отпускать шутки в отношении умерших мне кажется совершенно непозволительным, тем более когда дело касается моей покойной жены. Увы, она давно покинула меня! Спросите кого угодно, что это была за женщина! Настоящая святая!
— Но избить бедного поэта — это еще хуже, — возразил Джованни. — Ведь святое предназначение сатиры, о чем говорили еще древние мудрецы, — напоминать нам о том, что мы всего лишь люди, и притуплять тем самым зависть богов. Сатира помогает человеку увидеть свои недостатки со стороны и не расслабляться, тем самым она привязывает нас к земле, которая есть источник нашей жизни. И мне кажется, что куда лучше отнестись с пониманием к поэту, который немного перешел черту, чем пытаться запугать его и заставить замолчать навсегда.
— Так пусть нападает на меня, а не на мою жену, святейшую из женщин! — вскричал господин Моне. — Так делал тот, кто назвался вашим отцом.
— Данте Алигьери.
— Да, Алигьери.
— Говорят, что вы не питали к нему симпатии.
— Не будем ворошить прошлое…
Господин Моне принялся рассматривать свои ногти, на лице его промелькнуло грустное выражение, и через несколько мгновений он стал совсем мрачен. Он обратил взгляд к окну, откуда виднелся весь город, и немного повеселел.
— Это старая история, — повторил он, — и время расставило все на свои места. Мир и покой его душе, — кто знает, быть может, он теперь в раю, о котором он столько написал… Однако говорят, что он не успел закончить свою поэму. Какая жалость! Хотя, по правде говоря, я не поклонник этого произведения, в нем столько враждебности, столько злобы… Он втоптал в грязь репутацию многих знатных семей, гораздо более известных, чем его собственная. Ему бы не следовало помещать в ад нескольких пап, ведь папы — наместники Христа, они почитаются как святые… Тем самым Данте зароняет семена недоверия и оскверняет нашу Церковь, святость которой для меня несомненна. Он клеймит даже тех, кто ссужает деньгами знатнейшие семьи и компании Европы, он называет их мздоимцами, а меж тем эти люди — соль земли. Тем самым ваш отец внушает людям устаревшую точку зрения, которую опровергла сама история. Мы даем нуждающимся собственные флорины, чтобы они могли заниматься коммерцией и богатеть, и нет ничего плохого в том, что нам достанется крохотная часть нажитого ими богатства. Без нас никакое развитие было бы невозможно. Даже досточтимые Отцы Церкви смогли отказаться от этого узкого взгляда на мир и понять, что давать деньги в рост — это не так уж плохо, хоть раньше это и считалось грехом, торговлей временем, распоряжаться которым дано лишь Господу Богу. «Num-mus non parit nummos», — твердили они с амвонов в старые времена. Но когда я был молод, у нас в городе жил удивительный проповедник, который понимал самую суть вещей. Он был францисканцем, преподавал в Санта-Кроче… И хотя он сам строго соблюдал обет бедности, в том, что касалось смысла денег, он оказался очень просвещенным человеком. Родом он был француз, из города Сериньян, что в Лангедоке.
— Вы говорите о Пьере Олье?
— Да, именно о нем, хотя у нас его называли Пьетро ди Джованни Оливи.
— Уж не он ли недавно был приговорен папой Иоанном к смертной казни за свои еретические убеждения?
— Давно известно, что склонному к фаворитизму папе не очень-то по душе истинно духовные францисканцы…
— И мне тоже, особенно когда после казни их полуразложившиеся трупы выставляют напоказ толпе…
— Говорят, что его осудили за то, с каким упорством он отстаивал свои доктрины о вере, а не за экономические воззрения…
— И что же говорил Пьер Олье о тех, кто дает деньги в рост?
— Он преодолел устаревшие представления о том, что плата за труд — это единственный законный заработок. Он утверждал, что это далеко не все: ведь есть еще ловкость торговца, его способность предвидеть развитие дела и риски, с которыми сопряжены любые вложения. А вот Данте так ничего и не понял о трудностях нашего времени, он лишь твердил о ненасытной жадности черных гвельфов и о проклятой Волчице…
— Позволю себе возразить, — ответил Джованни. — Если речь идет об осуждении алчности как таковой, то в этом я полностью на стороне Данте. Однако я соглашусь с вами в том, что постулат «Деньги от денег не родятся» уже устарел. Однако, как мы уже говорили, банкиры ссужают деньгами коммерсантов, зарабатывая проценты, но это купцы, а не банкиры в итоге производят богатство. И тогда я соглашусь с тем, что некая часть этого богатства может возвращаться банкирам как компенсация за то, что они оценили возможные риски, связанные с предприятием купца. Но сами по себе деньги от денег не родятся. Однако уже давно ходят слухи, что банкиры спекулируют на обмене, что они инвестируют в деньги, — в итоге долги растут, а когда у народа долгов куда больше, чем денег, он уже не в состоянии покупать. И для кого же тогда производить товар, если никто не в состоянии его купить?
