УЭКСФОРД И УСАДЬБА МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО ОКТЯБРЯ
В октябре заключенного Джона Мура под кавалерийским конвоем перевели в Уотерфордскую тюрьму, на юг Ирландии. Уотерфорд стоит на побережье, окна камеры выходили на юг, на юге — Испания. Но Джону так и не довелось подняться с койки и посмотреть из окна на город, на большой причал, на море. Из Каслбара он привез чек на тысячу фунтов стерлингов и тюремную лихорадку — на щеках его полыхал нездорово-яркий румянец. Через неделю состояние его ухудшилось настолько, что его перевели в комнату в таверне «Королевский дуб», где он и скончался девятнадцатого числа.
Получив известие об ухудшившемся здоровье брата, Джордж поспешил в Уотерфорд, но приехал слишком поздно. Он постоял над телом. На лице Джона резко обозначились скулы, проступила светлая щетина. Глаза закрыты, а вот рот чуть приоткрылся, и лицо сделалось бессмысленным и безучастным. Джордж присел подле брата, потом спустился вниз, в пивную, — там его дожидался полковник Гаррисон, командир уотерфордского гарнизона.
— Какое несчастье, господин Мур! Здесь ему были предоставлены все удобства, и, разумеется, он получал должный уход от нашего полкового хирурга. У вашего брата открылось кровотечение. Надежды на выздоровление не было ни малейшей.
Мур кивнул.
— Он был в сознании?
— Почти до конца. Правда, когда я его навестил, он бредил. Вы же понимаете, лихорадка!
— Да, конечно, — ответил Мур, — он давно уже бредил.
— Тяжко ему, бедняге, пришлось, — продолжал Гаррисон, — хотя мы к нему совсем не как к узнику относились.
— Весьма обязан вам за внимание к Джону, — проронил Мур.
— Мейо — край неблизкий. Трудно вам будет его везти. Там небось бездорожье?
— Джона похоронят здесь, — ответил Мур, — в Уотерфорде.
Гаррисон в замешательстве кашлянул. Не привык он с такими чопорными и надменными господами говорить. Он ожидал обычного провинциального дворянчика-мужлана, который зальется слезами.
— В этом страшном деле не один он из благородных замешан, — наконец сказал он. — И из Уэксфорда дворяне были. Люди состоятельные.
— Да, я знаю, — кивнул Мур.
— Может, желаете поговорить с пастором?
— Вы хотите сказать — со святым отцом? Муры из Мейо всегда исповедовали католичество.
— Простите, не знал, — пробормотал Гаррисон. — Иначе мы бы пригласили католического священника. Но брат ваш бредил. Какая ему была разница?
— Думаю, существенная, — вставил Мур. — О похоронах я позабочусь сам. Весьма признателен вам за внимание. Весьма признателен. — Он поправил шляпу, натянул перчатки.
Гаррисон вышел проводить его на улицу.
— Если я в состоянии чем помочь…
Мур повернулся к нему. С продолговатого бледного лица глаза его смотрели холодно, губы тронула гордая усмешка.
— Боюсь, мы и без того злоупотребили вашей любезностью.
Гаррисон отвернулся от леденящего взора спокойных голубых глаз. И так-то не по себе: привезли на его голову из Каслбара брата этого дворянина, посадили, как обычного преступника, за решетку. И сейчас, вместо того чтоб войти в его, Гаррисона, положение, этот господин каждым словом точно оплеуху отвешивает. Ох уж этот лондонский изыск!
— Личных вещей при нем не было, — заговорил он. — Лишь банковский чек…
— Знаю, — перебил его Мур. — Я все улажу сам.
Они дошли до конца улицы, до причала, у которого, слегка покачиваясь, стояло на якоре судно.
— Британское, — определил Гаррисон. — В Сантандер идет, в Испанию.
— Мы с братом родились в Испании. И я надеялся, что ему, быть может… — Он тряхнул головой. — Прощайте, полковник.
Да, презанятный господин.
Скоротав ночь в деревушке на реке Барроу, Джордж Мур тронулся в Мейо. День выдался пасмурный, но безветренный. Дорога шла лугами и невысокими холмами. Занять себя было нечем, и Мур смотрел окрест. Ни книг, ни бумаги он с собой не захватил. Близ усадьбы Эджуортаун погода переменилась — в экипаж упали первые капли дождя. Глупец и педант, этот коротышка Эджуорт. В голове не мозги, а шестеренки от часов. Часы… «Личных вещей при нем не было». Даже карманных часов. Мур сидел скрестив ноги, положив руки на колени. Успеет еще переправить Джона в родные края. Теперь это привлекло бы внимание всей округи, еще бы: господский сынок, связался с мятежной чернью, заболел в темнице и умер.
Дождь припустил сильнее. В туманной дымке скрылись холмы. Какое проклятье удерживает нас здесь, не пускает в солнечные оливковые рощи Испании или в забитый книгами особняк на Темзе. На реку выходят окна веранды, на столе медные кувшины, полные хризантем.
— Джордж, тебе непременно нужно с ними познакомиться. Они прекрасные люди. Том Эммет музыкант, представляешь? У него под Дублинскими холмами в Ратфарнаме домик. Они с Тоном играют дуэтом. На спинете и флейте. Ах, как проникновенно Тон играет на флейте!
— Неужто? Поистине, очень одаренный человек.
— А какое у него любящее сердце! Он пригласил Рассела и меня пообедать в кругу его семьи. В детях он просто души не чает.
— О его любящем сердце я наслышан от его же приятеля Нокса. Похоже, госпоже Тон всей этой любви не вместить. Ее хватило и для госпожи Мартин.
— Неправда, — возразил Джон. — Как бы там ни было, тебе в последнюю очередь судить его, мне-то хорошо известно, как сам ты жил в Лондоне. И отцу известно. Чего уж там, Джордж. Мы ведь с тобой взрослые люди.
Сколько же в ту пору было лет Джону? Девятнадцать? Двадцать? Взрослые люди.
— Мне с ним трудно тягаться. Его любвеобильного сердца на весь наш народ хватит, да и на всю страну тоже. Дурной, однако, у него вкус.
— Джордж, ты ведь тоже ирландец. Как и я.
— Разве мы ирландцы? А может, англичане? Или испанцы? Я никогда толком не знал. Нет, скорее, все же англичане. Мне лучше всего живется в Лондоне. Там у меня друзья.
— Бэрк, Шеридан. Это они себя англичанами считают? Но настоящих англичан не проведешь.
— Да не все ли равно.
— Отцу было не все равно. Иначе не привез бы нас из Испании на родину.
— Он привез нас в Мейо, а не в Ирландию.
Джон вдруг отрывисто засмеялся. Так порой заливаются по ночам собаки.
— Ты такой же сумасброд, Джордж, как и все мы. Помнишь, отец звал тебя неулыбой, а ты верил. Но я-то знаю, что ты не такой.
Я похоронил его на ближайшем церковном подворье, бросил на крышку гроба горсть земли чужих краев. Толстый робкий священник пробормотал молитву на латыни. Из-за церковной ограды глазели несколько британских солдат да прохожие. Недолго ему лежать здесь. Я перевезу его в Мейо. Я любил его, и он это знал.
В Лонгфорде Джордж Мур отослал кучера в таверну заказать обед, сам же с непокрытой головой вышел из экипажа на умытую дождем улицу убогого городка.
— Ночуем здесь, сэр? — спросил кучер.
— Ни за что. Не хочу оставлять усадьбу без хозяина. Покорми лошадей и поешь сам. — Мур повернулся и вошел в таверну.
