Год французов

Фланаган Томас

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1

 

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА БОГОСЛОВИЯ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)

Несколько лет тому я получил приход в этом диком и унылом краю. Там и пишутся эти строки, ибо вознамерился я отобразить, по мере знакомства, обычаи, нравы и уклад жизни разных сословий. Быть может, когда и войдут заметки мои в книгу с таким, к примеру, названием: «Жизнь на западе Ирландии». Я обоснованно опасаюсь, что на записи мои ляжет тяжелая печать времени или их загубит моя леность (давно уже ведаю за собой этот грех), которая напоминает о себе всякий раз, случись нарушиться порядку и течению моей жизни. Но совершенно очевидно, что мало найдется владений его Величества столь неизведанных, как этот остров, находящийся не на краю света, в Южных морях, а под боком у Британии. Перед отъездом я не преминул прочесть «Путешествие по Ирландии» господина Артура Янга, книгу здравую и мудрую, в ней много интересных сведений, написана она толково и непредвзято, но истинно соответствует названию — это лишь рассказ о путешествии. Я же наблюдаю жизнь в здешних местах долго и тщательно, и в том мое преимущество. Как ученый-натуралист наблюдает жизнь природы, так и я — жизнь графства Мейо.

Сими благими намерениями я руководствовался. Увы! Записи мои отрывочны и нечасты, в них больше чувств: новые места, лица, люди — их своеобразие и волнует и пугает. Прошло, однако, несколько месяцев, и дневник мой водворен на полку, порос пылью. Печальный удел всех моих прожектов! Сейчас этих записей и вовсе не найти: скорее всего, ими растопили печь, в здешних местах такая судьбина уготована любому негодному в хозяйстве клочку бумаги. Впрочем, иной участи мои записки и не заслужили, первые впечатления мои оказались неверными. Страна эта обманчива, как и ее, безобидные на вид, торфяные болота. Глухомань — вот точное ей название, воистину глуха эта страна к зову цивилизации.

Сейчас цели мои скромнее и практичнее: насколько могу полно и беспристрастно, не греша суесловием, поведать о событиях немноголетней давности, на короткое время прославивших наше деревенское захолустье. События эти развивались весьма необычайно, ибо необычайны люди — их участники, необычайны и обстоятельства. Посему должно мне вначале объяснить, какими я вижу — может, в неверном свете, может, не до конца — эту своеобразную страну и людей, то бишь сцену и актеров моего театра.

По карте видно, что Мейо — самое западное графство в державе, вот уже не один год именуемой Соединенным королевством Великобритании и Ирландии. Конечно, в годину описываемых событий Ирландия считалась еще независимой страной, с собственным парламентом. С Англией ее формально связывал лишь общий монарх, король Георг, а фактически — полная зависимость. О «независимости», столь призрачной и мифической, я вскорости еще упомяну. Сейчас же важно подчеркнуть, что события, которые я собираюсь живописать, сыграли немалую роль в падении Королевства Ирландии — гордое название, а на поверку одна мишура. Порой маловажные и, казалось бы, непричастные обстоятельства могут служить причиной великих перемен.

Доведись мне раскрашивать карту Ирландии, графство Мейо предстало бы в бурых и голубых тонах. Бурые холмы и торфяник, а над ними бескрайнее голубое небо. Если, конечно, не идет дождь, что, увы, редкость.

И сейчас я пишу эти строки, а нескончаемый и беспросветный дождь за окнами моей библиотеки пеленой сокрыл от взора бухту. Мой приход — селение Киллала в Тайроли, некогда там живал епископ, и процветала торговля приморских купцов. Но уже не один десяток лет Киллала являет собой жалкий вид, хиреет, ветшает. Это, конечно, не единственный городок в Мейо: на юге — удачливая соперница Киллалы — Баллина, на западе — Уэстпорт, славный великолепным особняком маркиза Слайго. Но настоящий город, по сути дела, один — Каслбар, как его громко величают — столица Мейо. Туда ведут все дороги графства. Таким же чужеродным, наверное, показался бы московский гарнизон, поставленный на охрану сибирских границ. Впрочем, дома в Каслбаре, как и в любом ирландском городе, каменные. Лишь по окраинам ютятся глинобитные лачуги бедняков. Улицы, здание суда, церковь, тюрьма, крытый рынок, казарма, особняки зажиточных купцов. Но на фоне бездонного неба, бескрайних равнин скучившиеся утлые строения кажутся игрушечными, ненастоящими. И не случайно: судить о графстве Мейо по его городам великое заблуждение. Неоглядные и неприветливые дали: бескрайние болота к западу от Кроссмолины, крутобокие угрюмые холмы, изрезанное бухтами побережье — вот первое впечатление от этого края. Это целый обособленный мир, мир великий и мрачный. Граничащие с Мейо графства Голуэй и Слайго — полная противоположность — туда на первый взгляд уже проникла цивилизация. Увы, и это впечатление обманчиво.

Мейо — край малолюдный, если учитывать лишь помещичьи семьи, те, что зовутся в Англии «местным дворянством». За день пути я насчитал в округе пять — шесть десятков дворянских усадеб и мелких поместий (их хозяев здесь величают «полудворянами» и еще — «невысокими высочествами»). Из ближайших соседей, что живут меж Киллалой и Килкуммином, я бы выделил Питера Гибсона из усадьбы Восход, капитана Сэмюэля Купера с Холма радости, Джорджа Фолкинера из Розеналиса, моего ближайшего друга, как будет явствовать из моих записей. По дороге в Баликасл в усадьбе Замостье живет Томас Трейси. Если отважиться на более длительное и тяжкое путешествие по скверным дорогам, встретишь усадьбу Джорджа Мура — Мур-холл, Хилтона Сондерса — Замок Сондерса, Малкольма Эллиота — Ров и еще с дюжину. Все помещики, за исключением Мура и Трейси, мои прихожане. Вот одна из самых печальных сторон жизни в Ирландии: владеющие землей и возделывающие ее разделены религией. Дворяне все до одного протестанты, а мелкие арендаторы и батраки — католики.

Несправедливо было бы умолчать о главной, хотя и отсутствующей фигуре графства Мейо, чьи необозримые владения повсюду: и в графстве и окрест, — о лорде Гленторне, маркизе Тайроли, или, как прозвали его местные жители, о Всемогущем — увы, таков перевод с ирландского. Конечно, это воспринимается как некое богохульство, но лорд Гленторн и впрямь уподобился божеству: счел за благо удалиться от своих многочисленных вассалов. Для Ирландии это, впрочем, в порядке вещей: в стране живут лишь мелкие помещики — их угодья обычно не превышают тысячи акров, а крупные землевладельцы и не наведываются. Обстоятельство весьма прискорбное, ибо из-за этого приумножаются наши и без того многочисленные беды. Лорд Гленторн, видимо, предпочел вообще не объявляться в своих владениях даже с кратким визитом. Но все же и положение его и влияние в Мейо столь значительны, что среди крестьянства он стал личностью легендарной, преисполненной великой тайны, за пределами Добра и Зла. Перед назначением в этот приход мне довелось познакомиться с ним в Лондоне. Невысокий господин средних лет, мягкий, простой в обращении, примерный прихожанин. Много позже судьба вновь свела нас, и на этот раз я составил о нем более четкое мнение, убедился, что он истинный Господин в любом смысле.

Его имения тянутся до Баллины, едешь все время вдоль высокой каменной стены, даже всаднику за нее не заглянуть. На подъемах, однако, удается рассмотреть вдали за лесом дивные очертания замка Гленторн, величественной усадьбы в классическом стиле, словно по мановению волшебной палочки сошедшей со страниц «Тысячи и одной ночи». Впечатление это усилится, если мысленно распахнуть двери и пройтись по сказочно убранным безмолвным комнатам, где, кажется, все застыло в ожидании волшебного принца, но его нет. Во времена его отца было по-иному. Тот нет-нет да и наезжал в замок, и по сей день ходят о нем легенды, сколь невероятные, столь и порочащие. Пешему страннику и вовсе не увидеть замка Гленторн. Лишь высокую нескончаемую стену. Невольно подумаешь, что ее, как некогда египетские пирамиды, возводили полчища безвестных рабов.

И догадка окажется верной. Такие рабы есть! Говоря об «обществе» графства Мейо, я поступил по принятым, хотя и далеко не христианским, меркам: мы замечаем лишь тех, кого хотим заметить. И если мы удостоим взгляда крестьян, многочисленных батраков, чья участь еще ужаснее крестьянской, то увидим — не так уж и малолюдно графство Мейо. Много живет там народу, даже слишком много. Лачуги их точно ульи, самые убогие из них — глинобитные, подобно домикам, которые строят из песка детишки. На речном берегу люди занимают каждый бесхозный акр земли, где только может вырасти былинка и куст картофеля, склоны холмов изборождены заборами, вдоль и поперек тянутся ограды из валунов: их таскали с полей вручную, чтобы не пропал ни один клочок пашни. Попадаются среди крестьян и зажиточные, хотя назвать их так можно лишь с оговоркой, — одни разводят скот, другие возделывают землю, третьи сдают внаем ими самими же арендованные участки. А что до тысяч и тысяч их единоверцев? Тут-то и кроется одна из бед ирландских — подмена общественных противоречий религиозными. Но неоспоримо, что есть два мира: маленький мирок имущих протестантов и необъятный мир неимущих католиков.

С чистым сердцем берусь утверждать: различия религиозные для меня малозначимы, хотя, каюсь, сострадание мое к беднякам соседствует с неприязнью к их религии. И если бы только к религии. Почти все жители говорят не просто на иностранном, а на каком-то тарабарском языке, словно туземцы с Сандвичевых островов; живут (даже если не бедствуют) в грязи и запустении: прямо у порога лачуг, не знавших окон, горы испражнений; музыка их, как бы ни защищали ее знатоки старины и истовые почитатели, дикая и варварская, лишь изредка мелькнет в ней нотка печальная и прекрасная; обходительность и учтивость уживаются с неистовой злобностью, которая прорывается внезапно: они способны устроить кровавое побоище на ярмарке ради увеселения, изувечить скот, зверски убить судебного чиновника, предварительно подвергнув его страшным пыткам; в вонючих лужах они видят священные источники и поклоняются им, отправляются в долгие странствия к какой-нибудь «святой» скале. Они смотрят на вас невинным взглядом, но за невинностью этой пляшет злорадный бес. И, несмотря ни на что, я заявляю, что сочувствую им всей душой и хотел бы помогать им больше, если не всецело.

Да и могли ли они, несчастные дети нашего Господа, жить иначе? У крестьянина несколько коров и свиней, скудный урожай, да и то почти целиком идет помещику в уплату аренды, каждый кусок говядины, каждое овсяное зернышко — ему, а сам крестьянин с семьей пробавляется молоком да картофелем. И он-таки удачник, посему как еще горше живется тем, кто в глазах закона является совсем безземельным: они ютятся по склонам холмов да на торфянике. С лопатой на плече они идут наниматься в батраки и стоят на рыночной площади, как рабы на всеобщем обозрении. К весне запасы картофеля иссякают, и они бродят по дорогам и попрошайничают. А лучше ли доля тех, у кого хоть и есть клочок земли, да нечем платить аренду? Добрый помещик вроде моего любезного друга господина Фолкинера на год-два отсрочит платежи, если, конечно, сам живет в достатке, но ведь земли многих помещиков заложены-перезаложены в дублинских банках и у ростовщиков, и им самим приходится несладко. А многие арендуют землю у крупных помещиков, делят на мелкие участки, сдают в свою очередь крестьянам и дерут с них три шкуры. А разве мало помещиков разного достатка, кто, подобно капитану Куперу, почуяв, что пастбища принесут больший барыш, нежели пахотная земля, согнал крестьян и обрек их на нищету и голод. Я сам видел семьи, живущие в норах на склоне холмов: исхудалые женщины, подле них дети ковыряют землю в поисках съедобных корней.

Трудно представить себе иное жизнеустройство, так принижающее из поколения в поколение целый народ. Чтобы достойно описать его, нужно красноречие и отточенный стиль Джорджа Мура, владельца усадьбы Мур-холл, личности совершенно необыкновенной для этих мест. Небезызвестный историк, образованнейший человек, весьма гуманных взглядов, знакомец Бэрка, Фокса, Шеридана и прочих светил. Слушаешь, как он зло, с издевкой повествует о язвах Ирландии, и проникаешься его отчаянием, ибо исцеления он никакого не предлагает. Но неспроста отчаяние — тягчайший грех, и я что есть сил пытаюсь его побороть.

Хочу найти общий язык и с простым людом, но достиг немногого. Их католичество не сродни католичеству господина Мура или господина Трейси из Замостья, те — джентльмены в полном смысле слова и лишь из рыцарских побуждений примкнули к гонимой религии. Они стоят особняком. К ним, сколь ни странным это покажется, я бы отнес и господина Хасси, католического пастора из Киллалы. Он тоже из хорошей семьи, отец его — зажиточный скотовод из центральных графств. Мне кажется, порой господина Хасси еще больше, чем меня, ужасают дикарские обычаи и жизнь его паствы. Я также искал, правда лишь на первом году, знакомства с редкими католиками из «полудворян», вроде Корнелия О’Дауда или Рандала Мак-Доннела, но как раз у этих двоих, скажу не покривив душой, веры я не нашел. Они поклоняются лишь виски, лошадям да распутницам. Столь прискорбная оценка полностью подтвердилась: в событиях, о которых я намереваюсь поведать, господа эти проявили отменное жестокосердие. Доводилось мне беседовать и с людьми из низов: кое-кто из фермеров и слуг способен изъясняться по-английски, кое-кто даже обучен письму. Но за приятным суесловием виделась мне зыбкость нашего общения, словно стоим мы на трясине, и нас вот-вот поглотит, вот-вот засосет бездонная пучина наших разногласий и противоречий.

Начать рассказ свой мне бы хотелось с истории человека сколь незаурядного, столь и неудачливого — Оуэна Руафа Мак-Карти. Я как-то пригласил его к себе, хотел передать ненужные мне книги: ему, возможно, они пригодились бы для занятий в его «классической академии» — начальной школе для бедняков, где детям даются зачатки знаний, а мальчиков постарше готовят в семинарию. Не скрою, человек этот вызывал у меня опасения. Я часто видел его в деревне: высокий, с огненно-рыжей шевелюрой, ходит вприпрыжку, любит приложиться к бутылке, о чем знает каждый в округе, да и знакомства водит сомнительные. Прошлое его столь же неприглядно — поговаривали, что бросил он родной дом в Керри, потянуло в дорогу, и пошел скитаться: Корк, Клер, Голуэй, потом Мейо. Одни говорили, что он скрывался от правосудия, другие — что от разгневанных отцов, мужей и братьев, чьих дочерей, жен и сестер Оуэн не обошел вниманием, особенно если они были подходящего возраста и не пуританского нрава. Вот уж в этом-то Мак-Карти настоящий католик, не по убеждению, а по готовности объять необъятное. И этот же самый человек бегло говорил на латыни, неплохо знал Вергилия, Горация и Овидия. Еще нечто более удивительное сообщил мне Трейси — а он как никто прославляет достоинства своего народа. Оказывается, Мак-Карти еще и поэт, причем накоротке со славой. Стихи его читают наизусть, переписывают от Донегала до Керри. Я попросил Трейси переложить некоторые на английский язык, но он отвечал, что ритм и размер стиха, если так можно выразиться, чужды английскому, что и слова и созвучия учинят меж собой раздор, как муж с женой. Любопытное замечание касательно супружества в Ирландии.

Как бы там ни было, скажу лишь, чтобы закончить свое отступление, что Мак-Карти, очевидно, мог бы стать вторым Овидием, не будь стихи его заточены навечно в темницу дикарского языка, который история обрекла на безмолвие, наделив им лишь пахаря. В ту нашу встречу я заверил Мак-Карти, что ясно вижу безрадостный удел его народа, и высказал мысль, что Ирландии не мешало бы на деле убедиться в справедливости английских законов. Он ответил мне строками другого поэта, любезно переведя (ему в отличие от Трейси не помешали чуждый ритм и размер) на английский.

Время Рим и Трою усмирило; Погребло и Цезаря, и Александра. Скоро час пробьет и англичан.

Я усомнился, не превратно ли толкует он эти уклончивые строки, на что он объяснил мне, что и Греция и Рим были некогда великими государствами и теперь, дескать, Англия одержима манией величия. Я возразил: в строках нет и намека на высказанное им. В них, скорее, тупая злоба и мстительность, вынашиваемая ирландским крестьянством, и она, вместе с их дикарскими предрассудками, мешает им искать истинный и разумный выход из бедственного положения. Тут я задумался: а каков он, этот выход? Протестантские священники, преисполненные самых благих намерений, пишут для ирландцев тома и трактаты; призывают их носить чистую одежду, забывая, что у тех нет никакой; увещевают их говорить только правду, но лишь ложь и уловки спасают бедняков от алчных помещиков; просят пребывать в трезвости, хотя единственное утешение для тех — бутылка виски.

Мак-Карти улыбнулся, словно прочитав мои мысли, крупное массивное лицо осветилось, обозначив живой и критический ум. Ему явно не хотелось продолжать эту беседу; из стопки книг, которые я положил перед ним, он выбрал перевод романа Ле Сажа «Жиль Блаз».

— С этой книгой, ваше преподобие, я ох как хорошо знаком. Еще с младых скитальческих лет. Лучше книги для дорог и не сыскать.

Я также обнаружил, что он знаком и с французским. Может, для учителя из Керри это и неудивительно: прежде во Францию хаживало много кораблей. Еще лет десять тому назад из Керри и Корка в Дуайй и Сен-Омер отправлялись будущие семинаристы и добровольцы в ирландские бригады французской армии, велась бойкая торговля контрабандой. И одно, и другое, и третье было запрещено. Но Мак-Карти это нимало не смущало. Очень огорчительно, но это прямое следствие вопиюще несправедливых законов против католиков: почти целое столетие их официально не признавали и преследовали.

Уму непостижимо, как может уживаться «Жиль Блаз» и французская речь в грубом пастухе в долгополом, сером, как беспросветный дождь, сюртуке толстого сукна. И в первую встречу, и во все последующие, беседуя с Мак-Карти, я был весьма приятно удивлен его явным пристрастием к словесности, к книгам, хоть, очевидно, книги он воспринимал, как и всякий провинциал, предвзято. Еще меня порадовало его поведение: держался он свободно, но никогда не доходил до оскорбительной фамильярности. Впрочем, кое-что в нем меня, пожалуй, все-таки оскорбляло: угадывалась в нем скрытая насмешка — дескать, не хуже тебя понимаю, что мы одни и те же слова по-разному толкуем. Никогда, видно, не познать нам этих людей. Надежно сокрыты их души (впрочем, как и наши) за семью замками. Порой доводилось мне видеть его и другим: пьяный, скорее животное, нежели человек, он брел, спотыкаясь, домой, где ждала его молодая, непритязательная вдовушка. Не удивило меня и то, какой путь он избрал в дальнейшем. Ведь он плоть от плоти своего народа, характером свирепого и непредсказуемого в поступках.

Больше всего в первые годы в Мейо меня угнетало то, что все, и бедные, и богатые, казалось, единодушно признали, что нынешнее бедственное положение не изменить, что история веками ткала по ковру их жизни столь страшный орнамент и теперь его не переделать. Я никоим образом не ратую за крутые перемены. Я убежден, что законы человеческого бытия, как и законы астрономии, незыблемы и строги. И все же мне думается, что здесь законы эти толкуются криво, ведь и кометы с метеорами порой отклоняются от курса и падают на землю. Конечно, бедняки всегда были, есть и будут, но неужто сотни и сотни тысяч, неужто почти целый народ?

А что предлагаем мы, чтобы излечить эту язву? Лекарства куда более опасные, чем сама болезнь. От людей, не отличающихся жестокосердием, доводилось слышать мне, будто нескончаемые голодные годы — провиденье Господне, чтобы сократить население до определенного уровня. Я считаю такое мнение богопротивным! Или взять, к примеру, Избранников, коим еще предстоит выступить в моем рассказе. Лет уже тридцать они сеют страх по всей стране, разоряют деревни, чинят расправу над судебными приставами, уродуют или забивают скот, выдирают ограды пастбищ, предают пыткам и надругательствам врагов и доносчиков. Кое-где они добились своего: помещики снизили арендную плату, отказались от новых пастбищ. Но почти повсеместно на бунтарей устраивают облавы, как на волков или лосей, и уничтожают. И поделом, ибо цивилизация не может погибнуть от меча варвара. Итак, есть два «лекарства»: голод и террор. Что и говорить, выбор небогат!

А в чем помощь самой религии? О церкви простолюдинов-католиков мне почти нечего сказать. Более века подвергалась она гонениям, ее права грубо и жестоко попирались и извращались. И это неоспоримо. Как, правда, неоспоримо и то, что церковь все же оказывает сдерживающее влияние на свою паству. Хотя я, признаюсь, большой любви к этой церкви не питаю. Я уже упоминал, что ее настоятель господин Хасси человек образованный и воспитанный. Нет зрелища более смехотворного: господин Хасси в туфлях с серебряными пряжками, морщась, едва не зажимая нос от зловония, пробирается к лачуге, где его ждут. В церкви, построенной на пожертвования господина Фолкинера и непредвзятых помещиков-протестантов, он, хочется верить, проповедует своим прихожанам отступиться от Избранников, отказаться от поступков, продиктованных слепыми суевериями. Хотя более типичным для духовенства римской церкви является небезызвестный викарий Мэрфи, выходец из крестьян, сам крестьянин по натуре, грубый, невежественный мужлан, румяный, толстый, еще не старый, да и голос у него как у бычка. Хоть сам служитель церкви, но черни подать пример не в силах. И когда настали дни испытаний, на поверку оказалось, что он разделяет все самые низменные побуждения своих прихожан. Да и в обыденной жизни вел он себя далеко не безукоризненно. Доказательств его пристрастия к спиртному великое множество.

А что сказать мне о своей церкви? Разве то, что она в основном для тех, кто правит? В отличие от многих приходов паства моя многочисленна — в этом, надеюсь, есть и заслуга моих проповедей. Я не переливаю из пустого в порожнее, играя туманными отрывками из Библии, а обращаю речь свою к насущным нуждам. Но, оглядывая голые белые стены, узкие оконницы, я упираюсь взглядом в боевые знамена, привезенные прапрадедушкой господина Фолкинера из Марлборо в Новой Зеландии, вижу мемориальные доски с именами павших за нашего Государя на полях Франции и Фландрии, вглядываюсь в застывшие, суровые, как у средневековых конкистадоров, лица прихожан, и меня охватывает сомнение: а не служу ли я, подобно Митре в Древнем Риме, идолищу войны, вместо того чтобы служить детям Господним! Ведь я нахожусь на сторожевой заставе нашей империи, думается мне в минуты праздных размышлений, на земле, завоеванной на веки веков Елизаветой и Яковом II, Кромвелем и Вильгельмом, и отстоять эту землю для своего Короля — долг моих прихожан.

Иначе зачем бы дворянам-протестантам посылать своих сыновей в британскую армию или армию Ист-Индской компании? Конечно же, ими движет сознание долга, вошедшее в плоть и кровь, взращенное в раннем детстве, может как раз во время воскресных служб, когда пред их взором представали знамена на стенах? Впрочем, скажу с уверенностью в оправдание: если и приходит Англия в какую землю с мечом, то вскорости на земле этой расцветают искусства и все блага цивилизации, воцаряется порядок, обеспечивается неприкосновенность личности и собственности, образование, законность, истинная религия — радостные предвестники счастливого человеческого предназначенья на земле. И лишь здесь, в Ирландии, мы ничего не можем поделать, хотя на эту землю мы вступили раньше, чем на остальные. И повинны в наших неудачах как мы сами, так и здешний народ. Но ворошить прошлое, выискивать правых и неправых, дотошно измерять вину каждого представляется мне занятием малопочтенным.

Я родился и вырос в Англии и не вовлечен в здешние раздоры и не заражен исстари укоренившейся гордыней, поэтому и суждения мои более беспристрастны. Гордыня, именно гордыня, — величайшее из зол. Последние двадцать пять лет, как известно на всем белом свете, ирландские протестанты провозгласили себя отдельной нацией и заявили, что считают себя верноподданными монарха английского только лишь потому, что он является и королем Ирландии. Они пошли даже дальше: дескать, мы и не англичане и не ирландцы, но душой и телом преданы Британской короне, некогда наделившей их правами, льготами, собственностью. Сколь противоестествен и нелеп этот «народ Ирландии», отрекшийся от большинства ирландцев официально и открыто из-за религиозных разногласий, а фактически (что огласке не предавалось) — из-за национальных. Столица — Дублин, город, достойный самых щедрых похвал патриотам-островитянам: теплых тонов, как доброе вино, дома темно-красного кирпича сочетаются со строгостью серых каменных особняков, но и они теряются в суровом величии здания парламента, члены которого — все без исключения протестанты, и представляют они исключительно протестантов. А хваленая независимость смехотворна, ибо и губернаторы, и высшие чиновники присылаются из Лондона, а в самом парламенте процветает коррупция, и почти никто из продажных «парламентариев» даже не считает нужным это скрывать. Браво, мистер Граттан, браво, «истинные патриоты», вожди Ирландии без страха и упрека, сколько сил положили вы, чтобы преобразить парламент, а главное, чтобы помочь своим соотечественникам-католикам сбросить цепи недовольства. Сколько произнесли блестящих, ярких речей… и все впустую.

Конечно, у нас в Мейо об этом и не слыхивали, да и не все ли равно? Интересы помещиков в парламенте достойно представляет Деннис Браун, брат лорда Слайго и Верховный шериф графства, человек умный, но горячий, прямой и искренний, когда того требуют обстоятельства, по натуре же коварный и неуловимый, как горный туман. Если на этих страницах и доведется мне высказаться о господине Брауне в резких тонах, это нисколько не умаляет моей веры в то, что он искренне любит Мейо, правда, порой любовь эта принимает поистине ужасное обличье. Признаюсь, что захожу в тупик в своих скромных суждениях о здешнем люде, когда сталкиваюсь с семейством вроде Браунов. Еще в восемнадцатом веке они были католиками, но отстаивать всеми правдами и неправдами свое достояние становилось труднее и труднее; наконец они уступили — приняли протестантство Ирландской церкви. Пожалуй, лишь их одних без оговорок принимали как католики, так и протестанты, ибо среди последних они имеют влияние и вес и в то же время привечают народных музыкантов и сказителей, за это те слагают в их честь песни и стихи. Впрочем, так велось до недавних пор, сейчас же Брауны осквернили и очернили свое имя, что также будет явствовать из моего рассказа. Кабы мне понять Браунов, постиг бы я и хитросплетение давних событий, смысл вероломных клятв, кровавых распрей. Но понять мне сие не дано. Сокрыты от чужого глаза истинные побуждения и замыслы здешних людей. Истина, словно сокровища викингов, покоится на дне торфяных топей.

От внешнего мира Тайроли с одной стороны отрезано горами и болотами, с другой — свинцовыми водами океана. Но к 1797 году и до нас дошли слухи, что зреет в Ирландии мятеж. Злонамеренные бунтари из Общества объединенных ирландцев — шайка головорезов из Дублина и Белфаста, для которых нет ничего святого, — подстрекали к восстанию и воспользовались для своих целей сближением крестьян-католиков на юге с крестьянами-пресвитерианами на севере — явление для меня малопонятное. Их посредник за рубежом Уолф Тон, деист и безумец, заручился поддержкой Франции за год до этого. К гавани Керри подошла большая неприятельская флотилия, но ей помешал встречный шквальный ветер, который, как сетовали крестьяне, «заодно с протестантами». Потом, весной 1798 года, до нас дошли страшные вести о восстаниях в Уэксфорде и Антриме, кровавых и бессмысленно опустошительных крестьянских выступлениях — они были жестоко подавлены. И вроде все успокоилось, только не к добру, ибо, хотя мятежные графства и превратились в огромные кладбища, искры этого дьявольского заговора еще тлели кое-где в центре в Манстере. Поговаривали, что собирается у французских берегов еще одна эскадра, ведомая оголтелым Уолфом Тоном. С этого зловещего затишья и поведу я свой рассказ.

До нас доходили только отголоски событий, словно накативших из дальних краев волн. Наше йоменское воинство, особенно его протестантские части, под командой капитана Сэмюэля Купера, стало чаще заниматься муштрой, не столько готовясь к военным действиям, сколько желая показать крестьянам-католикам, что существующие порядки незыблемы. Все чаще стали напоминать о себе злоумышленники — Избранники Киллалы: они уродовали скот. Но с таким «избранничеством» мы сталкиваемся не впервой. Далекие Объединенные ирландцы звали к восстанию во имя вожделенной Ирландской республики, но самого слова «республика» в гэльском языке нет, вряд ли наши крестьяне представляли, что оно означает. Прослышав об Уэксфордском восстании, кое-кто из крестьян, учителей, тавернщиков стали горделиво поговаривать о Гэльской армии. Протестанты же, особенно из низких сословий, люди невежественные и ограниченные, отзывались о «восстании черни» со страхом и злобой. Но все это пока обходило Мейо стороной.

Сколько раз я мысленно представлял себя среди крестьян в таверне, тесной, приземистой лачуге, дымной и зловонной. Некто рассказывает посетителям об Уэксфордском восстании, живописуя его не как кровавую бойню, а как великую битву Гэльской армии, со знаменами и гимнами, словно отрывок из поэмы Макферсона в подражание Оссиану. Я стараюсь представить лица тех, кто слушает, мне доводилось видеть эти лица лишь на дорогах, полях, в конюшне: светлокожие, темноволосые, черноглазые. Разве останутся они равнодушны к такому рассказу?! Еще Спенсер в елизаветинские времена писал, что ирландцы чрезмерно чувствительны к краснобайству. Однако тщетны попытки мои. В ирландскую душу мне не проникнуть.

Однажды в усадьбе господина Трейси мне довелось услышать, как Оуэн Руаф Мак-Карти читает свои стихи. Поначалу он пришел к слугам, но хозяин, прознав об этом, привел его к нашему обеденному столу, и Мак-Карти, так и не присев, прочитал нам свою поэму, за что был весьма щедро вознагражден серебряными монетами и двумя стаканами бренди. Поэма, как объяснил господин Трейси, написана в жанре «айслинга» — пророчества в стихах; герой встречает на лугу девушку, она иносказательно поверяет ему свои печали и предрекает большую радость всему Гэльскому народу: какой-нибудь герой-престолонаследник приведет морем войско, привезет бочки вина, французское серебро и злато. Поэма, услышанная мною в тот вечер, отличалась от других в этом жанре лишь тем, что грядущее счастье обещалось не в блеске престолонаследника из династии Стюартов, а в более расплывчатых, безымянных образах. Стих, несмотря на традиционность, замысловат по форме и размеру, и Мак-Карти преуспел в этом жанре. Отсюда и его слава среди национальных поэтов. Читал он выразительно, помогая себе жестами и телодвижениями, однако, скажу не тая, не умею я восторгаться тем, чего не понимаю.

Покидая некоторое время спустя Замостье, я направлялся к своей лошади, как вдруг услышал голос Мак-Карти за дверьми одной из служб. Я заглянул. Мак-Карти, уже изрядно захмелев, стоял среди собравшейся челяди, поставив ногу на скамью, рукой он обнял стан девушки и гладил ладонью ее грудь. И без переводчика понял я смысл песни, которую он исполнял. Отъехав от усадьбы, я услышал, что песня кончилась, ее сменила скрипка: быстрый лихой наигрыш звал к танцу.

Музыка и танец. По моим записям, наверное, складывается впечатление о проклятом богом народе, угрюмо копошащемся под хмурым небом. И все же, услышь ирландцы мое суждение, ни за что не согласились бы. Ибо, хоть глаз и видит беспросветную нужду, сердце все равно внемлет музыке. Твердо убежден, что ни один другой народ так не любит музыку, танец, красноречие. И пусть слуху моему эта музыка непонятна, а красноречие недоступно либо из-за незнакомого языка, либо из-за английского перевода, то вымученного, то вульгарно цветистого. Сколько раз, обедая у господина Трейси, я слушал после трапезы какого-нибудь бродячего музыканта-арфиста, зачастую слепого, и, глядя на его пальцы с длинными ногтями, давался диву: откуда черпает он свое вдохновение? Струны оплакивали мир заблудших, звуки арфы рвались к нам, метались меж хрустальных бокалов. Поздно вечером, возвращаясь домой, я задерживался у таверны или пивной, до меня доносились звуки арфы или скрипки, неистовый топот ног. Я видел танцующих и на ярмарках, для танцев отводился обычно луг: быстрые тела, непроницаемые лица и лишь горят глаза — танец поглощал целиком. Я безмолвно сидел в седле, опустив поводья, дивясь неуклюжести собственного, утратившего гибкость, тяжелого тела.

Но людей этих застит от меня мрак, и сострадание мое отнюдь не истинно христианская любовь. Неизвестное страшит. Я искренне желал бы проникнуть в их жизнь, но, стоит мне приоткрыть завесу, словно в насмешку, все оборачивается против меня: высокомерное чванство капитана Купера; развязность Мак-Карти (нога на скамье, в обнимку с девицей); разухабистая музыка из таверны, круговерть недружелюбных лиц; на ярмарке самозабвенные танцы на лугу, чуждый, непонятный говор. Сама земля и то, кажется, воспротивилась моему желанию: и мрачные холмы, и бурый, унылый торфяник, из которого зорко смотрят маленькие озерца. Эта земля как зеницу ока бережет свои страшные тайны и лишь злорадно ухмыляется, гордясь своей загадочностью. Может, и люди такие же, судить не берусь. Древний народ, время научило их многому, но не мудрости, оттого и страшно чужеземцу.

Итак, я приступаю к своему рассказу, многие действующие в нем лица, бесспорно, моего круга, хотя местные условия наложили на него отпечаток. Господина Фолкинера, моего любезного друга, к примеру, нетрудно представить в моем родном Дербишире: вот он сидит, толкует с моим братом о видах на урожай и о политике; господину Муру, безусловно, куда более подходит Лондон, чем Мейо. А разве может похвастать Англия, что там перевелись такие, как капитан Купер, эти деревенские цезари и Ганнибалы, доблестные предводители торговцев и помещиков, обряженных в форму. Здесь, правда, я призадумался. Ведь Купер по меньшей мере наполовину стал плоть от плоти этих холмов и топей. А что же тогда говорить о чистокровных ирландцах? Об О’Дауде, Мак-Доннеле, Мак-Карти и в первую очередь о Ферди О’Доннеле — об этих так и не разгаданных мною ирландских душах; дела и помыслы их — дань буро-зеленой холмистой стране, ее прошлому, которое мертвой хваткой не отпускает и поныне. А за этими людьми — тысячи и тысячи крестьян, темная, колышущаяся, как море, стихия, вот она закипела, забурлила и едва не похоронила нас в бушующих валах. Я расскажу об этих событиях так, как я их понимаю теперь, и постараюсь быть предельно беспристрастным. Боюсь, правда, что предприятие мое не удастся, ибо, достоверно рассказывая о событиях, я не могу столь же достоверно вскрыть их причины. Но искать их должно, эти черные корни, давшие буйные ростки гнева.

Ну вот, дождь и прошел. На голубом небе почти ни облачка, от горизонта и до моря ярко-зеленым ковром расстилаются поля.