— Все это не так просто, — произнес господин Моне, — кризисы цикличны, они всегда были и всегда заканчивались. Просто нужно верить в будущее и продолжать делать ставки, продолжать вкладывать деньги, и тогда богатство снова станет прирастать. Уныние — смертный грех, юноша, оно рождает недоверие и никогда не приносит пользы. А недоверие — это и есть источник всех бед. Стоит заговорить о кризисе — и вот он! Все эти францисканцы, болтающие о том, что конец света близок и нужно во что бы то ни стало отказаться от нажитого богатства, — всего лишь пустозвоны да паникеры! Да, на севере Европы был неурожай, породивший сильный голод, но теперь-то все позади! Пора уже навести в Европе порядок. Лично я не вижу никаких предпосылок к тем катастрофам, которые пророчит ваш поэт, я не вижу ни малейшего повода для тех проклятий, которые Господь якобы нашлет на людей за поклонение золотому тельцу. Даже и не знаю, кто больше вредит нашей экономике — поэты или францисканцы: и те и другие неудачники и бедны как церковные мыши, поэтому они мечтают, чтобы весь мир последовал за ними. Вы видите, я работаю не покладая рук, весь день провожу за столом! Да, я богат, но я живу так, словно у меня нет ни гроша за душой! В Европе мне принадлежат многие земли, в некоторых поместьях я даже ни разу не бывал, но вы и представить себе не можете, какой это груз! Какая на мне ответственность! Для многих я и мои деньги — это олицетворение самой судьбы! Те расчеты, что я делал до вашего прихода, те решения, которые мне предстоит принять, — все это способно изменить жизни многих и многих людей, да что я говорю — поколений! Деньги, любезный друг, — вот что движет этим миром.
— Однако, — возразил Джованни, — отнюдь не деньги приводят в движение планеты и Солнце.
— Поверьте мне, они приводят в движение все, вплоть до самой Луны.
— Но есть то, что купить нельзя.
— Отсюда и до Луны нет ничего, что нельзя было бы купить.
И мессер Моне открыл ящичек, откуда извлек горсть золотых флоринов. Он положил их на стол перед Джованни.
— Возьмите, — сказал он, — эти деньги ваши, если вы покинете Флоренцию до завтрашнего утра.
Джованни посмотрел на изображение Иоанна Предтечи, красовавшееся на каждом флорине: на столе лежало не меньше двадцати монет, весьма внушительная сумма. Но он не сдвинулся с места: ему потребовалось приложить некоторое усилие, чтобы скрыть свое удивление. Наконец Джованни сказал:
— Говорят, что Данте был влюблен в вашу жену и вроде бы она была неравнодушна к его вниманию.
— Нет женщины, способной устоять перед мужчиной, если он трубит на весь город, что она самая прекрасная на свете.
— Еще говорят, что изгнание поэта из города не обошлось без вашего участия.
— Приговор огласил некий человек из Губбио, я его даже не знал. Но, видно, такова была воля Иоанна Крестителя, святого покровителя нашего прекрасного города. Как я уже признался ранее, Данте мне не слишком нравился, но с чего вы решили, что он был настолько важной персоной, что заслужил мое внимание? Вся правда в том, что для меня он был не более чем несчастным воздыхателем, донимавшим мою жену своими нелепыми виршами. Но поскольку он не представлял для моей семьи никакой опасности, я не воспринимал его всерьез… Данте был идеалистом и фантазером. Он мечтал о том, что когда-нибудь Италия сможет объединиться и все заговорят на одном языке, что Церковь откажется от мирской власти, а Европа объединится в единое государство…
— Он мечтал о мире без войны, о Европе, у которой будет единое правительство, где будет царить справедливость…
— Но в нашей жизни это невозможно. Оглянитесь вокруг, господин Джованни, в этом мире волки пожирают ягнят…
— Но ведь волки не пожирают волков, а овцы не пожирают ягнят, — ответил Джованни.