Не понять этого холодного человека, только что схоронившего брата здесь, в Уотерфорде. Дома, в Баллинтаббере, отец Лавель, взобравшись бы на молельный камень, прочел панегирик. Кучер Уолш словно воочию видел его: такой же коренастый и крепко сбитый, как торговцы скотом из Лонгфорда. Вот он взбирается на широкий плоский камень. Воздевает руки к овеянным атлантическими ветрами небесам: «От нас ушел юноша из рода Муров. Больше не лицезреть ему ни красоты Мейо, ни жестоких страданий нашего грешного мира. Не найдется средь нас ни одного, кто бы не помнил Джона Мура верхом на лошади чудесным утром, вроде сегодняшнего, алый камзол его горит точно солнце…» Поверишь ли Лавелю, если каждое слово оторочено лестью, если он даже не обмолвился о постыдной смерти в тюрьме. А по краям толпы женщины в черных шалях. А перед похоронами были бы настоящие поминки, с виски и пивом бочками. Да, старик все обычаи знает, даром что наполовину испанец.
Пресное, сладковатое пиво, холодный окорок, вареная нечищеная картошка. Мур отодвинул тарелку и попросил бутылку бренди.
— Месяц назад куда беспокойней было, — заговорил с ним тавернщик, — со всех сторон смутьяны на город рвались. Слава богу, у нас гарнизон стоял. Отбили солдаты их атаки.
— Новости у вас с душком, — бросил Мур, — как и окорок.
Тавернщик обиделся и тактично убрался с глаз гостя, однако не ушел.
— Вам, сэр, лучше бы переночевать здесь. Вы ведь, кажись, из Англии?
Мур, не отрывая глаз от стакана, улыбнулся.
— Мы как раз сейчас толкуем об этом с братом. Мой брат ирландец. Может доказать это. — Поросшее щетиной лицо, озноб, влажные стены камеры. Уж Джон-то это доказал. — Отец у меня испанец, а брат ирландец. Так кто же я?
— Вы любите бренди? — осторожно спросил тавернщик.
— Смотря какое, — ответил Мур. — У вас ирландское бренди?
— Как сказать, сэр, как сказать. Есть одна ирландская семья, Линч их фамилия, так они бренди и впрямь из Испании привозят. Раньше в смутные времена сколько ирландцев в Испанию подались. А там занялись торговлей. Только домой вот никто не вернулся. Ни одна собака.
— Именно, — кивнул Мур, — ни одна собака.
Он захватил бутылку со стаканом в экипаж, бросил шиллинг Уолшу.
— Сходи выпей чего-нибудь. Ночью замерзнешь.
— Господь с вами, да кто ж из христиан в такую кромешную тьму поедет.
— Если ты этих людей христианами называешь, значит, плохо знаешь их.
Устроившись на сиденье, Мур открыл футляр с пистолетами, лежавший подле него. Дуэльные пистолеты. Еще одна забава этих глупых островитян. Кровавая забава его кровожадных соотечественников. А правила такие дурацкие, что Фруассар сгорел бы со стыда. Дуэлянтам не разрешается: преклонять колени, прикрывать какую-либо часть тела левой рукой, стоять они должны в полный рост. Пусть умирают с голоду бедняки, а эти будут развлекаться, постреливая друг в дружку. И никаких французов им не надо. Он зарядил пистолеты.
Почтовыми дорогами на северо-запад пересекали они Ирландию в ночной мгле. Несколько раз пришлось останавливаться: то солдаты, то пьяные, бредущие домой из кабаков в холмах, то окажется на дороге ушедший с плохо огороженных пастбищ скот. Больше приключений не было. Дважды Уолш сбивался с пути, стучал в придорожные хижины и спрашивал у перепуганных людей дорогу. Из-за крон деревьев светились огни усадеб, сокрытых далеко за каменными стенами.
Мур то и дело спокойно прикладывался к полной бутылке бренди, пил по глотку, точно микстуру, держа бутыль твердой (даже в тряском экипаже) рукой. Дождь унялся. На дорогах стало посуше. У моста через Шаннон часовые остановили карету, посветили в окошко фонарем.
Английские ополченцы. По выговору — из Йоркшира. От внезапного света Мур сощурился. Протянул пропуск, подписанный Деннисом Брауном, Верховным шерифом Мейо, и главнокомандующим, генералом Тренчем. Бумагу сложили и вернули. Все верно: Джордж Мур, дворянин, помещик из Мейо.
— Долго вам еще ехать, сэр.
— Я провожал брата. Он отплыл в Испанию из Уотерфорда.
— За мостом дороги еще хуже, сэр, — предупредил часовой, — имейте это в виду.
Мур спрятал пропуск в карман.
— На ирландца-то совсем не похож, — обратился один из солдат к капралу. — По разговору, похоже, из благородных господ.
— Он и есть из господ, — ответил тот. — И в охранной грамоте Тренча так написано. Только ирландец он чистокровный. Как от него бренди разило, не заметил?
— Жаль, что не заметил, — вздохнул солдат и похлопал себя по бокам, чтобы согреться — ночь стояла холодная.
Вот и западный берег Шаннона. Сюда согнал Кромвель уцелевших дворян-католиков. Но не нас, Муров, мы жили в Мейо испокон веков. При нас холодной зимой потянулись в Мейо повозки с женами и детьми ссыльных, пастухи со стадами, телеги, груженные пожитками из усадеб в Мите и Карлоу. К ним не приставили даже охраны, хотя католики ехали через всю страну безоружные — оружия им носить не полагалось. И пришлось им выискивать из тех земель, что были определены, скудные акры, пригодные для землепашества, — либо при болотах, либо на склонах холмов. Не хуже, чем в других странах. Такова наша история. Одоление невзгод.
Стакан выскользнул из руки. Начал искать его ногой и раздавил. Принялся пить прямо из бутылки. В Испании — гонения на мавров и иудеев, во Франции — на гугенотов, в Америке — на краснокожих индейцев. Человек с кнутом и пистолетом одолеет десяток разутых-раздетых. Повсюду произвол. Мысли его уже заволакивало хмелем, они лишь изредка вспыхивали яркими искорками-догадками и гасли. «Я со всякой был бы счастлив, кабы не старая любовь». Так, кажется, в песне Шеридана говорится. Так кто же Шеридан: ирландец, англичанин?..
По песчаным дорожкам за усадебными серокаменными, гладкими на ощупь стенами едет прочь Джон… Вот он с крестьянами, те что-то тараторят по-ирландски… Шелковое, сотканное во Франции знамя, приманка для глупцов. Попался и Джон. Арфа без главы. Горе. Джона больше нет. Злоба. Тела, разодранные в клочья… Я последний из рода Муров. Сюжет для дешевого романа. Джону бы понравилось. Рядом — футляр с пистолетами. Дурак.
В ночи перед ним простерлись до далеких холмов невидимые болота. От них да от озер веет холодом. Дождлива осень в Коннахте. Вокруг промозглая мгла. Мур поежился и отпил из бутылки. Вспомнилась одна знакомая англичанка. Миссис Софи Джермэн. Виделись они в Лондоне и Уилтшире. Белая кожа, на щеках и груди — чуть смуглее. Семь долгих вечеров на деревенском постоялом дворе. Черные волосы разметались по белой подушке, карие глаза широко раскрыты. Сквозь неплотно задвинутые шторы заглядывает предзакатное солнце. Но и ему сейчас меня не согреть…
«— Много таких ирландцев, как ты?
— Не знаю. У меня мало знакомых ирландцев.
— А как там у вас, в Ирландии?
— Как и везде. Озера, дороги, дома, люди.
— Как в Испании?
— Нет, не как в Испании.
— Ирландия все-таки чуть-чуть запечатлелась в тебе. Ты не такой, как все. Это очень мило.
— А может, Испания?
— Нет, нет, Ирландия.
— У меня ирландский выговор?
— Да. Ты мой. Мой ирландец. Говорят, там больно весело живется.
— Только глупцы могут так сказать. Для них и впрямь лучше страны нет.
— Мой ирландец! — Она погладила его по груди».
Страсть напомнила о себе, но сейчас лишь грустью и болью. Ее ирландец.
Под стук каретных колес воспоминания об этой женщине исчезли. Вот, ворча и хмурясь, ходит меж стен недостроенной усадьбы отец, и рядом он, Джордж. Воскресенье. Тихо. Лишь поют птицы. Кружат над гнездами грачи. За молодой рощицей — манящая прохладой гладь озера Карра, зеленоватая, точно шелковое полотнище, которое отныне уже не соткать.