 

2

 

УСАДЬБА ХОЛМ РАДОСТИ, ИЮНЯ 16-ГО

Ночью на двери усадьбы Купера появилось послание на трех листах отменной бумаги, и точно такое же — на воротах крытого рынка в Киллале.

Купер сидел за столом, одной рукой он подпирал хмельную голову, в которой, словно в полупустой бочке, колыхалось бренди, другой расправлял на столе листки бумаги. Напротив сидела его жена Кейт, сбоку, примостившись на самом краешке кресла, управляющий Фогарти.

— Невероятно, — пробормотал Купер и вновь углубился в чтение: слова сливались, буквы плясали перед глазами.

— Не бойтесь, они не всех коров загубили, далеко не всех, — утешил Фогарти. Нрава он был жизнерадостного и даже в самый неподходящий момент, сам того не желая, вносил шутливую нотку. — Наверное, только тех, которых вы на землю О’Молли пустили. Помните Косого О’Молли? Ну того, что еще головой вечно дергает, когда говорит? Это он так из-за глаза. — И Фогарти со смаком показал — Купер отвел взгляд.

— Ну и времена настали в Мейо, — вздохнула Кейт. — Даже собственной землей распорядиться не дают.

— Распорядиться, как бы не так! — бросил Купер. — Распоряжается нашей землей какой-нибудь банковский делец. Чаю, что ли, хлебнуть, — и стал пить крепкий, кирпичного цвета, очень сладкий чай. Пил долгими жадными глотками. Был Купер коротконог, с крупной и увесистой, как пушечное ядро, головой. Маленькие толстые руки лежали на пухлых, обтянутых кожаными штанами коленях.

— Мало у нас будто и без того забот. Теперь еще эти Избранники Киллалы. Господи, за какие грехи насылаешь ты на меня эти беды?

— Смутные времена, капитан, — усмехнулся Фогарти. — Смутные времена.

— Я им устрою смуту! — пригрозил Купер. — Попляшут у меня смутьяны на виселице в Каслбаре.

— У вас-то уж попляшут, это точно, — поддакнул Фогарти. — Вы в этом деле мастак. Только бы узнать, чьих это рук дело.

— Моих арендаторов. Вот чьих. Я их всех наперечет знаю и вижу насквозь. Если их не образумит закон, образумит мое ружье.

— Уж это точно, капитан.

— Здесь им не Дублин, у нас в Мейо порядки свои. Мы, ирландцы, здесь у себя дома и, слава богу, живем в достатке.

— Хватит ворчать, — прервала его Кейт, — лучше скажи, что собираешься делать. — Женщина она была привлекательная, хорошо очерченное лицо, большой насмешливый рот, зеленые, точно агаты, глаза.

Купер взглянул на нее и отвел взгляд.

— Фогарти, негоже на пустой желудок разговор заводить. Кейт, вели накормить его, а пока налей-ка ему чаю.

— Чай очень кстати, — обрадовался Фогарти. — Я уже два часа как позавтракал. Успел уже наказать Падди Джо, чтоб он с сыном брешь в изгороди заделал.

— Ишь какой хозяйственный, — не сдержался Купер, но тут же взял себя в руки: — Прости, Тим. Просто я сейчас сам не свой.

Он провел рукой по глазам, потер переносицу.

— Ну что вы, Сэм, я же понимаю. Такое несчастье. — Фогарти отпил чаю, положил сахару.

— Ну так что ты собираешься делать? — повторила Кейт.

— Я пятую часть земли определил под пастбища. Иного выхода у меня нет. И вы оба это понимаете. И после меня помещики так поступать будут. Да только первые шишки мне достались.

— Может, стоило повременить, пока другие начнут пастбища устраивать.

— Кейт, не сегодня завтра мы по миру пойдем, а ты говоришь «повременить». В этом распроклятом краю земля такая, что не пахать, а только скот пасти.

Комната была загромождена мебелью, и оттого в ней было тесно: широкий и длинный стол красного дерева, массивные кресла с широкими подлокотниками и высокими спинками в гобеленах, шкаф оливкового дерева. На стенах друг против друга над столом висели два темноликих портрета.

— Но тебе же не дадут, — возразила жена. — Эти жуткие Избранники не позволят и шагу ступить.

— А эти пиявки-ростовщики в Дублине? О них, думаешь, я забыл?

В маленьком кабинете через коридор стол был завален бумагами. Возможно ли, чтобы человек, владеющий обширными землями, бедствовал? И тем не менее после смерти отца оказалось, что земля заложена под большие проценты. И единственный путь — перезаложить ее. Но путь этот лет семь-восемь назад не сулил невзгод. Добрые те выпали годы, он был еще молод, не женат. Холм радости, скорее, можно было назвать «очагом вольности». Он принимал всех и всякого, конечно без роскошеств, но не отказывал никому, ни один беспутный малый в округе не миновал его дома. Принимал он не только протестантов. И братья Рутледж, и Том Белью, и Корни О’Дауд — все выходцы из старых католических семейств, отличные спутники на охоте. До сих пор на полу у входа отметины копыт — лихой Корни О’Дауд подскакал к дому, да прямо верхом — через дверь. Все это далеко позади. Сейчас черная злоба стеной выросла меж разноверами.

— Ты должен положить этому конец, — сказала жена.

Купер отхлебнул из стакана.

— Не знаю, какое из зол большее: ты или эти Избранники. Говорил ведь отец: «Жениться на католичке все равно что дом на болоте строить». — Он заерзал в кресле. — И какого черта я на тебе женился? Каждую ночь, когда сон не идет, себя спрашиваю.

Пошли дети, она, конечно же, украдкой совала им четки. Разве может быть иначе, если муж — протестант, а жена — католичка?

— Значит, не так уж часто ты себя об этом спрашиваешь.

— Что ж, хозяюшка, премного благодарен за чай, — напомнил о себе Фогарти.

— Сидите, где вас посадили, из-за стола встанете, когда разрешат, — отрезала Кейт и наклонилась через стол к мужу. — А женился ты на католичке потому, что тебя прельстила ее постель, и ты смекнул, что игра стоит свеч, в накладе не останешься.

Купер глубоко вздохнул, чтобы парировать выпад жены, но потом с шумом выдохнул.

— Ты, Кейт, права. Я в накладе не остался. Но не могу же я позволить твоим папистам…

— Ах, это уже мои паписты? Ты что же думаешь, они не тронут Томаса Трейси или Джорджа Мура? Если этих Избранников не приструнить сейчас, они ни одного помещика не пощадят. — И, опершись на стол руками, продолжала: — Неужели ты не можешь их разгадать? Горстка черни, трясущейся за свой клочок земли, да пара смутьянов-бездельников. И без доносчика тебе вовек не узнать их имен. Дождешься, к ним полграфства примкнет, клятву их примет, тогда поздно будет. А до вас, Тим, никаких слушков об этом не дошло?

— Да нет, госпожа. Когда мы согнали с земли Косого О’Молли и хижину его снесли, при дороге собралась толпа, вроде роптали, но недовольные всегда есть. Ваша правда, сегодня их здесь лишь горстка, завтра — не сосчитать.

— Слышишь, Сэм? Так пусть же люд боится тебя больше, чем этих Избранников. А запугать их — путь один: посгонять с земли, порушить дома да посадить кое-кого на телегу и свезти в Каслбар.

— Господи, Кейт, ну и жестокая же ты.

— Жестокая не я, а Ирландия. Я смотрела, как жил отец, и набиралась ума-разума. У него было чему поучиться. С одной стороны — протестанты, с другой — Избранники, а начинал он, имея лишь клочок земли в аренду — несколько сот акров скудной земли, — он разбил его на участки и сдал беднякам. И защищал он свою землю лишь кнутом со свинчаткой.

— Сейчас неподходящее время о твоем отце вспоминать, — проворчал Купер.

Старик был косматый, огромный как гора мужичище, волосы лезли даже из ушей и ноздрей. А о его кнуте со свинчаткой ходили легенды.

— Вы-то, Тим, моего отца помните?

— Еще бы, госпожа, — почтительно отозвался тот. — Как не помнить!

Что ее отец, что Фогарти — два сапога пара. Под соломенной крышей у него припрятан кожаный мешочек с серебряными шиллингами и золотыми соверенами, и каждый год он полнится и полнится. Фогарти копит на землю, поди, и участок получше присмотрел, может, даже у самого Купера. Кто до женщин охоч, кто до виски, а мужики этой породы — до земли. Скоро-скоро придет Фогарти, станет у порога, помнет в руках замызганную шляпу, так, мол, и так, хочу землицу у вас арендовать. На долгий срок. И тугой мешочек — на стол. И начнет он беднякам сам свою землю по клочку в аренду сдавать. Так и старый Мохони, отец Кейт, сорок лет назад начинал. Католики в ту пору по закону не имели права непосредственно сами покупать землю. А еще жалуются на безбожников-помещиков, хотя их же собратья и дерут с них три шкуры. Арендаторы-католики как никто обирают католиков-бедняков. Да, слуга в господа негож.

— Даже и в Каслбар везти этих бандитов не надо, — продолжала Кейт. — Пусть власти арестуют тех, кто на подозрении, да в тюрьму их, в Баллину. А если с ними миндальничать, судить-гадать, кто виновен, кто нет, они же сами потом властям по шапке. А глядишь, посадишь одного-другого молодчика за решетку, пригрозишь плетьми — шелковыми станут, как по волшебству.

— Кейт, это тебе не сорок лет назад. Сейчас нужно законное обвинение.

— А разве не ты в Киллале вершишь закон? Разве отряды тайролийских йоменов не закон? Иначе к чему было бы выбрасывать наши деньги, которых и так не хватает, на эти красные мундиры?

— Ну, это совсем другое дело, — оборвал ее Купер, он напрягся, поднял голову. — Тайролийское йоменство было сформировано, чтобы упрочить на этой земле власть нашего государя.

— Пустые слова. — Кейт кисло усмехнулась.

— Нет, отнюдь не пустые. Наш долг — охранять эти берега от французов и защищать край от повстанцев.

Кейт вдруг залилась смехом.

— Нет, Тим, вы только послушайте его. Только послушайте! — Она схватила Фогарти за рукав, словно чуя в нем союзника. — Господи, вы мужчины наивны как дети.

Все, кроме ее отца.

— Дурачина ты, — бросила она мужу. — Кто ж, по-твоему, Избранники, как не повстанцы.

— Но они же не выступают против короля! — Купер сдерживался изо всех сил. — У тебя что, ушей, что ли, нет? Не слышала, что творилось на юге и на севере? Крестьяне восстали против самого короля. Разрушили Уэксфорд. Англичанам пришлось послать армию, чтобы подавить восстание. Слава богу, у нас, в Мейо, нет никаких Объединенных ирландцев. Одни только Избранники.

— Одни только! — насмешливо передразнила жена. — А как раз они, а не уэксфордские Объединенные ирландцы пустят тебя по миру. А тебе, видишь ли, претит название «повстанцы», хотя под твоим началом сотня йоменов, которых ты обуваешь, одеваешь.

Купер покачал головой:

— Ну и страна! Только-только одно восстание подавили, теперь против Избранников войной идти!

— А какая разница? — подхватила Кейт. — Сегодня Избранники, завтра — повстанцы. Случись в Мейо мятеж, неужели твои Избранники в стороне останутся?

— Нет, ни за что!

— Вот видишь, ты и сам согласился, — успокоилась Кейт. — Бери-ка своих йоменов, прочеши все окрест. Яви им гнев господень. Так бы поступил твой отец. Хоть он и был жалким трусливым протестантом, но с Избранниками управлялся как надо.

— Говорю тебе, говорю, а ты все не слушаешь. Миновали те времена, а времена твоего отца и подавно. Мои полномочия определены в Дублине, перед Дублином мне и ответ держать.

— Выходит, ты боишься пустить в дело своих йоменов? Мне ли советовать тебе, что делать дальше? Поговори с Деннисом Брауном, как-никак Верховный шериф в Мейо, при парламенте от нашего графства, брат лорда Алтамонта. Уж если кто и держит все бразды правления в своих руках, так это он.

— С Деннисом Брауном? Вот насмешила. — Купер повернулся к Фогарти, тот понимающе улыбнулся. — Мало ты о своем муже знаешь. Он с этим самым Деннисом Брауном стрелялся в чистом поле лет пять назад.

— Об этом я не знала. Какая это вас муха укусила?

— Затронута была честь одной молодой особы. И хватит об этом.

— Честь одной особы, — повторила Кейт. — Если б одной и если б только честь! Деннис Браун ни одной юбки не пропустит, под стать этому Мак-Карти из Киллалы.

— Что сейчас об этом говорить, обстоятельства весьма деликатные, — сказал Купер. — Конечно, все в прошлом, еще до нашего знакомства, дорогая.

— За это я и сама поручусь, — хмыкнула Кейт.

— Все в прошлом, — повторил Купер. — Но мы с Брауном и по сей день не сдружились. Впрочем, много ли он помогал нам, мелким сошкам, вроде меня, Гибсона или Сондерса? Он только богачам, вроде своего братца да Всемогущего, помогает, до них с братцем не доберешься. Они далеко, почивают себе в Уэстпорте.

— Избранники до любого доберутся. — Кейт закусила губу и задумалась. — И что, нет никого в округе, с чьим мнением Браун бы считался?

— Джордж Мур из Мур-холла — вот единственный человек, — ответил Купер.

— Красивый мужчина, — заметила Кейт, — нелюдимый, правда. Но красивый. И к тому же приверженец римской католической церкви.

— Да и сами Брауны, не поймешь, паписты или протестанты. То с одними, то с другими. А Джордж Мур полоумный. Не станет нормальный человек забираться в такую глушь, как Мейо, и писать книги.

— Главное, что в отличие от тебя он не стрелялся с Деннисом Брауном, и еще он в отличие от тебя благородных кровей.

— Уж кто б говорил о благородстве, только не дочка Мика Махони! Уморила!

— Понравилось? Ну так слушай дальше.

— Фогарти! — набросился на управляющего Купер. — Какого черта вы торчите здесь, таращите глаза на своих хозяев, когда они ведут разговор о делах местных? Чай у вас давно остыл, а Падди Джо с сыном небось в затылках скребут: как из камней ограду сложить?

— Не беспокойтесь, капитан, предоставьте это мне. Сей момент — к ним, и не отстану, пока не сделают. — Фогарти встал и, уходя, кивнул на письмо. — Госпожа права. Надо этому конец положить. Ведь там не только вас касается. «Крупным и мелким землевладельцам округа» адресовано. Так Избранники всегда пишут, и с ними надо бы покруче, как, бывало, отец ваш, он им спуску не давал.

Дверь за ним закрылась, Купер еще долго не сводил с нее глаз. Легко сказать: лет тридцать, даже еще двадцать назад отец брал на подмогу нескольких лихих парней-протестантов или, еще лучше, своих любимчиков-папистов Мак-Кафферти, и поднимал все в округе вверх дном. Теперь рубить с плеча нельзя. И пусть он, Купер, не благородных кровей, и пусть он лишь мелкий фермер, отстаивающий свою землю в жестоком краю. Душа, как губка водой, наполнилась жалостью к самому себе. Немедленно выжать досуха!

— Не беда, что я не из дворян, Кейт, меня не хуже любого дворянина почитают. Вот на стене прадедушкин портрет. Со времен Кромвеля Мейо для британской короны отстаивали не твои дворянчики, а такие, как я, как Гибсон, хотя за это нам никто и «спасибо» не сказал. Пока твои господа отсиживались в Англии, мой прадед сражался здесь с пиратами. Это мы покорили Мейо, мы его и охраняем.

— Так и охраняйте как следует!

— То есть как? Что я, по-твоему, должен делать?

— Поезжай в Баллинтаббер, переговори с Джорджем Муром, чтобы тот переговорил с Деннисом Брауном. И тогда выпускай своих йоменов на этих бандитов.

— И почему только бог создал тебя женщиной? Тебе б мужчиной уродиться!

— Тогда, думаю, ты бы в постель со мной не лег. Останусь-ка лучше женщиной, тебе будет еще не раз приятно в этом убедиться. Да, мне не безразлично, дворянин мой муж или нет. Вырасти ты среди католиков, да с головой, забитой их болтовней о своих высокородных семейках, с этими приставками О’ и Мак-, да о том, какими знатными они были до Кромвеля, да сколько земли у них отняли… Если всю эту землю вместе сложить, океана б не хватило, с нашего берега до Нью-Йорка дорожка бы протянулась. Но все это в прошлом. Сейчас важно другое: удержат ли землю те, кто ею владеет? Я говорю и о нас: что станет с Холмом радости, если на всех наших угодьях мы будем пасти скот?

— Посмотрим, Кейт. Поживем-увидим, а пока ждут дела насущные. Фогарти ни черта не смыслит в кладке стен, а Падди Джо и того меньше.

— И Падди Джо, как всегда, скажет: «Славный сегодня денек, капитан», и ты, как всегда, ответишь: «И впрямь славный». И таких, как Падди Джо, нам предстоит сгонять.

— Ничего подобного! Отец Падди Джо купил у нас участок, когда наш дедушка умер. Это не какие-нибудь чужаки, вроде О’Молли.

— А Избранники к нам, по-твоему, с луны свалились? Нет, с ними надо покруче, доброта в Мейо и гроша ломаного не стоит.

— Значит, Кейт, мне повезло. За тебя не меньше миллиона дадут.

Она сидела на краешке кресла, вцепившись в подлокотники, черные волосы рассыпались по вороту домашнего платья. Купер знал, что ему и впрямь повезло. Разве в удовольствие будут азартные игры или охота, когда подле тебя в доме такая женщина, с такой и поспорить приятно, и в постель лечь — для ласк она самой природой создана. Удивительно, даже жутковатое сочетание: холодный трезвый ум и пылкая чувственность. Да, семья у них прочная, хотя и беспокойная.

Купер распахнул двустворчатую дверь и вышел на террасу — оттуда вдали видно и Фогарти, и старого Падди Джо, и малого. Права Кейт. Уж она-то знает этих людей, как никто, и все же, послушай он ее — окажется в тупике. Конечно, кровожадной Кейт приятно видеть, как муж во главе своих йоменов огнем и мечом усмиряет Киллалу, но этот воинственный выпад жены не соразмерен с происшедшим. Судя по всем сообщениям, в Уэксфорде генерал Лейк занял своими войсками все деревни. Но ведь там полыхало восстание, и действовал генерал по законам военного времени. Конечно, и у самого Купера полегчало б на душе, увидь он этих Избранников на эшафоте. Но ему не доставало жестокосердия супруги. Ведь он, хоть и не распространялся об этом, горячо любил Мейо.

Несмотря на скудное воображение и еще более скудное знание времен минувших, он порой спрашивал себя, а какими предстали эти земли перед его пра-пра-пра, в общем, далеким предком, каким-нибудь сержантом в армии Айртона. Католики, как всегда, взбунтовались, сотни поселенцев вырезали, а тысячи обездоленных обрекли на смерть на зимних дорогах Ольстера. В Англии Кромвеля ждали неотложные дела, но он все-таки выбрал столь недостающее ему время и подавил восстание, охватившее уже всю Ирландию. Крупные земельные угодья купили английские компании, а те, что помельче, отошли в награду солдатам. Таким вот образом лондонский жестянщик сержант Джошуа Купер и попал в Мейо. И землю принес ему не клинок завоевателя, а меч господень, карающий святотатцев. Угрюмый, поверженный народ, дремучий и косный. Средь него и утвердился в новых владениях далекий предок Купера.

Так цепь поколений связала сержанта Купера с капитаном Купером, владельцем Холма радости. Но кто в этой цепи первым стал считать землю исконно своей, то есть заявил на нее права куда большие, чем оговоренные в бумагах? Кто первым отринул предка-жестянщика и возомнил себя джентльменом, не просто владельцем усадьбы, но и безраздельным господином? Может, сын Джошуа, Джонатан, сговоривший в 1690 году своих дружков подсобить королю Вильгельму в битве на реке Бойн, а потом при Огриме и Лимерике. Затем вернулся домой и пять лет защищал Холм радости от пиратов и остатков разбитой армии Якова Стюарта. Джонатан и построил усадьбу, что стоит и по сей день, он и дал ей название. Тяжелые ставни с бойницами для кремневых ружей напоминали о былых страшных пиратских временах, зато название, Холм радости, говорило о том, что Джонатан нашел в Мейо не только болота и кровь. Портреты основателей династии, Джошуа и Джонатана, смотрели со стен обеденного зала, один — суровый пуританин, другой — сторонник короля Вильгельма, из-под бычьей шеи торчит кружевной воротник, первый признак болезни, имя которой — чванство. Библейские имена предков умиляли Купера: Мейо — их, истинно их земля обетованная, их Ханаан.

С дедовских времен стены дома (похожего больше на военную крепость) обвивал плющ. Комнаты мало-помалу заставлялись громоздкими кроватями и шкафами, их покупали в Дублине и морем везли в Киллалу. В гостиной, как хвастал дед, еще в его бытность молодым однажды играл великий слепой арфист Каролан и даже сочинил танец, назвав его в честь хозяина дома. Брачные узы еще крепче вплели Холм радости в сети протестантского владычества, которыми история опутала Мейо. Ставни с бойницами отошли в прошлое, равно как и ставшие легендой основатели рода Джошуа и Джонатан. Сейчас земля принадлежала Куперу. А он — ей. Когда-то в туманном и зыбком, как болото, прошлом землей этой владел род О’Доннелов. Однажды молодой Ферди О’Доннел, тоже арендующий у Купера горбушку холма, показал прелюбопытнейшую диковинку: клочок пергамента, на котором выцветшими, цвета засохшей крови, чернилами удостоверялся этот канувший в Лету факт.

 

МУР-ХОЛЛ, ИЮНЯ 17-ГО

Под сенью деревьев на берегу тихого озера Карра стоял просторный красивый особняк в четыре этажа из светлого песчаника. Почти новый, и десяти лет не будет, построил его, вернувшись из Испании, отец нынешнего владельца, Джордж Мур-старший. В середине восемнадцатого века, запуганный грозными антикатолическими законами, он уехал в Испанию, поклявшись либо разбогатеть, либо пойти по миру. Несколько лет работал бухгалтером, потом женился на дочери такого же, как и он, ирландского эмигранта. К восьмидесятым годам он сделался едва ли не первым купцом в Аликанте, у него были также свои виноградники, свои суда, курсировавшие с товарами меж Испанией и ирландскими портами: Голуэем, Уэстпортом и Киллалой. На тех же судах втихую провозилось кое-что и более прибыльное: бренди, кружева, шелка, атлас. Только выгружались эти товары на пустынном побережье провинции Коннахт.

Но, и живя в Испании, Мур в душе оставался ирландцем и с первых дней твердо решил вернуться в Мейо. Двое сыновей, Джордж и Джон, получили его стараниями образование в Англии, при наставниках-католиках. Постарался он и при первой же возможности съездить на родину. Было это в 1780 году, когда вышел Закон о помиловании. Католикам разрешили присягнуть на верность Георгу III и сохранить за собой земли на условиях долгосрочной аренды. И, сиживая вечерами на террасе своего белого, с плоской крышей дома в Аликанте, на берегу Средиземного моря, глядя на миндальные и апельсиновые деревья, он видел мысленным взором бурые торфяные болота Мейо и раскисшие от дождей поля. Вспоминались родные края, и когда он провожал с дощатых, послуживших на своем веку причалов суда в Коннахт, груженные вином, и когда встречал их с грузом золы из водорослей. А скопив несметные богатства (в Мейо поговаривали о баснословной сумме — 250 тысяч фунтов стерлингов), он продал в Испании почти все, кроме виноградников и дома на тенистой, поросшей пальмами улице, и вернулся на родину.

Он намеревался обосноваться подле Ашбрука, там, где родился, но случилось ему, обозревая окрестности, миновать одинокий холм. Он остановился, взобрался на вершину, и взору его предстало озеро Карра. Он купил и холм, и восемьсот акров прилегающей земли, благо по недавнему закону получил право покупать землю, пригласил из Лондона архитектора Эйткена, и тот, по задумке самого Мура, построил дом, хоть и несовершенных пропорций, зато легкий, словно парящий над лесной чащобой по мановению резца художника-гравера. Три пролета каменных ступеней выстроились почетным караулом до парадной массивной двери, за которой открывался передний зал с голубым, точно небо Мейо, сводом с овальными гипсовыми медальонами. А над самым входом еще до того, как дом был завершен, красовался девиз Мура: Fortis cadere, cedere non potest. В Мейо его толковали довольно свободно: «Сильный Мур не погибнет, а другого погубит». Четыре колонны поддерживали балкон, на который выходили летние покои, там вечерами хозяин любил сиживать, созерцая гладь озера, а внизу не стихал стук каменотесов.

Джордж Мур воевал за место под солнцем — и достойно победил. В Ирландию Муры вернулись куда более зажиточными и могущественными, чем в старые добрые времена, еще до поражения католической Ирландии в битве на реке Бойн. Мур не вздыхал по идеалам дней минувших, а верой и правдой, нимало не стыдясь, служил королю Георгу, слыл безупречным, хотя и не очень благочестивым прихожанином. В Мур-холле он выстроил даже католическую часовню с алтарем, украсил золоченой, белой с малиновым напрестольной пеленой и золотым распятием, привезенным из Испании. Он пережил большинство законов, поправших его молодость, и считал, что и оставшиеся вскорости отменят. Он не скупился на деньги для политических организаций католиков, но сам их дел не касался. По закону Мур не имел права избираться в парламент, но его это не трогало, туда он и не рвался. Насколько важнее то, что к его голосу прислушивались при назначении выборщиков от Мейо. Разве мало того, что интересы Муров, равно как и прочей знати в Мейо, представляет сейчас в парламенте Деннис Браун. И Брауны и Муры — одного поля ягода, только Браунам, чтобы сохранить свои владения, пришлось поменять религию. Впрочем, Мур их за этот компромисс не осуждал, хотя сам на него не пошел. В Мейо можно было, хоть и с трудом, насчитать еще несколько семей дворян-католиков: Блейки, Диллоны, О’Дауды, Трейси, Мак-Доннелы. Старый Мур мечтал, женив сыновей, породниться с этими семьями, однако старший сын Джордж оказался по характеру весьма своевольным.

Как-то летним вечером 1795 года старик Мур засиделся в своем кресле на балконе дольше обычного. Подошел слуга и увидел, что хозяин мертв. Джордж-младший недолго думая продал небольшой дом на берегу Темзы, а все свои бумаги и библиотеку отправил в Мейо. Приятелям-англичанам он так ничего и не объяснил, не потому, что нечего было сказать, а из боязни, что не поймут. Уж чем Муры владеют, того из рук не упустят. И холм в Мейо с озером у подножия — их, и только их, вотчина. Аликанте, Лондон, Париж, Мейо — вот четыре стороны света на компасе Муров, но сейчас стрелка указывала на запад, в Мейо. Лондон привлекал Джорджа-младшего еще меньше, чем апельсиновые рощи Аликанте — отца. Оба они любили Мейо, скрывая любовь эту и от чужих, и друг от друга, являя образец скромности и благочестия.

Джордж Мур-младший был худощав, выше среднего роста, сутуловат, что не редкость для ученого, лицом красив, бледен и задумчив. Говорил он сдержанно, но за подчеркнутой вежливостью зачастую легко угадывалась ирония. Он писал книги и мечтал стать историком. Его брошюра об английских вигах и о славной революции заинтересовала Бэрка. И они подружились. Уже год Джордж пробовал себя в новом подходе к истории: пытался отобразить события недавние, как бы отстраняясь, с позиций чисто созерцательных, как обычно пишут о временах давно минувших. Он создавал историю взлета и падения Жиронды во Франции, взгляды жирондистов живо заинтересовали его, их ошибки и заблуждения пробудили сочувствие. Из-за этого от Джорджа отвернулся кое-кто из друзей-англичан.

В Лондоне Джордж, к большому огорчению Бэрка, был вхож в дом лорда Голланда. Склонность к науке не мешала молодому Муру заводить любовные интрижки, которые в конце концов оборачивались скандалами. Раз дело дошло до дуэли с оскорбленным мужем; это весьма опечалило Мура-старшего. Сын вообще мало радовал отца. Тот мечтал вырастить наследника практичным провинциальным помещиком, неотличимым от соседей-протестантов. Джордж в свою очередь весьма огорчался, видя, что отец явно предпочитает ему младшего брата Джона, появившегося на свет, когда отец был уже в преклонном возрасте. На учебном поприще будущий юрист не преуспел, зато, когда он выезжал верхом на охоту со сворой гончих, равных ему не было. Джордж и сам любил веселого, бесшабашного брата, любил почти по-отечески. Да, не о таких наследниках мечтал старый Мур, хотя младшему многое прощал. А о том, что старший сын также крепко и необъяснимо любит Мейо, отец так и не догадался, разговор об этом у них ни разу не заходил.

В летней отцовской комнате Джордж поместил библиотеку. Там, поднимаясь спозаранку, он и работал над своими историческими изысканиями, подкрепляясь то и дело чашечкой кофе, сваренного на французский манер. Потом спускался, завтракал с Джоном, шел в кабинет и погружался в дела помещицкие. Полдень заставал его вне дома. Усадьба еще достраивалась, отец мечтал, чтобы она являла собой самостоятельный, замкнутый мирок, со своей кузней, прачечной, пекарней, конюшней. Но непременно в сумерки Джордж выбирал час и сидел на балконе, созерцая озеро. В такие часы он чувствовал близость с отцом, недоступную при его жизни. Сидеть бы сейчас с ним рядом, говорить о делах, мечтать, какой станет усадьба, обсуждать будущее Джона. В такие часы слуги старались не беспокоить Джорджа.

И в такой вот час к усадьбе подъехал капитан Купер в красной форме. Джордж Мур с величавой холодной любезностью встретил гостя, проводил в кабинет. Купер притворно (впрочем, недолго) восхищался книгами, по случаю попавшими в кабинет из библиотеки.

— У вас, господин Мур, прямо царство книг. Клянусь, во всем Мейо столько не сыскать.

— Весьма вероятно, — проронил Мур. Он налил две рюмки шерри, протянул одну Куперу, тщательно закрыл хрустальный графин.

Купер отхлебнул как истый дегустатор.

— Испанское. Где б я ни был, но вино распознаю. Очевидно, с ваших виноградников?

— Нет. Это шерри из-под Кадиса, а наши виноградники в Аликанте, на берегу Средиземного моря. Англичанам наше вино кажется приторно-сладким.

— Как бы там ни было, отменное вино. Очень мягкое.

— Рад, что оно вам понравилось, — сказал Мур и замолчал, выжидая.

— Чудеса! — воскликнул Купер. — Мы пьем вино, которое приготовлено в чужих, далеких краях.

— Ну, для Испании-то Мейо и впрямь далекий край!

— Далекий, но все же доступный, а? Помню, мой отец бочками вино покупал на кораблях вашего батюшки, а акцизные-то чины и в глаза этого вина не видывали! Выгружали-то его в Килкуммине. Выбирали ночку потемнее. Едва ли не каждый второй из благородных людей Мейо за вином приезжал. Понимаете, о чем я?

— Понимаю, — отозвался Мур.

— Жаль, что мы с вами так редко видимся. Сегодня утром так жене своей, Кейт, и сказал. Да вы ее небось знаете, она из ваших.

— То есть как — из наших? — не понял Мур.

— Да из католиков этих. Отец ее Мик Махони, скотовод. Да знаете вы его!

— Боюсь, что не знаком. Во всяком случае, не припомню.

— Ну, раз не припомните, значит, и вправду не знакомы, — невозмутимо ответил Купер. — Такого мужика не забудешь. — Он пригубил шерри. — А все-таки очень жаль, что мы так плохо друг друга знаем.

— Это поправимо, — заметил Мур.

— Вот и я так думаю. Поправимо. Меня к вам привели дела службы насчет йоменов.

— И вы уверены, что в этом именно я могу быть вам полезен? Насколько я понимаю, тайролийские йомены все как один протестанты.

— Что верно, то верно. — Купер в замешательстве начал теребить большим пальцем медную пуговицу. — Протестанты составляют большинство в отрядах йоменов.

— Разве есть и католики?

— Нет, но это, скорее, дань местным обычаям. Самое лучшее, когда религия остается личным делом.

— Поймите меня правильно, капитан. Я не собираюсь ставить свою религию выше чьей бы то ни было, да и призвание к армейской жизни во мне до сих пор не проснулось.

— К вам меня привело другое. Вы, без сомнения, слышали о серьезных волнениях в Килкуммине?

— Нет. Какие еще волнения? — спросил Мур.

— Опять Избранники подняли голову. Теперь Избранники Киллалы, как они себя называют. Они уже искалечили немало скота. В том числе и моего. И угрожают всякому помещику, кто землю под пастбище отдаст.

— Да, похоже, дело нешуточное, — согласился Мур. — А с чего все началось? — Он вновь наполнил рюмки.

— Думается, все из-за меня закрутилось. Арендовал у меня землю некто Косой О’Молли, никчемный, доложу вам, хозяин. Сам не из наших краев. Несколько лет назад с острова Экилл приехал. Задолжал мне изрядно. И вот две недели тому я приказал управляющему выселить его.

— И поступить иначе не могли?

— Не мог. Неужто вы думаете, мне по душе пускать по миру пахаря с семьей? Дело в том, что мне самому платежи по закладным вот-вот хребет переломят, я тоже в долгу как в шелку. В марте я съездил к самому суровому кредитору, и он прямо заявил: «нужны гарантии, что Холм радости платежеспособен». А платежеспособным я буду, лишь если разведу скот. Так что кредитор прав. Выбора у меня нет.

— Может, Избранники здесь ни при чем, — предположил Мур, — может, это просто месть О’Молли?

— Нет, в этом я уверен! О’Молли отпадает. Я слышал, он сейчас в Эррисе, там у брата его жены клочок земли. Это козни Избранников, и они никому из нас скот развести не дадут.

Он сунул руку в карман, вытащил письмо, развернул и протянул Муру. Мур отодвинул книги, положил письмо на стол, расправил его длинными белыми пальцами. Достал из футляра очки. «К помещикам и арендаторам графства. Участь Купера — урок остальным». Прочитал все письмо, раз оторвался, взглянул на Купера, и снова углубился в чтение. Несколько раз улыбнулся, хотя в общем держался, как всегда, спокойно и невозмутимо.

— Прелюбопытнейший документ, — заключил он. — В жизни подобного не читал.

— Еще бы! Ни в Лондоне, ни в любом другом цивилизованном краю такие письма не пишут. А у нас, в глухомани, они и раньше были не в диковинку.

— Вы неверно меня поняли, — поправил Мур. — Написано оно как раз выразительно, со знанием риторики. Вот хотя бы «…Хамское, беспородное отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».

— Это про меня, — признал Купер. — Меня поносят, а мне что же, радоваться: «Ах, какая риторика!»

— «И пусть возмездие Куперу послужит уроком для других. Крестьяне Тайроли потом своим полили каждый возделанный акр. Восходит солнце и застает их уже за работой, а луна по ночам заглядывает в дверь их убогих хижин». Писал это, конечно, не пахарь.

— Конечно, нет! — раздраженно бросил Купер. — Любой из двадцати учителей в округе мог бы написать такое. Сукины дети эти учителя!