— Вот почему животные никогда не достигнут того, чего удалось добиться человеку, — с иронией произнес господин Моне. — Мы финансируем правителей Европы в их войнах друг с другом и благодаря этому всегда получаем огромные доходы. Не говоря уже о Крестовых походах, вот уж было настоящее раздолье. Как жаль, что они так быстро закончились!.. То, что Италия до сих пор раздроблена на множество мелких государств, — это золотое дно! Можно сколько угодно притворяться, что это не так, и жить в мире с собственной совестью, но правда заключается в том, что чудесный расцвет этого века по большей части объясняется тем, что все построено на ненависти куда больше, чем на любви. И Царство Божие на земле, то самое тысячелетнее царство, наступление которого ждет каждый христианин, где будет царить всеобщий мир и Божественная справедливость, — это не что иное, как долгая и тоскливая фаза упадка, мировой кризис, который, даст Бог, наступит еще очень и очень не скоро.
Джованни понурился:
— Я только хотел сказать, что те торговые операции, которые попирают христианскую идею о любви к ближнему…
— Мне известна лишь притча о талантах. Бог мне дал пять золотых монет, а я должен увеличить их до десяти; и если мне это удалось, значит я внес свой вклад и увеличил достаток и счастье тех, кто меня окружает, — в этом и состоит моя этика…
— Но оглянитесь вокруг, господин Моне, сходите в Сан-Фредиано, и тогда вы увидите, сколь счастливы те, что живут рядом с вами.
— Я не могу принимать на себя ответственность за несчастья тех невежд и простолюдинов, что не в состоянии о себе позаботиться. Однако тем, кто работает на меня, я даю хорошие гарантии, и вы не можете себе представить, сколько таких людей по всей Европе…
Джованни замолчал. Он протянул руку к столу, взял три монеты и положил их в свой кожаный мешочек:
— В пути они могут мне пригодиться.
Мессер Моне по-прежнему сидел на своем месте и, когда Джованни протянул ему руку, осторожно пожал кончики его пальцев.
— Прощайте, добрый человек, — с усмешкой произнес он.
Джованни повернулся, сделал было два шага к двери, но потом остановился и шагнул назад:
— Данте умер вовсе не от малярии, как о том твердит молва. Его отравили. Разве вы, который сведущ во всем, не знали об этом?
Он увидел, как мессер Моне тщательно протирает платком руку, которой только что с ним попрощался. Хозяин дома посмотрел на него снизу вверх, во взгляде его сквозило недовольство.
— От чего бы он ни умер, — сказал он с глубоким вздохом, — да будет на то воля Божья!
— И святого Иоанна, — пробормотал Джованни.
Через несколько часов он покинул город.
IX
Осень в Равенне сестра Беатриче провела словно человек, недавно оправившийся после долгой болезни. Рана, нанесенная внезапной смертью отца, все еще кровоточила, особенно сильно его отсутствие ощущалось именно здесь. Каждый раз, когда она входила в этот дом, она невольно ожидала увидеть его сидящим на грубом деревянном стуле, разбирающим бумаги или работающим над рукописью. Когда он так сидел, он имел обыкновение опираться на подлокотники, а на столе всегда стояла чернильница, близ которой лежали ножницы и перо — непременные атрибуты его работы. Иной раз Антония находила отца у пюпитра склонившимся над каким-нибудь манускриптом с линзой в руке. В комнате, куда ни посмотри, лежали книги: одни закрытые, со множеством закладок, другие раскрытые — поближе, на столе. Иной раз книги оказывались даже в постели, и именно Антонии зачастую приходилось расставлять их по местам. Обычно отец просто молчал, изредка он коротко кивал ей в знак внимания и любви, в его глазах она могла прочесть все, что он хотел сказать, они были настолько близки, что слов даже не требовалось. Антонии выпала счастливая доля: когда отец приступил к работе над Чистилищем, именно она стала первой читательницей будущей Комедии. Монахиня находила листки поэмы на столе, по мере того как они создавались, песнь за песней, она брала их, читала, а иногда просила отца объяснить ту или иную сцену. И когда она улыбалась, Данте понимал, что прочитанное ей нравится. Порою, забывшись, он даже называл ее Беатриче.
А теперь, входя в его кабинет, Антония ощущала лишь гнетущую тишину и печальную пустоту. Тогда она крепко обнимала мать или старалась отвлечься разговором с братьями. Скоро им тоже предстояло расстаться. Вспоминая об этом, Антония чувствовала, что в сердце поселилась тяжелая тоска. Между тем ее братья продолжали работать над Раем, но никак не могли закончить даже двадцать первую песнь.