— Джон женится, — успокаивал себя отец, — он не станет тратить деньги, здоровье на лондонских шлюх.
— Будто я трачу! Мне еще ни одна шлюха не приглянулась.
— Да, я забыл про книги. Книги и проститутки у тебя в голове. Сочетание необычное. Ты все-таки язычник, как и все протестанты.
— Ты неверно судишь обо мне, отец, и всегда неверно судил. Я люблю этот край, это озеро не меньше, чем ты.
— Меня обобрали до последнего гроша и выслали за тридевять земель.
— Но вот мы вернулись. Времена меняются.
— А что это за господин, с которым ты дрался на дуэли в Лондоне? Даже в дублинские газеты попало, стало достоянием всех протестантов. Как его зовут?
— Джермэн.
— Ты, конечно, стрелялся с ним из-за женщины?
— Конечно же нет. Из-за карт. Засиделись допоздна, выпили лишнего.
Как и подобает истинным англичанам. А она: «Мой ирландец!» Да в Ирландии дама примчится в собственной карете, чтоб на дуэль поглазеть.
— Джон вырастет другим.
— Да, он от рождения другой. И ты мне это без устали пытаешься доказать.
— Я люблю вас обоих, святой богородицей клянусь. Обоих люблю.
Один лежит сейчас в уотерфордской земле: запавшие щеки со светлой щетиной.
Да, он вырос другим.
Ненадолго забылся. Проснулся — еще ночь. Стал напевать обрывки песен, стихов, крутившиеся в голове. «„Идут французы морем“, — пророчит старая вещунья». Накатила волна с мыса Даунпатрик, унесла брата, сюда на юг, в Уотерфорд. «Идут французы под парусами, завтра с рассветом будут с нами». Все мы потонем в бушующей стихии истории.
— А ты эту песню знаешь? — кричал он кучеру, словно тот мог услышать. — А я вот знаю. И Джон ее слышал. Не остров, а сплошное болото да слякоть от дождей.
Мур вконец разошелся, когда они доехали до Баллихониса. У ног перекатывалась пустая бутылка. Он велел остановить у постоялого двора, разбудить тавернщика и купить бутылку. Но хватило и одного глотка — раскрасневшись, выпучив глаза, он упал ничком на стол, запачкав рубашку и жилет, — его стало тошнить. Мой ирландец. И белая рука крадется по животу вниз. Зажав стакан обеими руками, он склонился над ним, отхлебнул половину, поперхнулся, его тут же вытошнило.
— Что ни делается — все к лучшему, — пробормотал он, уронив голову на грудь. — Теперь он уже далеко от Ирландии. В безопасности.
Уолш был потрясен: он никогда не видел своего господина пьяным. Словно чужая душа вселилась в знакомое тело, лицо исказилось, язык плел несуразицу. Глядя прямо на Уолша, Мур продолжал:
— Я тоже любил его, отец. Я тебя любил. Даже сказал об этом как-то. Все прахом пошло.
— Пресвятая дева богородица, — зашептала жена тавернщика, — чем помочь-то ему?
— Видать, совсем пить не умеет, — отозвался ее муж.
— Изрядно перебрал, — заступился Уолш. — Любой бы блеванул.
— Кто хоть он?
— Дворянин из Мейо, — ответил Уолш. — Помогите-ка мне его в постель уложить.
— Видать, и впрямь знатный дворянин. Нам такие в диковинку. Посмотри-ка.
— Тише, услышит, — шикнул Уолш.
На следующий день в послеобеденный час они добрались до Каслбара. Джордж, как всегда, был чисто выбрит, одет в свежее белье и другой костюм. В живых голубых глазах на длинном задумчивом лице отражалось голубое небо Мейо. Бутылки под ногами словно не бывало, футляр с пистолетами закрыт. Лишь осколки раздавленного сапогами стакана напоминали о долгой вчерашней ночи.
На Высокой улице столпился народ.
— Прочь, прочь с дороги, — закричал Уолш и замахнулся кнутом.
Мур выглянул из окна.
— Не нужно, — остановил он кучера и вылез из кареты.
В толпе и горожане, и британские солдаты, и ополченцы, и крестьяне. Мур хотел было заговорить с молодым офицером, но почувствовал чью-то руку у себя на плече. Круглолицый коротенький человек в мундире йомена. Купер. Тот, что приезжал советоваться насчет Избранников. Просил замолвить словечко перед Деннисом Брауном. В Киллале, дескать, неспокойно! Еще до восстания.
— Вовремя вы приехали, Мур. Сегодня большой день. Но в следующую пятницу будет и того похлеще. Непременно приезжайте. Мои йомены сегодня на службе, а я вот сюда вырвался и в пятницу обязательно приеду. Такой день пропустить нельзя. Никак нельзя.
— А что это за день? — холодно спросил Мур, неприязненно покосившись на руку у себя на плече. Купер ее тут же убрал и тщательно вытер о штаны.
— Месяц я томился в тюрьме, голодал, ожидая расплаты, только этим и жил. Ничего не скажешь, ваш Деннис Браун — человек дела, если разохотится. Днем, конечно, время не слишком удачное, а вечером все уже перепьются. То ли дело — утро, такое же свежее, погожее, как сегодня. Да я после этого прямо молодею.
— После чего? — не понял Мур.
— Как, ну после их казни, конечно. Выносят приговор и вешают. А об чем я тебе, милок, толкую.
— Я вам не «милок». — Ишь, мужик из Киллалы запанибрата с господином, владельцем Мур-холла. А не все ли, впрочем, равно?
— Оптом, так сказать, вешали. За неделю троих, а то и четверых.
Убогий гарнизонный городишко: суд, тюрьма, лавки да таверны. Столица Мейо. Мур взглянул на окраину — внизу теснились жалкие лачуги, по склону улица взбиралась на холм, где стояло здание суда, сейчас его за толпой и не видно.
— Мне виселицы никогда не казались приятным зрелищем, — бросил Мур.
— Да и я не ахти какой кровожадный, да только сейчас случай особый. Мы их одолели, и теперь нужно вогнать в них страх господень. Вы только поглядите, что они натворили.
— Что-то часто вы имя господне поминаете, — заметил Мур и так же беспечно продолжал: — Дай вам волю, вы б и моего брата повесили. Младшего брата моего, Джона.
— О господи. — Купер даже вздрогнул и смутился. — Мне даже и в голову не пришло. О брате-то вашем я и не вспомнил. Прошу прощения. Правильно сделали, что перевели его отсюда. Где он сейчас, бедняга? В Клонмеле или в Уотерфорде.
— В Уотерфорде, — ответил Мур. — Опасность для него миновала. Думаю, скоро ему разрешат уехать в Испанию. Вы же знаете, там у нас остались кое-какие торговые дела.
Уж Купер-то знает. Муры, Брауны, Мартины, Гленторны. Этим все нипочем. Благородные семейства. У них все решается за бокалом шерри: и свадьбы, и сделки, выезд на охоту, даже судьба государственного изменника. Правда, Джон — парень скромный, хоть и горячий. Пусть себе едет в Испанию. Купер против него ничего не имеет. Другое дело — старший брат, словно стакан со льдом.
— Что ж, рад слышать, — сказал он.
— Да, выходит, те, кого вы вешаете оптом, дали промашку. Им бы тоже торговые дела в Испании завести.
Купер с неприязнью взглянул на спокойное лицо, голубые глаза. Точно арктический лед. Насмешничает еще, рыбья кровь.
— У меня своя причина для радости, — сказал он.
— Не сомневаюсь. Виселице да тюрьме как не порадоваться.
Купер, растерявшись, потер круглый подбородок. Ну и грубиян.
— Вы, Мур, очевидно, неверно меня поняли. Дело в том, что, пока я в заключении исходил яростью, моя жена Кейт носила под сердцем нашего ребенка. Вот каким известием встретила она меня в Холме радости.