— Пожалуй, вы правы, — оживился Мур. — Может, кто из учителей. По стилю напоминает перевод.

— Была в свое время управа на учителей, и хорошая управа! К чему вообще крестьян-папистов учить читать и писать!

В голубых спокойных глазах Мура льдинками засверкал гнев, но льдинки тут же растаяли.

— Дело и впрямь может принять серьезный оборот, — сказал он. — Если я правильно вас понимаю, вы приехали ко мне верхом в Баллинтаббер за советом?

— Не только. Конечно, и за добрый совет спасибо, но нам нужна и ваша помощь.

— «Нам», как я понимаю, это Гибсону, Сондерсу и прочим соседям?

— Именно. Всем мелкопоместным Килкуммина и Киллалы. Нам эти Избранники докучали и встарь, как с ними управляться, мы знаем. Нам бы только заручиться поддержкой Денниса Брауна.

Мур провел кончиками пальцев по лбу.

— Я что-то, капитан Купер, никак не пойму. Если вам нужен Деннис Браун, то и следовало обратиться к нему, а не ко мне. Впрочем, зачем он вам? Если в Тайроли начались народные волнения, доложите об этом генералу Хатчинсону в Голуэе.

— Зачем впутывать в это дело солдат? Мы и сами смутьянов усмирим, была б наша воля.

— Такими вопросами занимаются в суде. Ведь вы и сами мировой судья? Да и Гибсон тоже.

— Все верно. — Купер в душе уже усомнился в мудрости своей половины. В делах житейских Мур дурак дураком, ум его в книгах, точно в трясине, утоп. — Но мы не хотим превышать полномочий, данных нам законом.

— Весьма похвальное стремление со стороны слуг закона. Я надеюсь, вы простите, что я, папист, высказываюсь по столь важному вопросу.

Вот все они, паписты, в этом. Копни любого, и наткнешься на уязвленное самолюбие. Неважно на каком поприще — будь то место в парламенте или кресло мирового, — во всем, в чем закон отказал католикам.

— Ну при чем здесь религиозные разногласия? — Купер говорил, как мог, примирительно. — Сейчас нам угрожают Избранники, и мы оба понимаем, чем это пахнет. А стоит изловить пару-тройку этих головорезов, привязать их к телеге да пустить лошадь галопом или исполосовать шкуру плеткой — и вновь будет тишь да гладь и «волнения» улягутся, так и не начавшись. Я так разумею.

Мур скептически посмотрел на него.

— Так вот какова «ваша воля»! Я правильно понял? Вы пришли за тем, чтобы я, развязав вашим йоменам руки, напустил их на крестьян графства?

— Ну, не вы лично, господин Мур. Но вы в добрых отношениях с Деннисом Брауном. Всякий знает, что ваши семьи дружат испокон веков.

— Глупый вы человек, — только и сказал Мур.

— А по-моему, глупец — вы, Мур. — Купера задело не столько обидное слово, сколько небрежный тон Мура. — И наших краев вы не знаете совсем.

— Того, что я знаю, хватит, чтобы прийти в ужас. И Деннис Браун, если я в нем не ошибаюсь, тоже не остался бы равнодушным, как и любой благоразумный и порядочный человек. Вам бы поговорить с Джорджем Фолкинером. Он, похоже, человек здравомыслящий.

— Не знаете вы Мейо, — упрямо пробубнил Купер.

Он полдня скакал сюда, а зачем? Чтобы выслушать оскорбления от католика, не имеющего никакого представления об этом крае. Толкует о благоразумии, о порядочности, а здешняя порядочность — это дюжина дворянских ружей, арендаторская плетка со свинчаткой да крестьянские дубинки.

— Вы, капитан Купер, как и ваши приятели, мировой судья, и власть у вас в руках такая, о которой я бы и мечтать не мог. Так и пользуйтесь ею, а тайролийских йоменов не впутывайте. Не ко времени сейчас в графстве каратели-протестанты в красных мундирах.

— Ах, протестанты? — Купер с радостью ухватился за слово. — Вот вы и выдали себя с головой!

Мур вздохнул.

— Что толку читать вам нравоучения или призывать к законности. Напрасная трата сил. Вы говорили, что вам и совет мой пригодится, так слушайте. Только что по разным графствам прокатилось восстание. Оно еще может вспыхнуть вновь. Да и вдруг французы снова пришлют флот. У нас в Мейо спокойно, и это наше счастье. Так берегите же его. Конечно, Избранники должны получить по заслугам, но не подливайте масла в огонь, это безрассудство. Уверен: то же, слово в слово, посоветовал бы вам и Деннис Браун.

— Нечего сказать, хорош совет. — Купера, словно тугой воротничок мундира, душил гнев. — Я, выходит, сиди и жди, пока меня с собственной земли прогонят?

— Уверен, не так уж ваши дела плачевны, — сказал Мур. — Времени хватит, чтобы действовать спокойно и по закону. Неужели из-за того, что одному помещику не заплатили по закладной, нужно поднимать вверх дном все графство, да еще в столь смутные времена?

Вновь Купера кольнул невыносимо спокойный тон Мура.

— Подумать только! А я-то по доброте душевной приехал к вам поделиться бедами нашего графства.

— Спасибо за душевную доброту, — ответил Мур. — Я откликаюсь на беды нашего графства, насколько позволяют мне ваши законы.

— А законы эти для того и введены, — потеряв самообладание, крикнул Купер, — чтобы паписты знали свое место.

— Вы совершенно правы, — согласился Мур. — Я свое место отлично знаю. Это Мур-холл, и я хочу, чтоб в округе царили тишина и покой.

Купер надул щеки и с шумом выпустил воздух — возразить ему было нечего. Что этот человек понимает? Живет себе под голубыми потолками, расписанными голыми белыми богинями, и чужды ему заботы бедного помещика: куда ни кинь, всюду либо ожесточенные крестьяне, либо безжалостные ростовщики!

— Успокойтесь. Глупо с нашей стороны давать волю чувствам. Давайте-ка заново обсудим положение, а вы пока отведайте еще шерри. — Мур вынул из кармана часы, щелкнув крышкой, открыл, взглянул, который час.

— Нам и прежде-то редко что доводилось обсуждать. А сейчас и подавно нечего, — напыщенно заявил Купер, встал, одернул алый мундир. И, ощутив под пальцами атрибут своей власти, успокоился. — Пора ехать. Путь неблизкий.

Мур поднял свою рюмку, ароматы Испании полонили рот, язык. В одном прав Купер: далеко, ох как далеко отсюда Испания. Он выглянул в окно на озеро, а ему виделись кривые улочки, белые и желтые крыши под ослепительным солнцем. Не поворачиваясь, он обратился напоследок к капитану:

— Будьте благоразумны. Не рубите с плеча.

— Не беспокойтесь. Уж чего-чего, а разума у меня хватит. Как-никак не один год в этом графстве управляемся. Знаем, что и когда в ход пустить.

Мур резко повернулся к нему, губы у него поджались, голубые глаза засверкали.

— Ой ли? Неужто можно управлять лишь кнутом и дубинкой, неужто ваши законы зиждутся лишь на исполосованной до крови крестьянской спине да на доносах, за которые вы суете Иуде мерзкий сребреник!

Не веря своим ушам, Купер воззрился на Мура.

— А сами законы — столбы для порки, плетка да виселица, — продолжал Мур, бросая каждое слово в лицо Куперу, — а не бумажки с пустыми предписаниями, которые сочиняют в Дублине. Неудивительно, что озверелые крестьяне убивают ваших управляющих и топят их тела в болотах. И у вас еще хватает наглости искать у меня поддержки в своих гнусных планах?!

— Вы сошли с ума? — спросил, именно спросил Купер. Потому что чем, как не сумасшествием, объяснить столь внезапный переход Мура от леденящего безразличия. Ну и дурак же я, подумал Купер, послушал Кейт — и вот дал Муру повод покуражиться: сначала холодная язвительность, потом пустословная проповедь, ни дать ни взять священник-пресвитерианин.

— Может, и сошел, — ответил Мур, с трудом взяв себя в руки, — после глупых речей немудрено и спятить.

— Верно, только глупец и может прийти к вам.

— Смотрите не забудьте письмо. — И Мур протянул ему послание Избранников.

Хамское отродье. Да, автор письма знает толк в эпитетах. Прелюбопытнейший документ. Он проводил Купера, вежливо попрощался, будто и вся беседа состояла лишь в обмене любезностями. Купер не проронил ни слова, но в душе его клокотала ярость.

Невесело задумавшись, ехал Купер на своем гнедом мерине по рябиновой аллее. Лучи солнца, пробиваясь сквозь густую листву, испещрили землю светлыми пятнами. Что Фогарти, что Мур — один черт, заговорят в два счета простого прямодушного протестанта. Купер мысленно обращал к Муру слова, от которых тот бы потерял дар речи, только к чему это сейчас. Какой Мур католик?! Это с его-то изысканными манерами и английской речью! Какой он дворянин? Сын контрабандиста, торговавшего втихую вином на побережье Килкуммина. Жаль, что сейчас уже не выскажешь всего этого ему в лицо. Никогда не заседать Муру в суде, никогда не исполнять ответственных поручений короля. Впрочем, ему, поди, до этого и дела нет, усадьба у него прекрасная, земли вдосталь, да и денег четверть миллиона. Будь сейчас здесь старый Джошуа Купер, поставил бы его на место. Вспомнив о предке, капитан немного повеселел, ему живо представилось лицо на портрете: служака-солдат, отважно расправлявшийся со всякими Мурами, этим католическим сбродом.

Мур стоял на балконе и смотрел вслед маленькой круглобокой фигуре в ярко-красном мундире. Да, наглядный пример «маленького» человека, который, однако, способен посеять большую смуту, — есть такая порода людей. К делам духовным Мур относился недоверчиво и в Лондоне гордился тем, что стоит выше распрей католиков и протестантов. Здесь же все повернулось иначе. Конечно, он презирал глупое чванство Купера. Но за презрением ярким пламенем полыхал гнев: как смел жалкий, не видящий дальше своего носа фермер занять более высокое положение. Вот на какой мысли однажды поймал себя Мур. И сейчас он глядел вслед удаляющемуся всаднику, и гнев не угасал. Неотесанный мужлан, жалкое семя какого-то солдатишки из армии Кромвеля, и вот историей ему уготовано властвовать на этой навозной куче. Хамское отродье. Великолепно сказано. Он повернулся и пошел прочь с балкона.

Но визит Купера не давал ему покоя даже вечером за ужином. Джон припоздал, подсел к столу, не переменив костюма для верховой езды, ворот рубашки расстегнут, светлые прямые волосы упали на лоб.

— При отце, — заговорил он, разложив салфетку, — таких, как Купер, никогда к нам не приглашали.

Старший брат, поглощенный супом, поднял глаза.

— В этом ты заблуждаешься. Отец умел многое предвидеть и предугадать, нам с тобой до него далеко. Еще юнцом, пока жил в Ирландии, он научился держать ухо востро с такими людьми. Сила тогда была на их стороне. Сейчас жить немного полегче.

— Так только кажется, — вздохнул Джон.

— В Килкуммине объявились Избранники. И поскольку я тоже помещик, спасибо Куперу, что предупредил.

— Избранники? — испуганно переспросил Джон. — А он не ошибся?

— Исключено. Он принес мне их письмо. Написано, как всегда, цветисто, хотя на этот раз стиль получше. Они, конечно… — Он выждал, пока лакей Хогерти подал Джону суп и удалился, и лишь потом продолжил: —…они, конечно, не бунтари, ты напрасно испугался.

Джон промолчал, взял ложку, помешал суп.

— Я был у Малкольма Эллиота, — сказал он, — та великолепная гнедая ожеребилась. Малыш — чудо!

— Надеюсь, и господин Эллиот и его супруга здоровы? Госпожа Эллиот тоже чудо в своем роде, мне она очень симпатична.

— Она здорова, — коротко ответил Джон.

— А вы с Эллиотом, конечно, часами напролет толковали о политике?

Джон положил на стол ложку и в упор посмотрел на брата.

— Да, толковали. Мы с ним часто говорим о политике.

— Тяжкие для него настали времена, — заметил старший брат. — Вожди его организации за решеткой в Дублине. Восстание подавлено.

— Тише, нас могут услышать. — Джон бросил взгляд на закрытую дверь.

— Ну, здесь-то ты в полной безопасности. Да и усадьба Эллиота, его Ров, оградит надежно. А вот в прочих местах ты правильно делаешь, что не болтаешь лишнего. Сейчас не самое подходящее время для подстрекательства. Вино, по-моему, теряет букет. Тебе не кажется?

— Нет, — бросил Джон. — Но если ты думаешь, что это подстрекательство, значит, тебе, Джордж, на все наплевать.

— Что я думаю, к делу не относится, только это отвратительное беззаконие.

Больше они не проронили ни слова, пока Хогерти и неопрятная служанка обносили их блюдами.

— Я не хочу совать нос в чужие дела, — вновь заговорил Джордж. — Ты год проучился в Дублине. Возможно, там ты примкнул к Объединенным ирландцам, возможно, и Малкольм Эллиот тоже. Но как брат я рад, что сейчас ты здесь, в Мейо, за много миль от бунтарей.

— Я знаю, что к идеалам общества ты никогда большой любви не питал, — сказал Джон.

— Ну почему же? Питаю, и очень большую. — Джордж Мур положил нож на стол. — И когда только в этой стране научатся жарить мясо?! Лучшую в Европе говядину умудряются превратить в угли. Впрочем, в Ирландии обращать в угли и пепелище исстари умеют не только говядину…

— Невелика твоя любовь, если ты Объединенных ирландцев даже всерьез не принимаешь.

— Встречались мне их вожаки: и Том Эммет, и Мак-Невин. И во Франции знавал я им подобных год-два после революции. Все они ратуют за свободу, равенство. Что ж, благородные, восхитительные слова. Только кончается все кровавой резней.

— Не обязательно.

— Так явствует из истории.

— Во все времена борьба за свободу родины считалась делом самым благородным, — возразил Джон. — И в истории этой страны впервые католики и протестанты объединились ради общего дела.

— Кучка дублинских стряпчих да адвокатов-недоучек и несколько католиков: врачей и купцов — вот и все Объединенные ирландцы. Вспыхнуло восстание, и они не сумели его направить. Ты что же, полагаешь, что уэксфордские крестьяне читают Тома Пейна? Просто бедняки поднялись против богачей, католики схватились с протестантами и назвались Гэльской армией.

— Если жаждешь свободы, не обязательно читать Тома Пейна, — возразил Джон.

— Великолепный довод. Только обращай его не ко мне, а к своим друзьям. Это они спят и видят республику в Ирландии, а крестьяне, которые ради них идут на смерть, мечтают совсем о другом. И на тиранию они отвечают жестокостью и варварством. Не знают твои друзья-чиновники в Дублине ирландское крестьянство. И вряд ли с кем из них говорил Уолф Тон. И подступиться бы, наверное, не мог.

— Но тирания есть, и ты это признаешь.

— Еще бы не признавать! — Джордж раздраженно оттолкнул тарелку. — Помещики в Ирландии в большинстве своем дикари и глупцы, а это сочетание самое страшное. Такие, как Купер, невыносимы. Даже Деннис Браун…

— На что ж надеяться стране, где нет…

— Увы, Джон. Нашу плавучую тюрьму и страной-то не назовешь. Ты побывал и во Франции, и в Англии, и в Испании, знаешь, что там за народ. Франция хоть и не оправилась еще полностью от потрясений, но народ остался единым. В Ирландии же такого единства никогда не было. И сейчас не может быть. Слишком долго мы терзали друг друга, слишком далеко зашли.

Джон рассмеялся.

— Господи, если уж Ирландия для тебя такая сложная, как же ты думаешь написать историю Французской революции?

— Очень просто, — ответил Джордж. — Революция во Франции лишь важное единичное событие, потрясшее страну и переменившее течение жизни. А описывать историю Ирландии мне не по плечу.

— Наши революционеры почти все за решеткой. Случись мне тогда быть в Дублине, и меня бы эта участь не миновала.

— Уолф Тон ведь на свободе, — возразил Джордж. — Все еще во Франции, плетет интриги. От души желаю ему познать все прелести Директории. Пусть воочию убедится, что отъявленные головорезы есть не только в Ирландии.

— А я желаю ему успеха, — тихо промолвил Джон.

Джордж проницательно посмотрел на него и чуть улыбнулся.

— Ты, похоже, не внял ни единому моему слову.

— Ни одному, — признал Джон. — Какой в них толк? Я лучше знаю, что нужно стране.

— Вот и Купер тоже, — подхватил Джордж. — Мне бы вашу уверенность.

Когда подали фрукты, братья уже беседовали о другом. Джон, не отрываясь, смотрел, как Джордж острым серебряным ножом чистил яблоко: из-под длинных сноровистых пальцев выползали ровные красные завитки.

— На днях, вероятно, поеду в Балликасл, проведаю Трейси.

— Весьма похвально, — отозвался старший брат. — Дочка у него красавица, и умом удалась, и характером бойка. Как раз тебе под стать.

— Но ведь Томас Трейси отнюдь не богач, разве тебя это не волнует?

— Меня это не касается, и я рад, что это не волнует и тебя. Но очень советую, не поверяй Томасу Трейси своих политических взглядов — дело опасное. Семья исстари католическая, и по сей день они мечтают об отмщении. Старик, бедняга, все ждет, что возродится династия Стюартов.

— Элен не такая, — возразил Джон, — ей близки мои взгляды.

— Значит, любит она тебя, — заключил Джордж. — Женщины, слава богу, политикой не занимаются. Да и ты рассуди здраво: зачем с девушкой о политике говорить. Раз и сам я в Лондоне так же себя повел, разругались мы тогда в пух и прах. Правда, тем приятнее было мириться. Думаю, даже, что она знала, как все обернется, потому и скандал устроила. Женщины очень хитры.

— А Джудит Эллиот? — спросил Джон. — Она ведь искренне любит родину!

— Это дело другое. Миссис Эллиот англичанка, а англичане зачастую, поселившись в Ирландии, становятся ее горячими патриотами. Может, даже климат на это влияет. Миссис Эллиот очень романтична, и в этом ее немалая прелесть. Они с Элен Трейси очень разные. Я бы все-таки, как патриот нашей семьи, предпочел Элен.

— Но ты же и сам считаешь, что миссис Эллиот привлекательная.

— Верно, привлекательная. И сердце у нее любящее, сомнений нет. Но она вскормлена на высоких чувствах, а такая пища не по мне. Хотя Эллиот с ней счастлив. И быть может, я не прав.

За беседой Джону вспомнилось раннее детство. Аликанте, воздух, напоенный ароматами, закат, красящий в пурпур крыши домов в долине, отец в замысловатом испанском костюме. Он часто рассказывал о родных краях, о загадочном Мейо, с которым связана была вся молодость, все воспоминания о родных. И вот теперь Джон с братом в Мейо, и нет покоя у них в душах, и причины на то у каждого свои.

 

КИЛЛАЛА, ИЮНЯ 20-Г0

Мак-Карти засмотрелся на танцующих. Долговязый, нескладный, он стоял рядом со скрипачом, прислонившись к стене. Он был в гостях у Донала Хенесси, дом у того едва ли не самый большой в Киллале, две просторные комнаты, в одной — настоящий камин. Мак-Карти все еще терзался оттого, что образ мысленный, преследующий уже несколько дней, — луна, освещающая равнину, — ускользал, не укладывался в образ стихотворный. Точно плод, зреющий в материнском чреве, образ этот ждал своего часа, сокрытый пеленой дождя.

В комнате было шумно. Скрипка едва слышалась сквозь топот, голоса, смех. Люди постарше и уставшие не танцевали, а стояли у стен. Скрипка же обращалась к танцорам, и босые ноги дружно отвечали, топоча по земляному полу. До чего же красивая девушка, думал Мак-Карти, не спуская глаз с одной из танцующих. Кто она, Майра Спелласи? Высокая, крепкая, что называется, в теле. Хотя так в Мейо чаще говорят о коровах, чем о девушках. Он смотрел на нее, и сладкая волна поднималась внутри. Однако образ, дразнивший воображение, брал верх. Уже час Мак-Карти не находил покоя. Допив виски, он поднял стакан, приветствуя скрипача. Тот улыбался одними лишь губами. Взгляд же его был устремлен в собственную душу, где творилась музыка. Ужасные люди, эти музыканты, породнились со своими скрипками, смычками; словно невест, ласкают их нежными пальцами. Кто-то вновь наполнил его стакан.

Вот и канун праздника Святого Иоанна. На вершине Острого холма уже разложили костер. А ночью костры загорятся на каждом холме от Киллалы до мыса Даунпатрик. Игры и танцы не утихнут до утра. Юноши станут испытывать свою удаль — прыгать через костер. Да и кое-кто из девушек не отстанет: прыгнешь через костер в ночь на Святого Иоанна, в самый перелом лета, быстрее жениха найдешь. В тот день солнце стоит высоко-высоко. И потянут к нему свои огненные руки костры, взмолятся: «Обогрей землю, дай хлебам вызреть». Полгода позади, в день этот особо сильны духи и приметы. Погаснет последний костер, и погонят по пепелищу скот, настегивая ореховыми хворостинами, еще тлеющими, так как их обожгли на костре. А золу приберегут для будущего сева и смешают с семенами.

Да, неспроста преподобный Хасси обрушивается с церковной кафедры на праздничные костры, они и впрямь не имеют отношения к святому Иоанну. Ибо обычай этот древнее христианства, древнее друидов, которых в незапамятные времена изгнал Патрик. На родине Мак-Карти, в Керри, самая старая женщина должна трижды обползти костер с молитвой об урожае. А принесешь домой горящую лучину из костра — весь год в доме удача будет.

Праздника Святого Иоанна Мак-Карти даже побаивался, сразу как бы обнажались уходящие в седую старину корни человеческой истории, в бликах огня виделись ему тени давно минувших дней. Тени эти ложились и на бронзовые в свете пламени лица. Но, право же, вреда от этого праздника нет, а год этот выдастся в Мейо едва ли не самым урожайным на памяти старожилов. Установилась теплая погода, дни дождливые сменяются солнечными, буйно колосятся хлеба. Право же, вреда нет оттого, что просишь солнце побыть с тобой еще. У О’Салливана есть стихотворение о дне Святого Иоанна, может слишком немудреное, но неплохое. Да с О’Салливаном не потягаешься — даже те стихи, которые родились у него в минуту праздности, не имеют себе равных.

Танец кончился, к Мак-Карти подошел Ферди О’Доннел с кружкой в руке.

— А не пора ли нам, Оуэн, снова подзаняться Вергилием? Заходи как-нибудь к вечерку, поужинаем — да за работу.

Некогда О’Доннел учился в семинарии и теперь задался целью с помощью Мак-Карти одолеть шесть томов «Энеиды».

— Непременно займемся, Ферди. Случилось мне на днях быть в Килкуммине, и я подумал, что пора бы Ферди с Майрой навестить.

— А я слышал, тебя другие дела в Килкуммин привели, — заметил О’Доннел и кивнул в сторону второй комнаты.

— Дела никчемные. Писарем пришлось быть при четверых мерзавцах.

— Четверых ли? Избранников в округе около полусотни, это считай только тех, кто клятву принимал. В Килкуммине ими Дуган заправляет, а здесь, в Киллале, Хенесси.

— А я думал, ты.

— Нет, Оуэн, у меня к их делам душа не лежит. На что таким, как мы с тобой, эти Избранники? На резню, на драку смотреть не горазд и за порог ради этого не выйду, но прошу заметить, я их не осуждаю. Во всяком случае, как они объявились, слухи о том, что будут сгонять с земли, поутихли.

— Если ты их клятву не примешь, Дуган не заплачет, — сказал Мак-Карти. — Ты — человек в Килкуммине уважаемый, и уважение не дубинкой из людей выколачивал, — говорил Мак-Карти совершенно искренне, ему нравился спокойный, рассудительный и работящий парень. Люди почитали его за образованность и за происхождение: как-никак из древнего рода О’Доннелов.

Потом они заговорили об «Энеиде». В семинарии О’Доннел вполне прилично выучил латынь, но понятия не имел об «Энеиде» как о поэтическом произведении. Он переводил по тридцать строк в день, останавливаясь на тридцать первой, неважно, закончил он мысль автора или прервал на полуслове. Чем привлекала латынь таких людей, как О’Доннел? Ровные, крепко сколоченные, как хороший частокол, предложения, каждое — надежная основа последующему. Великолепный язык! Язык тайн и чудес. Благодаря латыни Иисус Христос стал земным, доступным, а его имя не сходит с уст людских.

Подошел Хенесси и позвал его в другую комнату. Мак-Карти с отвращением последовал за ним. Что общего между изувеченным скотом и далекой луной или скрипичной музыкой, путешествием Энея к Дидоне, царице сколь благочестивой, столь и любвеобильной, — позади выжженное царство, а новое еще грядет. И пылает, пылает Троя, как костер в ночь на святого Иоанна.

— Ну, Оуэн, теперь ты наш, — хлопнул его по плечу Хенесси. — Письмо твое им что ножом по горлу.

— Черта с два я ваш. Предупреждал, что связываться с вами не буду, — бросил Мак-Карти.

— Ну ладно, ладно, Дуган приглашает тебя выпить с нами. Ты его не чурайся, мой тебе совет. Он скоро всем графством заправлять будет.

— Пока графством управляют мировые судьи, — возразил Мак-Карти. — Мировые да йомены.

— Купер последние дни как угорелый носится, то к одному помещику, то к другому, — сказал Хенесси. — Напугал их, поди, до смерти. Даже к католикам заезжал.

— У всех помещиков своя особая религия, — бросил Мак-Карти.

В комнате стояли, сбившись в кучку вокруг Дугана, Куигли и О’Кэррола, человек десять, все больше молодежь, лишь двоим-троим за тридцать. Были среди них фермеры, были и батраки. Зачем уж эти горемыки суются в распри крестьян и помещиков?! В комнате стоял тяжелый запах, было душно. О’Кэррол протянул Мак-Карти большой стакан с виски, Дуган без улыбки кивнул ему.

— Да, слово свое вы держите, — обратился к нему Мак-Карти. — В нашем тихом уголке Мейо Избранники уже затеяли войну.

— Избранники Киллалы, — поправил его Дуган, со смаком выговаривая звучное название. — Мы защитим крестьян графства от помещиков-протестантов.

— Так, значит, это война религий? Теперь вы уже и на большее замахнулись. — Хорошее виски, с перламутровым отливом, полыхнуло в горле огнем.

— А что, разве раньше по-другому было? — спросил один из батраков. Лет восемнадцати-девятнадцати, долговязый, нескладный, как и Мак-Карти, длиннорукий, сутулый.

Мы простолюдины, порода особая, природой для сохи созданы. Мак-Карти хотел было что-то сказать, но сдержался.

— Уж кто-кто, а он знает, что говорит, — кивнул Дуган на батрака. — Он из тех бедолаг, которых в прошлом году оранжисты согнали с земли в Ольстере. Всю его семью по миру пустили, а домишко сожгли.

— Очень сочувствую, — обратился Мак-Карти к пареньку. — Несладко вам пришлось.

— Такое может случиться и у нас, — продолжал Дуган. — Все мы прекрасно понимаем. — Он повел своими бычьими, навыкате, глазами вокруг, и каждый согласно кивнул.

— Может, что и похуже случится, — угрюмо сказал Мак-Карти.

— А может, и получше, — ввернул Хенесси. — Выпьем, ребята. — И пустил по кругу кувшин. — Они только что приняли клятву, Оуэн. И тебе советую. Учитель должен быть с народом.

Мак-Карти осушил стакан и подождал, пока кувшин дойдет и до него.

Куигли высунулся вперед, его круглая лысая голова маячила перед глазами точно луна.

— В Килкуммине учитель уже принял клятву.

Мак-Карти смотрел, как из кувшина в его стакан льется виски.

— Килкумминский учитель — темный и порочный человек, позор для всего классического образования. За невежество его изгнали из Баллинтаббера, любой учитель в Мейо это подтвердит. В Баллинтаббере люди умные, порядочные, ученье уважают. А для Килкуммина он в самый раз. Лучшего там и не заслуживают.

— У него дома книги есть, — запальчиво бросил Куигли, — а историю Гэльского народа он знает отменно, со времен Ноя.

— Какой там к черту Ной! — вспылил Мак-Карти. — Удивительно, что ж вы этого умника письмо не попросили написать.

— Ты, Оуэн, не просто учитель. Ты поэт, твои стихи читают да похваливают.

— А вам не терпится мое перо сломать о свой тяжелый плуг. — Виски давало себя знать. Голова пошла кругом.

— Глупо отпускать парня без клятвы, он же нас поименно знает. За стакан виски всех и продаст, — сказал Дуган.

— Я не доносчик, — сказал Мак-Карти, — и не один из вас мне не нужен.

— Тебе же, Оуэн, лучше станет, если клятву примешь, — уговаривал Хенесси. — И в Килкуммине и Киллале клятву приняли весьма достойные люди, за ними и другие. Ты посмотри, здесь все парни на подбор, лучше не сыскать, и у каждого друзья-приятели.

— Прошлой ночью, — продолжал Мак-Карти, — вы расправились с жалким и ничтожным человечишкой. Так остановитесь же на этом.

Дуган лишь покачал головой.

— Не примешь клятву, не лезь с советами. Мы сами знаем, что и как делать.

— Как не знать, — поддакнул один из фермеров. — Скоро во всем графстве будем править.

— Да вам не править даже тюремной повозкой, — подхватил Мак-Карти, — виселицей все и кончится. Вздернут вас, будете с вывалившимися языками болтаться, да еще перед казнью полные штаны со страху наложите.

В соседней комнате снова заиграла музыка, затопали по твердому земляному полу босые ноги. Там мое место, подумал Мак-Карти. Пусть голова моя полнится музыкой и хмелем, а не спорами. Он вновь отпил из стакана.

— А что, Оуэн Мак-Карти, не сочинить ли тебе поэму «О славной расправе Избранников Киллалы над Купером».

— Ни за что. — Мак-Карти начинал яриться. — Я пишу не о трусливых рабах, которые, таясь, ползут по пастбищу и подрезают коровам жилы на ногах. Я пишу благородно о благородном.

— Да, пожалуй, мы тебя недостойны, — хмыкнул Дуган. — Тебе бы у Трейси в Замостье дневать и ночевать да слагать стишки во славу Гэльского народа.

Гэльская народная армия. В Уэксфорде она сражалась с регулярными войсками, захватывала города, со знаменами шествовала по улицам, их сигнальные костры ярко полыхали на холмах. А в далекой Франции готовились к походу корабли. Но все это было там, далеко от здешних бурых торфяных болот и унылых холмов.

— В Замостье за господским столом мне всегда рады, — сказал Мак-Карти, — вдоволь бренди и серебра. Томас Трейси умеет оказать почести поэту, чье искусство совершенно.

— Быть учителишкой в Киллале — невелика честь, — презрительно бросил Дуган. — Не лучше нашего живешь, а то и похуже.

— Дано ли вам судить об этом, вы всю жизнь просидели на задворках Мейо. А я повидал весь свет. Где я только не был, и везде меня привечали. Я видел и огромную водяную мельницу в Клонмеле, и замок Данбой на побережье под Корком, где Муртох О’Салливан стоял насмерть против солдат английского короля, и замок Данлус в Антриме, где черным-черно от пресвитериан. — Слова, пустые слова, словно ракушки, цок-цок в голове. Я пьян, равнодушно подумал он. Музыка разворошила все ракушки.

— Может, все это ты и видел, — заговорил Куигли. — Но больше не увидишь. Скоро тебя и к воротам этих замков не подпустят. — Круглая голова-луна кивнула. — Я-то против твоих стихов и слова не скажу. А Мэлэки скажет, он на то право имеет. Уж больно ты задаешься, здесь таких не любят.

— Поэту рады всегда и везде, — возразил Мак-Карти, — и в знатных домах, и в постелях у молоденьких женщин. Народ без поэтов нем, а разве кто захочет вырвать себе язык?

— Удивительно, и что ты до сих пор в школе торчишь, детишек счету учишь.

— Это моя профессия. А поэзия — мое искусство. — А еще, подумал он, у меня есть луна, до которой не достичь даже музыке. — Я поэт, и предки мои из рода Мак-Карти некогда, до переезда в Керри, правили в Кланкарти.

— А как вы переезжали? — глумливо спросил Куигли. — В карете с гербами рода Мак-Карти с зеленью и позолотой, как ездят дворяне-протестанты?

Дуган захохотал. Точно камни покатились с холма. Двое батраков переглянулись и подобострастно захихикали. Эти, как и отцы их и деды, привычны в пояс кланяться. Мак-Карти повернулся к ним.

— Ну а вы зачем идете за ними? — Он указал на Дугана. — Он-то за свою землю борется, а ваша жизнь какой была, такой и останется. Забыли, кто на батрацкой ярмарке самые низкие цены предлагает: помещики или крестьяне? Будущие хозяева верхом объезжают батраков, изредка тыча хлыстом, выбирая их как скот, как рабов-негров.

— Не век же нам батрачить, — неуверенно возразил паренек из Ольстера.

— Век, весь свой век! — твердо сказал Мак-Карти. — Вы батрачили на этой земле еще до того, как распяли Христа.

— Кто бы Христа поминал, только не ты! — бросил Дуган. — Особенно сейчас, когда все христиане в графстве нуждаются в помощи.

Мак-Карти допил виски. Как тошно ему в этой комнате, среди этих людей. Музыка звала, она, пусть отдаленно, напоминала о том, кто он.

— Взгляните на него, — указал Куигли. — Много от такого проку. Да он на ногах-то не держится.

Мак-Карти вдруг ринулся на него, но, потеряв равновесие, повис, ухватив его за грудки. Комната закачалась перед глазами.

— Разнимите их, — брезгливо бросил Дуган.

Их развели. Куигли зажимал рукой оцарапанную губу. А Мак-Карти лишь бессмысленно смотрел на него.

— Иди к своей красотке, — посоветовал Дуган. — Ты в самый раз, ей такой и нужен.

— Стыд и срам на всю Киллалу, — заговорил О’Кэррол. — Учитель во грехе живет, никого не стесняется. Да почти все женщины только и судачат о Джуди Конлон, ведь когда-то она была порядочной. Пока тебя не встретила.

— Всякому бы позавидовал, окажись он хоть раз в году на моем месте, — ответил Мак-Карти. — Завистники обычно и толкуют больше всех о добродетели.

— Но, но, ты полегче. — О’Кэррол оробел и отступил на шаг.

— Давай, иди к своей красотке, — повторил Дуган.

— И пойду, — упрямо сказал Мак-Карти. — Прочь от этого грязного вертепа.

— Налей-ка себе еще напоследок и ступай домой да проспись, — примирительно сказал Хенесси.

— Ты прав. Ты, Донал Хенесси, здесь единственный приличный человек. Жена у тебя длинноногая да пригожая, вот оттого ты всегда в духе.

Хенесси обнял Мак-Карти.

— Наш приход должен гордиться таким человеком, как ты.

— Я высмею в стихах всех подлых, неблагодарных жителей Киллалы, конечно, кроме тебя, Донал. Господи, жаль мне здешних людей, они навлекли на себя гнев Оуэна Мак-Карти.

— Выведите его, — приказал Дуган.