К счастью, потом в ее жизнь вошел маленький Данте, заботы о нем заняли все свободное время сестры Беатриче. Ежедневно она занималась с ним арифметикой и астрономией. Этот ребенок был живым воплощением любви, в нем таилась бездна любопытства, мальчик задавал вопросы не переставая. Как-то раз монахиня невольно упомянула Джованни, и тогда Данте понял, что сестра Беатриче знакома с его отцом. Он захотел узнать о нем как можно больше: правда ли, что он высоченного роста, а еще он непобедимый, смелый и добрый… Он спросил, отчего отец не возвращается домой каждый вечер, как это делают другие отцы.
— Это не его вина, — ответила сестра Беатриче, — ведь он не знает, что у него есть сын. Если бы только он знал о тебе, он сразу бы поспешил сюда и возвращался бы домой каждый вечер.
Тогда они условились, что если Джованни вернется в Равенну, когда Данте еще будет здесь, сестра Беатриче условным знаком укажет ему, что это его отец, однако не выдаст самому Джованни, что мальчик — его сын. Так Данте сможет спокойно понаблюдать за ним, прежде чем открыться, и получит преимущество над своим отцом.
— Когда он войдет, я скажу: «Так захотели там, где властны исполнить все, что захотят». Договорились? Запомни эти строки, они станут нашим знаком. Так ты поймешь, что перед тобою твой отец, но ему мы ничего не расскажем, и тогда у тебя будет время, чтобы понять, насколько он тебе нравится. Если же ты поймешь, что он тебе не подходит, мы сохраним все в тайне и не раскроем ему, что ты его сын.
Маленькому Данте идея пришлась по душе, он тут же принялся воображать, как все это будет, забегая вперед и поторапливая время. С этого дня он стал с нетерпением ждать, когда же его отец вернется в Равенну. А пока он ждал, сестра Беатриче учила его арифметике по Фибоначчи, астрономии по Птолемею, а еще грамматике и основам латинского языка. Это отвлекало ее от собственных дум. Но все же одна мысль не давала Антонии покоя и точила ее, словно червь — дерево. Ей казалось, что она поняла, где может находиться последняя часть Комедии, но не могла извлечь ее из тайника. В какой-то момент для нее стало очевидным, что тринадцать недостающих песен спрятаны за странной композицией из кожаных рам, которая висела над изголовьем кровати в спальне отца. На эту мысль навела монахиню строка из Вергилия, которая цитировалась на одном из листов, найденных в потайном дне сундука:
Троя вручает тебе пенатов своих и святыни.
«Троя вручает тебе пенатов своих…» Ведь пенаты, как и лары, считались в Древнем Риме покровителями семьи и хранились в римских домах в особой нише в одной из стен. Дом Данте по своей структуре напоминал типичный дом времен Древнего Рима. Это означало, что надо было искать тайное убежище пенатов в одном из углов перистиля — внутреннего дворика, окруженного колоннадой. Спальня ее отца была как раз на месте старого портика, поэтому Антония поняла, что домик ларов нужно искать там, в изголовье кровати. И действительно, она нашла за кожаным ковриком нишу в стене, в ней находился небольшой мраморный ларчик, украшенный росписями на библейские сюжеты. Боковые картинки рассказывали о том, как Давид принес в Иерусалим ковчег Завета. Так что последние песни, вне всякого сомнения, были в этом ларце.
Но он был закрыт, а замком служила панель из мраморных букв. Глядя на эти буквы, нетрудно было узнать палиндром-перевертыш — текст, который можно читать в любую сторону, во всех четырех направлениях. Главным словом текста было SATOR:
Чтобы открыть ларец, нужно было нажать определенные буквы, знать какой-то секретный код. Однако все ее попытки ни к чему не привели, и наконец Антония сдалась. В какой-то момент она даже подумала было разбить ларец молотком, но испугалась, что это может повредить содержимое. Братьям она ничего не сказала: ей хотелось дождаться возвращения Джованни. Только ему она могла доверить свой секрет и очень надеялась, что он поможет разгадать загадку. Должно быть, секретный код можно было обнаружить в тех же самых стихах, что были найдены в сундуке, но пока что ей оставалось только думать над этой тайной, и результаты размышлений не слишком обнадеживали.
Наступил ноябрь, и вот однажды, в очень холодный день, когда Антония как раз попросила накрывать к обеду, Джованни наконец-то вернулся в Равенну. Еле живой от усталости, он вошел в дом, но нашел там только маленького Данте, сидевшего за столом с учебником латыни, и Антонию, которая внимательно перелистывала сочинения Бонавентуры. Джемма с утра отправилась в сад, чтобы остаться наедине со своими мыслями. Она уже готовилась к отъезду: пора было отправляться во Флоренцию и решать непростые вопросы, касающиеся их собственности.