— Поздравляю вас, сэр. И миссис Купер тоже, хотя не имею чести ее знать.
— Вы, быть может, знавали ее отца Мика Махони. Он держал скот близ Балликасла и Кроссмолины.
— Имя знакомое, — кивнул Мур, — у вас действительно достойнее повод для праздника, чем публичная казнь. От души желаю счастья.
— Она считалась первой красавицей в графстве. Да и по сей день считается. Волосы у нее черные.
— Брюнетки зачастую красивы, — признал Мур.
— И на редкость верная жена, — спешно прибавил Купер. Хотя Мур жил в Мейо тихо и скромно, слухи о его лондонских похождениях дошли и сюда. — На редкость верная. Кстати, она из ваших.
— Из каких — «наших»?
— Из папистов. Я даже и не пытался ее переубедить. Она и на мессы ходит, и на исповеди, так же как и вы.
— Хотелось бы верить, что чаще. Вы говорили насчет пятницы. А что в пятницу особого?
— В пятницу? — Купер прищурился. — Ах да, в пятницу. Ну как же. Будут вешать Оуэна Мак-Карти.
— А кто это?
— Говорить-то о нем и то тошно. — Купер сплюнул и растер плевок сапогом. — Был учителем в Киллале, заводилой у этих самых Избранников. Он-то и написал то воззвание, с чего все и началось. Я вам его в Мур-холл привозил. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».
— Помню. Весьма занимательный документ. Мне тогда казалось, что писал поэт.
— А он и есть поэт, и к тому же отменный, по словам Кейт. Учителя нередко стихи слагают. И сколько средь них смутьянов отъявленных — болтаться б им на виселице.
— Ну это упущение в пятницу частично исправят.
— Он во всем сознался. И что воззвание писал, и во всем остальном. Кое-кто из моих парней побойчее раз вечерком наведался к нему в каслбарскую тюрьму. И уламывать-то долго не пришлось. Сломался он. После Баллинамака из него всю задиристость и всю поэзию вышибло.
Спокойное осеннее солнце взирает на грязную улицу, серые убогие дома. Где-то в переулке скулит собака.
— Будьте вы прокляты, и я вместе с вами, и вся эта страна, — тихо проговорил Мур.
Широко расставив ноги, уперев в бока кулаки, Купер смотрел вслед удаляющейся в сторону Баллинтаббера карете. Мур, словно зимний ветер, остудил радость Купера: ишь чванится своим гнусавым английским выговором, католичеством, точно орденом, гордится. Жизнь в Мейо мало-помалу налаживается благодаря стойкости верных патриотов-протестантов, хорошему кнуту да виселице. Но этого Мура ничем, даже позором брата, не проймешь. Вся эта знать одинакова: что Брауны, что Муры, что протестанты, что католики. Родственные связи, закулисная поддержка. Все это, точно заговор против простых, как он, Купер, людей, которым недоступен и их язык. А ведь на таких, как он, держится вся Ирландия. Нет, у него куда больше общего с Миком Махони, чем с этими выродками.
К вечеру он успокоился, сидя у «Волкодава» с двумя офицерами-ополченцами из Керри, рассказывая им о том, как пришли французы и как он, Купер, отважно защищал Киллалу.
— А ведь они могли высадиться и у нас, — сказал ему капитан Стэк. — В девяносто шестом как раз под рождество корабли Гоша во время урагана вошли в залив Бантри. А на борту флагмана был сам Уолф Тон. Только чудом из-за ненастья они не высадились в Керри! А то бы сожгли, сукины дети, Трейли дотла.
— Тамошние жители, о том урагане вспоминая, говорят, что это «протестантские ветры» их уберегли.
— Ветры нам всегда благоволили, еще со времен Великой армады, — напомнил Купер.
— Это не просто благоволенье, а само провидение. Наш народ господь бережет. А иначе разве остались бы мы живы среди дикарей идолопоклонников? Мы лишь маленькое воинство среди вражеской армии.
Купер не был настолько уверен. Ветры переменчивы. Страшный ураган пронесся по побережью Мейо, еще страшнее — в Керри. Но приятно тешить себя мыслью, что ирландские протестанты — божьи избранники, люди умеренные и немногословные, наследники Кромвеля, решительные перед лицом опасности, прямодушные, в отношениях меж собой и с другими, богобоязненные, отметающие идолопоклонников и суеверия. Люди, для которых незыблемы традиции мужества и благопристойности. Преисполненный таких чувств, Купер заказал всем еще по кружке портера.
— Учтите, — улыбнувшись, не без яда заметил Стэк, — я ручаюсь только за протестантов из Керри. Протестанты из Мейо, быть может, совсем иные. Насколько мне известно, они могут наполовину оказаться папистами. Таких мы называем «гнилью». Сначала возьмем себе в жены католичку, вот «гниль» и появилась. А дальше — больше, пойдут дети.
Из-за огромной кружки Купер испытующе взглянул на него. То ли Стэк пошутил в его адрес, то ли обращал свои слова ко всем.
— Женщины-католички не хуже других, — вступился он, — во всяком случае, некоторые. Дай каждой по доброму фермеру-протестанту, и они такое племя народят — равного в Европе не сыщешь. В семье мужчина голова. А протестантов сызмальства править в семье обучают. Это у нас вроде как особый навык.
— И все же лучше жену из протестанток выбирать, — заметил Хассет.
— Верно, — поддакнул Стэк.
— Во всех графствах считают, что Керри — колыбель смуты, — не остался в долгу Купер. — Парень, которого будут вешать в пятницу, как раз из ваших краев.
— Да, но его оттуда прогнали, как паршивого пса, — ответил Хассет. — Знаю я прекрасно об этом парне. Родился в Трейли, его отец на моего деда батрачил. Это же у вас в Мейо его пригрели, да еще и в школе учить поставили. У нас в Керри знают, как с такими беспутными поступать.
— Именно — беспутными, — поддержал его Стэк. — Уж сколько лет, как в Керри и след его простыл, а разговор и поныне идет. Даже священники его с амвона поносят!
— Я одного слышал, — Хассет улыбнулся, вспоминая, — то было на востоке, в Каслайленде. Две девчонки там забеременели, и обе утверждали, что он виновник, так сказать. Паписты сами говорят, что его наедине ни с какой женщиной оставлять нельзя, будь то девушка, замужняя или мать семейства.
Стэк, однако, не улыбнулся.
— Немногим, видно, паписты могут похвастать, раз о таком до сих пор поминают.
— Да нет, все по справедливости, — возразил Хассет, — поминают-то его за песни, а не за другое что. А песни-то он славные сочинял.
— В пятницу никакие песни ему не помогут, — бросил Купер.
— Я таких людей знавал, — сказал Стэк, — вы правы, в Керри они плодятся во множестве. Только бы напиться да чью-нибудь дочь в постель затащить, а назавтра к попу на исповедь да за перо — гимн пресвятой богородице сочинять.
— Или воззвание Избранникам, — подхватил Купер. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».
— Их религия им по душе, — продолжал Стэк. — Сегодня пропьет последний грош, а о дне завтрашнем и не задумается. А зачем? На исповеди все грехи замолятся.
— Он и в Мейо распутничал, жил в домишке у одной молодой вдовицы. Отмыть да прибрать — недурна собой будет. Одному богу известно, сколько еще у него здесь женщин было.
— Когда его из Керри выперли, он в Макрум подался, — сказал Хассет, — один мой знакомый там скот разводит, так он мне кое-что о Мак-Карти рассказал. Случилось, видно, так, что ему и священнику приглянулась одна девушка — служанка из какого-то господского дома.
— Священники у них — стыд и срам, — бросил Стэк, — лицемеры и ханжи.
— Ну-ну, рассказывай дальше. — Купер даже подался вперед.