Выйдя к танцующим, Мак-Карти поднял кувшин высоко над головой и загорланил:

— Кто из женщин пойдет домой к поэту Оуэну Мак-Карти?

В ответ он услышал лишь смешки из-под ладошек, с нарочитой стыдливостью прикрывающих рот. Нашлась какая-то отчаянная голова, не побоялась ответить.

— Да кто рискнет переступить порог дома Джуди Конлон, вовек хлопот не оберется.

Кто-то положил ему руку на плечо. Ферди О’Доннел.

— Хочешь, немного провожу тебя?

— А тебе-то какой резон? — спросил Мак-Карти и повел плечом, сбросив руку О’Доннела. — Не бойся, не заблужусь. А над Вергилием мы и так посидим — летом вечера долгие, и мне есть чему тебя научить.

— Я знаю, Оуэн.

— Нет, не знаешь. У тебя-то лишь зачатки латыни с семинарии. Ты не видишь всех тонких ходов автора, неожиданных поворотов в каждой строчке. Но ничего, чем могу — помогу. Все лучше, чем ничего, а? Все лучше!

— Еще бы! — О’Доннел повел его к двери. — Ты не повздорил с теми парнями, а?

— Да из них никто даже бранного слова не достоин. Низкие твари, Ферди. Они просто низкие твари. Держись от них подальше, мой тебе совет. Вспомни Вергилия. Выпади ему такая доля, он бы им кукиш с маслом показал.

О’Доннел долго смотрел, как, шатаясь, бредет по дороге хмельной, нескладный, корявый, точно пахарь, Мак-Карти.

Он присел на маленьком зеленом бугорке. В воздухе ясно и свежо, хмельная круговерть в голове остановилась. Сам себе противен. Что болтал — половину не помнит, а другую и рад бы забыть, да не удается.

Отец его был простым батраком, лишь однофамильцем высокородных Мак-Карти, батрачил и дед, так же как и те, кого видел Мак-Карти в доме Хенесси. И его ждала бы та же участь, не наскреби отец нескольких пенни и не отправь его в начальную школу под открытым небом близ Трейли. В порыжелом, потрепанном букваре Оуэну открылась магическая сила слов, каждое вырастало в яркий образ за строками в книге. И все же не миновать бы ему батрацкой доли, не заметь его учитель. Сам поэт, он терпеливо и ненавязчиво учил мальчика законам стихосложения, объяснял рифмы и размеры. Оуэн подрос, стал сам складывать стихи, и учитель повел его по тавернам, куда захаживали поэты. Зимой они рассаживались подле камина, а Мак-Карти, нескладный долговязый мальчишка, примостившись в дальнем уголке с кружкой эля в окоченевших руках, слушал. Поэты один за другим вставали и читали по памяти. Звучные слова колоколом били в замысловатых лабиринтах размера и ритма, и над освещенным пятачком у камина роились чудесные образы. А за плотно закрытой дверью таверны свирепствовала холодная, не в диковинку для Западного Манстера, зима, а с Атлантики налетали пронизывающие ветра.

Жил Мак-Карти на Топкой дороге в лачуге, обычной для Килкуммина: темная, без окон, комнатушка, где едва хватало места его грузному отцу; приходя к ночи домой, тот полумертвый от усталости валился на лежанку. Разве сравнить этот беспросветный мрак и убожество с блеском поэзии, со сказочным узором звука и образа?! И все это богатство — его, хотя и унаследовано от поэтов как старых, так и нынешних. Столько простора, столько солнца. А рядом повсюду смердящие лачуги; свиньи роются на земляном полу прямо у постели; дети дерутся из-за картофелины на дне горшка. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети». Это проза, а в поэме луч света непременно прорежет мрак, и по дивным луговым цветам пройдет омытая солнцем девушка красоты несказанной. Близится рассвет для Гэльского народа, поведает она поэту, и истина эта повергнет его в смятение, не меньше, чем красота девы. Уже подняты паруса на кораблях, грядет освободитель — новый О’Нил или О’Доннел, томившийся в неволе, и проникнет свет в убогие, без окон лачуги.

Ему самому удалось выбраться из батрацкой лачуги; сначала он был подручным учителя, потом начал учительствовать сам, бродил по деревням, оставлял на церковных воротах объявления о своих уроках. Зимой занимался с детьми в холодных амбарах, и ученики приносили ежедневно по два куска торфа. Сначала платили курами да медными пенни, потом к курам добавились серебряные шиллинги. Такова его профессия. Учитель по профессии, поэт по призванию. Профессия могла бы быть любой: тавернщик, батрак-поденщик, как Оуэн Руаф О’Салливан. А призвание — сочетать слова, рвущиеся из души. Вскорости — ему лишь перевалило за двадцать — прознали о его стихах и другие поэты. Их стали читать в незнакомых ему тавернах те, чьими поэмами зачитывался и сам Мак-Карти. Так он приобщился к братству словесников. Его привечали в домах старой, исконно гэльской знати, где еще не забыли родной язык, где в тусклом свете восковых свечей на стенах поблескивали мечи, сотню лет назад послужившие в битве, в которую вел патриотов Сарсфилд. Когда появлялся Мак-Карти, стихали арфа и волынка, и он выходил на середину и читал свои стихи, а хозяева, будь то О’Конноры, Френчи или Мак-Дермоты, все до одного помещики, одобрительно кивали. И щедро оделяли его серебром и золотом, ибо он перекинул мостик — пусть шаткий и ненадежный — в невозвратное прошлое, похороненное в сражениях на реках Бойн и Шаннон, засыпанное кровавой землей Огрима. Мак-Карти слагал и айслинги, и элегии для крупных помещиков-католиков, песни для таверн, песни о любви, о хмельном застолье, за это он получал гроши, но и впрямь грош цена была этим творениям. Его попойки, вольности с женщинами, вспыльчивость и сарказм принимались как неотъемлемая часть его искусства. Ведь он и его собратья по перу были плоть от плоти старого уклада, равно как и разорившееся католическое дворянство с изрядно потускневшей родословной и затупившимися мечами, годными разве что для украшения.

Случались времена, когда Мак-Карти жил в холоде и одиночестве, и лишь в его воображении хороводами тянулись слова, которые он спешил нацарапать гусиным пером при свете сальной свечи. Но иногда из души наползал холод, и в сомнении замирала рука, стыло в пальцах перо. Он воспевал знать далекого прошлого: О’Нилов и О’Доннелов, а что сделали они для своего народа? Начались преследования, и они, прихватив семьи, ушли на кораблях в Испанию, а народ как жил, так и живет во мраке и невежестве по сей день. О кумире ирландцев Патрике Сарсфилде слагают поэмы: о том, как он со своими воинами-ирландцами после битвы под Лимериком отплыл во Францию, но почему-то поэты не упоминают об оставленных женах, с воплями и плачем провожавших суда, об осиротевших детях, которых в последний раз показывали отцам, вздымая их высоко над головой. Как славословят короля Якова, высокородного Стюарта, но ни один не написал (хоть и знал), что крестьяне, которых штыками гнали на поле брани, прозвали его «дерьмо коровье». А сам он так поспешно бежал с Бойна, что опередил гонца с вестью о поражении. Все эти славные имена в истории: О’Нил, Макгуайр, Сарсфилд — рубины в куче навоза. А поэты их вытащили, очистили, оправили в словесную филигрань и поднесли в утешение отчаявшемуся люду.

Мак-Карти и вправду исходил весь Манстер и Коннахт, а насчет Антрима приврал, да и в предместьях Дублина не доводилось ему бывать. Двери придорожных таверн всегда открыты для поэта, и Мак-Карти пил и беседовал с людьми в Бантри, Макруме, Балливурне, Лимерике, Эннисе и Голуэе. И мир этот он и впрямь познал. Но, познав, понял: есть и другой мир, еще не познанный. Со времен дедов и прадедов юнцы тайком переправлялись на кораблях контрабандистов во Францию, дабы служить королю Людовику, а сейчас последний из Людовиков мертв, его обезглавила огромная машина с острым лезвием посередине. Не слагать больше песен об ирландских отрядах во Франции, не поднимать бокалы в католических домах во здравие Людовика, теперь помещики-католики боятся Франции не меньше кромвельских прихвостней — протестантов.

«Придут, придут французы морем», — уже больше века каркает старая вещунья, ставшая символом Ирландии. И впрямь могут сейчас прийти морем французы, да только совсем не те, кого ждали. Придут убийцы Людовика — как знать, не ту ли участь они готовят и королю Георгу? Два года назад их огромный флот вошел в залив Бантри, но ураганные ветры (прозванные потом «протестантскими») не позволили причалить к берегу. Мак-Карти отлично знал этот залив: узкая полоска земли тянется далеко в море. Наверное, весь люд забрался на крыши лачуг, чтобы воочию убедиться, что предсказание вот-вот сбудется. А сейчас по Ирландии прокатываются восстания, и поговаривают, что французы придут вновь. Весной до Коннахта долетали песни о восстании, но за реку Шаннон они не перебрались. Невероятно, поднялся весь Юг, поднялся (правда, много уступая Уэксфорду) Ольстер. Тысячные толпы вооруженных людей заполонили дороги, многие крестьяне вышли просто с вилами. Что общего у них с легендарным О’Нилом, в ярко-красном одеянии, чей пояс убран драгоценными каменьями, или с Патриком Сарсфилдом, разодетым в белый шелк, с красной муаровой перевязью, в руке меч с серебряной рукоятью. И что общего между самими историческими событиями и избитыми штормами и ветрами берегами Мейо? Мейо живет само по себе, узником своих же бескрайних полей, каменистых холмов, лугов, торфяников.

А как жить ему, Мак-Карти? Земли у него, как и у отца, нет и не будет. В былые времена поэтов, если верить рассказам, сажали за один стол с вождями и знатью. Но трижды с тех пор познала Ирландия тиранию: при Елизавете, при Кромвеле и при Вильгельме. И пой, поэт, свои песни теперь в чистом поле, кто услышит да приветит, тому и поклон. Однажды в Западном Корке близ Макрума привела его извилистая дорога в один прекрасный солнечный день к обширной усадьбе, сложенной из портлендского песчаника, с большими белыми портиками и восемью высокими колоннами у крыльца. По аллее ехал экипаж, и Мак-Карти уступил дорогу: седок в костюме тончайшего бархата, в ослепительно белой рубашке подставил ослепительно белое лицо солнцу. Ну что ж, подумал Мак-Карти, если поэту предназначено писать для господ, буду писать для этого помещика О’Хари или полковника Мурло. Конечно, если они снизойдут и заметят неотесанного безработного мужлана-скитальца на обочине. А уж я со своей стороны постараюсь живописать благородных господ, превращающих разоренные усадьбы на болотах ли, на холмах ли в стойла для коров.

 

3

 

ИЗ ДНЕВНИКА ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА, ВЛАДЕЛЬЦА УСАДЬБЫ МУР-ХОЛЛ В БАЛЛИНТАББЕРЕ, ГРАФСТВО МЕЙО, АВТОРА «ТОРЖЕСТВА ВИГОВ», «ОТВЕТА ГОСПОДИНУ СОРЕНУ» И ДРУГИХ СОЧИНЕНИЙ

Вторник. Помимо всего прочего, жирондисты мнят себя великими ораторами. Очевидно, лишь это искусство и прославит их в истории. Их мнение свидетельствует об их слабости, а мое замечание может служить им эпитафией: «Здесь покоятся тела неких благородных деятелей, славных своими речами». И еще какими! Чудовищное, неудобоваримое месиво из Расина и Руссо! Вычурные эпитеты, пустые трескучие фразы соседствуют с умильными, сугубо личными откровениями. А чего стоит их любимая поза — сурового древнего римлянина, — столь неподходящая для их руссонианского словоблудия.

Мне ясно помнится обращение Вернио к Конвенту, когда постановили, что история должна начать новое летосчисление с осеннего равноденствия 1792 года, как полагали мы по старинке, и года 1-го, как того возжелали французы. С той самой осени, которой обязано чудовищное сентябрьское кровопролитие. Оно ужаснуло даже самих жирондистов, но осудить его они не осмелились. Вот Вернио произносит речь: гордо и с достоинством выпрямившись, положив одну руку на сердце, другую выбросив вперед, он поздравляет всех собравшихся и себя с рождением новой эпохи, эпохи свободы и справедливости. И с тех пор всякий раз, когда дела шли не блестяще, жирондисты прятались в суесловие, как лисы в нору, и их неугомонным противникам оставалось лишь скрестись и скулить в бессильной злобе. Пока наконец не заманили их в коварную и жестокую ловушку, вынудив издать приказ о казни короля. Жирондисты изо всех сил противились этому, но к тому времени с них уже посбивали былую спесь, и краснобайство сменилось пугливым молчанием, каждый произнес лишь одно слово — «смерть», вынося приговор королю. После его казни нам выпало услышать еще один шедевр красноречия — правда, на этот раз в речи сквозила непреклонность и жестокость. Ее произнес молодой Сен-Жюст, благословивший Робеспьера на казнь короля: «Тирана необходимо было уничтожить, дабы успокоить боящихся возможного возмездия короля в будущем и устрашить тех, кто еще не окончательно отринул монархию. Народ не может одновременно уважать и свободу, и его былого тюремщика». Ему вторит Дантон: «Бросим монархам голову их собрата, как бросают перчатку, вызывая на бой». Но красноречивее любой речи негромкие слова Дантона жирондистам: «Ваша партия низложена».

Удивительно, как нахватался жирондистского фразерства мой брат, проучившись два семестра в Дублине, и это вместо того, чтобы изучать право или, как надлежит порядочному ирландскому джентльмену, ухлестывать за женщинами, кутить, играть в карты. Право же, Джон самой природой предназначен к такой жизни. Простой сильный парень, ему, как и любому отпрыску благородной крови, претит учение и размышления. Недаром же он столь внезапно порвал со своей будущей профессией юриста. А жаль. Наш старик отец был бы несказанно рад увидеть сына, едва ли не первого католика, в коллегии адвокатов. Но ныне в воздухе, подобно пуху от одуванчиков, носятся идеи Руссо. На днях за завтраком Джон снисходительно, как наставник ученику, поведал мне о тирании Англии, о том, что пора сбросить постылые оковы рабства. Он увлекся, а я тем временем смотрел в окно на кучку крестьян — я велел им огородить одно из пустующих полей, задумав разбить там декоративный парк. Крестьяне, напружив спины, вручную перетаскивали огромные валуны. Джон их не замечал, он упоенно обличал язвы и пороки нашего законодательства, раболепие нашего парламента, бесправие граждан разных сословий из-за всеобщей продажности, насаждаемой нашими английскими хозяевами.

Среда. А ведь на этих крестьян, что таскают валуны, валят деревья, носят воду, и рассчитывает Общество объединенных ирландцев. Эти подлецы хотят их руками поднять восстание. Ну что между ними общего: меж адвокатишками из Дублина и тружениками сельской Ирландии. Они словно с разных планет. Даже я, живущий в деревенской глуши, не знаю ни жизни, ни характеров своих крестьян.

Смотрите, как они справляют праздник Святого Иоанна. В сумерках на невысоком холме за озером разожгли костер, собрался люд. Говор, смех, песни, хмельное вино. Юноши устроили что-то вроде состязания: стали прыгать через костер, а собравшиеся приветствовали смельчаков. И все у них выходило так ладно, просто, почти само собой, я уверен, они и не подозревают, что обряды их не изменились с древних языческих времен, когда праздновали солнцеворот, приносили жертвы, чтобы умилостивить светило. Обращали молитвы к самым могущественным силам: к богам урожая и плодородия. И по сей день существует обычай: собирают золу с кострища и берегут до будущего года, чтобы смешать с зерном во время сева. Конечно, сейчас ими движет не темный врожденный инстинкт, а дань обычаю, которому тысячи две лет. И этим-то людям Том Эммет и Уолф Тон (а у нас в графстве Малкольм Эллиот и мой брат Джон) пытаются втолковать что-то о правах человека, о желанной парламентской реформе, о благах республиканского правления.

Четверг. А к северу от нас, в Тайроли, праздник Святого Иоанна закончился иначе: крестьяне побили скот одного килкумминского помещика по имени Гибсон. Сам он мировой судья, жестокостью и нетерпимостью своей снискавший немалое недовольство всей округи. Ему нанесли куда больший урон, чем Куперу: много скота пало; по словам очевидца, злодеев было человек сорок. Он утверждает, что никого не опознал. Неудивительно, ведь эти Избранники предусмотрительно вымазывают лица сажей.

Суббота. Да, Тайроли может гордиться: как-никак, именно у них объявились Избранники. Бедственный край этот, к северу от юга, в нескольких часах езды, вдоль реки Мой. Справа графство Слайго, слева пустоши Эрриса, а за ними топи и холмы Белмуллета, места глухие. Земля на тысячи акров вокруг принадлежит лорду Гленторну, которого здесь никто и в глаза не видывал. Наберется в округе еще с пятнадцать мелкопоместных усадеб, в основном принадлежащих потомкам солдат Кромвеля. Вполне понятно, что помещики победнее озлоблены и напуганы, а один из них, Купер, командир местных йоменов, даже домогается «свободы действий», то есть чтобы ему разрешили жечь дома, пороть крестьян, под пыткой добиваться от них «признаний».

Конечно, пока его домогательства не находят поддержки у Денниса Брауна, человека в здешних краях весьма влиятельного как в делах политических, так и общественных. Это не означает, конечно, что Браун дружен с Избранниками, главная его забота — поддерживать в Мейо порядок и спокойствие, пока не минует опасность восстания в стране и вторжения извне. Но как бы внешне спокойно и изысканно ни держался Браун в парламенте и вице-королевском суде, в душе он тоже вояка и собственник. И, повторись нападение Избранников, я не сомневаюсь, что Купер получит столь вожделенную «свободу действий». Ибо только так испокон веков в Мейо восстанавливалась «справедливость».

Понедельник. Вчера вечером прочитал речи Тальена на заре Конвента. Дурно сработано. Не знаю даже, как уместнее его назвать: циником или лицемером. Он овладел всем арсеналом ханжеского суесловия (в духе Руссо), расцвечивает речь «броскими» словами: «свобода», «священные права человека», «негасимая любовь к свободе» — и, умело прикрываясь ими, безжалостно разит своих врагов. Он и его приспешники вместе с Директорией вершат сегодня судьбы Франции. Шайка отъявленных головорезов — Тальен, Рюбель, Барра и иже с ними — затопили страну кровью и по чужим телам добрались до вершины власти, а потом их жертвой пал и Робеспьер, иначе жертвами оказались бы они сами. К власти стремятся неприкрыто, отбросив краснобайство и суесловие, поступившись даже искренней фанатичной верой в свое дело, что придавало тому же недоброй памяти Робеспьеру некое благородство. И с такими подонками ведет переговоры Уолф Тон, ждет, что они принесут Ирландии свободу.

Впрочем, он с ними одного поля ягода. Мне доводилось встречаться с этим молодым человеком в доме лорда Голланда, он был посредником католиков при встрече с протестантами. Признаюсь, этот прохвост поначалу даже расположил меня к себе. Привлекательный, неуемный, неглупый. Ум живой и дерзновенный. Неплохой музыкант, никогда не откажется от виски или вина. Родись он во Франции или хотя бы в Америке, его, несомненно, ожидало бы блистательное будущее, ибо люди его склада и способностей сейчас нарасхват. Но увы! Ему, как и мне, не повезло — он уродился ирландцем. Здесь не блещут, а скромно тлеют. А он-таки заблистал. Два года назад он привел в залив Бантри французскую флотилию под командой Гоша. Того уже нет в живых, а Тона мы еще увидим на побережье Корка. Кое-кто и впрямь сочтет его взлет удивительным. Нищий и безвестный вчера адвокат, сегодня ведет переговоры с французской Директорией от имени народа, который его и знать не желает. Впрочем, мы и впрямь живем в удивительное время.

Честолюбивым, умным и беззастенчивым сегодня все по плечу, гений Руссо открыл миру «новые горизонты». Конечно, со мной не согласятся: дескать, наследники Руссо, учинившие террор во Франции, неверно его толковали. Спорить слишком долго, но мысль о терроре, хотя и неявно, сквозит и у Руссо. Вот что говорит Робеспьер: «Когда народ понуждается к восстанию, он, низлагая тирана, возвращается к своему первозданному бытию. И законы для него больше не существуют, главное — обезопасить себя». И гильотина надежно охраняет эту безопасность.

Вторник. Вчера я гулял по тропинке вдоль озера. Вечер выдался погожий, по нежно-голубому небу катились огромные, точно морские валы, облака и отражались в спокойных водах озера, меж прибрежных камышей. Над головой кружили птицы, спешащие по своим гнездам. На меня вдруг сошел небывалый покой, стало легко и приятно до сладострастия, что мне тоже удивительно. Уже прошло почти четыре месяца с тех пор, как я последний раз был с женщиной, с крошкой Софи в Дублине, — безвкусное, крикливое платье, неухоженные ногти… У моих ног тихо плескала вода. Как неизмеримо далеки от этого дивного озера, от холма, на котором после долгих скитаний мы обосновались, Лондон, Париж, даже убогий, провинциальный Дублин. Совсем другой мир. Глухо ухнула одинокая выпь, и вновь тишина опустилась над озером. Когда я возвращался к дому, поднялся легкий ветерок, тронул листву могучих деревьев. Мы владеем разумом, а нами владеют чувства. Их не понять и не поднять из глубины души, они живут там сами по себе, вовлекая нас в свою таинственную жизнь.

 

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, ИЮНЯ 26-ГО

Поздно вечером Малкольм Эллиот, владелец усадьбы Ров под Баллиной к югу от Киллалы, по дороге в Каслбар, сидел в маленьком кабинете, примыкавшем к спальне, и перечитывал письмо, спрятанное во французском переводе «Путешествий Гулливера». Владельцу Рва, как и всякому, было невдомек, почему его усадьбе дали такое название. Хотя стояла она на месте норманнской крепости, никакого намека на то, что некогда ее окружал ров, не было. С одной стороны по границе владений протекала река Мой, дальше к северу, через полмили, она доходила до Баллины и делила городок надвое. Река была широкая, хотя и заиленная, в городе ее перекрывали два больших горбатых моста.

Начав перечитывать письмо, он присел к столу, удобная лампа освещала книги, некогда бывшие его любимыми: томики Гельвеция, Дидро, Гольбаха. Дочитав до конца, встал и зашагал по комнате. Лампа светила неярко, но он бы и во тьме пересказал письмо слово в слово.

Гражданин Эллиот!

В Дублине создана временная Директория, она считает необходимым призвать всех членов Общества к готовности.

В марте арестовали многих членов центральной Директории, был схвачен, а потом скончался от ран лорд Эдвард Фицджералд, брошены в тюрьму руководители местных организаций. Безусловно, это ослабило наши ряды, хотя мы находим, что сейчас положено успешное начало нашему возрождению.

Куда более печально, что были подавлены восстания в Антриме и Уэксфорде, причем повстанцы понесли большой урон в живой силе. Армия Объединенных ирландцев потерпела поражение в последнем бою у города Баллинахинч, долгое время отражая натиск значительно превосходивших в численности сил противника под командой генерала Нюджента. Наши войска под предводительством генерала Монро отстаивали каждую пядь земли. По заявлению противника, в той битве полегло пятьсот Объединенных ирландцев. Город Баллинахинч полностью разрушен, королевские войска, по слухам, учинили над беззащитными горожанами жестокую расправу. А несколькими днями ранее были разбиты и отряды повстанцев в Антриме, коими командовал Генри Джой Мак-Кракен. До поражения его армия численностью в шесть тысяч человек успела освободить ряд городов.

На юге восстание оказалось более мощным. На борьбу поднялось около двадцати тысяч человек. Большая часть графства Уэксфорд некоторое время находилась под их контролем, они одержали немало побед и захватили несколько крупных городов. Однако сказались просчеты в руководстве, и восстание захлебнулось, а вскорости было подавлено численно превосходившим противником. Но на славные знамена уэксфордских повстанцев легло и черное пятно. Подтвердились слухи о зверствах, учиненных ими над нашими братьями-протестантами в деревнях. Честь и хвала Антриму! Там пресвитерианин и папист шли в одном ряду, сражались бок о бок и отдавали жизнь за общее дело. Да явится Антрим примером всем нам! Да живет память о его героях, павших в долинах и лесах! В самом названии нашем — Общество объединенных ирландцев — заложен главный принцип: единение католиков и протестантов, преодоление мелких разногласий, которые так старательно разжигались нашими угнетателями, дабы удержать нас в повиновении. Но в уэксфордскую армию наряду с теми, кто хотя бы считался членом Общества объединенных ирландцев, влилось большое число тех, кто защищал лишь свои права, а отнюдь не народные, доходя до открытого бандитизма, подобно Избранникам, в злобе своей и невежестве настроенным раскольнически. И не столько походили они на отряд Объединенных ирландцев, сколько на банду под водительством воинствующих попов. И не за идеалы республики боролись они, а за то, что они сами называют «победой Гэльского народа». Но боролись, следует признать, храбро, не щадя живота. Ирландскому крестьянству многое, если не все, под силу, нужно лишь умело им руководить, да и помощь вышколенной французской армии, которую мы ожидаем, придется кстати. Права человека — это светоч, под которым, подобно старому воску, растает вековой религиозный фанатизм.

Когда высадится армия французских союзников, Объединенные ирландцы должны оказать им всяческую помощь. Наши представители во Франции во главе с Теобальдом Уолфом Тоном уверили их, что на борьбу поднимется вся Ирландия; и наша задача — подтвердить слова делом! В Ленстере повстанцы капитулировали в битве у Горького холма, однако в Манстере наша организация в основном сохранилась, несмотря на то что в графствах Уотерфорде и Типперари у крестьян сжигали дома, и их самих пытали.

Копии этого письма разосланы всем членам нашей организации в провинции Коннахт, единственной не изведавшей зверств королевских войск. Мы сознаем, что народ здесь весьма отсталый и что на этой неблагодатной земле доселе не приживались всходы нашего Общества. Но возделывать эту землю должно, чтобы, как и по всей Ирландии поднялись «древа свободы». Наше дело правое: сорвать оковы рабства с народа, чтобы он занял достойное место среди других народов Европы. И да будут наши силы велики, как и наши надежды!

Эллиот сложил письмо и вновь спрятал в книгу. Получил он его неделю назад от путника, назвавшегося торговцем. Ехал тот на грустном пони, за собой вел груженного товаром мула. Сам — ни дать ни взять пугало огородное, в засаленном, не по голове парике.

— Вы из Дублина? — спросил его Эллиот.

— Из Атлона. Держу путь в Слайго.

— И письма вам дали в Атлоне?

— Какие письма?

«Мы сознаем, что народ здесь весьма отсталый». Как бы не так! Много эти дублинские чиновники да купцы знают о Коннахте! Неплохо бы членам временной Директории самим прогуляться по улицам Баллины, посмотреть, что да как.

Сунув большие пальцы за пояс, он снова зашагал по комнате. По виду он был обыкновенным мелким помещиком: острое, узкое, треугольником, лицо, подвижное, сухопарое тело наездника, из-под густых светлых бровей глядят беспокойные глаза. Он состоял в гильдии адвокатов, однако из-за непримиримых и смелых взглядов не снискал расположения местного дворянства. Он самозабвенно любил охоту и, что особо ценилось в Мейо, отличался удалью и охотницким уменьем. Ему было скучно и неуютно в Дублине, тянуло к родным полям и деревенским завалившимся заборам. Сейчас эти годы виделись ему самыми счастливыми в жизни. В ту пору он даже гордился своими здравыми, лишенными всяких сантиментов взглядами. Во Франции поднялась волна, способная затопить всю Европу, смести королей и знать, и в Ирландии будет покончено с правящей верхушкой, с веками укоренившейся продажностью, в правительство и парламент выберут достойных, откроются возможности для честных и способных людей. А в Дублине в начале девяностых годов таких было немало. Они-то и организовали Общество объединенных ирландцев. Теперь они вынуждены работать таясь, вожди их сидят за решеткой или на чужбине во Франции, их мятеж вылился в восстание крестьянства, и многие протестанты сложили головы у Уэксфордского моста и на Горьком холме. До Мейо долетели лишь слабые отзвуки этих битв, да и то в письме, переданном через бродячего торговца: «Гражданин Эллиот…»

Он взял лампу, зашел в спальню и остановился у постели, засмотревшись на спящую жену. Прядь светлых волос упала Джудит на лоб, округлое лицо безмятежно во сне. Они познакомились и поженились в Лондоне. Джудит, хотя и англичанка по крови, куда более ярый патриот Ирландии, чем он сам, будто страна, принявшая ее, требовала делом доказать преданность. В Дублине она коротко сошлась с Памелой Фицджералд, горячей сердцем, жизнерадостной француженкой, женой лорда Эдварда. В его усадьбе молодые женщины, при благорасположении революционно настроенного хозяина, с упоением толковали о грядущей Ирландской республике, о своих мужьях, которым выпало воплотить эту мечту. Сейчас же бедного Эдварда уже нет в живых: его выдал доносчик и, спасаясь от преследования, Фицджералд оказался в дублинских трущобах, где и скончался от ран. А Эллиот, человек прямодушный, предельно честный, остался в Мейо, ему претили всякие тайные сборища, пароли, шифры. С Обществом его связывала лишь присяга да нынешнее письмо. Но честь его будила воспоминания о погибшем Фицджералде, об узниках в ирландских и английских тюрьмах, о заговорщиках в далеком Париже. Какую пользу им принесет он здесь, в Мейо?

Для Джудит во время первого визита в Мейо Ирландия предстала чередой диковинных открытий. Особенно когда, покинув графства, где ощущалось английское влияние, они пересекли реку Шаннон и оказались на «диком западе», как именовали эти края в Дублине. Джудит выучила несколько выражений и оборотов по-ирландски и с вопиющей неуместностью пускала их в ход, искренне желая доставить собеседникам удовольствие. И впрямь это располагало.

— Послушай, а который сейчас может быть час? — спрашивала она по-ирландски, и он невозмутимо в тон ей отвечал:

— Сейчас, может быть, десять.

Она, истинное дитя своего времени, даже в пути не расставалась со стихами Оссиана, поэта, по мнению Эллиота, способного написать жуткий вздор или нескончаемо и высокопарно суесловить. Джудит забрасывала его вопросами: кто из легендарных героев похоронен на том или ином холме, какие битвы древних фениев проходили на склонах. Эллиот плохо знал ирландский эпос. Кому это все сейчас надо и зачем, не терпелось ответить ему, но, видя ясные глаза жены, ее неподдельный интерес, он сдерживался.

Она зашевелилась во сне, повернулась к нему лицом. До чего же люба она ему, до чего же сильны его чувства, которым и названия нет. Она жила в другом мире, в мире прочитанного и вымышленного. Как-то довелось им провести вечер в имении Тома Эммета в Ратфарнаме у подножия дублинских холмов. Они сидели в маленьком с округленными углами кабинете меж белых и бледно-голубых стен — в греческом стиле, как почему-то думалось жене Тома. Присутствовали и Рассел, и Мак-Невин, и Беджнал Гарви, и еще один — незримо, — о ком и шла речь: Уолф Тон. Восторгались его острым и быстрым умом, вспоминали, как любил он выпить кларета, поиграть на скрипке или флейте. Джудит казалось тогда, что вот здесь собрались лучшие, умнейшие и чистейшие люди королевства, сговорившиеся одолеть злобу, невежество и продажность. Да и сам он тогда так думал. Эммет сейчас за решеткой, голова Беджнала Гарви красуется на пике над воротами уэксфордской тюрьмы. Он был не предводителем, а скорее узником уэксфордских крестьян, которые величали его генералом и возили с битвы на битву. После поражения на Горьком холме он неделю скрывался на острове в открытом море, и негде было спрятаться от пронизывающего ветра и холодных брызг. А где сейчас Мак-Кракен, Эллиот понятия не имел — может, отсиживается в какой-нибудь антримской берлоге и ждет: вот-вот выследят его солдаты. А Тон? Где-то во Франции, собирает армию, да только соберет ли? Эллиот не рассказал жене о судьбе Беджнала, а сам словно наяву видел посиневшее лицо, вывалившийся язык, выпученные глаза. А Джудит вспоминала лишь остроумную беседу, музыку да округлые бело-голубые стены.

Эллиот задул лампу, и в темноте спустился по лестнице, нащупывая под рукой знакомые гладкие перила оливкового дерева. Он миновал переднюю и вышел на крыльцо. Ясная прохладная летняя ночь, такого лета он не припомнит. В воздухе смешались ароматы сада с резкими запахами скотного двора, поля. Слева река Мой тихо несла свои воды в сторону Баллины, там еще кое-где светились окна.

Все треволнения миновали Мейо. Сам он живет в Баллине, Джон Мур — в Баллинтаббере, Питерс, торговец снедью, — в Каслбаре, Форест арендует землю у лорда Гленторна, Бэрк управляет владениями лорда Алтамонта. Все они принимали присягу Объединенных ирландцев. И Джон Мур уже начал склонять некоторых молодых небогатых помещиков: О’Дауда, Блейка, Мак-Доннела. Со временем и они, глядишь, вступят в борьбу, да еще и кое-кого из своих арендаторов прихватят. Эллиот знал, что они люди неистовые, горячие, на охоте не мешкая пошлют своих громадных гунтеров на любое самое страшное препятствие. И лихо, с гиканьем и смехом перемахнут через него. Они и сами, как норовистые жеребцы, ни перед чем не остановятся, но быстро охладевают. Если учесть и их, и арендаторов (да побольше), так, пожалуй, человек семьдесят наберется. Да, из окон своего кабинета Том Эммет не разглядел особенностей Мейо, как не понимают их и дублинские заговорщики. Смешно, вооружась лишь красноречием, одолеть здешние топи и холмы.

На другом берегу залива, в Слайго, дела немного лучше. В городе довольно крупная организация, руководил ею пресвитерианин Мак-Тайр, торговец льняным товаром, человек толковый, хитрый и осторожный. Придет время, он начнет действовать, мешкать не станет, а пока смиренно выжидает, пересчитывая штуки полотна. У Мак-Тайра присягнули на верность Обществу как католики, так и протестанты, и с каждым он беседовал — сдержанно, осторожно, но пытливо. И все это происходило на складе прямо в центре едва ли не самого проанглийски настроенного города западной Ирландии, с вооруженным до зубов гарнизоном. Но Слайго все-таки не Мейо. Сколько людей у Мак-Тайра? Не больше сотни. Да и то было до разгрома восстания в Антриме. В Слайго всегда равнялись на Ольстер, на северных соседей, сейчас же все новости с юга, с кровавых долин Антрима. С какой целью прислали письмо из Дублина, полное звучных и лживых, безудержно обнадеживающих фраз?