— Я понял, где хранятся последние песни! — выпалил Джованни прямо с порога. — Они там, за изголовьем кровати: цифры 155–515–551 — это ключ к стихам на пергаментах, и эти же самые цифры повторяются в строках рукописи, которую мы обнаружили в сундуке твоего отца.
— Ты прав, они там, я их уже нашла, — ответила сестра Беатриче, а потом громко сказала: — Так захотели там, где властны исполнить все, что захотят.
Джованни не на шутку удивился. Однако Антония, ничуть не смутившись, проводила его в спальню, чтобы показать мраморный ларец с буквенным кодом. Ребенок тут же прервал свои занятия и направился вслед за ними в спальню. Данте рассматривал Джованни так пристально и с таким нескрываемым восторгом, что тому показалось, что мальчик не вполне здоров: отведя сестру Беатриче в сторонку, Джованни спросил, что это за ребенок и не опасно ли, что он путается у них под ногами, когда они заняты такими важными делами?
— Он так красив, — сказала монахиня. — Немного похож на моего отца, не правда ли?
— Мм… ну не знаю, да и с чего ему быть похожим? Кто он?
Тогда сестра Беатриче рассказала, что одна прекрасная и загадочная женщина оставила ребенка на попечение монастыря, а так как мальчик напомнил ей об отце, она решила лично позаботиться о нем. Так что ничего страшного в том, если ребенок побудет с ними, пока они решают очередную загадку. С этими словами она отодвинула от стены кожаную композицию и вытащила из ниши ларец с секретным замком. Джованни посмотрел на палиндром, и им овладело невыразимое уныние. Да уж, поэт постарался — хуже не придумаешь…
— И знаешь, как его назвали? — сказала Антония.
«Как он называется? Конечно, это обычный палиндром, текст, который читается в любом направлении. Ах нет, это она о ребенке. Откуда мне знать, как его назвали? Сейчас совсем не время об этом говорить», — подумал Джованни. Но прежде чем он успел раскрыть рот, монахиня продолжила:
— Его зовут Данте.
— А-а-а, ну привет, малыш Данте, а я Джованни…
Он печально вздохнул. Похоже, что сестра Беатриче не вполне здорова. Последние песни великой поэмы, которые они так долго искали, буквально у них в руках, а ей словно и дела нет. Только вот непонятно, как связан этот палиндром с теми цифрами, которые они вывели из стихов поэмы, ведь ключ, скорее всего, именно в них, и только он сможет открыть этот удивительный замок. Но ведь там — цифры, а здесь — буквы, как тут понять, что между ними общего? Ну-ка, посмотрим: может быть, пять слов по пять букв… Нет, это все пустяки. Двадцать пять… тридцать три…
— Сегодня маленький Данте приступил к изучению теории вращения планет, — не унималась Антония.
Мальчик продолжал разглядывать его, но Джованни изо всех сил пытался сосредоточиться: палиндром был единственным, что его сейчас волновало. Он так спешил сюда, чтобы поведать Антонии о своих открытиях, ему казалось, что теперь хоть одной тайной будет меньше, но оказалась, что монахиня и сама смогла обо всем догадаться. И мало того, за одной загадкой скрывалась другая, куда более сложная.
Он сказал, что ему пора идти в гостиницу, ведь он до сих пор не позаботился о ночлеге.
Однако в эту ночь он не смог сомкнуть глаз.
На следующее утро Джованни уже сидел на кровати поэта с ларцом в руках и прокручивал в голове строчку за строчкой текст палиндрома. Вдруг в дверь постучали. Сестра Беатриче пошла открывать, мальчик последовал за ней, по пути они тихо о чем-то переговаривались.
Джованни остался в битве с ларцом один на один, он продолжал отчаянно размышлять над решением новой загадки. «В крайнем случае, — подумал он, — можно попробовать просто сломать крышку». Он вспомнил, что в кабинете на стене висел старый меч, можно попробовать прямо сейчас… Он уже подошел было к занавеске, что разделяла спальню от кабинета, как вдруг удивленно замер: ему показалось, что из соседней комнаты раздался голос Бруно. Или ему только показалось и его разум выдает желаемое за действительное? Ведь именно Бруно, как никто другой, мог бы помочь найти разгадку. Джованни прислушался. Да, вне всяких сомнений, это голос Бруно. Но что он делает в Равенне? Джованни страшно обрадовался и хотел было броситься к нему, когда в следующий миг из соседней комнаты донеслись такие слова: «Джентукка у нас в Болонье, она прислала меня за сыном».