Ну вот, теперь похоже на прежнюю жизнь: уютная таверна, приятные собеседники, в красных мундирах тесным кружком за столом, шутки, анекдоты, особо забористые и пикантные, потому что рассказываются среди единоверцев. И узник, ожидающий казни в тюрьме, куда ведет кривая дорога, — далеко, за тысячу миль, точно северный полюс, недостижимый и непостижимый для сидящих в теплой таверне.
Карета Мура въехала в ворота его усадьбы, и на этом кончилась первая половина его жизни. Вторая — постепенное смирение со своим характером и судьбой — обозначилась не сразу, а лишь через несколько лет.
Первые месяцы 1799 года Мур потратил на то, чтобы выполнить данное Деннису Брауну обещание — плата за перевод Джона из каслбарской тюрьмы в Уотерфорд. Он написал пять статей-памфлетов, в которых доказывал, что необходимо распустить ирландский парламент и объединиться с Великобританией. По тем дням вопрос этот был едва ли не самый насущный, он затмил даже войну с Бонапартом. В те дни он как раз совершил безуспешную попытку захватить Акре, как он сам пышно выразился — «эту жалкую дыру, которая вдруг разверзлась пропастью меж мною и Судьбой». В первых двух статьях излагались общие соображения, к тому же очень высокопарно, так что вряд ли имели какое-нибудь значение, зато остальные три весьма убедительно выявили причины, по которым католикам-дворянам и людям среднего сословия стоит поддержать объединение двух стран, ибо таким образом будет достигнуто скорейшее восстановление их гражданских и политических прав. Статьи пользовались большим успехом, и у автора даже завязалась переписка с архиепископом Тройским и лордом Конмером. Мур несколько раз ездил в Дублин и докладывал о своих взглядах Католическому комитету. Историки считают, что его выступления сыграли первостепенную роль, склонив ирландцев-католиков принять политику Питта и Корнуоллиса. Питт даже прислал ему прочувствованное письмо, в котором намекнул, что Объединенный парламент в первую очередь рассмотрит вопрос о равноправии католиков.
Муру, однако, не нужна была ни признательность премьер-министра, ни восхищение архиепископа. Он изложил лишь свои искренние убеждения. «Нация протестантов», как называлась в ту пору Ирландия, по мнению Мура, безнадежно погрязла в продажности и своекорыстии, а парламент ее — сборище чиновников и подставных лиц, на которых безуспешно пытаются воздействовать немногочисленные истинные патриоты, сильные словом, но не делом. Всякая надежда на упразднение неравенства возлагалась на Лондон. Да и сам он чувством и разумом был ближе к Англии, нежели к Ирландии. Он полагал, что Англия поможет его родине встать на путь современного развития. Полагал он так с оглядкой и оговоркой, ибо знал наверное, что Англия будет поступать, сообразуясь со своей выгодой и безопасностью. И свои сомнения он чистосердечно изложил в статьях, что лишь прибавило им значимости. Циничное признание его казалось вполне оправданным, так как все ясно видели, как Корнуоллис и Касльрей чуть не в открытую подкупают парламентариев-законодателей в Дублине, суля пенсии, титулы, выгодные и нехлопотные должности. Мур настоятельно подчеркивал, что «нация протестантов» себя изжила, всеразлагающий подкуп — тому доказательство.
Но даже и этот, столь незначительный шаг в политическую жизнь вызвал у него отвращение и презрение к самому себе. Хоть и не поступился он совестью, написал то, во что истинно верил, однако сделал он это, чтобы расплатиться за услугу с Деннисом Брауном, который уже не один месяц огнем и мечом наводил порядок в Мейо. По его наущению, отряды ополченцев и йоменов прочесывали графство, жгли деревушки, где привечали повстанцев, секли подозреваемых в соучастии прямо у порога их хижин, тащили их на аркане в тюрьмы Каслбара и Баллины. Доносчики, предводимые Поджем Дайнином, ставленником Брауна, отыскивали повстанцев, укрывшихся в самых глухих деревнях, и на перепуганных, оборванных и грязных людей устраивалась облава — их загоняли либо в болото, либо на вершину холма. На перекрестке дорог в Баллинтаббере, на земле Мура, поставили столб для порки, и простоял он, покуда Джордж Мур собственноручно не свалил его, и всякий раз, писал ли он статьи, письма к духовенству или дворянству, католикам-банкирам и купцам, в Дублин или в Лимерик, перед его мысленным взором хоть краешком, но все же виделся Деннис Браун. Вот он перегнулся через стол и, не стесняясь, предлагает сделку. И Мур чувствовал, что от этой скверны ему не очиститься вовек.
Однажды по пути в Дублин из своего Замостья к нему заехал Томас Трейси. Прохладным вечером они вышли посидеть на балконе.
— Здесь частенько сиживал ваш отец, — вздохнул Трейси. — Помните?
— Да, помню, — ответил Мур.
— Жаль, что не видит он вас сейчас, — продолжал старик. — Наконец-то вы вместе с нами. Он очень высоко ценил ваш ум, Джордж. Очень высоко. Жалел, что вы растрачиваете себя по пустякам в Лондоне. Вас он ценил за ум, а Джона… — Трейси замялся.
— Любил, — подсказал Мур. — Мы его оба любили.
— И я любил его. — Трейси отвернулся, обратив взор на темно-зеленую в вечернем свете гладь озера. — Я должен рассказать вам про Элен. Она, похоже, увлеклась молодым человеком. Вы, вероятно, знаете его. Доминик О’Коннор из Роскоммона. Семья хорошая. Отец его приходится братом О’Коннору из Клоналиса. О свадьбе, конечно, еще речи не было. Рано.
— Что ж, новость приятная, — искренне порадовался Джон. — Элен — девушка весьма достойная. И по уму, и по характеру.
— Я-то думал, жизнь у нее по-другому сложится, — не сводя взгляда с озера, проговорил старик. — Ведь они с Джоном так любили друг друга. Она просто места себе не находила. Вы можете себе представить.
— Да, конечно, — кивнул Мур.
— Бог мой, какая напрасная жертва! Но у него были самые благородные помыслы. Вы, Джордж, не забывайте об этом.
— История судит нас не по помыслам.
— История нам не судья. Судит нас лишь бог.
— И судит строго.
— Читая вашу последнюю статью, я как раз задумался об этом. Спасибо, что прислали. В том, что «нация протестантов» так бесславно гибнет, и есть суд господень. Они помыкали нами со времени сражения у Бойна, со времен Кромвеля. Болотные разбойники да плотницкие подмастерья, из грязи — да в князи. А за ними и дети их, и внуки, и правнуки. Да, пришел для них Судный день. Вам бы надо было это подчеркнуть.
— Протестанты и впредь будут у руля, — сказал Мур, — в их руках — почти вся собственность, вся торговля Ирландии. Это не переменить. С единым парламентом в Лондоне у нас появится надежда, что нам вернут наши права. Лишь надежда. За нее я и ратовал.
— И тем не менее довод ясный и убедительный. Будь в живых ваш отец… он бы гордился вами.
— Права-то себе мы вернем, — продолжал Мур, — точнее, католики могут вернуть. Зато страна окончательно лишится независимости. Джон бы мною гордиться не стал.
— Джон — легкомысленный юнец. Какую свободу принесли бы нам французы, эти безбожники и головорезы?
— Согласен с вами. — Мур провел ладонью по глазам. — Я заключил сделку с Деннисом Брауном. Браун вызволил его из каслбарской тюрьмы и перевел в более безопасное место на юге, со временем Джона удалось бы переправить за границу. В Америку, например. Или в Испанию. Я же со своей стороны пообещал выступить за объединение Ирландии с Англией. Так что и я продался. Как и эти жалкие дублинские приспособленцы: кто за орден, кто за пенсию. Получил свое и я.
Трейси повернулся и взглянул на Мура. Заговорил он не сразу, смущенный и удивленный таким признанием.
— Но вы же писали искренне?
— Да, разумеется. Все до единого слова. Но не будь я в долгу, вообще бы ничего не написал. Браун получил обещанный кусок мяса.