Он шел вдоль реки, вспугнутые его шагами обитатели прибрежных зарослей, шурша, спешили прочь. Несколько лет тому назад в Дублине ему рассказали о случае с Дантоном — может, достоверный, а может, и выдумка. Когда Дантона готовились арестовать, он отдыхал за городом с молодой женой. Гонец успел предупредить его о беде. Дантон спешно оделся, захватил пистолет и свежую рубашку и ушел лесом. Но, пройдя с час, остановился. Лесная чаща — это дурной сон. А явь — его дом, теплая постель, желанная нагая женщина рядом. И он вернулся и лег спать. Когда за ним пришли, он уже бодрствовал, совершенно спокойный. И сейчас, гуляя по берегу тихой реки, Эллиот проникся этим рассказом. До Уэксфорда и Антрима тысячи миль, временная Директория и того дальше. Уолф Тон с французским флотом — на другом краю света, пока они лишь в воображении. Кто знает, может, через неделю или через месяц дойдут слухи, что они высадились на юге или что Манстер восстал. И он, подобно Дантону, наскоро соберется, захватит пистолет и поскачет на юг. Но ведь не поскакал бы в Уэксфорд или в Антрим, хотя это ближе. Мейо не отпускало, это его явь, а бело-голубой кабинет на вилле в Ратфарнаме — сон.

И невидимая сейчас в сумерках река у его ног, неспешно несущая воды по полям и лугам, мимо болот к далекому морю, — это тоже Мейо. Начали скирдовать сено, скоро жатва. Каждое утро он будет выходить в поле и работать бок о бок со своими крестьянами, и рубашка его тоже потемнеет от пота. А в полдень девушки принесут в поле хлеб с маслом и прохладное молоко в ведрах. На фоне еще светлого голубого неба вырисовывались вершины Бычьего кряжа, отгородившего Мейо от мятежных ветров Ольстера. Опустилась ночь, и тишина угнетала больше, чем любая речь.

 

БАЛЛИНА, ИЮЛЯ 1-ГО (БАЛЛИКАСЛ, ИЮЛЯ 2-ГО)

На заре первого июльского дня Джон Мур оседлал своего гунтера и поскакал на север к Тайроли. Ехал он окольным путем и не торопясь. К одиннадцати добрался до Каслбара, остановился, выпил две кружки эля с Брайаном Питерсом, торговавшим снедью. К трем был уже в Фоксфорде, там он затеял долгий разговор с Майклом О’Харой, зажиточным крестьянином. На закате въехал в Баллину, там и решил заночевать в усадьбе Ров у Малкольма и Джудит Эллиот.

Они долго сидели за ужином, вспоминая Дублин, далеких ныне друзей. Потом перешли в гостиную, и Джудит села за арфу и спела мужчинам — у нее было высокое, чистое сопрано. Эллиот слушал, присев на край изящного стула, положив руки на колени, внимая звукам всем своим сухопарым телом. Джон развалился на мягком диване, вытянув длинные ноги. Джудит знала несколько французских и итальянских песен и, насколько мог судить Джон, исполняла их великолепно. Но ей больше нравился цикл «Ирландские напевы», изданный недавно в Дублине мисс Оуэнсон. Однако Джон не отличал их от французских песен, а Эллиот вообще был обделен музыкальным слухом. Затем Эллиот и Джон уединились в кабинете и за бутылкой бренди проговорили долго заполночь.

А поутру Джон снова тронулся в путь. Слева простирались поля. Крестьяне, завидев всадника, степенно махали в знак привета, он отвечал им, касаясь кнутом полей своей шляпы с низкой тульей. Справа до самой бухты тянулась высокая каменная стена, ограждавшая угодья лорда Гленторна. Из седла рослому Джону порой удавалось увидеть меж деревьев замок Гленторн, белая усадьба терялась в утренней дымке.

За милю до Киллалы Джон свернул на тропу, которая вывела его на дорогу в Балликасл. Он проскакал еще четыре мили, пересек ручей и оказался у ворот усадьбы Замостье, обычного двухэтажного фермерского дома, куда более скромного, чем вычурно изукрашенные ворота. Дом стоял на холме, чуть в стороне от аллеи, фасадом на север. А за ним виднелась блестевшая в утренних лучах бухта.

Джон спешился, накинул поводья на коновязь и по извилистой мощеной дорожке пошел к дому. Слуга проводил его в гостиную, и почти тотчас появился хозяин, Томас Трейси, высокий сутулый мужчина лет за пятьдесят. Длинные, густые седые пряди ниспадали до плеч. Он крепко сжал ладонь Мура обеими руками.

— Джон, вы для меня самый желанный гость. Самый желанный.

— Я и сам, сэр, очень рад видеть вас. Я ехал в Киллалу, там у меня дело к Рандалу Мак-Доннелу, но не удержался, лошадь сама повернула на вашу дорогу, чтоб я мог засвидетельствовать вам свое почтение.

— Ночуете у меня, — решительно сказал Трейси. — Комнату здесь вам предоставят лучше, чем у Мак-Доннелов. У них там не дом, а конюшня. Позор на всю округу.

— Что ж, уступаю, — согласился Мур, — приятно провести ночь в чистой постели.

— Да и самих Мак-Доннелов от их лошадей не отличишь. Прямо кентавры какие-то.

— Ну, в лошадях-то они разбираются. Как никто в Мейо, — заступился Мур.

— Может быть, — неохотно признал Трейси. — Во всяком случае, это у них в крови. Кто-то из их предков командовал при короле Якове кавалерийским эскадроном. Однако ничем не прославился. Присаживайтесь, Джон, присаживайтесь. Сейчас подадут чай, если только эта ленивая замарашка мои слова мимо ушей не пропустила. В добром ли здравии Джордж?

— О да. Все сидит пишет.

— Наша страна может гордиться таким ученым, как ваш брат. Вдвойне приятно, что живет он в наших краях. Может, когда ему надоест возиться с французскими цареубийцами, он займется историей нашего родного графства.

— Боюсь, что с французами Джордж связался надолго. Он считает их весьма умными людьми. А пред умом он преклоняется. Вряд ли в Мейо найдется кто-либо похожий.

— Заблуждаетесь, Джон. Вы просто слишком долго пробыли на чужбине, как и Джордж. Батюшка ваш, упокой господь его душу, со мной соглашался: где детство прошло — там и корни наши.

— Мне Мейо знакомо с детства, — возразил Джон, — по рассказам отца. Пока жил в Испании, он все тосковал по родине. И вашего отца частенько поминал.

— Да-да, — Трейси улыбнулся, — наши семьи дружили испокон веков. И лихое время вместе переживали, когда тяжко старожилам Мейо приходилось. Вот о чем бы Джорджу писать, достойный его пера рассказ, не то что об этих головорезах парижанах. А здесь черная година началась с событий в Огриме. Уж как нас не пытались извести, разобщить! Но мы крепкой породы. Нас не сломать. И ваш батюшка, Джон, тому пример.

Трейси грустно улыбнулся, хотя промелькнуло в улыбке и самодовольство: дескать, я-то все выдюжил. Что ж, все верно, подумал Джон, а сколько семей погибло, а их имена сохранились лишь в названиях холмов да городских предместий. Брауны выжили потому, что обратились в протестантство, Муры — потому что уехали, О’Дауды и Мак-Доннелы растеряли все былое благородство, сами превратились в грубых варваров. А мало разве нынешних крестьянских семей, начисто забывших о своем знатном прошлом, лишь помятый серебряный чайник либо потрепанное, некогда роскошное, шелковое платье, переходящее от матери к дочери, напомнит о былом. Достойная тема для любителя драматического и колоритного; перо его старшего брата живописует совсем иное.

— Да, благородства, как в старину, не сыскать, — Трейси оживился, затронув привычную тему, — все попрано кромвельским сбродом да норманном Вильгельмом. А ведь некогда Мейо славилось своими благочестивыми и учеными людьми. — Он повел рукой, словно пытаясь опереться о минувшие века. — А наша древняя история! Вы видите развалины аббатств и монастырей. А пожалуй, от лучшего из них остались одни стены. Между прочим, это в ваших владениях, в Баллинтаббере.

— На земле брата, — уточнил Джон.

Трейси не расслышал и продолжал:

— Мы жили изгоями на собственной земле. Наших священников преследовали. А наших сыновей толкали к вероотступничеству. К нам присылали мировыми судьями сержантов и солдат английской армии, всякий городской сброд; об этих годах, мальчик мой, можно сложить поэму, тут нужен свой Вергилий. И все-таки мы выстояли. Нас в трясине не утопишь.

— Да, тяжкое для всех нас было время, — кивнул Джон. — Мрачное время. Но оно позади, судя по всему. В Уэксфорде…

— В Уэксфорде! Там эти крестьяне, эта озверевшая чернь вышла с мотыгами да косами и чинит расправу. Пьяные Избранники жгут дома и режут скот.

Нет, говорить с ним бесполезно, и Джон это давно знал. Трейси молится на мифическое прошлое, тем и утешается, а оков этого прошлого не замечает, лишь перебирает их, словно четки.

— Все может измениться, — сказал Джон. — Если б два года тому назад французской флотилии удалось причалить к берегам…

— …Высадились бы десять тысяч головорезов, а местным Избранникам — их тысяч пятьдесят — раздали бы оружие. Нет, все в прошлом. Случись корабль из Франции в дедовские времена — значит, прибыли ирландские бригады, значит, сбылось несбыточное! Теперь не то время. Эти кровожадные убийцы под стать кромвельским головорезам. Вот и до Мейо добрались. У нас объявились свои Избранники. От них уже шесть усадеб пострадало.

— Разве шесть? — насторожился Джон. — Я наверное знаю про две.

— Уже шесть, — заверил Трейси. — И последнее нападение самое жестокое. Вчера у Сондерса порушили амбары. Соломенные крыши сожгли, а стены разнесли.

— Да, дело серьезное, — задумчиво проговорил Джон, — шесть усадеб за две недели. Похоже на маленький бунт.

— И все это дело рук Избранников. Ничего, Купер со своими йоменами найдет на них управу. Пора уж этим протестантским выродкам и делом заняться. А то знай маршируют да в барабан бьют.

— Неужто из-за того бунтуют, что Купер отвел часть земли под пастбище? Что-то не верится.

— Сами они не знают, чего хотят, — возмущался Трейси. — Лет тридцать тому в Киллале уже колобродили Избранники, я еще молод был. Тогда из-за уплаты десятины и высокой аренды сыр-бор разгорелся. Сейчас из-за пастбищ. А за всем этим темная, тупая ненависть. Они не знают, чего хотят, но знают, кого ненавидят. А подзуживают их кабацкие поэты да всякие прорицатели. Тогда по Голуэю и Мейо ходило поверье, что Ирландия освободится, когда на мельнице в Оранморе из-под колеса вместо воды кровь польется. И Избранники разослали письма с этим предсказанием.

— Да, крови в их письмах с избытком, — согласился Джон. — Купер привез одно в Баллинтаббер и показал Джорджу.

— Еще бы! — не унимался Трейси. — Вечно они грозят. Всегда найдется учителишка, у которого голова дурью забита. Моему отцу туго пришлось. Своей земли у нас тогда еще не было, мы ее арендовали, ну и часть сдавали крестьянам, по той же цене, что и все в округе, однако нас не трогали, не трогали и Блейков, хотя те со своих крестьян три шкуры драли. Но протестантам доставалось. Они думали, что все католики, бедный ли, богатый, в сговоре. Раз вечером отец даже собирался самолично спалить свой амбар из солидарности с потерпевшими. — Трейси засмеялся, вспоминая. — Однако до дела не дошло. В результате этой заварушки четверых повесили. Одного из них, Падрика, я хорошо знал. Он из рода Мак-Магонов. Здоровенный такой жеребец, лучший в округе метала. Мяч у него по траве так и летит. В те времена йоменов в наших краях еще не было. Папаша Сэма Купера до самых Невинских гор за ним гнался, словил все-таки, на аркане приволок. Да, упокой господь душу бедного Падрика. Да, он хоть на один глаз слаб был, метал мяч лучше всех.

Джон живо представил себе эту картину из далекого, еще до его рождения, прошлого — вот вступают в Киллалу двое: всадник — отец нынешнего командира йоменов, тогда мелкопоместный дворянчик, краснолицый, еще разгоряченный погоней, но довольный, а за ним, как корова на привязи, мотая головой, высокий парень в домотканой, грубой одежде.

— Сейчас о нем даже песню сложили, — продолжал Трейси. — Ни складу ни ладу, одни пьяные кабацкие завывания. Такие вот дела, некому этот народ повести. Вот и ходят у них в героях всякие Избранники, да те, кто ловчее мяч по траве метнет.

— Только не «этот народ», а наш, ваш и мой, — поправил Джон.

— Ну нет, — не уступил Трейси, — нас по всему свету раскидало. Да и в ярме мы походили. Жаль, не знавали ни вы, ни братец ваш Джордж моего батюшку. Ученый был человек. И заметьте, сам выучился, но больше всего в языках преуспел. Он переписывался с Чарлзом О’Коннором Бельнагарским, летописцем и поборником католицизма в Ирландии. У меня в усадьбе хранится целая пачка его писем. Джорджу они могли бы пригодиться. Прочитайте историю Чарлза О’Коннора, мой мальчик, и вы поймете участь католического дворянства в Ирландии. Мы окружены клеветниками и хулителями. Королю Георгу не сыскать сейчас слуг преданнее нас, а хотим мы лишь полноправного гражданства.

— Боюсь, знаменитому метале Падрику Мак-Магону хотелось куда большего.

— Не знаю, чего ему хотелось, — перебил Трейси, — зато знаю, что досталось.

— Петля на шею, — подсказал Джон.

— Верно: петля на шею да кабацкая песня, которую уже много после сложили.

Дверь отворилась, и девушка лет восемнадцати, стройная, необычайно высокая, ростом почти с Джона, внесла поднос с чаем.

Джон поднялся и произнес:

— Ваш отец говорил, что чай подаст ленивая замарашка. Никак не мог предположить, что ею окажетесь вы, Элен.

— Да и я, признаться, тоже, — удивился Трейси. — Тебе что, доченька, нечем другим было заняться?

Она поставила поднос на длинный дубовый стол и села сама.

— Меня учили: нет для хозяйки дела важнее, чем приветить гостя.

— Я проезжал мимо, — стал объяснять Джон, — и такая жажда одолела, вот и решил заглянуть на чай. А не то сидеть бы мне сейчас в гостях у Мак-Доннелов.

— У Мак-Доннелов? — переспросила девушка. — Ну, У них в этот час разве что подадут пахты в миске, а если виски — то в хрупкой фарфоровой чашечке.

Она неторопливо и в то же время сноровисто разлила по чашкам чай, в две положила сахару, а третью протянула Джону.

— Если не хотите быть среди нас белой вороной, ешьте побольше сладкого.

— Я почти смирился, что мне суждено быть белой вороной, — усмехнулся Джон. — И сахар не поможет.

— Джон останется у нас ночевать, — сообщил дочери Трейси, — если у тебя, конечно, найдется время, чтобы приготовить ему постель.

На мгновение взгляд ее встретился со взглядом Джона.

— Может, и найдется. Когда-нибудь. А что же не ночуете у Мак-Доннелов? Ведь они же такие гостеприимные! Начнут палить в потолок в честь молодого джентльмена из Баллинтаббера.

— Дикое племя, — проворчал Трейси, — у них это в крови. Я не рассказывал вам о том, как вел себя накануне битвы в Огриме их предок майор Мак-Доннел. Вся округа знает.

— И Джон тоже, — вставила Элен, — ты уже рассказывал дважды.

— Я обращаюсь не к тебе, а к гостю.

— Так он уже дважды об этом слышал, честное слово. А сколько раз мне довелось, и не сосчитать. Как появится у нас бедная Грейс Мак-Доннел, так и слышит про лихой налет ополченцев на Огрим, будто она сама только что оттуда.

Трейси кивнул.

— Вы и не поверите, что ее бедная мать происходит из хорошей и старой семьи Диллонов. А сейчас живет как неприкаянная, разве этот их сарай на семи ветрах домом назовешь? Нет, дикое, дикое племя.

— Но Грейс очень красивая девушка, — заметил Джон.

— Весьма, — поддакнула Элен, — мы друг к другу очень привязаны. Такого, как у Грейс, высокого и чистого лба во всем Мейо не сыскать, да и глаза у нее красивые, зеленые.

— По-моему, синие, — поправил Джон, — синие-синие, как у вас.

— Да что вы? Ну, должно быть, от света и цвет их меняется.

— Мы ждем вас к ужину, — напомнил Трейси.

— Очень любезно с вашей стороны, — поблагодарил Джон. — Я лишь поговорю с Рандалом и обратно к вам.

— Ну, с Рандалом не очень-то приятно разговаривать, особенно если у него кувшин с виски под рукой.

— Верно, — согласился Джон, — он человек резкий.

— Встречал я его прошлым месяцем на базаре, — вспомнил Трейси, помешивая чай. — Говорит, что вы с ним всю ночь о политике толковали.

Джон немного помолчал, потом сказал:

— Так и есть. Того, что у меня на душе, я от вас, сэр, не таю.

— Не стану допытываться, если все это пока лишь на душе, и не более. Я вас, Джон, люблю, как сына, и огорчился бы, случись с вами беда.

— Да что этот Рандал Мак-Доннел смыслит в политике? — ввернула Элен. — Не больше моего. Он только в лошадях разбирается.

— Дикий, злобный нрав, того и жди беды, — посетовал Трейси, — что он, что отец. В грубых варваров превратились.

— Только не Грейс, — решительно возразила Элен. — Такая замечательная девушка — и живет в таком хлеву.

— Не забывай, что ее мать из рода Диллонов. А сыновья — от первой жены, бабы крепкой и норовистой, родом из Туама. И куда только Инзас Диллон смотрел, когда отдавал свою дочь Мак-Доннелам из Балликасла. Кто, как не отец, в ответе за счастье дочери?

— Конечно, в первую голову — отец, — поддержал его Джон.

— Возьмите меня, к примеру. За Элен богатого приданого нет, чтобы на хорошую партию рассчитывать. Но она — мое единственное дитя, и Замостье, и все земли со временем по закону перейдут к ней. Имение у меня хоть и небольшое, но не запущенное; конечно, по сравнению с вашим оно убогонькое.

— Имение не мое, — поправил Джон, — а брата.

— Ну, не все ли равно, — продолжал Трейси. — Джордж, похоже, не собирается семьей обзаводиться, а если и женится, так брата не обделит. Впрочем, сейчас речь не о Джордже, а обо мне. В нашей семье все осмотрительные. Жизнь заставляла. И осмотрительность вошла уже в плоть и кровь. Умно бы я поступил, отдав Элен, скажем, за юношу легкомысленного и безрассудного?

— Конечно, нет, — Джон поставил чашку на стол, — но в наши смутные времена трудно жить осмотрительно. Возможно, смелость и есть сегодняшняя осмотрительность.

— Не всегда, далеко не всегда. В такие времена дворянину-католику в Мейо лучше сидеть смирно и молиться, чтобы тучи над головой поскорее разогнать. Элен, ты со мной согласна?

— Я об этом не задумывалась, — ответила та, — пусть мужчины сами решают, им виднее. Но когда придет время выбирать жениха, я не сомневаюсь, ты рассудишь здраво, за что и меня всегда хвалил.

— Ну-ну, — улыбнулся старик, — времени впереди много, подождем пока.

— А осмотрительно ли поступил ваш предок, примкнув к армии Стюарта? — спросил Джон у Трейси.

— Это ж было сто лет назад, времена меняются. Дворяне-католики у реки Бойн да при Огриме бились за своего короля, за свою веру.

— И за родину, — добавил Джон.

— Возможно, — уступил Трейси. — Тогда жили совсем по-другому. Наши с вами предки, Джон, были истинно благородными людьми. И сегодняшних Объединенных ирландцев они бы глубоко презирали. Впрочем, довольно об этом. Доченька, чай еще остался?

Элен проводила его до коновязи. Они остановились. Джон наклонился к ней, но она, положив ему руку на плечо, сказала лишь:

— Здесь не надо.

— До чего ж твой отец упрямый, — посетовал Джон, — обходительный, но упрямый.

— Разумный он, — заступилась Элен. — И впрямь, что тебе за дело до каких-то бунтарей в Дублине?

— Бунтарей! — воскликнул Джон. — Они — за новую справедливую жизнь, и я принял их присягу.

— А разве ты не говорил, что каждый второй из них за решеткой? Если и тебе не терпится туда угодить, проще украсть овцу или пойти с этими Избранниками резать скот.

Джон хлопнул ладонью по седлу.

— Какой толк говорить об этом с женщиной?

— Верно, никакого. У нас, женщин, забот хватает и поважнее. Много ли сейчас у тебя земли? Негде и теленка выпасти, а отец видит в тебе хозяина нашего Замостья. Неужто отцу захочется отдавать меня за человека, который окончит свой век в темнице? Отец у меня мыслит здраво. А как возликуют протестанты в Мейо, если один из Муров угодит за решетку!

— Отец твой беспокоится напрасно. Во всем Мейо и двадцати членов Общества объединенных ирландцев не насчитать. Придут французы, разгромят англичан. Но бои все пройдут стороной, минуют Мейо. Более темных и забитых людей во всем христианском мире не найдешь.

— Однако ты сейчас едешь к Рандалу Мак-Доннелу, чтобы и его в свое Общество вовлечь. Тебе скорее его мерина удастся убедить.

Джон пожал плечами.

— Я обещал Малкольму Эллиоту узнать, как настроены помещики-католики. А сколько достойных людей повсюду — католиков и протестантов — присягнули Обществу.

— И протестантов? А им-то зачем ваша революция? Они и так всем заправляют.

— Только верхушка. Виноваты не протестанты, а само наше жизнеустройство, при котором Англия вытягивает из нас все соки.

— Хватит, иди Рандалу все это объясняй. Я уже всякую надежду потеряла.

— Неправда. Ты меня любишь, а я — тебя.

— Хорошо же ты свою любовь доказываешь.

— Могу и лучше.

— Средь бела дня под отцовскими окнами. Если уж приезжаешь ради меня, все остальные дела побоку! Мало я из-за тебя слез пролила?! Обронишь с кем лишнее слово. Сыщется доносчик, на коня — да к Деннису Брауну в Уэстпорт, и разлучат нас навечно. А ведь вместо этого мог бы быть рядом со мной, и Замостье перешло бы к тебе. Любой жених в Мейо о таком даже и не мечтает. А тебе еще и я в придачу достанусь.

— Не бойся, я скоро вернусь к тебе, только к тебе. Для меня это самая большая радость.

— Сомневаюсь, тебе куда радостнее беседовать с Малкольмом Эллиотом и Рандалом Мак-Доннелом. Ну и жениха я себе выбрала. Совсем голову потеряла, из-за тебя хорошему парню Тому Белью отказала. С ним бы я горя не ведала.

Джон порывисто обнял ее и поцеловал. Она прильнула к его груди.

— А со мной изведаешь счастье, — сказал он, — сама же знаешь.

— Посмотрим, — уклончиво ответила она, едва коснулась его губ своими и отошла. — Поживем, увидим.

Он вскочил в седло, не сводя с нее глаз.

— Уж больно вы, мисс Трейси, высоки для красавицы. То ли дело Грейс — хрупкая, маленькая, до плеча не достанет…

— Последыш мак-доннеловский, — бросила Элен. — Да и вообще не похоже, что она их роду. Ведь она хоть и редко, но моется.

— Тебе б рост укоротить да острый язычок.

— Острый, ну так что же? Привыкай.

— Придется ирландский выучить. Там каждое слово гладкое да плавное, слух так не режет.

Элен рассмеялась.

— Плохо же ты об ирландском языке думаешь. Ты лучше слова для Рандала Мак-Доннела подыщи.

— Непременно, — пообещал Джон. — Буду осмотрительным, как истинный Трейси.

На пригорке за кустами, ограждавшими участок, двое крестьян-арендаторов копали картофель. Элен, прямая, стройная, стояла спиной к дому и не спускала с них глаз. Было строго заведено, что картофель начинают убирать в конце июля. Эти что-то поспешили. Впрочем, погода стоит на диво. Если такая продержится, урожай привалит небывалый. И все же Падди Лейси с сыном Оуэном напрасно пренебрегли обычаем. Всему свой черед: и севу, и жатве, и уборке урожая. Свой черед и свои приметы. Весной пахарь должен вести лошадей вслед за солнцем, слева направо; выпрягая, их следует поставить спиной на север; сеять нужно в пятницу, тогда же лучше справлять работу, не требующую железных орудий. Страстная пятница — самый подходящий день. Выходя в поле, сеятель должен произнести: «Во имя господа» — и бросить по комку торфа через каждую лошадь. И таких мелких суеверий сотни, от них зависит урожай.

А что знает о них Джон Мур или его брат? Но в Мейо даже протестанты помнили и соблюдали каждый ритуал. Конечно, Муров не тревожат насущные повседневные заботы. На ярмарке не будет удачи, если первый встречный окажется чернявым; покупаете лошадь, не забудьте положить ей на круп ком земли. Элен рассказала об этой примете Джону, но он пропустил ее слова мимо ушей. И раз купил скакуна, не совершив обряда, будет в один прекрасный день наказан судьбой. И почему ей выпало полюбить этого человека, столь не сведущего в делах житейских!

— Чудо, а не скакун! — похвалил Рандал Мак-Доннел и похлопал кобылу своего гостя по боку. — Просто чудо! Кто такую выпестовал?

— Стюарт из Фоксфорда.

Мур и Мак-Доннел стояли во дворе у конюшни, там и сям стояли телеги, валялась упряжь.

— А уж норовиста! Впрочем, это верный признак здоровья. Не обидел вас Стюарт, что и говорить. Пойдемте, посмотрите: есть и у паписта кобылица под стать вашей.

Он подвел Джона к стойлу, открыл дверь и вывел черную кобылу.

— Это Плутовка. Я через месяц ее в Каслбаре на скачках попробую. Моя, доморощенная. — Сам Мак-Доннел ростом годился в жокеи, но слишком тяжел и широкоплеч, да и брюшко уже успел отрастить за свои тридцать с небольшим лет. — Вы-то приедете посмотреть?

— Приеду, — кивнул Мур, — если важные дела не задержат.

— Ради каслбарских скачек любое дело отложить можно. Да и кто в Мейо станет делами заниматься, пока скачки не кончатся? Послушайтесь, поставьте на Плутовку — выиграете несколько фунтов. Ее еще никто в деле не видел. Я вам утром покажу, коли у меня заночуете.

— Спасибо, — поблагодарил Джон, — но меня к вечеру ждут в Замостье. А мне еще к Тому Белью нужно успеть.

— Все ради республики стараетесь, разъезжаете?

— Да, пожалуй. Я надеюсь, вы передадите со мной весточку Эллиоту.

Мак-Доннел порылся в кармане, достал два куска сахара, один сунул своей лошади, другой — кобыле гостя.

— Мы когда-то охотились вместе, — заметил он. — Славный вроде малый.

— Несомненно, — подтвердил Мур. — На такого можно положиться. Он назначен руководителем Общества в нашем графстве.

— Впрочем, — продолжал Мак-Доннел, — я и с Сэмом Купером был близок, насколько вообще можно сблизиться с протестантом. Он после смерти отца не один год гулял. Да как! Господи, ну и веселились мы на Холме радости! Дни и ночи напролет. Помню, возвращались мы с Джорджем Блейком как-то в Балликасл. Утро морозное, как раз после рождества, а мы хмельные — трое суток подряд гуляли! Ну и приспичило нам, решили облегчиться, да поспорили, кто дальше струю пустит. Не кто дольше, прошу заметить, тут бы мне Джордж сто очков вперед дал.

Продолжая говорить, он взял Мура под локоть, и они пошли к дому. Когда длинный и нудный рассказ подошел к концу, Мак-Доннел заржал и хлопнул Мура по плечу.

— Было это точнехонько семь лет тому. С тех пор Купер болван болваном стал. Чего ради, спрашивается, согнал с земли Косого О’Молли? Сам посеял ветер, теперь пожинает бурю. Чего ради заделался командиром над йоменами, ведь никто из протестантов не польстился, всякий отговорился, отвертелся. Одни только хлопоты да расходы.

— Наверное, заботился о покое короля. Да стерег Мейо от французов.

— Ишь чего! — весело ухмыльнулся Мак-Доннел. — Видели б вы, как он их муштрует! Обхохочешься, глядючи, как маршируют эти лавочники да приказные.

— А овес у вас в этом году удался, — перевел разговор Мур, — не хуже, чем у нас в Баллинтаббере. Если такая погода продержится, урожай сказочный соберем.

— Сказочный, это точно, — согласился Мак-Доннел. — Один из наших арендаторов, старый Флаэрти, говорит: даже при покойном родителе такого урожая не собирали. Да, упокой, господи, душу его, на нашей с вами памяти таких урожаев не было. Впрочем, вы ко мне не затем приехали, чтоб об урожае послушать да про то, как Джордж Блейк далеко струю пускает. Заходите в дом, поговорим толком, все лучше, чем здесь навоз месить.

Дом и впрямь оказался, как заметил Трейси, «большой сарай на семи ветрах». В два этажа, крытый черепицей, с узкими окнами. К нему невпопад прилепились безобразными крыльями комнаты. Мак-Доннел, ногой отшвыривая с пути упряжь, мешки с зерном, горделиво провел Мура в гостиную, крикнул, чтобы подали пунш. Очистив от хлама два кресла у камина, указал на одно Джону.

Минут через десять темноволосая босая девушка в красном балахоне внесла пунш и поставила дымящуюся чашу на каминную полку.

— Вот умница, — похвалил Мак-Доннел и привычно похлопал ее по заду.

— С Норой мне повезло. Из всех прислужниц самая миленькая, — похвастал он.

Взял черпак, разлил пунш по чашкам, протянул одну Джону, тот заметил, что края у чашки грязные, а на ощупь она сальная.

— Ну а теперь, Джон, отвечу вам прямо и честно.

Напротив, подумал Мур, сейчас начнется обильное словоизлияние.

— Я слушаю, только не нужно снова и снова повторять, что я не знаю здешних нравов. Я уже наслушался об этом в Замостье.

— От старого Трейси? Ишь, старый лис. Послушать его, так он прямо поэму о былых временах слагает, о старом укладе, которому после Огрима пришел конец, а между тем ему и сегодня неплохо живется, да и отцу грех было жаловаться. Мой отец его так и прозвал: «Старый лис из Балликасла».

— Однако мы с ним ладим, — вставил Джон, — старик мне даже мил.

Мак-Доннел проницательно взглянул на него.

— Усадьба и земли Замостья ждут не дождутся молодого толкового хозяина, да ему еще и красотка в жены достанется. Кстати, она дружна с моей сестрицей Грейс. В бедрах она, правда, узковата, рожать тяжело будет, но, как говорится, было б желание…

— Я не кобылицу на племя выбираю, а жену, — напомнил Джон.

— Вон оно что! Прав старый Трейси, не знаете вы еще Мейо. Давайте-ка выпьем. — Он заново наполнил свою чашку. Мур к пуншу не притрагивался. — Я переговорил с теми, о ком у нас с вами шла речь: с Корни О’Даудом, Джорджем Блейком, Томом Белью и остальными. Это, так сказать, наша старая братия. И думается мне, что они всей душой нас поддержат. Всей душой.

— Что ж, весьма рад, — ответил Мур, — и Малкольм Эллиот тоже порадуется, когда узнает.

— Эх, я-то вам говорю, а вы все на Эллиота киваете, — досадливо почесав затылок короткопалой рукой, сказал Мак-Доннел.

— Он член Директории провинции Коннахт, а я — нет. А с Дублином как раз Директория и поддерживает связь. И напрасно вы не доверяете Эллиоту.

— Много ли толку от этой Директории? — стараясь не обидеть гостя, сказал Мак-Доннел. — Все знают, что и в Слайго, и в Голуэе есть Объединенные ирландцы. Да и в Мейо отыщутся. Но не верится мне, что хватит их для большого дела. Да будь их числом, как травинок на каслбарских лугах — зеленым-зелено, точно наш национальный флаг, — все одно, это лишь лоскуток, а не весь стяг.

— Верно, пока нас мало, — согласился Мур, — потому-то я с вами разговор и затеял. Эллиот предложил ввести в Директорию и меня, и если присягнете, то и вас, и О’Дауда.

— Не высока ли честь? Вот в Уэксфорде члены Директории за решеткой, суда ждут, а кто уж дождался — на виселице болтается. Нам, мелким помещикам, высоковато так забираться.

Мур несогласно повел головой.

— От вас действий никто и не ждет, пока не подоспеют французы и не поднимется Манстер. Сейчас нужно лишь подготовиться. Таких, как вы да Корни О’Дауд, уважают, люди вас послушают, и присягнут на верность Обществу.

— Кто знает, может, и так, — согласился Мак-Доннел. — Только вот будут ли они сражаться — это вопрос. Да и много ли навоюешь голыми руками? Может, приказать им делать пики?

— Как в Уэксфорде, — ввернул Мур.

— Да не напоминайте мне об Уэксфорде. Сразу руки опускаются.

— Французы придут, не сомневайтесь, — заверил Мур. — Так что стоит постараться. — Он отхлебнул пунша — так и есть, приторный. Но все же через силу сделал еще один глоток.

— Ну, раз придут, это другой оборот. Стране давно нужна хорошая встряска. До дна, Джон, пьем до дна!

— Будет встряска, и еще какая! Стряхнет Ирландия рабство, хватит англичанам нас объедать. Будет народ в Мейо сражаться за это?

Мак-Доннел рассмеялся и разлил остатки пунша.

— Нора, — крикнул он, — неси еще. — Немного выждал и позвал снова. — Пунш у нее уже готов. Главное — его не остудить. В самое пекло я пью сперва ледяное виски, а потом — горячий пунш. В голове сразу проясняется.

— Так будет или нет? — повторил Мур.

— Да ни в Англии, ни в Ирландии таких горячих голов, как у нас, в Мейо, не сыскать, — уверил Мак-Доннел. — Видели б вы, как дрались стенка на стенку Балликасл и Киллала. Раскраивали черепа, точно яйца били. У многих шипастые дубинки в руку толщиной. Двоих убили наповал, причем, заметьте, дрались-то они просто так, за честь своих господ. Господи! Это у Киллалы-то честь!

— Наслышан я об этих побоищах. Бессмысленная жестокость. В Баллинтаббере Джордж их запретил.

— А такому вот драчуну или Избраннику бессмысленной покажется республика. Зато как они ненавидят англичан да протестантов. Вот потому-то и будут они драться.

Девушка внесла новую чашу с пуншем, поставила рядом с пустой. Не успела она выпрямиться, как Мак-Доннел обнял ее за талию, усадил на ручку кресла.

— А у вас, Джон, в Баллинтаббере такие девушки водятся? — Его рука скользнула вверх, к открытой груди в вырезе балахона.

— Займешься такой вот пичужкой, и обо всех делах забудешь.

Девушка прильнула к его плечу и застенчиво улыбнулась Джону.

Мак-Доннел погладил ее по груди и отпустил.

— Ступай, у нас деловой разговор.

Она ушла, а Мак-Доннел все смотрел ей вслед.

— Зато по дому работать не очень горазда. Зовут ее Нора Дуган, племянница Мэлэки Дугана, он арендует землю у Гибсона. На него все крестьяне в Килкуммине равняются. На него да на Ферди О’Доннела. Неплохой парень этот Ферди. Мы с ним даже в каком-то дальнем родстве состоим. Не сомневаюсь, что оба — из заводил Избранников. Да, перекинься эта зараза на Балликасл, придется мне сторону протестантов держать.

— Любопытно, а не из этих ли Избранников предстоит и нам пополнение набирать?

— Я знал, что мы придем к этому, — кивнул Мак-Доннел. Он нагнулся, потянулся к чаше, но отдернул руку.