Джованни резко отпрянул назад, стараясь сохранять спокойствие: «Джентукка! Прислала за сыном! Это тот мальчик, Данте!» Сердце его бешено забилось, он тут же покрылся холодным потом. В одно мгновение Джованни ощутил безумный страх и в то же время огромную тоску. Никогда он еще не испытывал ничего подобного. Прошла целая вечность, прежде чем занавеска зашевелилась и все трое вошли в спальню. Младшему Данте уже девять лет, и он — его сын… Так, значит, Джентукка…
Однако нужно было потянуть время и сделать вид, что он ничего не знает…
— Бруно! Какими судьбами…
— Джованни!
Они дружески обнялись, а когда вновь посмотрели друг на друга, глаза Джованни наполнились слезами.
— Я слегка простудился, пока ехал из Флоренции по такой погоде. В Апеннинах уже снег лежит…
Он снова почувствовал на себе внимательный взгляд ребенка и увидел, что мальчик ему улыбается. «Ему все известно, — подумал Джованни и улыбнулся в ответ. — Вот только я совершенно не представляю себе, что значит быть отцом». И правда, первое, что испытал Джованни при новости о том, что у него есть сын, было горькое ощущение собственного несоответствия этой роли. Но тут мальчик взял его за руку и прислонился к нему, словно слепой, который после долгих скитаний обрел поводыря.
Джованни взял ларец, и все вместе они вернулись в кабинет. Антония поставила шкатулку на стол:
— Ну как, Джованни? Тебе удалось найти какую-то зацепку?
— Нет, совершенно ничего. Вся эта история — одни сплошные загадки.
Тогда Бруно поделился с Джованни своими мыслями по поводу таинственных чисел. Все это время он размышлял и понял, что цифры, которые относились к Христу и были связаны с августинской интерпретацией чисел Давида, могли иметь и геометрическое прочтение.
— Единица и две пятерки вполне могут указывать на изображение пятиконечной звезды, вписанной в пятиугольник, внутри которого размещен второй, но в перевернутом виде.
С этими словами Бруно нарисовал круг и разместил в нем два квадрата:
Затем он соединил вершины квадратов, чтобы получился восьмиугольник:
В центре круга он начертил пятиконечную звезду, а потом проставил у каждой стороны восьмиугольника цифры от 1 до 8, при этом лучи звезды он пронумеровал сначала арабскими, а потом римскими цифрами. Римские цифры он расположил по часовой стрелке, от I до V, а арабские — не по порядку, а следуя за лучами звезды:
«Красивый мальчуган, и правда он похож на деда», — думал Джованни, пока смотрел на сына. Меж тем Бруно продолжал свои объяснения:
— Звезда — это символ совершенного человека, стоящего на двух ногах с разведенными в стороны руками, но прежде всего это, конечно же, символ планеты Венеры.
— Я не совсем поняла, зачем вы вписали эту звезду в восьмиугольник, — сказала сестра Беатриче.
— Цикл обращения Венеры вокруг Солнца составляет восемь лет, их-то я и изобразил в виде восьмиугольника. За это время Венера оказывается примерно на одной линии с Солнцем пять раз — это и есть значение пятиконечной звезды, вписанной в восьмиугольник. Если внимательно присмотреться к этой фигуре… Джованни… Джованни!
«Данте действительно был моим отцом, этот великий человек — мой отец, — думал меж тем Джованни, — а теперь есть другой Данте, и он — мой сын, так вот почему…»
— Да-да, фигура, — промолвил он, — если внимательно к ней присмотреться…
«Так вот почему Джентукка не могла покинуть свое убежище. Но зачем же она бежала?»
— Если мы присмотримся к этой фигуре, — продолжал Бруно, — то увидим, что в ней отражен полный цикл движения Венеры и, как я уже сказал, за это время планета пять раз оказывается между Солнцем и Землей. Возьмем, к примеру, период с 1301 по 1308 год от Рождества Христова и предположим, что каждый год представлен одной из сторон этого восьмиугольника. Допустим (хоть это и не так, но пока для наглядности сгодится), что точка I представляет собой момент, когда Венера находится примерно на одной линии с Солнцем. Тогда цифры от I до V укажут на те периоды, когда Венера будет находиться в этом положении в разные годы, поскольку мы уже договорились, что стороны восьмиугольника — это обозначение восьмилетнего цикла. Тогда I — это первый год, а точнее, 25 марта 1301 года, а лучи пятиконечной звезды — временные точки, которые приходятся примерно на конец октября 1302 года, первые числа июня 1304 года, первые числа января 1305 года и, наконец, на середину августа 1307 года, после чего планета возвращается в исходную точку.