— Вы просто чересчур строги к себе, — стал утешать Трейси, — на сделку вы пошли только ради Джона, чтобы спасти ему жизнь! Господи боже мой! Деннис Браун даже презрения недостоин. Я бы такое с его стороны и предположить не мог.
— Он сдержал свое слово, а я — свое. Но сделка оказалась ненужной. Джон умер.
— Вы не правы. Она нужна была Джону. Ради его спасения.
— Я согласился бы на любые условия. Выдавал бы вымысел за правду, черное за белое. Заплатил бы любые деньги, сделал бы все, что бы он ни пожелал.
— Но, однако, не сделали. Вы лишь пообещали обнародовать свои взгляды. Вас мучают угрызения совести, их сумел бы развеять любой толковый священник. Поговорите с Хасси. Поверьте, он в восхищении от ваших статей.
— Ну что вы! — Мур улыбнулся. — Зачем мне совет господина Хасси. Я и сам неплохо разбираюсь во всех угрызениях совести. — И нетерпеливо тряхнул головой. — Давайте о чем-нибудь другом поговорим. Жаль тратить на пустяки такой чудный вечер.
Но Трейси не отступал.
— Даже если это и сделка, даже если вы писали неискренне…
— Ненавижу сделки, — перебил его Мур, — и тех, кто в них участвует.
— Спаситель наш и то не гнушался сделкой! Жизни своей богу-отцу не пожалел во искупление грехов человеческих.
— Богохульственное у вас сравнение, — усмехнулся Мур. — Господина Хасси оно бы огорчило.
Возможно ли объяснить себя человеку вроде Трейси, держащемуся общепринятых взглядов, простодушному и набожному? Да Мур и не пытался. Его честность запятнана грязными обстоятельствами. История, общество существовали для него лишь как средоточие власти, хитросплетение причин и следствий, немощи и силы, господства и раболепия. Сам же он, силой собственного разума, оставался независим от этих пут, защитив холодный, осторожный рассудок свой броней ироничности — броней надежной, проверенной и оцененной по достоинству. Сама свободолюбивая суть его побуждала к такой независимости: лавируя меж берегов, он не приставал ни к одному. Мысли его, словно птицы, кружащие над землей, кажется, вот-вот сядут, ан нет — вновь взмывают в небеса. Браун же раскинул силки, и заметались в них беспомощные вольные птицы. Дороже золота заплатил он за избавление Джона. Он поставил мысли свои на службу Брауну. Ирония, но уже не его, а судьбы. Отец бы похвалил его, обрадовался бы, что сломлена столь нарочитая гордость. Ну да бог с ним.
Трейси, конечно, прав. Мура мучали угрызения совести, но отнюдь не в христианском толковании. Мур — историк, таковым он себя по крайней мере считал. А историки не продают правду политикам ни за деньги, ни за спасение брата. Вот какую веру он исповедовал, и, как доказывает история, напрасно.
Разумеется, в конечном счете в 1800 году был принят Акт об Унии, объединивший Англию и Ирландию, однако католики добились полноправия лишь через тридцать лет, Мур не дожил до этого времени. Больше в общественной жизни он не участвовал, хотя несколько раз его понуждали занять пост в руководстве Католической ассоциации. Статей он больше не печатал, полагали, что он продолжает исследовать историю Французской революции. В Мейо его считали весьма образованным человеком, пытливым ученым, однако в Лондоне забыли даже его имя, разве что вспоминали его трактат о партии вигов.
В 1805 году он женился, и брак его породил многочисленные толки и сплетни в Мейо, ибо женился он на племяннице Денниса Брауна, Саре. Она только что вернулась в Ирландию после скандальной связи с лордом Голмоем, известным повесой. За три года до этого Мур познакомился с ней в Лесном — поместье Брауна, куда его привели дела.
Дом этот был много скромнее, чем усадьба Браунов в Уэстпорте, где жил брат Денниса. Он более не носил титула лорда Алтамонта. После объединения Ирландии с Англией ему присвоили титул маркиза Слайго — так в какой-то степени вознаградились заслуги Денниса Брауна перед английским правительством. Самого Денниса вознаградили иначе: сделали членом английского парламента и самым могущественным человеком в Коннахте. Среди крестьянства за ним укрепилась репутация чудовища-людоеда (после «усмирения» 1798 года) и пережила его не на один десяток лет. Впрочем, репутация его мало беспокоила. Он пообещал восстановить мир в Мейо, и слово свое сдержал. А последние из повешенных уже давным-давно сгнили под коркой дегтя, и с эшафотов их поснимали. В кабаках о его зверствах распевали песни, но к ним он оставался глух. В Ирландии народ редко бывает доволен властью.
Поместье Лесное было спроектировано неудачно: конюшня и псарня примыкали к дому, от них на захламленном мощеном подворье стояло зловоние. Да и навоз не убирали, а затаптывали меж плохо пригнанных булыжников.
До Мура неслись голоса слуг, конюхов, они перебрасывались беззлобными шутками, подтрунивали друг над другом.
— Жизнь у нас здесь немудреная, — сказал Браун, встретив гостя. — Никаких музыкальных салонов, как у брата, никаких искусственных прудов, китайских драпировок. Вы бы посмотрели на эту драпировку. Что там только не нарисовано: и пагоды, и всадники. Все стены ими изукрашены. — Он положил руку на плечо Муру.
— Проходите, друг мой, проходите.
— Я приехал лишь затем, чтобы поговорить о судебных положениях. Что явствует и из моего письма. Спасибо, что сочли возможным принять меня.
— Полноте, полноте. Вы гость желанный. В кои-то веки пожаловали.
В передней комнате было сумрачно. На стенах пожелтевшие портреты, лишь белеют под слоем лака и пыли лица.
— Жалкая мазня, — бросил Браун. — Лучшие картины, разумеется, в Уэстпорте. Там и отцов портрет, и Питера, и дедушки. Здесь же родня помельче, всякие кузены и прочие. Кроме вот этого. Взгляните. — Он подвел Мура к портрету мужчины в военном облачении семнадцатого века, здоровый румянец, длинный крючковатый нос. — Вот полковник Джон, во всей своей красе и при всех регалиях; готов ринуться за королем Яковом в бой: не сносить головы кое-кому из протестантов. Понятно, почему мой брат — ныне маркиз Слайго — не повесил этот портрет у себя. Да, в те времена все мы были католиками: и Муры, и Брауны, и Трейси.
— Судя по портрету, человек смекалистый.
— Неплохой холст, рисовал лондонский художник, Тэрвилл.
Они расположились в кабинете у Брауна, в небольшой уютной комнате с камином, топившимся торфом — к вечеру похолодало. По двум стенам до самого потолка — полки с книгами. Двустворчатые окна обращены к лугу. По желтеющей траве стелился легкий туман, вдали под сенью деревьев паслось стадо. Напротив камина высвеченная бликами огня картина: вид с далекого холма на усадьбу Уэстпорт, а за ней — бухта Шкотовая. Бездушное, аляповатое произведение. Ландшафт безжизнен, хотя выписан каждый листочек на дереве и прорисованы все безукоризненно прямые тропинки.
— А этот решил, видимо, за деньги все в натуральном виде преподнести, — усмехнулся Браун, — насажал бы настоящих деревьев, кабы было куда.
— Красивая усадьба, — заметил Мур.
— Что верно, то верно, — согласился Браун. — И построена надежно, на века. За самим городом Уэстпортом, Джордж, большое будущее. Помяните мое слово. Киллала и Баллина — городки отжившие. А в Уэстпорте через пять лет будут у причала стоять корабли с зерном в Англию. Ни один колосок из Коннахта не минует Уэстпорт. Слава богу, и весь наш Коннахт ждет большое будущее. Мы сделаемся подлинными кормильцами Англии. Ей предстоят долгие изнурительные войны с господином Бонапартом, а крестьяне и помещики Ирландии будут набивать карманы английскими банкнотами.
— Не уповайте на историю, — сказал Мур. — Когда мы беседовали в последний раз, господин Бонапарт был лишь поверженным в Египте генералом. А сегодня он повелевает Францией. Времена меняются.