— Ух ты, горячо! И как только девчонка донесла? Руки у нее, что ли, в перчатках. — Он вытащил из кармана замызганный носовой платок и обернул им ручку чаши. — Мне говорили, что уэксфордских повстанцев тысячи были. Не верится, что все они из Объединенных ирландцев. Может, только присягу приняли, а в душе так бандитами Избранниками и остались. Ведь крестьянин что в Уэксфорде, что в Мейо — разницы никакой. Сомневаюсь я, чтоб такой крестьянин воевал за какую-то республику. Он с пикой в руках пошел на тех, кого ненавидел: на йоменов, ополченцев, судейских чиновников-протестантов.

Мур покачал головой.

— Не хотелось бы мне видеть подобное ни здесь, ни в другом уголке Ирландии. Общество первым делом выступает против постыдных религиозных разногласий.

Мак-Доннел, разливая пунш, рассмеялся.

— Господи, да эти разногласия насаждались столетьями. Тут вам работы непочатый край. В восстаниях я плохо разбираюсь, но скажу: каков уж народ есть, такой нам и поднимать. Это сто лет назад лихая голова, вроде Корни О’Дауда, мог вскочить в седло и разом увлечь за собой крестьян. И сейчас главная сила — в крестьянах, а значит, все кончится бандитской резней Избранников.

Мур, поджав полные губы, решительно тряхнул головой.

— Нет, не кончится. Избранников обуздает наше Общество. Французы сюда не затем идут, чтобы помогать деревенским бандитам.

— А что французы?! Да им сто раз наплевать на нас. Они, если и придут, так для того лишь, чтоб покрепче насолить англичанам. Знаете Джон, в душе я, наверное, похож на Избранников, а иначе наши с ними пути-дорожки разошлись бы. Уж больше ста лет эти ублюдки протестанты заправляют у нас, топчут исконно ирландскую землю. Почему они захапали и землю, и власть? Древние старики еще помнят, как сын, приняв протестантство, отбирал землю у отца. И священников наших травили, как волков, за голову каждого власти давали пять фунтов. И проводить приходилось службы тайком, в пещерах, а снаружи караул выставляли. Почему, по-вашему, все йомены в Тайроли — протестанты? Да чтоб держать нас, католиков, в узде, чтоб, не дай бог, мушкеты не попали к нам в руки. Я, конечно, увижусь с Сэмом Купером в Каслбаре на скачках, может, даже стаканчик вместе пропустим или пари заключим, но, коли дойдет до схватки, либо я ему кишки выпущу, либо он мне.

Мур взглянул на него: тот говорил сдержанно, но уверенно и грозно, словно об очевидном, для чего даже голос повышать не стоит. Мур отвернулся — кругом голые, неприглядные стены. На одной несколько аляповатых портретов работы заезжих художников. Основные фамильные черты, переходящие из поколения в поколение, они, однако, передали: крупный, тяжелый подбородок, резко очерченные скулы. С этими чертами от отца к сыну переходила и ненависть к угнетателям. Год 1641-й или 1691-й виделись отчетливее вчерашнего дня, прошлое определяло поведение сегодняшнее, смиряло чувственные порывы. Вот она, история, только без триумфальных арок и площадей, названных в честь ее героев. Это история жизни в смрадных болотах, среди невысоких, но крутобоких холмов, история поражений и лишений, история разграбленных и опустошенных семейных гнезд.

— Что ж, пускай французы высаживаются в Манстере, — сказал Мак-Доннел. — Пускай восстает народ. И если в Мейо не окажется других войск, кроме йоменов, мы, уж будьте спокойны, всыплем им.

— А все эти люди — Блейк, Белью, О’Дауд — надежны? Вы в них уверены, как в себе?

— Уверен, — твердо сказал Мак-Доннел. — Я с ними толковал по-всякому. Мы готовы присягнуть вашему Обществу, а какие в присяге слова — неважно. Наверняка красивые. Только пусть там намотают себе на ус, что в Мейо не очень-то развернешься.

— Мы об этом знаем не хуже вас. — Мур улыбнулся, главное, решиться на первый шаг. — С этого бы разговор и начинали. Выходит, не зря я проездил.

— Давай-ка допьем пунш, — предложил Мак-Доннел. — Много людей вам не собрать, помещиков здесь — раз-два, и обчелся, но кое-кого мы с Корни уговорим.

— А эти двое: Дуган и еще один, как его?

— А, Ферди О’Доннел. Пока подождем с ними, хоть мы все и католики, но я и вы — помещики, а они — крестьяне. Нам, глядишь, еще и Купер подсобит: напустит на бедноту своих йоменов, так крестьяне сами к нам запросятся.

Мур допил пунш с нарочитым удовольствием.

— Да, — задумчиво произнес он, — от Купера этого можно ждать. По лицу не скажешь, что умен, посмотрим, каков в делах. Джордж его презирает.

— Джордж презирает всех нас, — сказал Мак-Доннел. Джон хотел возразить, но тот остановил его, подняв руку, и повторил: — Всех нас. Но его ли в том вина? Взгляните на меня, полжизни прожил, а дальше Дублина не ездил, да и там всего раз десять был. За полгода одну книжку осилил, пустой романчик — я его у Тома Белью нашел. О любви английского лорда к дочери испанского графа, женщина написала. Вы, конечно, таких убогих книг не читаете. Во всей нашей провинции никто лучше меня в лошадях не разбирается, да что толку!

Мур шел с Мак-Доннелом к конюшне, пристыженный словами хозяина. Мак-Доннел, конечно, неглупый человек, хотя иногда несет чепуху. Как колючие кусты пустили глубокие корни, чтобы выстоять против ветров, так и Мак-Доннел врос глубоко в землю Мейо.

И словно в подтверждение Мак-Доннел сказал:

— Так не забудьте про скачки. Самый памятный праздник в году, отдохнем недельку, потом и урожай легче убирать. Господи, ну что может быть лучше скачек!

Мур вытащил из заднего кармана перчатки.

— Вы только что согласились стать членом повстанческого общества, а думаете лишь о скачках.

— Ну и что? — Мак-Доннел вывел из стойла лошадь Джона. — Ведь французы к тому времени еще не подоспеют? А придут в разгар скачек — недосчитаются кое-кого из союзников.

 

ПАРИЖ, ИЮЛЯ 7-ГО

Худой, угловатый человек, остроликий, большеносый, в форме бригадира французской революционной армии, шел по улице Святого Якова. Он торопился и был явно в духе. Высоким фальцетом напевал какую-то арию, прохожие оборачивались, а он приветственно махал им. Ему хотелось обнять каждого, зазвать в кафе, угостить вином, произносить тосты и по-французски, и по-английски. Его самодовольному взору он представлялся молодым, щегольски одетым офицером на прогулке по вечерней цитадели революции. Звали его гражданин Уолф Тон, некогда (и в скором будущем) житель Ирландии. Это он основал Общество объединенных ирландцев, он представлял его во Франции. И вот сегодня пополудни он получил наконец окончательный ответ от Директории.

Уже почти три года он в Париже, то полон надежд, то отчаяния. Он завалил Директорию памятными записками, провел долгие часы в министерских приемных, ублажал как мог вельмож, жалея, что беден и не может их подкупить. Денег у него и впрямь не было ни гроша, по-французски он изъяснялся путанно и многословно, когда его произвели в офицеры, ему пришлось выговорить себе жалованье вперед, чтобы купить обмундирование. А просьба его была предельно проста: он приехал в Париж, чтобы уговорить Францию послать в Ирландию войска. Шесть месяцев он не вставал из-за стола в пансионе, где квартировал, строчил бесчисленные памятные записки: об ирландских политических силах, об управлении островом, о религиозных распрях, дилетантские выкладки об ирландской обороне, целях и задачах Общества. И все это излагалось твердым, аккуратным почерком стряпчего, неумолимые факты шагали стройными шеренгами. Их, словно артиллерия в бою, поддерживала логика. А по вечерам Тон бродил по Парижу, глазел на вывески, упражнялся во французском, заговаривая с прислугой и тавернщиками. Потом бутылки три дешевого вина — и в оперу или в театр. Долгие недели ожидания провел он на жесткой скамье среди других просителей, в приемной Карно или какого иного вельможи, разложив на костлявых коленях портфель из дешевой кожи. С десяток других стран тщились завоевать расположение и помощь Республики, но победил Тон. Он бросил к ногам Директории остров под боком у Англии, населенный угрюмыми и недовольными крестьянами, которые, хоть и вооружены лишь пиками, рвутся в бой; в стране разветвленная революционная организация под началом радикалов.

В декабре 1796 года из Бреста вышла флотилия — сорок три судна, пятнадцать тысяч солдат на борту под командой великого Гоша, блистательного молодого генерала, покорителя Вандеи. Рождество Тон встретил в заливе Бантри на борту «Неукротимого», сражавшегося со шквальным ветром. Закутавшись в шинель, Тон стоял на палубе, жадно вглядываясь в пустынные берега Манстера, к которым не подпускал ураган. Неделю выжидали французы в заливе, но ураган с прежней силой обрушивался на корабли, да и британские суда рыскали неподалеку, и французы снялись с якоря и отправились восвояси.

На военном совете в каюте послушного воле волн корабля Тон спорил с французами до хрипоты, тыча в схемы и карты на столе, прикрученном к полу цепью. Дайте ему французских легионеров, немного артиллерии, побольше кремневых ружей да отпустите с ним офицеров-добровольцев. Высадите его на побережье Слайго, туда ураган не дошел. Или поставьте над ним французского командира, ему, Тону, незазорно воевать и рядовым. На все согласен, лишь бы получила Ирландия оружие да отряд бывалых солдат — подмогу Объединенным ирландцам, — полных сил и жажды борьбы.

Французские офицеры — дети Революции, поднятые бог знает из каких низов, — тоже были в основном людьми молодыми. Они внимательно выслушали, отдали должное горячему молодому ирландцу, столь пылко любящему родину. Но лишь один из них вызвался взять команду на себя, молодой бригадир Жан-Жозеф Эмбер, соратник Гоша со времен Вандеи, он знал, как распорядиться повстанческими силами. Он поддержал Тона. Ему нужно две тысячи солдат и двадцать тысяч мушкетов, чтобы вооружить повстанцев. Тогда он за неделю дойдет до сердца Ирландии. А там их поддержит народ. Гош призадумался. План заманчивый и без риска для Франции. Случись удача, и Франция обретет нового союзника. Провались эта затея, Франция только облегченно вздохнет: большинство легионеров — отъявленные головорезы, по ним плачет тюрьма. Гош напомнил Тону: попади тот в плен — повесят, да прежде кишки выпустят. Тон ответил:

— Что повесят, конечно, печально, а что выпотрошат, так je m’en fiche.

Что ж, подумал Гош, этот ирландский полковник привлекает: не глуп, храбр, как и новый его сторонник Эмбер, но может перегнуть палку. И он отослал обоих, сказав, что примет решение сам.

Эмбер и Тон вышли из каюты, упираясь в зыбкую палубу привычными к суше ногами, цепляясь за дубовые поручни. Эмбер не знал английского и с трудом понимал ломаный французский Тона. Их свела жажда славы, маячившей за вершинами заснеженных холмов. Ничего, думал Тон, за все издевки и насмешки красноречивее меня ответят мушкеты. Ответят, что я не сын разорившегося каретника, а незаконнорожденный отпрыск из рода Уолфов Килдэрских. Ответят мушкеты и вигам, они, воспользовавшись моими услугами, как подачку бросили мне несколько судебных дел на разбор. Тон посмотрел на крупного, широкоплечего француза. А может, и он тоже дожидается своего звездного часа? Сегодня нам благоволит удача, так рискнем, сыграем ва-банк. Накануне выдался ясный день, и он увидел на пологих холмах крестьян. Ни один не знал его имени, ни один не смог бы заговорить по-английски. Холод пробирал даже сквозь шинель, но Тон не уходил с палубы, в первый раз видел он западное побережье Ирландии и залюбовался им. Директории он откровенно высказал свои соображения: в западных графствах по сей день не привыкли к ярму и люто ненавидят Англию. И надеялся, что не ошибся, хотя он вообще не знал запада, лишь однажды провел несколько дней в Балликасле, что в провинции Коннахт, склоняя на свою сторону трусливых помещиков-католиков. Да, дикий край — побережье Бантри, и люди на холмах далекие, чужие.

Но вот Гош призвал их в свою каюту. Решение принято. С утренним отливом французы уходят, и Тон с ними. Эскадру придется расформировать. Тон стоял на палубе, то ли напевая, то ли бормоча, и смотрел на удаляющийся берег. Вернувшись во Францию, он вновь засел за памятные записки, призывая повторить кампанию. А высоко над ним, в запутанных лабиринтах французской политики, корчилась, натыкаясь на тупики, Директория. Умер Гош, опора и надежда Тона. Памятные записки множились в числе и объеме, просьбы звучали все настоятельнее. Он получил аудиенцию у очередного баловня судьбы, генерала Бонапарта, бледного, худощавого, со жгучими черными глазами. Генерал равнодушно выслушал его и распрощался. В Париже маленькая колония ирландских изгоев пополнилась новыми членами Общества объединенных ирландцев: Люинс и Напер Танди из Дублина, Бартолемью Тилинг из Белфаста. А в Гамбурге с французскими представителями встречались Эдвард Фицджералд и Артур О’Коннор. Они рассказали о распрях в дублинской Директории. Белфаст предлагал поднять восстание осенью этого, девяносто седьмого года. Дублин же настаивал на весне будущего года. Без помощи Франции Том Эммет воевать не согласен. А О’Коннор хотел в любом случае поднять народ. В Уиклоу и Уэксфорд введены войска, в Белфасте и Антриме Объединенным ирландцам приходилось туго. Еще немного, и время будет упущено.

Каждый день Тон беседовал с членами Директории, упрямо настаивая на своем. «Не исключена возможность, отвечали ему, что Франция и пошлет ограниченный контингент в Ирландию, а Голландия снарядит корабли». Осенью 1797 года голландский флот был наголову разбит при Кампердауне. А во Франции собрали английский экспедиционный корпус под командованием Бонапарта. Тону вторично удалось встретиться с генералом, он развернул перед ним карты и планы. Бонапарт молча следил за тонкой проворной рукой ирландца, порхавшей над островом, похожим на картофелину: вот каков береговой рельеф, вот бухты, судоходные реки.

— Вы отважный человек, — сказал Бонапарт ровным, бесстрастным, как у самого Тона, голосом.

Плодов эта встреча не дала. Бонапарт замышлял египетскую кампанию, собирал войска, и мало-помалу английский экспедиционный корпус таял. Тон все это видел, но не сдавался. В Директории над ним уже подшучивали, величая «ирландским полководцем» и «неистовым ирландцем», впрочем, за ним — целый народ, готовый к восстанию, а это уже дело нешуточное.

В начале мая до Парижа долетела весть, что восстание назначено на двадцать четвертое число сего месяца. Потом пришли еще две весточки, и связь прервалась. Утром двадцать четвертого мая вооруженные пистолетами и пиками люди захватили почтовые кареты на выезде из Дублина. Таков был сигнал к восстанию. Толпы Объединенных ирландцев поднялись и в холмистых краях Северного Антрима, и на юге, в деревушках Уэксфорда. Тон незамедлительно покинул Руан, где стояла его часть, и верхом прискакал в Париж. И вновь принялся убеждать Директорию. Однако дело не двигалось. Тон исчерпал все разумные доводы, он потерял сон, запил, здоровье его расстроилось. И тогда он прибег ко лжи. Дескать, каждый ирландец, будь то католик и пресвитерианин, присягнул на верность Обществу. На борьбу поднимутся все графства как один, стоит им только завидеть французские паруса. Восстание началось, его нужно поддержать. Но Директория отмалчивалась. Он встречался с Груши , Килмэном, Эмбером на побережье, где стояли их части, и умолял послать войска не мешкая. Они соглашались, что такую возможность нельзя упускать. На худой конец это отвлечет силы Англии и развяжет руки Бонапарту. Килмэн, чьи предки были из Ирландии, с воодушевлением поддержал Тона, как, впрочем, и давний его союзник Эмбер.

Они сидели друг против друга за маленьким столом, и Эмбер подробно расспрашивал: верные ли у Тона сведения? Сколь распространена организация — Объединенные ирландцы? Можно ли на нее полагаться? Есть ли в ней государственные деятели и люди состоятельные? Тщательно ли велась подготовка к восстанию? У Тона даже закружилась голова — сейчас все поставлено на карту, либо пан, либо пропал, и он рискнул сказать Эмберу правду: Общество объединенных ирландцев — очень пестрая по составу организация, скорее вынужденный союз городских радикалов, пресвитериан с севера и католиков с юга. Правы не О’Коннор с Фицджералдом, а Том Эммет: без поддержки Франции восставать бессмысленно. Но пришли Франция крупный отряд, и все переменится. В каждом ирландце живет затаенная, незатухающая ненависть к поработителям-англичанам. Нужно только заронить надежду на победу.

Выслушав его, Эмбер улыбнулся, с ленцой прикрыв глаза, точно огромный, сознающий свою силу кот.

— Значит, вы обманывали Директорию. Неудивительно, что Бонапарт назвал вас отважным человеком.

Тон нетерпеливо тряхнул головой — по-французски теперь он изъяснялся много свободнее.

— Я просто внушал им, что в их силах освободить Ирландию. И это правда. Может, кое-что я и преувеличил. Но не все ли равно. Победителей не судят!

— Победителей не судят! — повторил Эмбер, все еще улыбаясь.

— Господи, мне ли доказывать французскому генералу, что порой необходимо идти на риск?! Да, это риск. Но не напрасный.

— А если не победим? — спросил Эмбер. — Франции это обойдется в целую армию.

Тон лишь повел плечами.

— Мы непременно победим.

— А почему вы решили раскрыть мне все карты? — поинтересовался Эмбер.

— Мне известна ваша репутация, — ответил Тон. — Лучшего командующего среди ваших генералов нам не найти.

— Это из-за победы в Вандее? Так сколько уж воды утекло. Время на месте не стоит. — Он отодвинул стул и сел, засунув руки за пояс на большом животе. — Мы с Килмэном уже написали в Париж, посоветовали снарядить армию в Ирландию. Ну, что вы на это скажете?

— Пусть снаряжают армию побольше, — немедля откликнулся Тон, — либо делать все как следует, либо вообще не браться. Кораблей и солдат должно быть не меньше, чем у Гоша, пока не подавлено восстание в Ольстере и Ленстере.

Эмбер улыбнулся шире.

— Вы поразительный человек, ирландский полководец. Вам бы родиться французом.

— Однако я — ирландец, со всем и хорошим, и дурным, присущим ирландскому характеру.

— Думаю, мы изучим ирландский характер, — пообещал Эмбер.

С того памятного разговора прошла неделя — позади годы просьб и увещеваний. Тон шагал мимо мостов через Сену, не замечая их, душа его зашлась от ликования. Впрочем, в уголке памяти запечатлелись и мосты, только другие, через родную Лиффи, рядом здание Четырех судов, и таможня, и парламент.

Он зашел в людное кафе, протолкался к столику в углу, где сидели Люинс и Бартолемью Тилинг, поджидая его. Увидев почти пустую бутылку бургундского, он покачал головой и, подозвав официанта, заказал новую. Перевел дыхание, как заправский актер, выдержал паузу и будто невзначай обронил:

— Сегодня все решилось. Нам дают достаточно кораблей и войск. Выступаем в конце месяца.

— Что значит «достаточно»? — спросил Люинс.

— Тысяча солдат под командой моего любимца Эмбера, пять тысяч солдат поведет следом Килмэн. Ça ira, çа ira.

— Чудо, просто чудо! — воскликнул Тилинг.

— Ах, Тилинг, вы, как истый белфастский католик, только в чудеса и верите. А это чудо свершили мы: непреклонная вера в наше правое дело да мой гений. Неистов в бою, мудр в переговорах, прост и безыскусен, как мальчишка среди друзей. Таков гражданин Уолф Тон Дублинский, одолевший Директорию. Дело сделано, бумаги готовы: подписаны и отправлены. Полковник Тон будет сопровождать Арди, полковник Тилинг — Эмбера. А гражданин Люинс прикомандировывается к штабу генерала Килмэна. Кстати, его ирландское происхождение нам ничуть не помешало. Ничуть.

— Что значит «поведет следом»? — спросил Тилинг. — Не понимаю.

— Это значит, что Эмбер и Арди должны высадиться и заручиться поддержкой местного населения. Недели, скажем, им хватит, и следом выйдут корабли Килмэна. Все честь по чести. Они возьмут курс на Ольстер, чтобы помочь вашему, Бартолемью, другу — Мак-Кракену. Командовать Объединенные ирландцы и французы будут на равных. На этом настоял я, гражданин будущей республики, в которую верили и которую лелеяли те немногие, кому знакомо мое имя. — Краем глаза он поймал свое отражение в зеркале и подмигнул.

— Где ж в Ольстере они думают высаживаться? Где именно? — не унимался Тилинг. И серые глаза на красивом продолговатом лице изучающе взглянули на Тона.

— В заливе Суилли. Впрочем, не все ли равно? — пожал плечами Тон. — Я им сказал, где бы они ни высадились, местные возликуют, возгорятся их лица надеждой.

— Дай-то бог, чтобы наша помощь Мак-Кракену подоспела ко времени, — сказал Тилинг. — Как знать, вдруг там уже все кончилось, может, силой задавили. Или само на убыль пошло.

Тон вытащил из кармана маленькую — она умещалась на ладонях — карту, истертую на сгибах.

— Главное — проскочить мимо английского флота, это где-то поблизости Корка. Чтобы избежать опасности, придется идти кружным путем, потеряем день-другой. А там мы уже в пределах графства Голуэй, поворачиваем на Мейо, минуем и его, и Слайго, снова берем курс на север, к заливу Суилли. Капитан сегодня мне толковал-толковал, да я моряк никудышный, мало что понял, но показывал он именно так.

— Опрометчиво было обещать, что люди поднимутся в любом уголке острова, где ни брось якорь, — укорил Тилинг.

— Ну, может, и не в любом, — согласился Тон. — Попробуй, подними их в Мейо или Голуэе, там и поныне едят сырую рыбу, а Деннис Браун да Дик Мартин для них ровно божества.

Полнотелый, смуглый Люинс тоже покачал головой.

— Не много ли вы им посулили?

— Посули я меньше, мы бы и баркаса с одним капралом не получили. Знаю я этих лягушатников. Для них поставить на лошадь-победительницу после скачек и то риск, — и принял у официанта бутылку бургундского. — Полковник Тилинг, расплатитесь, так вам велит казначей Ирландской республики! Что на это скажете, Бартолемью? Взять мне портфель казначея? Себя небось вы видите первым лордом Ирландского адмиралтейства.

Тилинг достал кошелек.

— Вы творите чудеса, — повторил он, отсчитывая серебряные монеты. — Нам эти чудеса являть народу, который бьется сейчас за свободу, вооруженный лишь пиками. И я не упущу случая, чтобы внести свою лепту.

Тон наполнил бокалы и, не глядя на собеседников, спросил:

— Что-то вас все-таки удручает, а? Сидите как сычи. Все вы, северяне, на один лад. И Мак-Кракен такой же.

— Одна тысяча с нами, еще пять следом, потом еще девять. Итого — пятнадцать. А французам еще армию в Египет посылать, да и свои границы охранять.

— Бартолемью, отбросьте все сомнения. — Тон взял два бокала, протянул Люинсу и Тилингу. — Через несколько дней вы уже будете на палубе корабля. Раз в жизни такое испытание выпадает, для характера лучшая закалка.

— Директория решила единодушно?

— Не знаю, честно признаюсь, не знаю, — ответил Тон. — Так ли это важно? Я беседовал с Карно, и он пообещал твердо, сказал, что решение уже принято. Мне этого достаточно.

— Да что там говорить. Ваша правда! — воодушевился Люинс. — Высадятся пять тысяч, а сколько за ними пойдет!

— Оружия повезем на двадцать тысяч человек, — уточнил Тон. — И не каких-нибудь пик, а мушкетов и пистолетов.

Тилинг улыбнулся, суровое, бледное лицо просветлело.

— Убедили! Я прошу простить за недоверие. Пью за ваше здоровье, за вашу долгую и трудную битву. Любой бы отступился.

— Спасибо, принимаю ваш тост, — кивнул Тон, и они подняли бокалы. — Но у меня есть еще более достойный. За Ирландскую республику! — И он снова обнес всех вином.

Тилинг бросил взгляд на карту, от поднятых бокалов на нее падала тень. В центре, в Ленстере, городов много, дальше виднелся изрезанный рельеф побережья Манстера, а Мейо — почти пустое серое пятно, лишь там и сям разбросано несколько городишек.

 

4

 

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА ТЕОЛОГИИ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)

Для человека просвещенного и мыслящего самое отвратительное — тупая жестокость, питаемая общественными и религиозными распрями. Весьма прискорбно, но мне довелось лицезреть разгул подобной жестокости в конце июля — в начале августа, когда уходящее лето дарит поля и луга своей мимолетной красотой. В эту пору у землепашца выпадает короткий отдых, а затем начинается уборка урожая, работы и хлопот хоть отбавляй. В прошлом месяце эти темные люди разожгли костры на холмах, взывая к силам небесным, от которых некогда они полностью зависели и на которые уповают и по сей день. И преподобный господин Хасси, и я, каждый в своем храме, неустанно взывали к Господу о благословении, благодарили за то, что послал нам сей щедрый дар — обильный урожай.

Но увы, под солнцем зрели и иные плоды.

В ночь на праздник Святого Иоанна, пока у ярких костров плясали юноши и девушки, самозванцы — Избранники Киллалы вновь совершили нападение на усадьбу господина Сондерса. В начале июля они предприняли еще несколько ночных вылазок, и их бесчинства, как и следовало ожидать, привели к беде: пролилась кровь людская.

Памятуя о том, что нападение свершилось в праздничную ночь, я не сомневаюсь, что бандиты были пьяны, и на этом обстоятельстве я хотел бы задержаться, хотя это и уведет мой рассказ в сторону. В любом краю, будь то хоть Англия, крепкие напитки причиняют и обществу, и отдельным людям немало вреда, но в Ирландии бедствие сие достигло невероятного размаха. Утверждаю это не по своему лишь свидетельству, но со слов всех прихожан. Крестьяне употребляют виски и в будни — чтобы забыться после тяжкого труда, и в праздники, которые выпадают довольно часто, — чтобы прийти в хорошее расположение духа. Нищие пропивают последние гроши. Случится идти вечером по городу — непременно встретишь пьяных, они что-то горланят, едва не валятся с ног, чем оскверняют слух и взор прохожих. А кто уже свалился замертво на пороге или прямо на дороге. Попадаются и женщины. Но не следует думать, что пьянство — удел бедняков; местные дворяне (если позволительно так назвать невежественных помещиков-мужланов) еще более достойны порицания хотя бы потому, что они чаще и охотнее злоупотребляют спиртным. Случись мне описывать бал, или охоту, или даже выезд мирового на судебное разбирательство и не упомяни я о пьяных оргиях, рассказ мой оказался бы недостоверным.

Любое, даже самое неподходящее, событие непременно сопровождается пьянством; поначалу на душе весело, потом обуревает злоба, она сменяется слезливой грустью, а потом — полной бесчувственностью. Я далек от ханжеского пуританства и сам нахожу определенное удовольствие от рюмки вина за обедом, от глотка бренди на ночь, от чаши горячего пунша в морозный день. Но здесь, в Ирландии, все по-иному. На этом промозглом острове, окутанном тучами, сам воздух над лесами, озерами и болотами, кажется, напоен хмелем, стоит только перегнать, очистить, и можно пить.

В конце июля бандиты учинили неслыханное и невиданное злодейство. Неизвестные в черных масках ворвались в скромное жилище судебного пристава Сэма Прайора, отвели его к болоту поблизости и жестоко расправились с ним: обрезали уши, затолкали в наполненную колючками яму и закопали его там по горло. Так он промучился всю ночь, лишь утром, заслышав его стоны, подоспели добрые люди.

Я, конечно, навестил пострадавшего. Изуродованный, весь в бинтах, лежал он в своей лачуге, столь же убогой, как и у самих крестьян. Кроме меня к нему заглянули еще шестеро моих прихожан, лавочники из Киллалы и владельцы окрестных ферм. Велики были их скорбь и гнев. Все они состояли в отряде тайролийских йоменов, а один, Боб Томпкинс, был даже сержантом.

Меня несколько огорчило, что бандитов — этих Избранников — они величали не иначе как «паписты». Я употребил все свое красноречие, пытаясь доказать, что Избранников и полсотни не наберется, а папистов, то бишь католиков, в графстве тысячи и тысячи, увы, все мои доводы их не убедили. Сурово насупившись, сидели они, сжимая ладонями колени, убежденные, что вокруг враги, одни лишь жестокие и темные твари. Они удивлялись и негодовали, что их пастырь не разделяет тревожных опасений.

Их тревоги породила сама история — словно череда мрачных гравюр-иллюстраций к «Книге о великомучениках» Фокса: нагие изгнанники-протестанты на дорогах Ольстера в 1641 году; монахи призывают вырезать всех еретиков; толпы пьяных католиков, лица — точно обезьяньи морды. И поклоняется моя паства своим героям, которых почитают за святых: отважным английским феодалам, защищавшим свои поместья, таким, как семья Прентис из Лондондерри, выдержавшая осаду якобинцев; королю Вильгельму, защитнику протестантов, на боевом коне в битве у реки Бойн. Но превыше всех, конечно же, Кромвель — в черных латах, исполненный праведного гнева, безжалостно карающий всякого мятежника или католика. Надолго запомнят поля Ирландии тяжелую, с бряцаньем, поступь его железных сапог. Читатели-англичане, возможно, сочтут доводы мои смехотворными и жалкими — неужто эти зловещие видения прошлого и сегодня страшат людей, собравшихся в убогом домике их товарища, чтобы утешить его в беде; неужели и сегодня в душной клетушке витают духи короля Вильгельма и короля Якова.

Здесь, впрочем, равно как и в дальнейших записях своих, я впадаю в искус и привожу беседу дословно, точнее, то, что сохранилось в памяти моей, хотя меня весьма пугает полное отсутствие писательских навыков. Местный народ, как протестанты, так и католики, знакомые с английским языком, говорят с так называемым у нас в Англии «провинциальным» акцентом, в нем очень много резких на слух звуков, и понять его, разумеется, мудрено. Вот еще одно уродливое явление: оба противоборствующих лагеря поносят друг друга на одном и том же языке, с одним и тем же акцентом. Мой любезный друг господин Фолкинер уверяет, что, слышь я речь католиков и протестантов с детства, я бы ни за что не спутал их. Не стану спорить…

— И это еще цветочки, — сказал Джек Станнер. — Бог даст, доживем и ягодки увидим.

— Мне еще не верится, что я до сегодняшнего дня дожил, — подхватил несчастный Прайор, — а не утоп в своей же крови.

Томпкинс принес ему в утешение бутылку виски, и Прайор к ней изредка прикладывался.

— Лежу, вою, как недорезанный баран, так бы и помер, не случись мимо Мак-Магон.

— Но ведь Мак-Магон, кажется, тоже папист? — уточнил я.

— Верно, — согласился Прайор, — смирный бедняк пастух. Были б все паписты такие, мы б горя не ведали.

— И среди них добрые люди попадаются, — согласился Томпкинс. — Кое у кого в моей лавке долги двух-трехлетней давности, но заведется у них шиллинг, тут же несут. Кто победнее, те и честнее — пастухи да батраки.

— Они еще и потому молодцы, — сказал Прайор, — что их священник Хасси призывает забыть о долге и чести в общении с нами, «еретиками».

Мне же господин Хасси известен как человек безукоризненной порядочности и преданности государю. К сожалению, не могу сказать того же о Мэрфи, втором священнике католического прихода, личности отвратительной, и мои самые худшие предположения подтвердятся дальнейшими событиями. Он прирожденный смутьян, неистово жаждущий могущества своей церкви, сам глухой к людским чаяниям. Но собравшиеся в лачуге Сэма Прайора будто и не замечали столь явного различия между двумя священниками. Ненависть к землякам-католикам огульна и прихотлива. Разговор, причем в самых нелестных тонах, зашел о местном учителе Оуэне Мак-Карти. Зачастую именно деревенские учителя и сеют смуту, а Мак-Карти во хмелю теряет разум, становится задиристым и хвастливым. Досталось в беседе и помещикам-католикам — Белью, Блейку, Трейси, Грейсу, Муру, Нюдженту, Мак-Доннелу, Бэрку. Приятелей Прайора злило, что те зажиточнее и задирают нос, словно истинные аристократы. Томпкинс и кое-кто еще с грустью вспоминали дедовские времена, когда католики под кромвельским сапогом и пикнуть не смели. А еще немаловажно то, что Избранники не тронули никого из названных помещиков, хотя многие заламывали непомерно высокие цены с арендаторов и снискали дурную славу.

— Если уж Избранников допекает высокая арендная плата, так им бы лучше расквитаться с Уильямом Бэрком из Кроссмолины, такого сукина сына Мейо не знало со времен Мика Махони. Нет, дело не в этом. Мне это ясно как божий день. На брата священника они руку не поднимут.

— Это еще цветочки, — повторил Джек Станнер.

— В Уэксфорде все так же начиналось, да вон как обернулось, — напомнил Сэм Прайор.

Он не скупясь обнес всех виски, и я счел неуместным отказаться. Виски оказалось скверным, с какой-то местной винокурни, оно огнем обожгло горло. Когда пожар внутри унялся, я заговорил:

— Нет, в Уэксфорде все по-другому. Там восстали Объединенные ирландцы. У нас же — горстка Избранников, несчастных, убогих крестьян.

— Ох, господин Брум, плохо вы их знаете, — покачал головой Станнер, — у них что ни священник, то непременно во Франции выучку прошел, а разве мало таких, как Уильям Бэрк: он служил в армии короля Людовика, гонялся за бедными французскими протестантами да убивал.

Прайор сдвинул повязку — там, где должно быть ухо, обнаружился ужасный, черный от запекшейся крови обрубок.

— Вот, смотрите, господин Брум, в море христианской крови, что пролита на этом острове со времен Елизаветы, и моя кровушка есть. А верные слуги престола — тайролийские йомены — вынуждены сидеть сложа руки, задницей скамью греть.

Я простил ему столь неделикатное выражение, надеюсь, простит меня и читатель, если и впредь ему встретится подобное. Прайора же и его товарищей я постарался убедить, что мировые судьи, без сомнения, проведут исчерпывающее расследование, и не преминул напомнить, что и сами они — йомены, готовые привести в исполнение решение суда.

— Ну, это еще как сказать, — усомнился Станнер.

— Йомены-то готовы, — уточнил Прайор, — да только капитан наш женат на католичке, да и друзья у него паписты вроде Рандала Мак-Доннела.

— Да что вы! Опомнитесь! — не удержался я. — Во всей Ирландии не сыскать более исполнительного офицера, чем капитан Купер. Ревнитель, истинный ревнитель. Что, по-вашему, он должен делать?

— Что делать? — переспросил Прайор, ощупывая рану на голове. — Да любому протестанту ясно, что делать!