«Но почему она ничего мне не сообщила?» — не успокаивался Джованни. Он вспоминал те мучительные дни, когда ему казалось, что жена предала его ради другого. «Надо было решиться и во что бы то ни стало добраться до Лукки, наверняка она направилась именно туда, ну а теперь она в Болонье… Но ведь я прожил в Болонье почти три года, почему же она не попыталась хоть как-то связаться со мной? Может быть, у нее были проблемы с деньгами… Или она надеялась, что я что-то сделаю, чтобы разыскать ее?»
— А теперь посмотри на арабские цифры, — продолжал Бруно, — но только не на те, что представляют грани восьмиугольника, а на другие, которыми я обозначил лучи звезды: они указывают на небе те самые точки, в которых появится Венера, когда пять раз за свой восьмилетний цикл будет находиться между Землей и Солнцем. Представь теперь, что круг, в который я поместил восьмиугольник, — это кольцо зодиакальных созвездий. Тогда мы увидим, что у нас есть пять точек на пути годичного движения Солнца, которые соответствуют пяти знакам зодиака. Если первая точка — это двадцать пятое марта, то, значит, Венера и Солнце в этот день находятся в знаке Овна, затем, чтобы изобразить движение Венеры на небосводе, мы должны повернуть угол к центру примерно на двести шестнадцать градусов. Не отрывая руки, проводим линию и оказываемся в знаке Скорпиона, затем, следуя тому же принципу, поворачиваем еще на двести шестнадцать градусов, продолжаем линию и попадаем в знак Близнецов. Потом оказываемся в знаке Козерога и, наконец, в знаке Льва, после чего возвращаемся в знак Овна. Потом мы соединяем все полученные точки и видим ту самую пятиконечную звезду, которую я нарисовал с самого начала. Это и есть та траектория, по которой движется Венера в течение своего цикла, она вырисовывает на небосводе точно такую же звезду… Джованни, ты меня слушаешь?
— Да, конечно, Венеру изображают в виде звезды…
— И тогда эти цифры — 155,515,551 — могут указывать на три разные точки, в которых находится Венера, когда проходит по зодиакальному кругу, и одновременно эти же точки отражаются в астрономическом календаре, который обозначен восьмиугольником. К примеру, взгляни-ка еще раз на эту фигуру: римская цифра V располагается слева, единица — в центре, а арабское число пять — справа. Это и может быть разгадкой, если читать слева направо, и тогда все совпадает, появляются те самые цифры, что и в последней песне Чистилища, понимаешь?
— Да, конечно, это не исключено…
— Помнишь поэтический кружок «Верных Любви», в который входил молодой Данте? Да и потом он не раз заявлял, что особенно подвержен влиянию Венеры, взять хоть, к примеру, канцону «Вы, движущие третьи небеса…».
Джованни думал, что за все эти годы ему ни разу не пришло в голову, что у Джентукки может быть ребенок, словно он нарочно держался подальше от подобных предположений. «Я разыскивал отца… и вот… оказалось, что этим отцом был я…»
Тем временем сестра Беатриче уже показывала Бруно мраморный ларец с загадочным замком-палиндромом. Бруно внимательно осмотрел вещицу и сказал:
— Насколько мне известно, это слово встречается во многих церквах и домах тамплиеров, так что оно, несомненно, несет в себе скрытый смысл. SATOR — это начало знаменитого палиндрома о сеятеле: SATOR AREPO TENET OPERA ROTAS. При этом у него есть два толкования: «Сеятель Арепо с трудом удерживает колеса» или же «Сеятель с трудом удерживает колеса своей телеги», но главный смысл не в этом. Эта фраза отсылает нас к восьмиугольнику и к кресту тамплиеров, потому как если соединить все буквы «А» и «О», то мы получим именно этих два изображения.
Бруно взял карандаш и принялся рисовать.
Альфа и омега, первая и последняя буквы греческого алфавита, символизируют начало и конец времен. Чтобы построить из них фигуры, нужно провести линии через букву «Т», которая изображает распятие, то есть центральный момент христианской истории… Когда все линии соединятся в центре, то мы получим вот такой рисунок:
— Если верить некоторым толкователям, — добавил Бруно, восьмиугольник может означать «Купол скалы», то есть купол церкви на Храмовой горе в Иерусалиме. Теперь она принадлежит арабам и стала мечетью, а когда-то рыцари Храма были ее хранителями. Если смотреть сверху, отчетливо просматривается ее восьмиугольная форма, а двенадцать колонн вместе с куполом образуют греческий крест. — И он снова принялся рисовать.