— Не беспокойтесь, с историей я предоставлю разбираться вам, — ответил Браун.
— Вернемся к судебным положениям. — И Мур достал из кармана бумаги.
Они управились с делами за час, оба были смекалисты и дотошливы. Вот Браун положил перо на стол и выпрямился.
— Вы, Джордж, надеюсь, отобедаете у нас? Фазан, запеченный окорок и пирог с крыжовником. Фазана я подстрелил сам.
— Может, в другой раз, — стал было отказываться Мур. — Хотелось бы добраться до дому засветло.
— Незачем дожидаться другого раза. Вдруг опять лишь через годы свидимся. Решено, вы заночуете у нас.
Не все ли равно, подумал Мур. Все, что в жизни имело какое-нибудь значение, далеко в прошлом.
— У меня для вас приятный сюрприз, — напирал Браун. — У меня гостит племянница, Сара. Переехала сюда жить. Вы, вероятно, помните ее еще по Лондону.
Как не помнить. Стройная, черноволосая, кареглазая. Дику Голмою она приглянулась особенно. Им и обесчещена. Толком-то Мур ее и не знал.
— Здесь ей несравненно лучше, — продолжал Браун, — все-таки Лондон — город, не подходящий для ирландки.
— А мне Лондон всегда нравился, — заговорил Мур. — Очень культурный город.
— Что и говорить! — подхватил Браун. — Я там теперь половину времени провожу. — Еще бы! Деннис Браун — член парламента от Мейо. — И все же Лондон город для мужчин. Вы, конечно, слышали про связь Сары и Голмоя.
— Право, не помню… — начал было уклончиво Мур, но Браун прервал его:
— Так вот, она от него ушла. Навсегда. Этот щенок Голмой и ему подобные позорят Ирландию.
— Я плохо знаю его.
— Надо же, познакомился на балу в замке с порядочной ирландской девушкой и заманил с собой в Англию. Стыд и позор навлек и на нее, и на ее родителей. Хотя сам позорит свою родину, сорит в Лондоне деньгами, пускает их на ветер за карточным столом. Англичане над такими смеются, и поделом. Слава богу, Сара порвала с этим подонком.
— Жаль, что я не знаком с нею коротко, — посетовал Мур. — Помнится, она была красивой и умной девушкой.
— Еще бы! У Браунов в роду все умные, кроме брата Слайго, да ему, бедняге, сейчас ум, слава богу, и не нужен. А у Сары ума палата. Поглядите сейчас на нее, ни дать ни взять в монастырь собралась. Да, в каждой семье непременно свое горе. Уж вам-то это знать лучше, чем кому-нибудь.
Мур промолчал. Его обескуражили откровения Брауна о племяннице. Сколько же ей сейчас лет? Около тридцати, пожалуй. Еще не перестарок по ирландским понятиям, хотя молва оставила на ней недобрую метину. Может, и впрямь умна, но убежать с Диком Голмоем — сущая глупость.
— О чем задумались? — спросил догадливый Браун.
Мур улыбнулся.
— О том, как восхитительны умные женщины.
Браун взглянул на него, теперь догадка сквозила во взоре.
— Смотрите, Джордж, не переусердствуйте. Досадно, если что-нибудь помешает нашей дружбе.
— Дружбе? — изумился Мур. — А разве мы друзья?
До обеда оставался еще час. Браун оставил гостя в парке. Ясный, погожий день клонился к вечеру. С полей долетал легкий ветерок. Муру почудилась в нем горьковатая соль Атлантики, и ожили воспоминания. Тропинка по лугу привела его к речушке с куцым горбатым мостиком. За ним — легкий домик. Мур взошел на мост. Внизу журчала река, быстрая, полноводная. Наверное, Сара в домике, подумалось ему. Читает или вспоминает Лондон.
Сара появилась лишь к обеду в маленькой и не очень опрятной столовой. Под ногами обтрепанный турецкий ковер, на стенах потемневшие от времени портреты. Села она с противоположного от дяди конца стола. Оказалось, память подвела Мура: Сара и впрямь стройна и кареглаза, но волосы у нее вовсе не черные, а каштановые, уложены в модную прическу. Строгое платье голубого бархата приоткрывало длинную шею. За обедом она была немногословна, но прислушивалась к обоим мужчинам, обращая то к одному, то к другому спокойный внимательный взор. Нередко на губах играла мимолетная полуулыбка. Зубы у нее были белые, но неровные.
Помогая ножом, Браун оторвал фазанье крыло.
— Обед на славу, — благодушествовал он. — Наконец-то блудная дочь Браунов вернулась домой, в Мейо, и вот мы за обедом в приятной дружеской компании. Джордж, нам вас частенько не хватает. И не только нам. Вам бы побольше интересоваться, как живет наше графство.
— Вы охотник, господин Мур? — спросила Сара. Звучный, богатый оттенками голос. Сейчас в нем слышался серебряный перезвон.
— Я писатель, — ответил Мур. — И управляющий своим же поместьем. Дел хватает.
— Брат Джорджа любил поохотиться, — вставил Браун. — А Джордж совсем иной.
— И о чем же вы пишете?
— Об истории. Не о всей, конечно. Что-то, однако, не очень получается.
Браун, не прожевав мяса, опять не утерпел и вмешался:
— Несколько лет тому история сама к нему в двери постучалась. Однако он ее не очень-то любезно встретил.
— Историю я не читаю, — произнесла Сара, — больше стихи и романы. Романы мне очень по душе, а история — нет, все эти бедствия и даты — ужас!
— Если удастся закончить, и моя работа будет не веселее.
Сара подняла бокал вина. Мур наконец вспомнил, где видел ее в последний раз. В доме лорда Голланда. Немного иной: голос резче и тон нетерпимее. Большой тогда устроили бал. Запоминающаяся она была женщина. Да и сейчас тоже.
— В печальную годину вернулись вы домой, мисс Браун.
— Почему? — удивилась она. — Не понимаю, о чем вы.
— По стране прошли волнения. Люди изведали много горя.
— Ну, сейчас-то порядок уже наведен, — бросил Браун. — Скоро-скоро расцветет наш край. Я же говорил вам, Мур. — Он поднял бокал. — Сара, не придавай значения его словам.
— Как же не придавать значения тому, что говорит историк? Вряд ли господину Муру это приятно. Не правда ли?
— Ваш дядюшка связан с Мейо куда теснее, чем я, — признал Мур. — Его имя поминают в каждом доме.
Сара уловила иронию в его словах.
— Неужели, Деннис? И как же тебя поминают?
— Да как бы ни поминали. Джордж, я к этому стараний не прикладывал, лишь восстанавливал в Мейо мир и покой.
— Pacem appellant, — изрек Мур.
— Что вы сказали, господин Мур? Я не знаю латыни. Латынь и история не для моего ума. Я темная провинциалка.
— И это называется мир, — перевел Мур.
— Договаривайте уж всю фразу, — сердито бросил Браун. — Solitudinem faciunt et pacem appellant — «Творится хаос, и это называется мир». Ну что ж, хорошо. Значит, в хаосе нам и жить.
— Тем из нас, кто уцелел, — вставил Мур.
— Я об этом ничего не знаю, — проговорила Сара. — Сколько бед на свете!
— Вам простительно, — сказал Мур, — а вот мы с вашими родными пережили тяжкие времена. Как и всякий в Мейо. Были у нас свои разногласия. Но все в прошлом. Как говорит ваш дядюшка, «мир и покой в Мейо восстановлены».
— И в кои-то веки мы стали заодно, — ввернул Браун. — Помните, Джордж?
— Помню, — только и ответил тот.
Браун улыбнулся племяннице.
— Женские ушки привыкли к иным разговорам: шелковые платья, разные безделицы с ярмарки, боярышник в цвету.
— В тебе проснулся поэт, — улыбнулась она.
— Слова эти не мои, — усмехнулся Браун, — это из песни одного киллальского учителя. И поют ее по-ирландски.