— Ты полегче, — урезонил его Томпкинс, бросив взгляд в мою сторону, тогда я не разгадал его смысла. — За капитана Купера я словом своим поручусь. Господин Брум прав. Капитан Купер сделает все как надо.

Я не вправе строго судить этих людей. Откуда им, в Англии, знать, чего они опасаются, кому служат верой-правдой? И тем не менее столько веков мы полагаемся на их помощь и поддержку, и, случись бунт или какой иной кризис, мы в Англии не скупимся на похвалу «верным ирландским протестантам», зато в спокойную годину мы поглядываем на них с пренебрежительным высокомерием, как на дикарей, но чуть более развитых, чем остальные.

Я покинул их, пообещав, что назавтра пришлю свою дражайшую супругу Элайзу с толикой «благ земных», со мной вежливо попрощались, а Прайор поблагодарил за внимание. Не сомневаюсь, что, как только я затворил за собой дверь, их беседа возобновилась, причем в более свободных, чем при мне, выражениях. Плохо, ох как плохо, знал я этих людей, хотя они и мои прихожане и каждое воскресенье я вижу их в церкви. Конечно, воспитания им недоставало, впрочем, они и не тщились показать себя «благородными». А к своей собственной знати относились недоверчиво, попрекая ее равнодушием. Однако этих простолюдинов и знать объединяла религия, они жили бок о бок, составляя малочисленную, но всесильную группу.

Помнится, пока я пешком добирался до города, мне повстречалось несколько бродяг-батраков — очевидно, их занесло в Киллалу к уборочной страде. Трудно вообразить, в какое рубище они одеты! Домотканые куртки, изношенные и истрепанные, побурели от солнца и грязи, неотличимы по цвету от земли, головы не покрыты. Волосы нечесаные, висят длинными космами. Наверное, такое обличье имели лесные разбойники из исторических пьес высоконравного Шекспира. Они оживленно переговаривались по-ирландски, смеялись шуткам приятеля, дикарского вида долговязого парня, еще выше Мак-Карти. Поравнявшись со мной, они примолкли, церемонно поздоровались, отступив на обочину, а потом возобновили разговор, снова окунувшись в мир своих забот, совсем неведомый мне и недоступный из-за языка.

Словно в руках у меня два мозаичных черепка — жизнь таких бедняков, как Прайор, и жизнь бродячих батраков-католиков. И два черепка эти не совместить: первоначальный, ныне порушенный мозаичный узор мне неведом.

Через два дня к вечеру в неглубоком болоте нашли труп Фелима О’Кэррола, мелкого фермера, арендовавшего землю у лорда Гленторна. Обнаженное тело зверски изуродовано, спина — сплошное кровавое месиво. О’Кэррол был уже немолод, известен как отъявленный смутьян и, следовательно, подозревался в связи с Избранниками. Несомненно, от него пытались получить какие-то сведения, но, очевидно, без особого успеха. Поминки по нему справляли в его родном селении, и о них я, к счастью, ничего не могу сказать. У ирландских крестьян в этом обряде предостаточно непристойного, и описывать его — значит возбуждать в читателе отвращение. Ни для кого не секрет, что поминовение у ирландцев отнюдь не бдение над телом усопшего отца или друга, а зачастую повод для попойки и беспутства. Суть так называемых «поминальных игрищ» такова, что ввергнет христианина в пучину отчаяния за судьбу веры своей, ибо «игрища» эти увековечивают и ныне языческое прошлое, и о некоторых все же скажу несколько слов. В «Поединке», «Быке и корове», «Негасимом свете», «Продаже свиньи» участвуют как женщины, так и мужчины, причем последние раздеваются догола, а в других изображают первую брачную ночь. Воистину мудра поговорка: «В час скорби женятся чаще, чем в час веселья». Столь разнузданно ведет себя стар и млад. Причем у собравшихся и в мыслях нет ничего предосудительного и непочтительного, они в наивности своей лишь следуют обряду даже тогда, когда ставят покойника на ноги, вовлекая в непристойный танец. Да, страну эту, точно трясина, засасывает далекое-далекое прошлое. Впрочем, я отвлекся.

Куда сильнее проявились людская боль и скорбь во время похорон на кладбище в Киллале. За гробом в полном молчании двигалась длинная процессия. По обычаю выбрали самый долгий путь с востока на запад, по ходу солнца. Я присутствовал на похоронах и, хотя стоял в отдалении, был весьма тронут. Гроб предали земле, подошли женщины в черных платках и запричитали. Много написано об ирландских погребальных песнях-стенаниях. Конечно, они порождены дикарским нравом, но им не отказать в напевности, выразительности — они проникнуты неизбывным горем. В них и впрямь слышатся рыдания — я заметил, что господин Хасси слушает с отчужденной брезгливостью, время от времени смущенно поглядывая на меня. Зато второго священника, Мэрфи, причитания чрезвычайно растрогали. Он стоял, обняв одной рукой племянника О’Кэррола — мальчика-недоумка с отвисшей челюстью. Но собравшиеся в основном слушали бесстрастно, не сводя глаз с грубо сколоченного гроба.

Вот его стали забрасывать землей, племянник О’Кэррола окропил гроб кровью покойного из маленького сосуда — согласно поверью, «на похоронах должна пролиться кровь». Если это только дань миротворческому ритуалу, то она себя не оправдала, ибо кровь Прайора и О’Кэррола — лишь первые капли кровавого ливня, который обрушится на наши головы в последующие месяцы.

Уже назавтра под вечер обстреляли господина Гибсона — он возвращался домой из Баллины, куда его привели дела. Стреляли из кустов у самых ворот его усадьбы. Гибсон — человек отважный, он пришпорил коня и, выхватив пистолет — он не расстается с оружием, — повернул к зарослям. Такого оборота нападавшие, а их оказалось четверо, не ожидали и бросились врассыпную. Гибсону не удалось ни задержать их, ни опознать, хотя один, как ему помнилось, очень походил на Мэлэки Дугана, арендовавшего у него клочок земли. Гибсона в округе не любили: жестокий помещик, несправедливый мировой, к тому же все знали, что он, как и Купер, настаивал на крутых мерах против Избранников. Однако Дуган на допросе клялся перед судьями, что непричастен к покушению, назвал двадцать свидетелей, готовых доказать это под присягой.

Итак, в Киллале началась малая война, увечья и раны — одним, бездыханные тела — другим. Слухов, порожденных страхом и взаимным недоверием, было предостаточно. Католики поговаривали, что их ждет та же участь, что и крестьян Уэксфорда за месяц до восстания, когда ввели военное положение. То же и здесь: ополченцы и регулярные части станут жечь поля и хижины, а тайролийские йомены — служить им не хуже верных псов. И многие протестанты, особенно низших сословий, тоже считали, что кровавых столкновений не избежать, но начнутся они лишь с высадкой французов. Страх и вражда вихрем носились по убогим улочкам Киллалы. Зайдет крестьянин в лавчонку к протестанту, грозно насупится, ткнет пальцем в моток веревки или жестяную плошку, и торговец, не обмолвившись ни словом, сурово поджав губы, протянет ему товар.

Людские страхи распаляли воображение, каких только самых невероятных домыслов не наслушаешься. У ирландцев очень живое воображение, они населили и землю и небеса невидимыми существами, всякий холм, всякий валун служил обиталищем доброго или злого духа. Это еще раз доказывает, что люди они простодушные, погрязли в суеверии, и живут по заветам невежественных старух — вещуний да бродячих прорицателей. Даже в мирное время не преодолеть им этого препятствия на пути к цивилизации, и да простят мне столь предвзятое суждение, но думается, что римская церковь благосклонно относится ко всем небылицам и фантастическим измышлениям. Во времена больших свершений такое пристрастие к вымыслам чревато опасными последствиями.

И вот как все обернулось. Мятежи потрясали Ольстер и Уэксфорд, и лишь в Мейо царили тишина и покой, хотя о волнениях прослышали. Бродяги-прорицатели, торговцы, потешники и сказители разносили по всей Ирландии яркие, щедро приукрашенные истории о тех ужасных столкновениях. Из таверны в таверну, из деревни в деревню передавались пророчества, предсказывавшие грядущий день избавления народа Гэльского от иноземного гнета. Пока в Мейо было спокойно, к этому вздору не прислушивались. Но теперь напуганные крестьяне внимали ему и, собираясь на просушке торфа, передавали из уст в уста предсказания невежественных рифмоплетов: жена мельника в Атлоне принесла сына с четырьмя большими пальцами, значит, тому мельнику и вести армию народа Гэльского. А решающая битва-де грянет за рекой Шаннон, в долине Черной свиньи. Из Франции и Испании спешат на подмогу сестре-Ирландии черные суда с высокими мачтами. Все эти пророчества совсем не касались Мейо. Поле брани от реки Мой и впрямь за тридевять земель, нашей спокойной жизни бои грядущие не угрожали. Да и какое отношение имели будущие великие победы (если, конечно, усмотреть величие во младенце о четырех больших пальцах) к нашим малым бедам: человека убили да бросили в болото, другого пытали и изуродовали.

Первого августа отряды тайролийских йоменов были приведены в боевую готовность, а мировые судьи начали расследование подстрекательских и преступных действий, чтобы в дальнейшем раскрыть и обезвредить организацию, именующую себя «Избранники Киллалы». Мировых в округе было четверо: капитан Купер, господин Гибсон, господин Сондерс и мой друг, господин Фолкинер. О капитане Купере сказано уже достаточно, к нему я еще вернусь. Гибсон и Сондерс — люди честные, но грубые и бесцеремонные, резкие в суждениях, скорые на суд. Лишь господин Фолкинер характером соответствовал должности мирового судьи, во всяком случае по нашим английским меркам, то есть он в равной степени уважал и почитал как показания и улики, так и здравый смысл. Мировые предложили допросить всякого, кому, по их разумению, хоть что-то известно о бесчинствах Избранников, и, если это не принесет желаемых результатов, предать суду самих допрашиваемых. Такие крутые меры, очевидно, должны были помочь им выполнить обязательства, взятые под присягой. Проводя расследование, они, нимало не стесняясь, прибегали к насилию. За людьми на допрос приходили вооруженные йомены, грубо, как рабов, выволакивали их из хижин. Не раз и не два чинили настоящие зверства, и тщетны были все увещевания. Более того, господин Фолкинер понял, что его коллеги настроены выносить приговоры независимо от того, имеются доказательства вины или нет. Мерилом служило лишь обычное подозрение, а также желание посеять в сердцах крестьян ужас. На каждом заседании суда господин Фолкинер безуспешно спорил с остальными мировыми, противясь такому беззаконию. Последствия, как вскорости мы увидим, окажутся весьма пагубными.

По настоянию господина Фолкинера я присутствовал на допросах, хотя, конечно, участия в них не принимал. Добрый, простодушный господин Фолкинер полагал, что присутствие духовного лица образумит и исполнит благочестия его коллег. Грустно и тяжко было мне наблюдать за происходившим. Я только что перечитал протоколы заседаний суда, которые вел секретарь-стряпчий из Баллины, господин Джошуа Грин. Нагромождения вопросов и ответов точно стога соломы, увы, полой, и не помогут мне насытить содержанием те долгие вечера. Большинство допрашиваемых не владело английским. Купер задавал вопросы по-ирландски, потом переводил их нам. Не сомневаюсь, что до нас эти вопросы доходили значительно и неправомерно приглаженными. Свидетели не скупились на слова, в комнате при свечах на нас обрушивался поток дикарских звуков, выразительных жестов. Люди, несомненно, пытались доказать свою непричастность, клялись всеми святыми. А от капитана Купера мы слышали лишь краткое: «Он упорствует, говорит, что ничего не знает». Здесь я приведу запись свидетеля, говорившего по-английски. Запись сделана господином Грином и в полной мере дает представление о его умении.

Показания Оуэна Мак-Карти, учителя из Киллалы

«Я веду занятия в школе классического направления в Киллале. У меня занимаются мальчики разного возраста. Мне тридцать семь лет. В эти места я приехал три года назад. Родился я в Трейли, графство Керри, там же и преподавал, равно как и в Корке, и в Лимерике, графство Корк. В Керри и Корке мною было получено официальное разрешение на преподавание. В обоих городах я присягал на верность королю Георгу, коего признаю и нашим законным монархом. В Киллале я не подавал аналогичного прошения, так как закон того более не требует. Однако считают, что должно хранить верность былой присяге, как к тому призывает и учение моей церкви. Противного от католических священников мне слышать не доводилось.

Был несколько раз (но не в Киллале) под стражей по разным обвинениям, главным образом за неподобающее поведение при нарушении общественного порядка. В организациях Избранников и Объединенных ирландцев не состою и не могу указать ни одного их члена. Если бы у меня были подобные сведения, я бы тут же доложил суду. Объединенные ирландцы — безумцы и смутьяны. Республика — это страна без короля. Я дважды присягал на верность королю Георгу. О замыслах Избранников знаю не больше других. Мне показывали их так называемое воззвание. Они безумцы и разбойники, а писавшему их воззвание недостает классического образования. В ту ночь, когда надругались над Сэмом Прайором, я был в таверне, что могут удостоверить многие.

В графстве Корк я учительствовал в местечке Макрум. Там тоже бесчинствовали Избранники, но я к этому касательства не имел. С Патриком Линчем, капитаном Избранников из Макрума, не знаком. Его, как и многих других, увидел впервые уже на виселице. Недовольство властями среди учеников не насаждал. Я пишу стихи по-ирландски, они широко известны среди тех, кто знаком с языком. Пишу о самом безобидном, как-то: о любви, о природе. В трезвом виде закон не преступал».

Из ответов Мак-Карти явствует, какие вопросы ему задавали и какие цели преследовали судьи. Господин Грин, если мне не изменяет память, изрядно сократил показания, очевидно руководствуясь здравым смыслом. Например, и капитан Купер, и господин Гибсон с подозрением отнеслись к тому, что Мак-Карти умеет читать по-французски, и они пытались выведать, не хранит ли он революционные брошюры из Парижа. У Мак-Карти хватило терпения спокойно ответить на все эти вздорные вопросы. Его чуть ли не штыками подняли с постели, но такие обстоятельства оказались ему на руку: ум его прояснился, он отвечал быстро и неодносложно и, как мне показалось, с чуть заметной язвительной усмешкой. Его показания явно разочаровали судей, и они с досады не раз называли его в числе вероятных «злодеев». Однако до поры оставили его в покое.

Зато семерым другим людям вынесли обвинения и отправили в тюрьму, в Баллину. Против них «показал» некто Подж Нолли, коротышка-горбун, немного знавший английский язык; в округе его недолюбливали. Даже капитан Купер понимал, что Нолли никоим образом не связан с Избранниками, зато тот с готовностью назвал множество людей, так или иначе высказывавших недовольство властью. Например, одним из арестованных оказался молодой крестьянин Джералд О’Доннел, помогавший брату Ферди на полях, арендованных у Купера. Было доказано, что в прошлом году Сэм Прайор пришел к нему за десятинным сбором, но Джералд О’Доннел выгнал его в шею с руганью и проклятьями. Нолли показал, что с той поры молодой О’Доннел за кружкой пива в таверне неоднократно угрожал Прайору и клялся, что в иных графствах со сборщиками десятины не церемонятся, отрезают уши.

Я не верю ни одному слову из поклепа Нолли, укрывавшегося на время судебного разбирательства в доме Купера. Из таких людишек и получаются доносчики. Шмыгая вечно сопливым носом, они пересказывают стародавние сплетни из таверн. Господин Фолкинер предположил, что это «показание» Нолли последовало за некоторым послаблением ему в уплате аренды, долг за ним был немалый. Это предложение хотя и отвратительно, но не лишено логики, ведь должен же был Нолли, отважившись на столь рискованную затею, руководствоваться чем-то, кроме любви к общественному порядку. В ирландских судах доносчики не в диковинку, только мало кто из них доживает до старости.

Семерых арестантов посадили на две телеги и под конвоем йоменов увезли из Киллалы. Их жены и матери голосили, цеплялись за повозки, стараясь дотянуться до связанных узников. Как унять их смятение? На улице толпился народ, многие, видя, как убиваются женщины, роптали. Когда несчастных везли мимо церкви, Мэрфи, второй священник католического прихода, выскочил навстречу и протянул им распятие для поцелуя. Бедные люди льнули к нему губами. А у фронтона церкви стоял, засунув руки за пояс, насупившись, Ферди О’Доннел. Рядом его друг Мак-Карти, он что-то говорил в утешение.

Телеги скрылись из виду, но еще несколько минут доносились с дороги на Баллину скрип колес и стук копыт — конвой ехал верхом. Не умолкла и улица — женщины все причитали. Крестьяне судачили о случившемся. Я удалился к себе домой и, чтобы усмирить мятежную душу свою, воззвал ко Всевышнему, не менее ревностно, чем какой-нибудь гнусавый ханжа методист.

Вечером следующего дня большая группа людей напала на хижину Поджа Нолли. Жену и ни в чем не повинных детей выгнали на дорогу, а домик разрушили, закрома спалили, несколько голов скота зарезали. Еще месяц назад подобное происшествие всколыхнуло бы и ужаснуло всех крестьян, сейчас же оно никого не удивило, о нем говорили как об очевидном, хотя и маловажном.

В памяти дольше держится то, что видел собственными глазами, и думается, проводы арестантов, рыдания женщин, скрип телег, губы, лобзающие распятие, запомнятся куда дольше, чем пересуды о спаленной соломенной крыше. Тогда я полагал, по велению разума, что среди схваченных есть, очевидно, и настоящие Избранники, и люди непричастные. А каково крестьянам смотреть, как ни в чем не повинных товарищей увозят в тюрьму, в них пробуждалась и жалость, и ярость — до чего же зависимы они от воли или даже прихоти помещиков! В дальнейшем, когда некоторых из крестьян мне доведется узнать получше, этот эпизод вновь и вновь будет пересказываться мне, будто с него и начались наши беды.

Ирландцы — народ чувствительный, но ветреный, так отмечают почти все побывавшие в стране. Семейные и дружеские узы весьма сильны. Вспыльчивый и обидчивый характер. Человек, пользовавшийся дурной репутацией, враз становится едва ли не героем, случись ему кончить на виселице или хотя бы сесть за решетку. В тавернах о нем начнут слагать прочувствованные, исполненные гнева баллады. А если такой человек и дотоле пользовался уважением и почитанием, как Джералд О’Доннел, гнев людской еще пуще. А может, и впрямь наши беды начались в тот день, когда телеги прогрохотали по дороге в баллинскую тюрьму. Как знать! Начальное звено в цепи страстей человеческих не сыскать, не разглядеть в вихре наших чувств.

 

5

 

УГОДЬЯ КИЛЛАЛЫ, АВГУСТА 5-ГО

— Из-за тебя я стала посмешищем всего прихода, — бросила Джуди Конлон.

— Ну, Джуди, согласись, в этом наша общая заслуга, — отшутился Мак-Карти.

Он стоял в дверях, прислонившись к косяку, и глядел на бухту.

— При муже никто и слова дурного обо мне не смел сказать, он меня, бывало, и защитит, и похвалит.

— Как не похвалить! Всякий, кто с тобой переспал, равнодушным к твоим прелестям да красоте не остался. Да и я ли тебя не хвалил — и в сердце своем, и в стихах.

— Тогда я замужняя была и сейчас могла бы замуж выйти.

— Ну какой из учителя, да еще и поэта, муж!

— Говорят, Оуэн, ты хороший поэт.

— Верно говорят. Я и впрямь хороший поэт.

— Но из тебя и учитель неплохой, а в Киллале всегда нужна школа.

— Нужна, да не мне. Ухожу я, Джуди. Не по нутру мне все, что здесь творится, и то ли еще будет!

— Это ты о Сэме Прайоре, о том, кому уши отрезали? Ничего, старому упырю это к лицу.

Мак-Карти рассмеялся.

— Ну и свирепа же ты! В один прекрасный день ты и меня порешишь. Боюсь, одними ушами не удовольствуешься. Нет, Киллалу ждут смутные времена, поэту здесь несдобровать. Богом клянусь, кабы не господин Фолкинер и этот маленький протестантский священник, сидеть бы мне сегодня ночью в тюрьме. Уж как Куперу не терпелось меня засадить!

— Куперу не терпится на свою голову беду накликать, — подхватила Джуди. — Не зря люди толкуют. Они вместе с этим Поджем Нолли людей допрашивают да свободы лишают.

— Джуди, от всего этого бедному Джерри О’Доннелу не легче. Он за всю жизнь руки ни на кого не поднял, разве что вытолкал со двора того же Нолли, когда тот с судебным приставом заявился к Ферди и хотел увести двух коров. Впрочем, я сейчас уже и сам не знаю, кто с Избранниками, а кто — нет. Знаю лишь, что Ферди ни при чем, богом клянусь.

— Кое-кто говорит, что учителю нужно народа держаться, как в других селениях!

— Вот это славные речи!

— Господи, ну что женщина понимает! Что услышит, тому и верит.

— Значит, незачем ей о таких вещах рассуждать. Не для того я спозаранку сегодня встал, чтоб бабьи уговоры да увещевания выслушивать.

— Оуэн, ведь правда, ты никуда не уйдешь? Ведь ты просто так сказал, в сердцах, а?

— Нет, уйду. — Он повернулся к ней лицом. — Я не шучу. Такому, как я, оставаться здесь — безумие. Сейчас мне просто повезло, а в следующий раз? Хочешь, чтоб и меня связали по рукам-ногам и на телеге увезли в тюрьму? Чтоб мне в утешение лиходей Мэрфи сунул крест под нос?!

— Господи, Оуэн, как же я без тебя?

— Не бойся, по миру не пойдешь. По просьбе господина Трейси я переписал ему свои поэмы на тонкий пергамент вместе с поэмами О’Рахилли и О’Салливана. Мои не хуже, — слукавил он. Конечно же, ни одним стихом не сравнится он с О’Рахилли.

— Состаришься, останешься один-одинешенек, что толку тогда от твоей поэзии?

— Если не уеду из Киллалы, боюсь, и состариться не успею. Господи, как носит меня, кроткого, безобидного мотылька, по всей Ирландии. Да самый последний бродяга и то столько не скитался!

Джуди положила руку ему на плечо, встала на цыпочки.

— Поступай так, как тебе лучше.

— Кабы знать, что лучше мне, а что лучше другому. Иной раз смотрю на бедных детишек — за обучение их с родителей плату беру и думаю: зачем я все это делаю, зачем пытаюсь насильно вбить в их головы знания?

— Как же, ведь им эти знания нужны. Не меньше, чем одежда, которую им шьет портной.

— Для того чтоб покалечить скот да на телеге отправиться в тюрьму, больших знаний не нужно.

— Так уж мир устроен, — вздохнула Джуди.

— В Уэксфорде поднялась Гэльская армия, в мой родной Манстер держат путь из Франции корабли с высокими мачтами. А здесь, в Мейо, люди готовы удавить друг друга из-за коровы или клочка земли, на котором и козе попастись негде. Жалкий, убогий край.

— Тех мест, где ты побывал, я не видывала. Может, надумаешь и меня с собой взять?

Мак-Карти покачал головой.

— От господина Трейси я получу пять гиней, три дам тебе, две оставлю. Мне предостаточно.

— Ты считаешь, из меня не вышло бы учительской жены?

Он провел рукой по ее густым жестким волосам, погладил по щеке.

— Вышло бы. Просто, любовь моя, я не из тех, кого берут в мужья, ты ж и сама это отлично понимаешь.

— Понимаю, — прошептала она и отступила на шаг.

Он снова взглянул на далекую серо-унылую гладь бухты. У Джуди, как и у других женщин, которых он знал, доброе сердце, славная, щедрая душа. Но что или кто, кроме нее, удерживает его в Мейо? Друзей раз-два, и обчелся, ведь в женщинах друзей не обрести. Их душа — извечная тайна, и даже ночью, в минуты близости, разгадки не найти. А друзья его — это Ферди О’Доннел, что живет на холме, да Шон Мак-Кенна, учитель из Каслбара, в долине. Нет, ничего и никто не держит его здесь. Занятия в школе окончились, через две недели он получит от Трейси пять гиней.

Найдут нового учителя, какого-нибудь юного простачка из Керри, который еще не разобрался в жизни.

 

БАЛЛИНА, АВГУСТА 7-ГО

В миле от Баллины в таверне Райана за чашей пунша встретились Малкольм Эллиот, Рандал Мак-Доннел и Мэлэки Дуган. Но пить пришлось лишь двоим первым, Дуган отказался. Он сидел вроде бы бесстрастно, но настороженно, взгляд больших кротких глаз миновал собеседников и уперся в грубо сколоченный стол, в трещину меж досками. Дуган держался свободно, не смущаясь.

— Клянусь господом, сэр, — обратился он к Эллиоту, — я понятия не имею, что творят эти злодеи под покровом ночи. Да они, говорят, чуть не пристрелили господина Гибсона, я у него землю арендую, за все время дурного слова от него не слышал.

— Да, да, конечно, — перебил его Эллиот. — Просто вы из тех, на кого равняются люди, в том числе и Избранники.

— Что вы, сэр, это, должно быть, оттого, что я смолоду был задирой, зачинщиком всех драк. Сейчас уже годы не те, — он похлопал себя по изрядному животу. — Сойтись деревней на деревню — забава для молодых. И им не вредно размяться, и по всей округе о них пойдет молва. — По-английски Дуган изъяснялся вполне сносно, хотя говорил быстро и коверкал слова.

— Ну, с вами в таких побоищах тягаться некому, — польстил Мак-Доннел. — Помнится, года три назад вы славно поработали дубинкой, когда дрались с Балликаслом. Вот уж где дремучие мужики.

— Плохие времена настали, — перевел разговор Эллиот, — тюрьмы полнятся людьми из Киллалы и Килкуммина.

— Для всей страны, сэр, плохие времена. Нам в церкви господин Хасси каждое воскресенье толкует, какие беды нас ждут. Морем на нас идут французы, богу они не молятся, в церковь не ходят. А у нас на юге, в Уэксфорде, против короля восстали. Да и в нашем графстве зло вершится.

— Вы, видать, всегда закону послушны, — сухо заметил Мак-Доннел.

— На том стоим, — молвил Дуган.

— Семеро наших земляков за решеткой в Баллине. И скольких еще посадит Купер, пока «следствие» закончит.

Тяжелая бычья голова согласно кивнула.

— Несправедливо он поступил. Эти семеро такие же Избранники, как и я.

— Во всяком случае, за одного я ручаюсь, — сказал Мак-Доннел, — за Джерри О’Доннела. Ушам своим не поверил, когда узнал, что его схватили. Поехал к Сэму Куперу, чтобы за парня заступиться. Лучше дома сидеть, на горячую кашу дуть, чем пред ним пустые, точно мыльные пузыри, слова выдувать. Налил он мне стакан виски, да только зол я был, стаканом об камин, и ушел.

— К такому спиной поворачиваться я бы не стал, — проговорил Дуган, — скажет, не уважаю дворянство.

— Дворянство! — хмыкнул Мак-Доннел. — Это он-то «дворянство»?! Да у цыгана больше дворянской крови. Да его предки — бандиты кромвельские.

— Так же как и мои, — вставил Эллиот.

— Ну, во всем есть и дурное, и достойное, — тотчас парировал Мак-Доннел, — в свое время мы с Сэмом Купером славно гуляли. А теперь он стоит передо мной, смотрит в глаза и лишь самодовольно ухмыляется. Да несчастного Джерри О’Доннела скорее по праву можно назвать дворянином. О’Доннелы — род старинный.

— Очевидно одно, — сказал Эллиот, — Купер на этом не остановится.

— Так же как и Избранники, — прибавил Дуган. — Они люди храбрые, решительные, разве не так?

— Возможно, — согласился Эллиот, — но и весьма недальновидные. Ну, посеют они смуту в округе, а дальше? Им не победить, потому что они и сами четко не представляют, чего хотят. То ли чтобы крестьян не сгоняли с земель, то ли чтобы снизили ренту, то ли хотят свести старые счеты. А может, им просто не по душе жестокость и насилие?

— Вот вы называете их темными людьми, — промолвил Дуган, — так найдите образованных, кто посоветовал бы им, а, господин Эллиот?

— Вот именно, посоветовал, — кивнул Эллиот, — а не повел бы за собой, вожди и среди простолюдинов найдутся.

— А какой бы они дали совет?

— В Уэксфорде восстание поднялось лишь потому, что крестьяне примкнули к Объединенным ирландцам.

— А разве уэксфордцы оказались дальновиднее? Пришло время браться за оружие, хватились Объединенных ирландцев, а тех и след простыл. Думаю, сэр, если уж человек настолько обозлен, что стал Избранником, так он уповает лишь на себя да на темную ночку, но никак не на щедрые посулы господ.

— А ведь уэксфордцев вел один из «господ», Беджнал Гарви, — напомнил Эллиот.

Бедный Гарви, подумал он. Толпа вооруженных пиками крестьян буквально выволокла его из собственной усадьбы, замка Беджнал. И он, толком не понимая, что к чему, оказался во главе восставших. И прошел с ними по всему Уэксфорду. Их вождь и в то же время их узник, он спорил и с пьяными задиристыми крестьянами, как мог урезонивал их, просил сохранить жизнь пленникам, шел ради этого на уступки. А после разгрома восстания он, переодевшись в крестьянское платье, пытался скрыться. И вот сейчас голова его красуется на копье над уэксфордской тюрьмой.

— Один странник рассказывал мне об этом джентльмене, — припомнил Дуган. И в первый раз улыбнулся, обнажив почерневшие пеньки зубов.

— Вот что, Мэлэки, — вдруг заговорил Мак-Доннел, — я свел тебя с господином Эллиотом не для того, чтобы ты перед ним дурачка разыгрывал.

— Да и я так считаю, — отозвался Дуган, — хотя, конечно, приятно провести утро с двумя джентльменами.

— Равно как и мне. Джон Мур ручается за Эллиота, а я ручаюсь за Джона Мура. Вы прекрасно понимаете, зачем мы решили с вами потолковать.

— Вот как! — усмехнулся Дуган. — Так зачем же, Рандал?

Эллиот заметил, что с Мак-Доннелом Дуган держится много свободнее: обращается к нему по имени и доходит едва ли не до развязности. Мак-Доннел по своему положению оказался меж двух огней: еще не господин, но уже и не просто зажиточный крестьянин. Самого Мак-Доннела, человека прямодушного и открытого, это не беспокоило, он готов выпить с любым. А меж Эллиотом и хитрым, набычившимся Дуганом неодолимая пропасть. То же, наверное, испытывал и Беджнал Гарви, когда вел по дорогам Уэксфорда мятежных крестьян.

— Ты с Избранниками, — сказал Мак-Доннел. — С Избранниками Киллалы, как вы себя именуете. Будь мировые чуточку поумнее, они бы упрятали за решетку тебя. А мы с Малкольмом Эллиотом — из Объединенных ирландцев. Им присягали на верность. Видишь, все тебе рассказали открыто.

— Что и говорить, открыто! Верно, Рандал. Вы всегда были открытым человеком. — Дуган поднял третью нетронутую кружку, налил пунша. — Ох, как крепко любил я в молодости это зелье. Уже десять лет и капли в рот не беру. — Он поднял кружку к окну, сквозь которое просачивался скудный свет. — Бывало, дай только дорваться, удержу не знал!

— Помню, помню, — кивнул Мак-Доннел, — пить ты был горазд. Ты еще моему отцу помогал на Килкумминской косе бренди с французских судов сгружать, так отец всякий раз бочонка-другого не мог досчитаться.

— Что он, не догадывался, что ли? Щедрой души человек был и не хвастал этим, как некоторые.

— Скоро другие корабли бросят якорь в Манстере, — сказал Эллиот, — только привезут они не бренди.

Дуган основательно отхлебнул из кружки, облизнул губы.

— Надо же, вкус такой же, что и десять лет назад. Хотя с той поры я его уже подзабыл. — Он выплеснул остатки пунша на пол и поставил кружку на стол.

— Высадятся французы, и тут же поднимется весь Манстер, — продолжал Эллиот.

— Очень может быть, — согласился Дуган, — но Манстер от Мейо далеко. Так же как и Уэксфорд.

— И на юге, и в центральных графствах у Объединенных ирландцев силы немалые, — пояснил Эллиот, — а в Слайго и Голуэе тоже есть наши люди. Не так, правда, много, но число их все растет. Если удастся поднять весь народ, мы победим.

— Вам-то кого побеждать, господин Эллиот? Мне это совсем невдомек. Вы дворянин, земли у вас вдосталь. Чего ж вам не хватает?

Эллиот не сразу нашел что ответить.

— Свободы, — изрек он наконец.

— А кто вас неволит? — с искренним недоумением спросил Дуган.

— Англия, — ответил Эллиот. — Наше правительство и парламент, которые у нее на поводу. — Неволит меня и прошлое, хотелось добавить ему, но Дугану этого не понять.

— Значит, еще больше власти хотите, — подытожил Дуган. — Ну а простым людям в Мейо от этого какая польза? Мы и так под пятой у помещиков. У вас ведь и в мыслях нет их скинуть. Вы и сами оба помещики.

— Как знать, — вступил в разговор Мак-Доннел. — Как знать, начнется восстание одним, а закончиться может совсем другим.

Эллиот испытующе взглянул на него, но Мак-Доннел улыбался как ни в чем не бывало.

— Помещик помещику рознь. Взять, к примеру, такого, как Купер, — ему все мало, или такого, как ваш Гибсон. Таким, конечно, не поздоровится, когда заваруха начнется.

Эллиот заговорил было, но осекся. Мак-Доннел и Дуган пристально вглядывались друг другу в лицо.

— В восстании мы будем в одном лагере, а Гибсон, Купер и им подобные — в другом. Да и таким, как Фолкинер и Сондерс, тоже там место. Несладко им придется, когда восстанет все графство, а что по силам одним Избранникам? Резать скот, жечь закрома да стрелять из-за кустов. Со временем вас, без сомнения, всех разгонят.

— А вы, господин Эллиот, тоже так думаете? — спросил Дуган.

Мак-Доннел положил руку на плечо Эллиоту и слегка нажал.

— Среди моих арендаторов найдется немало людей, — обнадежил Мак-Доннел, — кто, хоть к Избранникам и не примкнул, скажи я слово — мигом присягнут Объединенным ирландцам и пойдут за мной. И вы это прекрасно знаете. На земле Мак-Доннелов крестьяне своему господину преданы. И у Корни О’Дауда с Томом Белью такие же верные люди. И я, и Корни, и Том приняли присягу. Действовать мы начнем, лишь когда придут французы. Ни дня не мешкая, выйдем на дороги. На побережье, в Уэстпорте, тоже есть свои люди, придет время — узнаете, кто именно.

Дуган провел рукой по шапке жестких, непокорных волос, но промолчал.

— Нам, Мэлэки, нужны и твои люди, и ты сам.

— Я ж не Мак-Доннел, что в Балликасле живет, я простой, темный мужик, как и всякий Избранник. Ясное дело, вожака у нас нет. Просто кучка темных, бедных крестьян.

— Ты это бабушке своей рассказывай, — усмехнулся Мак-Доннел.

Дуган тоже рассмеялся, на крепкой мускулистой шее заплясала тяжелая цепочка.

— Присягнете Объединенным ирландцам, под их началом и встанете. А резать скот да кромсать уши сборщика десятины нам не пристало. Нас волнует судьба всей Ирландии, а не одного графства Мейо, — сказал Эллиот.