— Но это еще не все. Почему считается, что этот палиндром обладает чудодейственной силой и помогает в любой беде? Да потому, что если посмотреть крест-накрест, то мы увидим двойную анаграмму слова PATERNOSTER, то есть ОТЧЕ НАШ, при этом буквы «А» и «О» останутся по обеим сторонам от нее. Опять омега и альфа, конец и начало, и снова между ними буква «Т» — символ креста, и все это прекрасно вписывается в наш восьмиугольник:
Джованни уловил, что во взгляде маленького Данте скользнуло разочарование, что он все чаще смотрит на Бруно, чем на него. Пусть он и не понимает, о чем идет речь, но подсознательно чувствует, что Бруно гораздо умнее отца, что его отец никакой не герой.
— Все должно быть именно так, — говорил меж тем Бруно. — Это и есть ключ. Числа из поэмы могут указывать на то самое место, где находится Храм, с помощью формулы цикла Венеры — пятиугольной звезды в восьмиугольнике. Нужно взять план мечети, который мы получили с помощью палиндрома, и наложить на него пятиконечную звезду, указывающую на север. Тогда последовательность цифр, возможно, укажет нам нечто подобное:
Цифры внутри звезды обозначают время. А цифры по сторонам восьмиугольника указывают соответствующие точки на круге эклиптики. Начнем движение от альфы таким образом, чтобы единица располагалась слева от двух пятерок, тогда при чтении слева направо у нас получится 1–5–5. Проследуем дальше, отсчитав на нашем восьмиугольнике примерно полтора года. Мы снова получим те же цифры, только теперь 5–1–5. — Он продолжал рисовать на листке.
— Наконец продвинемся еще на полтора года вперед, и мы увидим слева 5–5–1.
Остаются еще две возможные фигуры, где можно использовать слово ROTAS из последней строки, с единицей на «О» и «А». Первая фигура дает комбинацию 1–5–5, а вторая — 5–1–5. Но 5–5–1 нигде не повторяется, поэтому, скорее всего, именно эта цифра и указывает на конкретное место, где находится заветное убежище. Если предположить, что легенда о хранимом тамплиерами ковчеге не выдумка, то таким образом можно легко установить, где он может находиться. Именно последовательность 5–5–1, которая воплощает в себе стремление к единству, указывает нам на букву «О» в слове AREPO по горизонтали и в слове ROTAS по вертикали, то есть на северо-восток…
Джованни взял ларец и положил правую руку на мраморные буквы. Он нажал на те, что на рисунке Бруно обозначали края пятиконечной звезды: средний палец лег на букву «Т» в слове SATOR, указательный и безымянный нажали буквы «О» и «А» в слове ROTAS, а большой палец и мизинец — «А» и «О» в слове AREPO. В замке что-то щелкнуло, и крышка открылась. Они заглянули внутрь. На дне лежали несколько страниц старой рукописи, на первой было написано: «Рай. Песнь XXI». От волнения Антония с трудом владела собой. Она бережно достала из шкатулки сложенные листы и принялась дрожащим голосом читать неподражаемые строки великого поэта:
Ее слушатели вполне разделяли восторг поэта, ибо чувствовали себя на седьмом небе от радости. «Так вот что Данте считает счастьем, — подумал Джованни, — для него это бесконечная любовь к жизни, любовь к миру, к женщине, которую он боготворит. Если в восемнадцать лет ты встречаешь девушку и понимаешь, что именно она — твоя единственная любовь, ты робко улыбаешься ей и видишь, что она улыбнулась в ответ, — тогда ты чувствуешь себя словно дерево, в которое попала молния. От тебя остается лишь обгоревший оголенный ствол. Потому что в этом возрасте все настолько хрупко, настолько тонко, что ты еще не можешь справиться с ощущением огромного, льющего через край счастья. И некоторые чувства действительно способны испепелить тебя, словно Юпитер Семелу».
На глаза сестры Беатриче навернулись слезы, она крепко обняла Бруно, а затем Джованни.
— Он это сделал! — воскликнул маленький Данте. — Это сделал Джованни! Он такой умный, да, тетя Антония?
И Джованни подумал, что, в конце концов, быть отцом не так уж и сложно. Он понял, что, видимо, не так уж и важно соответствовать образу идеального отца, который дети так любят придумывать. Данте ждал этой встречи так долго, что готов принять его таким, каков он есть.
— Джованни, у меня есть к тебе разговор, — произнесла сестра Беатриче.
— Я знаю, — ответил он, — но я хочу сначала поговорить с моим сыном. Наедине.
Отец и сын направились в спальню. Нетрудно представить, о чем они там говорили. Когда Джованни вернулся в кабинет, мальчик спал у него на руках, положив голову на плечо отца. Он был тяжелый, но Джованни тихо нес его на руках. Он мечтал искупить свою вину.