— А учителя этого повесили в девяносто восьмом году, — уточнил Мур.
— Сколько бед на свете! — снова вздохнула Сара. — И повсюду есть поэты.
О Деннис Браун, дорогой,
Случись мне встретиться с тобой,
Я сразу руку протяну,
Но не привет тебе пошлю,
А лишь за глотку ухвачу
Да петлю из пеньки скручу.
Ты дернешься разок-другой
И обретешь мир и покой.
На следующее утро Мур проснулся с мыслью о Саре, точно остался после нее легкий, но будоражащий чувственность аромат. Обрывки воспоминаний: вот она плавным движением руки поднимает бокал, рука у нее небольшая, изящная, в темно-карих глазах — память о многом, чего не расскажут уста. И эту женщину — словно орден в петлице — выставил всем напоказ Дик Голмой у лорда Голланда. Вот какая завелась у него юная ирландская дикарка.
Мур оделся, пошел луговой тропинкой к горбатому мостику. Перебрался через речушку и подошел к дому. Как и ожидал, он застал ее там, и она этому нимало не удивилась. Она заложила страницу романа листочком бумаги и, положив книгу на плетеный столик, встала навстречу гостю.
— Вы наконец вспомнили меня.
— Да, однажды мы встречались. Но вид у вас был совсем иной.
— Я сама была иная.
Они пошли по тропинке, у ног их журчала торопливая речка.
— Вы рады, что вернулись в Мейо?
— Не рада, но и не огорчена. Я здесь, вот и все. На борту корабля очень волновалась, а приехала — ничего узнать не могу. Мне не нравится усадьба Денниса. А вам? Уэстпорт лучше.
— Роскошнее, — поправил Мур. — В Уэстпорте женщине вольготнее. Вы бы согласились там жить?
— Мне нравится бухта. И острова. Я люблю все, что красиво.
— А еще вы любите романы.
— Верно. Я глупая женщина. Глупая и упрямая. Это меня когда-нибудь и погубит.
— И вовсе вы не глупая. Я думаю о вас со вчерашнего вечера. Никак не разгадаю, кого вы мне напоминаете.
— Весьма обидное замечание для нашего недолгого знакомства.
— Но вы же не обиделись.
— Откуда вы знаете?
— Вы задержитесь здесь?
— А куда мне ехать? Лондон мне в нынешнюю пору не мил.
— А я люблю Лондон. — Мур нарочито не заметил намека в ее словах. — Лондон или Париж. А Испанию я помню, наверное, так же, как вы — Мейо, будучи в Лондоне. Но я осел в Мейо прочно. Никуда не уеду.
— Глядя на вас, не скажешь, что вы обрели здесь покой. Вы несчастливы.
Они дошли до рощицы. За ней, словно пенек в поле, кургузо торчал дом Брауна.
Сара остановилась, повернулась лицом к Муру.
— Знаете, почему я вернулась? Не спрашивайте дядю, он тут же что-нибудь сочинит. Голмой разорился и выгнал меня. Принудил уехать. Иначе я и по сей день была бы с ним.
— Вы так к нему привязаны?
Она сломала веточку, поковыряла ее.
— Я презирала Голмоя. Особенно первый год. Он безмозглый бахвал, хоть и хорош собой. Любой женщине на моем месте было бы трудно, подруг нет, окружают одни лишь мужчины да женщины вроде меня.
— Вроде леди Голланд, — вставил Мур.
— Вроде леди Голланд. Вы что, смеетесь надо мной?
— Ничуть. И никогда себе этого не позволю.
— Никогда? Даже когда узнаете меня лучше?
— Тем более.
— Не зарекайтесь, господин Мур. Я вовсе не такая, как обо мне рассказывают.
— Я могу судить лишь по вашим собственным рассказам. Если угодно, можете вообще не говорить о себе.
— Я не оправдываю надежд. Мне это не раз говорили.
— Значит, мы одного поля ягода, — улыбнулся Мур, — скоро убедитесь в этом сами.
Четыре месяца спустя Сара Браун стала любовницей Мура. Его надежды она оправдала, вела себя сдержанно, но искренне. Муру виделся в этом особый изыск. Он рассудил, что ею двигала хоть и не любовь к нему, но чувство весьма близкое. Сам же он находил усладу в ее ласках, загадочная душа ее лишь распаляла его чувственность. Как он и предрекал, они оказались одного поля ягода и не докучали друг другу слишком большими притязаниями. Поначалу они тщательно скрывали свою связь, но не прошло и полгода, как о ней судачили уже по всему графству. Мур полагал, что, прослышав об этом, Браун вызовет его на дуэль, однако тот изображал полное неведение.
— Может, он и впрямь ни о чем не догадывается, — предположил Мур однажды.
— Все он знает, — ответила Сара, — у нас в роду все такие: никогда не угадаешь, кто как себя поведет.
Через три года они поженились, а еще восемь месяцев спустя на свет появился сын — в честь отца и деда его назвали Джорджем, крещение и воспитание он получил католическое. Муру даже не пришлось настаивать на этом — супруга не интересовалась такими мелочами. Хотя в свете они появлялись редко, местное общество считало их брак счастливым, и, вероятно, не без оснований.
Историю Жиронды и Французской революции Мур так и не дописал. После женитьбы он еще несколько лет продолжал работать, но с каждым годом все более и более охладевал к своему труду, все более сомневался в том, что в состоянии закончить его, все более отчетливо видел, что не понимает истинных, скрытых сил, движущих политикой и историей. Первые два тома сохранились и поныне, написаны они гладко, может, несколько суховато и казенно, изысканным каллиграфическим почерком, черными, выцветшими от времени чернилами. Далее — черновики последующих глав: многое исправлено, зачеркнуто, переписано заново; и план глав еще более далеких, списки имен, дат, неточно цитируемые эпиграммы, малоубедительные выводы. И история в итоге предстала перед ним подернутой ледком лужей на лесной тропе, в мутной воде едва различимы палые листья да сухие сучья.
В девятнадцатом столетии среди крестьян ходили упорные слухи, что Джон Мур не умер в Уотерфордской тюрьме, а бежал в Испанию. Узнав, что брат его женился на родственнице Денниса Брауна, вернулся и вызвал его на дуэль. Стрелялись они будто бы на пустоши возле развалин аббатства близ Баллинтаббера. Но кровь братьев так и не пролилась, и Джон вернулся в Испанию. По тавернам распевали дурно сложенную балладу о поединке. В убогих ее виршах Джон представал в повстанческом изумрудно-зеленом мундире, вроде Роберта Эммета с цветной гравюры. Молва о Джоне Муре отображала, скорее, всеобщую ненависть к Деннису Брауну, нежели к Джорджу Муру, который всем виделся затворником Мур-холла.
В двадцатых годах, когда Мур уже был на склоне лет (впрочем, отец его дожил и до более преклонного возраста), в Мейо, как и по всей стране, разразилось восстание тайного католического общества «Лента». Заговорщики, как в свое время Избранники, бесчинствовали: резали скот, выжигали поля. Пред судом предстал один из зачинщиков, Мики О’Доннел, племянник Ферди, и Мур взял на себя все судебные расходы, педантично записав их в своей расходной книге: «Сотня фунтов защитнику на ведение судебного дела М. О’Доннела. В память о Джоне Муре». Однако деньги не помогли. О’Доннела отправили в тюремную колонию на остров Земля Ван Димена.
В ту ночь, когда он записал в книгу судебные расходы, он вынес свое кресло на балкон, где сиживал отец, и пробыл там час, стараясь вспомнить, как тяжелой поступью обходил отец строящийся дом и, тыча тростью, давал указания. Или как Джон ехал верхом на своей гнедой по аллее. Но лица расплывались, ускользали. Перед мысленным взором его маячили лишь старик да юнец, но лиц не разобрать. Он рад был бы дать волю слезам, но плакать не привык. Глаза остались сухими и сейчас. Он заворчал, резко поднялся, толкнув кресло, и, опираясь на отцовскую трость, пошел в дом.