— Что ж, господин Эллиот, — отвечал Дуган, — вот что, пожалуй, мне по силам: пригляжусь-ка к тем, кто, по-моему, с Избранниками стакнулся, да и передам ваши слова, а там уж рассудим, как быть.

— А большего мы, Мэлэки, и не просим, — заключил Мак-Доннел, — большего и не просим. — Он наполнил кружки.

— Выпей хоть глоток за то, что так удачно договорились.

— С удовольствием пью за ваше здоровье, — сказал Эллиот, — а за договор пить рано, его скрепит присяга.

— Вижу, вы джентльмен самых строгих правил, — проговорил Дуган, — как вам и положено.

Эллиот и Мак-Доннел остановились подле своих лошадей на пыльной дороге под палящим солнцем.

— Думаю, помощи от вашего Дугана мы не дождемся. Этот мужлан себе на уме, да еще и буян, — сказал Эллиот.

Мак-Доннел улыбнулся.

— Верно, он из таких. Отчаянный малый. Громила, каких в Мейо, хоть день верхом скачи, не сыщешь. А вы его другим представляли?

— Чуть покладистее.

Мак-Доннел сплюнул, машинально растер плевок сапогом.

— Тогда, Малкольм, ищите людей в другом месте. У нас видите какие. Они еще и не на такое, как Дуган, способны. Впрочем, нам еще, может, предстоит в этом убедиться. Никогда не обращали внимания на жителей Белмуллета? Вот уж воистину дикарское племя, настоящие язычники. «Христос пострадал за людей, но не из Белмуллета» — такая бытует поговорка.

Эллиот усмехнулся.

— Если Христос пострадал за таких, как Мэлэки Дуган, он просчитался.

Мак-Доннел даже крякнул от удовольствия, хлопнул Эллиота по плечу.

— Какие же вы, протестанты, страшные богохульники!

— И вы, католики, не лучше, — с усмешкой парировал Эллиот.

А ведь лет семь-восемь тому назад они с Мак-Доннелом дружили, на охоте им не было равных, оба непременно участвовали в скачках и праздничных пирушках, откуда уходили под утро последними. А потом Эллиот уехал в Дублин, затем в Лондон. И, вернувшись, увидел, что кругозор Мак-Доннела по-прежнему ограничен окрестными полями и холмами. А Белмуллет — словно белое пятно неведомых земель на карте исследователя.

— Наверное, мы оба глупцы из глупцов, — сказал Мак-Доннел, — помещики договариваются с Избранниками. Дай-то бог нам уцелеть, а то не ровен час, и у нас на шее петлю затянут. Мало ли помещиков вздернули в Уэксфорде. И Беджнал Гарви тому пример, и Гроган.

— Это право вы заслужили, — сказал Эллиот уже без улыбки. — Весьма возможно, что нас ждет виселица.

— Перед этим юнцом Джоном Муром мне нетрудно было отговориться. Не сказал ему ни «да», ни «нет», но, богом клянусь, когда я увидел телеги с арестантами по дороге в Баллину, все мои сомнения как рукой сняло. Я понял: либо мы, либо они. И борьба предстоит суровая. Прошли те времена, когда какой-нибудь замухрышка, вроде Сэма Купера, мог разъезжать по всей округе и повелевать, как турецкий султан.

— Не забывайте, что арестованные — Избранники. А с ними у нас в графстве всегда круто обходились. Двадцать лет назад они вряд ли бы даже до тюрьмы живыми добрались.

— Что верно, то верно, — согласился Мак-Доннел. — Но то было во времена наших отцов. Однако и по сей день справедливости в стране с гулькин нос. Может, придут французы — прибавится и справедливости, и мушкетов, и солдат.

— Возможно, — согласился Эллиот.

— А вдруг нет? — тут же усомнился Мак-Доннел. — Вы, Малкольм Эллиот, мятежник особого вида. Выжидающий мятежник. Вы должны вдохновить меня, а не сеять сомнения.

— А вы на меня, Рандал, не равняйтесь. Уже года три, как я потерял надежду, что восстание освободит Ирландию. Полностью потерял. И на этот счет сомнений у меня нет. Бог создал меня отнюдь не повстанцем. Мне даже порой кажется, что я совершаю над собой насилие.

— Да, нелегко вам, тогда жаль мне вас. А я, стоя на крутом холме и видя, как у подножья проезжают телеги, как за ними бегут и голосят женщины, сказал себе: «Рандал, пропади все пропадом, но, когда французы объявятся на юге, подними все Мейо». И, клянусь господом, подниму. Если мне поможете и вы, и Корни О’Дауд, и Том Белью, и Дуган со своими Избранниками. И как подумалось мне такое, аж голова кругом пошла, будто я хлебнул виски. Господи боже мой, хотелось шляпу в небо закинуть. Девой Марией клянусь, всем нос утрем. Мы будем править Мейо!

— Вы только послушайте, как богохульствует этот идолопоклонник-папист. Вы столько же смыслите в восстаниях, сколько в сочинениях Платона.

— Думаю, что смыслю побольше вашего, — бросил Мак-Доннел. Он вдел ногу в стремя и вскочил в седло. — Мы будем править Мейо. — Коснулся рукой шляпы и поскакал прочь — к дороге на север.

А Эллиот поехал на юг, к Баллине, где томились в тюрьме парни из Киллалы, где стояла усадьба Ров. Слева вдалеке в голубой дымке высились Бычьи горы. Дорога то шла по берегу неспешной реки Мой, богатой лососем, — он сам рыбачил мальчишкой, закидывал бечевку с согнутой булавкой, на конец насаживал червяка. Это его родной край, это родной край и Мак-Доннела. Только сейчас он, Эллиот, здесь чужак. Как он тосковал по Мейо в Дублине, сначала в колледже Святой Троицы, потом в своих апартаментах недалеко от Королевского подворья. Тогда он вспоминал каждую излучину реки, изменчивое небо, шорох опавших листьев на тропинках. Точно серокрылая чайка, взмывшая в серебристо-голубое дублинское небо, уносила его на мгновенье в родные места, и он живо представлял себе бухту Киллалы, куда несла свои воды Мой, солоноватый запах близкого моря. Сейчас же перед ним поля, одни унылые, до горизонта, поля, и в воздухе никаких запахов. Чтобы поднять настроение, он заставлял себя припоминать, какими были эти бескрайние поля раньше.

 

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 8-ГО

— Ты, Ферди, отлично понял смысл, — похвалил Мак-Карти, — но перед тобой же бессмертная поэма, а не договор об аренде или купчая. Давай-ка повторим еще раз.

Они сидели за низким, грубо сколоченным столом на кухне у О’Доннелов, перед ними — книга поэм Овидия, переплет ее потрепался, страницы поблекли.

— Прочитаем еще раз, — терпеливо предложил Мак-Карти: — «Inde per immensum ventis…» — Каждое слово долго звучало в ушах, каждый звук совершенен и могуч, словно удар колокола.

Он скользнул взглядом по знакомой странице. До чего ж искусен этот древний язычник! Равных ему нет. Правда, орудием ему служила мудрая и могучая латынь. Все, что ни пожелаешь, можно написать на латыни. Каждое слово дышит легкостью и силой.

— И стал Персей подниматься все выше и выше в поднебесье, и вскоре внизу под собою увидел он всю землю. А ветры все несут и несут его, рассказывает поэт, то влево, то вправо, облаком парит он над землей. Вся она — внизу, под ним. Так им, бедным язычникам, казалось встарь. Подобного Персею видеть не доводилось. Представь себе чаек, что парят над мысом Даунпатрик. Крылья у них велики, а глазки хоть и маленькие, но с высоты видят далеко от Голуэя до Донегала. Нам они кажутся свободными, однако ими повелевают ветры, носят чаек, куда захотят. Представь себе их полет, ярко, красочно, и давай еще раз прочитаем поэму.

Но О’Доннел положил сильную тяжелую ладонь на страницу — и сразу черными тучами затянулось небо над далеким южным морем.

— Спасибо, Оуэн. Ты очень добр. Спасибо, что пришел. Книги принес, но мне сейчас не до Персея и не до чаек. Бедняга Джерри за решеткой, да с ним еще пятеро.

— Понимаю, тебе сейчас тяжело, а Джерри еще тяжелее. Но до приговора еще ох как далеко.

— Хотя оба мы знаем, каков он будет, — вздохнул О’Доннел и отодвинул книгу. — Я человек смирный, но попадись мне сейчас Подж Нолли, придушил бы. Так бы сдавил ему глотку, что он бы лживым своим языком подавился. Ведь за его донос Джерри жизнью поплатится.

Мак-Карти, не зная, как утешить друга, закрыл книгу, стал поправлять выпадающие страницы. Вечерело. Далеко-далеко на западе, на краю света, где несут свои воды безбрежные моря и где по бескрайним лугам бродят несметные вольные стада Атласа, Персей остановился отдохнуть.

— А в этом году господь послал нам урожай на диво, думали, что удастся и за аренду заплатить, и на жизнь хватит. Совсем недавно мы вот за этим столом с Джерри и Мейр толковали. Оуэн, неужели его повесят, а? Как сам-то думаешь?

— Ох, Ферди, до приговора еще далеко, а господь милосерд. Сколько еще всякого случится за это время!

Что мог он сказать с уверенностью? Что Подж Нолли не выступит перед судом и не присягнет на протестантской Библии?

— Богом клянусь, Оуэн, узнай я хоть сегодня, что французы высадились, отыщу пику — и, не колеблясь, к ним.

— И не ты один. По дороге к тебе зашел в Килкуммине в таверну, то же самое слышал. И говорили вовсе не Избранники, поручиться готов. Впрочем, сейчас те люди, может, уже и примкнули к ним. Целый час прошел. К Куигли целая очередь, чтоб Избранникам присягнуть. Да и в Киллале то же. Сэм Купер и его йомены скоро всех крестьян против себя настроят, значит, пополнятся ряды Избранников. Купер и Дуган — два сапога пара: невежественные, жестокие головорезы.

О’Доннел вздохнул.

— Ох, уж этот Сэм Купер! Может, ты слышал, что когда-то Холм радости принадлежал нашей семье. Так это истинная правда. У нас хранится большущий свиток, подтверждающий это. Еще со времен Стюартов сохранился. Отец, бывало, как выпьет чуток, непременно о нем вспомнит.

— Такие свитки едва ль не в каждом доме по всей Ирландии, — сказал Мак-Карти, — пусть себе лежат да истлевают, незачем о них думать. Сейчас всем заправляет солдатня Кромвеля, а и с его-то поры сколько воды утекло. Жил в местечке Фермой графства Корк старик, так у него этих пергаментных свитков и грамот целый ящик, а сам ютился в хибарке. Послушать его хвастливые рассказы — спятить можно, а у самого и гроша за душой нет.

— Я не из хвастовства говорю, — ответил О’Доннел. — Но все эти дни я места себе не нахожу, как подумаю, что Купер наши судьбы вершит, бедного Джерри за решетку упрятал. За ним в полночь пришли, ворвались в дом, Мейр даже одеться не успела. Да, Купер хозяин. А Подж Нолли вроде мартышки у него на плече.

Мак-Карти рассмеялся.

— Удачное сравнение. Вас что, в Дуайи учили риторике? Как я тебе завидую, ты повидал Францию, эту чудесную страну.

— Чудесную страну, говоришь? Да мы Францию видели не больше, чем ты с острова Акилл. Нас в семинарии не тому учили, чтоб мир познавать, а чтоб богу служить. А семинарии что там, что здесь — все одинаковы. Французские священники смотрели на нас свысока, мы — народ отсталый. Нечасто ирландцам внимание да забота перепадает.

— Сами виноваты, — отрезал Мак-Карти.

— Вот ты самый ученый в наших краях человек, — продолжал О’Доннел, — не считая господина Хасси. А тебя, как бродягу или последнего батрака, перед судьями выставили.

— Я извернулся, ужом пролез сквозь все их хитрые вопросы, — ответил Мак-Карти.

— А вот Джерри изворачиваться бы не стал. Горячий уж очень, всегда все напрямик — что думает, то и скажет. Наживет он в тюрьме новых бед, меня-то рядом нет, а за ним глаз да глаз нужен.

— Образование тебе в помощь, — сказал Мак-Карти.

— Эх, если бы! — вдруг сдавленно вскрикнул О’Доннел и рванулся к книге. Мак-Карти едва успел отодвинуть ее подальше.

— Полегче, полегче. Горе горем, а за эту книгу я выложил три с половиной шиллинга.

О’Доннел метнул на него свирепый взгляд, но тут же смягчился.

— А не пора ли откупорить бутылочку, что я принес? — спросил Мак-Карти. — А Персей пусть пока витает в небесах.

О’Доннел лишь покачал головой.

— Пей, Оуэн, один, я сегодня не буду. Вчера мы с Мейр помолились пресвятой деве, и я поклялся, что капли в рот не возьму, пока Джерри не вернется и сам со мной не выпьет.

Так и живем мы, преклонив колени в молитве, на земляном ли полу или на холодных церковных плитах. А у них — суды, йомены, виселица. Они владеют землей и крепко стерегут ее от нас. Нам только и остается молиться, посылая к небесам немощный зов.

Уже десять часов, но за открытой дверью еще тепло и светло. Слишком светло — даже луны не видно. Не пить же Мак-Карти на глазах О’Доннела, зачем вводить его в искус?

— Пей, не стесняйся, — нетерпеливо бросил О’Доннел. — Меня, право, и не тянет.

Мак-Карти поднял бутылку с пола, откупорил, поставил на согнутый локоть и приложился к горлышку.

— Ну вот, так-то лучше, — пробормотал он и вытер рукой губы.

— Ты, Оуэн, правильно делаешь, что уезжаешь. Я вот не могу. Корнями врос в эту землю. Кроме этого холма, Киллалы, да Килкуммина, и знать ничего не хочу.

Крепки его корни в худой почве на каменистом склоне. Поэтический образ. Может, из Овидия, у того все герои становятся цветами либо наоборот. Главное выразить необходимо, так и чеканится первый образ. Без поэзии мы бесчувственны и слепы. В голове у Мак-Карти теснились образы, олицетворяющие каждый из трех языков: ирландский — дворянин в мехах, бредущий за плугом; английский — постноликий помещик в суконном плаще и плоской широкополой шляпе; и, наконец, латынь — королева языков, обращающая своих героев в звезды на небесах. Он вновь приложился к бутылке.

— Не слишком ли увлекся, а, Оуэн? — спросил О’Доннел.

— А у нас с бутылкой увлечение взаимное. По нраву пришлись друг другу. Как вы с Мейр. Повезло тебе с женой.

— Она последнее время рано ложится спать, — посетовал О’Доннел, — в доме горе, и мне ее нечем порадовать.

— Рано еще, Ферди, горевать. До приговора еще далеко. — Зачем он это повторяет, утешительных слов не найти.

Он неуклюже встал из-за стола, чуть не опрокинув табурет на твердый земляной пол, и направился к двери. Бухта отливала тусклой сталью. В воздухе было тепло. К Килкумминской косе скользило рыбацкое суденышко.

— Я знаю одного человека, вчера он встречался за пуншем с Рандалом Мак-Доннелом, так вот, не только Избранники готовы к мятежу, к осени, наверное, ни одного графства не останется, где бы можно было спокойно переждать смутные времена.

О’Доннел поглядел на Мак-Карти, но из-за стола не встал.

— А я знаю другого человека, который мне о Рандале Мак-Доннеле рассказал. С Мэлэки Дуганом его не сравнить, скромный, милый парень.

— Верно, — поддакнул Мак-Карти, — только он на потеху всей округе за лисами верхом гоняется. — Он спрятал книгу в карман сюртука, расправил шейный платок. — Какое счастье, что злые ветры не занесли Персея в Ирландию, на убогие задворки белого света. — И улыбнулся О’Доннелу. — Ведь твой великий принц, О’Доннел, пришел сюда и привел всякий сброд и солдатню как раз во время восстания. Яростно теснил он врага, гнал и рассеивал отряды английской армии.

О’Доннел встал и тоже подошел к двери.

— По правде говоря, я толком об этом и не знаю. Слышал, что он проходил где-то восточнее. Хотя нашу часть Коннахта он захватил и посадил своих наместников. В Тайроли правили О’Дауды. Корни из этого рода происходит. Отцова бабка все предрекала, что поднимется Гэльская армия и снова О’Доннелы придут к власти.

— Да, бабки народ мудрый, — кивнул Мак-Карти.

— Все это пустая болтовня, про Гэльскую армию.

— Уж кому, как не мне, об этом знать? — подхватил Мак-Карти. — Да поэтам не о чем было б писать, не будь такой благодатной темы. И мы накручиваем вранья все больше и больше.

— Поэты да бабки — вот кто белый свет нам в кривом зеркале показывает.

Мак-Карти засмеялся и пошел прочь, обернулся, чтобы помахать на прощанье, но О’Доннел уже скрылся в домике.

С Хью О’Доннелом не сравнится ни один герой, воспетый поэтами. Офицерам короля Генриха и королевы Елизаветы Ирландия представлялась мглистым болотистым краем, где правят вероломные, готовые предать и продать хоть родного брата князьки, их армии — свора полуголых, бородатых дикарей, под космами таятся, точно звери в чащобе, настороженные глаза. А раз дикие, так и обложить их, в их же логове, как дичь, и перебить, голову с плеч долой. Лорд Грей де Уилтон превратил весь Манстер в пустыню, расправившись с восстанием в Десмонде. Поэт Спенсер, очевидец этих событий, не пожалел красок:

«Из дремучих лесов, из темных ущелий выползали на четвереньках, ибо ноги их уже не держали, твари, обличьем своим напоминали они самое Смерть, голоса их глухи и слабы, словно замогильный зов привидений». Мак-Карти прочел эти строки в старой запыленной книге, найденной в уголке какой-то господской библиотеки. На обложке — зловещие, черные буквы названия: «Суждение о сегодняшней Ирландии».

Мак-Карти еще в юности, в дюнах Керри, читая поэмы Спенсера, половину не понимал, как глуп и наивен он был тогда. «Неси свои воды, красавица Темза, пока не дописан мой стих». Обитель покоя и забвения, каждая строчка точно из литании к Деве Марии. Цветы, цветы, ими усеяны ветви, они горят, словно звезды. Легенды и колдовство, добрые феи и волшебники. Что кроется за чудесной сказкой? Тогда Мак-Карти еще не видел ее зловещей тени, лишь в Корке он узнал, что волшебнейшая из английских поэм писалась как раз в Ирландии, и именно в Корке. Неудивительно. Чувствуется легкость и нежность самого манстерского духа. И по сей день близ Донерейла, на берегу кроткой речушки Обег, видны развалины замка Килколман — вотчины Спенсера. Эх ты, нежный волшебник-обольститель, ведь ты тоже потворствовал кровавой расправе над ирландцами, ты тоже усердствовал, чтобы превратить Десмонд в пустыню; к тебе ползли умирающие от голода, едва раскрывая опухшие и обожженные от крапивы и кислицы рты. А ты все пел: «Неси свои воды, красавица Темза, пока не дописан мой стих».

Его дописал великий гэльский принц О’Доннел, чью белокаменную усадьбу воспели поэты. Он поднял восстание, и оно охватывало графство за графством, катилось от Ольстера на юг. Мятежники сожгли Килколман. Спенсер бежал, так и не дописав свой стих, в Лондон, под крылышко к обожаемой королеве. А малолетний сын его сгорел заживо в замке. Оборванцы мятежники стояли вкруг дома, глядели, как занимается соломенная крыша, и блики пламени играли на их лицах… На южном побережье, у Кинсайла, повстанцев ждал разгром. И враз рухнули надежды. На развалинах этих мы живем и поныне, крестьяне искоса поглядывают на руины усадеб и в Манстере, и в Коннахте. Значат ли что-нибудь теперь для кого имена: О’Доннел, Мак-Карти? Один ютится на клочке земли, на косогоре, другой скитается по школам. Да, не выдерживает грубых прикосновений ветхий пергамент нашей истории — рассыпается в прах. Ферди О’Доннел сейчас мечется по своей темной хижине, натыкается на стол, постель, где спит жена. Для него история в отцовских рассказах да бабкиных пророчествах. А ему, Мак-Карти, снова в путь, до следующей убогой деревушки.

 

БАЛЛИКАСЛ, АВГУСТА 10-ГО — БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 14-ГО

Бесценный мой Джон!

Не волнуйся, когда Джордж заведет разговор с моим отцом о нас с тобой, отец обрадуется твоему предложению. Ко всей вашей семье он относится с большим уважением, а тебя выделяет особо за твои добродетели и всегда рад твоему обществу. Он уверен, что моя жизнь с тобой потечет в довольстве и достатке, размеренно и благопристойно со всякой точки зрения. И впрямь: дом твой богаче и краше моего (хотя отец постоянно твердит, да и мое наитие таково, что дворянство должно быть выше подобных сравнений). И вместе с тем отец очень обеспокоен и встревожен за тебя, как и я и, несомненно, твой брат Джордж.

И дело не только в том, что он сурово порицает твои политические взгляды, которые, как ты понимаешь, нимало меня не волнуют, ибо, ты согласишься, политика — занятие не женское. Дело в другом: как бы взгляды твои не завели тебя на опасный путь. Одна мысль об этом приводит меня в трепет — а вдруг папины волнения небезосновательны. В округе только и разговоров, что о недовольстве крестьян, о том, что они стакнулись с безрассудными и испорченными людьми, которые кичатся своим благородным происхождением и манерами и приняли сладостные, соблазнительно-щедрые посулы Объединенных ирландцев. Теперь, случись французам вторгнуться на нашу землю, эти подлые люди откроют свое истинное лицо. В таких беседах — хотя бы вчера вечером с господином Хасси и господином Фолкинером или в наших с отцом разговорах — упоминается и твое имя. Отец, конечно же, решительно отметает все подозрения, хотя в душе их разделяет.

Он не только порицает мятежные замыслы Объединенных ирландцев, он предрекает им черные дни, позор и гибель. Ну не мудр ли отец? Во всей Ирландии людей, связанных с повстанцами, ждал позорный конец, так почему же по-иному должно сложиться у нас? И что было б, случись мятежникам взять верх? Объединенные ирландцы разбудили низменные чувства темных людей, они готовы вершить неслыханные зверства. Разве разумно прописывать больному лекарство губительнее, чем сам недуг? Так считает отец, а он славится образованностью и рассудительностью.

Не сомневаюсь, он постарается повлиять на Джорджа, возможно, даже попросит заверить, что ты порвешь с теми, кто замышляет беду тебе, нашему королевству, нашей святой церкви (об этом можешь расспросить господина Хасси — он праведник, к тому же из хорошей семьи, Хасси сродни Рошам Фермойским из Корка).

P.S.

Бесценный мой Джон!

Письмо я писала после беседы с отцом, он же его и прочитал. Сейчас же пишу только для тебя. Конечно, отец мой не ахти какой мудрец, но и далеко не дурак. Ответь, бога ради, почему ты заодно с такими пустомелями, как Корни О'Дауд и Рандал Мак-Доннел? И года не прошло с тех пор, как Рандал делал мне предложение, столь неуместное, сколь и нелестное для меня. Он, возможно, и мнит себя благородным, но я его таковым не считаю. Он хорошо дерется «стенка на стенку», неплохо ездит верхом да хвастает чистым исподним — вот и все его «заслуги». Малкольм Эллиот — и впрямь человек благородный, но более унылого и постного протестанта я в жизни не встречала, а жена у него — слабоумная, да к тому же англичанка. Разве не очевидно из письма твоего, что твои сообщники всем хорошо известны, а о намерениях их нетрудно догадаться. Не сегодня завтра покончат мировые с этими зверями Избранниками и примутся за вас. Безумие и тяжкий грех обращаться за помощью к французам, им не смыть с себя кровь невинной лучезарной королевы. Я уж не говорю о королеве и прочих казненных — их не перечесть. Среди них, кстати, и ирландские офицеры, служившие королю. Я так крепко люблю тебя, что нас, конечно, ничто не разлучит, какова ни была б воля отца. О мужчины, и почему вы такие упрямые, и почему в голову вам приходят сумасбродные затеи и мешают наслаждаться умеренной, спокойной жизнью?!

Бесценная моя Элен!

Признаю: есть из-за чего тревожиться твоему отцу и огорчаться тебе. Что сказать мне? Поверь, я не стал бы связываться с делом, считай я его безнадежным. В этом отношении по крайней мере (а может, и в других) иллюзии не кружат мне голову. Твердо верю, что вооруженное восстание под хорошим руководством и при поддержке французских союзников может победить. На эту возможность я и сделал ставку, ибо по трезвом рассуждении пришел к выводу, что иначе эту страну не исцелить, не спасти.

Я не преувеличиваю возможность победы: в одинаковой мере мы можем и проиграть. Не раз задавался я вопросом: а ради чего рискую я жизнью? И рассудок мой и сердце отвечают: всякий человек мечтает о свободе. Но нельзя быть свободным в порабощенной стране. Поставь отцу в пример Америку, она воевала за независимость и добилась ее, хотя постылые кандалы на ней были не чета нашим. Ирландия, наша с тобой родина, — всего лишь придаток Англии, которая, исходя из своей выгоды, то и дело попирает наши права, унижает наше достоинство. Свой парламент Англия бережет как зеницу ока, а наш преднамеренно и планомерно развращает взятками, подкупом, позоря его на весь свет. А уж наши религиозные распри стали притчей во языцех, и опять же их разжигает Англия, они ей на руку: если народ не сплочен, он слаб. А этой язвой у нас поражены все: и богач, и бедняк, протестант или католик.

Поверь, я не краснобайствую, а пишу о том, что истинно, чего не опровергнуть. И Джордж, как никто, видит суть наших бед и, как никто, злословит об этом. Ибо, хотя у него и ясная голова и он все может верно оценить, его представление о натуре человеческой весьма безрадостное и мрачное. Я же полагаю, что всякий человек есть ларец с добродетелями и, чтобы отпереть его, нужен ключ — свобода. Не спорю, почти все наши крестьяне невежественны и грубы, но, спрашивается, почему они такие? Не потому ли, что их доля куда горше доли английского фермера-йомена? И ужасающая бедность, конечно, сказалась на их душах, а причина бедности народа нашего — в рабской зависимости от Англии. Конечно, рискованно доверять мушкет или пику людям, ослепленным яростью, но только так можно заронить надежду в отчаявшиеся сердца.

Ради чего стоит жертвовать жизнью, как не ради свободы. Есть ли дело достойнее и насущнее, чем борьба за свободу? Вряд ли твой отец осудил бы меня, выйди я с пистолетом на поединок и отдай я жизнь, отстаивая свое доброе имя, запятнанное молвой. Ведь дуэли в моде у наших дворян-самозванцев, мне же они претят.

Бесценная моя Элен, обещаю впредь не утомлять тебя столь серьезными размышлениями, буду писать о том, что тебе доступно и интересно. Ты говоришь о моих «взглядах», боюсь, у меня их просто нет. В поступках я полагаюсь на наитие — первые побуждения добродетельны. И к тебе меня привело наитие добродетельнейшее и могучее.

Джон подписал письмо, сложил, запечатал его и пошел в гостиную. Там сидел Джордж и читал. Шторы опущены, ярко горит лампа. На высоком, орехового дерева столе — маленький нож.

— Я думал, ты спишь. Уже за полночь.

— Я писал, — ответил Джон.

— Да что ты! Утомительное занятие.

— Письмо к Элен, — пояснил Джон.

— Вдвойне утомительно. Писать женщине — безумие. Всякое слово, что бомба, у тебя перед носом и взорваться может. Женщины хранят наши письма, а потом бьют нашего брата выдержками из них.

— Элен не из таких, — улыбнулся Джон. Он сидел лицом к брату, вытянув к камину ноги. — Хотя ты, несомненно, знаешь светских женщин лучше.

— К сожалению, — бросил Джордж и острым ножичком разрезал книжный лист. — Впрочем, разговаривая с женщиной, учишься многому. Например, как вести политику.

— Скорее, судя по твоим сравнениям, военные действия.

— Именно, — кивнул Джордж. — Политика и война. Неискушенным лучше держаться в стороне.

— И впрямь, — подхватил Джон.

— Война или, скажем, восстание. Оно, конечно, пагубнее всего. Заговоры, доносы, нетерпеливые сообщники. Все это, пожалуй, увлекает, но увлечение это крайне порочное.

— А не порочнее ли ухаживать за женой дуэлянта? Как мне рассказывали, и такое случается.

— Тогда по крайней мере было ясно, ради чего рискуешь, да и награда высока, — ответил Джордж и сдвинул очки на белый лоб.

— И риск оправдался?

— Еще бы. Я и по сей день вспоминаю эту женщину. Характером приветлива, в постели нежна. Да еще и умна. Чертовски умная женщина.

— Как высоко ты, Джордж, ставишь ум! В юности меня это так огорчало. Ведь я сам далеко не умен.

— Ну что ты, Джон, что ты! Хватило же у тебя ума попасть в изрядную переделку.

— Ладно, раз заговорили, — вздохнул Джон, — давай коснемся и этого.

— Только не сегодня. Времени у нас хватит. Наговоримся, успеем. А сейчас ночь, пора неподходящая.

В неровном свете камина с портрета на стене братьев созерцал высокий, осанистый господин в иноземном платье, но Джордж и Джон его не замечали.

 

КАСЛБАР, АВГУСТА 15-ГО

— Да благослови вас бог, — громко поздоровался Мак-Карти, переступив порог пивной.

— И тебе пусть пошлет благословение, — откликнулся хозяин.

Кое-кто из сидевших подле камина тоже ответил на приветствие. Два британских солдата в ярко-красных мундирах взглянули на пришельца и равнодушно отвернулись. Мак-Карти выложил медяк, взял кружку темного пива, пересек комнату и подсел к высокому мужчине средних лет.

— Далеко ж тебя, Оуэн Мак-Карти, занесло от Киллалы, — сказал тот.

— Верно, Шон Мак-Кенна, вот заехал лишь затем, чтобы тебя повидать, в лавке Брид сказала, где тебя искать. Молодец, и в лавке успеваешь, и в школе, да еще остается время за кружкой пива посидеть.

— Ты вроде тоже в этом себе не отказывал, — заметил Мак-Кенна и подвинулся, уступая Мак-Карти место на низкой скамье.

— Да что за таверны в Киллале! Грязные развалюхи. А у вас — город, веселье, хоть признаки цивилизации есть.

Меж ирландских слов английское «цивилизация» прозвенело, словно монетка об пол.

— Что ж, в Каслбаре тебе всегда рады, — произнес Мак-Кенна. Говорил он степенно и спокойно, и слова тоже степенные и спокойные.

— Вижу, у вас полно этих молодчиков, — Мак-Карти кивнул на солдат.

— Два полка. Один — Защитники принца Уэльского, а второй не помню, как называется. Пока они в казармах, но поговаривают, что их будут определять на постой средь местных. Приятно тебе было бы спать в одной постели с такой вон парочкой?

— Не более, чем им самим. У солдат жизнь несладкая. Оторвали от дома, поселили в чужом краю, будь то Ирландия или Индия.

— Эти подавляли восстание в Уэксфорде, — сказал Мак-Кенна, — а теперь их сюда прислали. Что за люди — не пойму, они и по-английски-то едва лопочут.

— Раз прислали, значит, какое-то дело у них в Мейо. — В словах Мак-Карти слышался вопрос.

Мак-Кенна понял и ответил:

— Ты б, Оуэн, латынью с этими Избранниками занялся, что ли, чтоб они ночами не разбойничали, а Цезаря да Вергилия читали.

— Как же, нужна этим мужланам латынь, — пробормотал Мак-Карти и уткнулся носом в кружку.

— И в Каслбаре Избранники объявились, — сказал Мак-Кенна, — и в восточных селеньях. Но пока ведут себя смирно. Только на воротах протестантской церкви бумажку свою повесили. Гроб нарисован да какие-то каракули.

— Да, это — рука Избранников, — кивнул Мак-Карти. — Под тем же названием сейчас и в Фоксфорде, и в Суинфорде банды орудуют. Добрый человек, что из Баллины меня до Каслбара подвез, все уши прожжужал про этих Избранников.

— И что ж он рассказал?

— Что народ в Мейо готовит восстание, как в свое время в Уэксфорде и в Ольстере. Глупый такой старик, беззубый, шепелявый, но слова у него — рекой. Разве можно верить хоть половине?

Мак-Кенна покачал головой.

— И в Каслбаре о том же толкуют. Что пора нам свободу обрести, землю поделить, чтоб каждому по хорошей ферме поставить. Ну и подобное из старых пророчеств да гаданий, какими на ярмарках промышляют. Родился, к примеру, в Слайго у одного мельника сын четырехпалый — вот и знамение. Ты, поди, отродясь таких глупостей не слыхивал?

— Слышал еще и не такие, — ответил Мак-Карти. — Слухи да предсказания — самое процветающее ремесло в этой стране.

Он отнес пустые кружки, поставил на прилавок. Солдаты-англичане слева тихо переговаривались. Красные мундиры толстого сукна, словно панцирем, отгораживали их от остальных в пивной.

Мак-Карти вернулся к столу с полными кружками.

— Знаешь, Шон, я подумываю, не уехать ли из Киллалы.

Мак-Кенна кивнул.

— Жить в Киллале трудно, радости никакой. Да и это мертвое море под боком.

— Нет, вовсе не потому. Я просто боюсь. Когда Избранники только объявились, я написал для них воззвание, теперь они требуют, чтоб я написал второе. И не сегодня завтра какая-нибудь продажная шкура шепнет мировым и мое имя.

— Пресвятая богородица! Да кто ж толкнул тебя на такое безумство? Ведь мировым все одно, кого на виселицу отправить.

— Как бы то ни было, а что написано пером — не вырубишь топором. Будто у меня выбор был! Да я и не жалею. До чего ж ужасная у людей жизнь, ты-то об этом знаешь. Истинно говорю, Шон, в наших краях все вершится, как кому бог на душу положит, ни складу ни ладу. В Киллале калечат господский скот, а месяцем позже в Каслбаре толкуют о четырехпалых младенцах.

— И не только, — перебил его Мак-Кенна. — Говорят, что французы уже идут морем с войском, да и Гэльская армия будто бы возрождается.

Старые песни, петые-перепетые, носятся в душном мареве. Вновь привиделся Мак-Карти черный лес пик на сером горизонте.

— Может, и придут французы, — согласился он, — только знают ли об этом в Слайго или Мейо?

— Правильно, Оуэн, делаешь, что из Мейо уезжаешь. Не хотелось бы мне видеть тебя среди подсудимых.

— Затем и пришел с тобой потолковать. Может, знаешь какой городок на востоке, где нужен учитель?

Мак-Кенна отпил из кружки и заговорил.

— Напишу сегодня Пэту Данфи в Лонгфорд. Он всегда в курсе дел, кто где нужен. Впрочем, любой город будет гордиться, что учителем у них — поэт Оуэн Мак-Карти.

— Далеко не любой, и ты, Шон, это прекрасно знаешь, — улыбнулся Мак-Карти.

— Ничего подобного. Ничего подобного! Любой город станет гордиться. Поэт ты замечательный, имя твое чтят многие, даже те, кто тебя и не видывал.

— Только они-то и чтят. Увидели б — враз отвернулись бы. Но учитель я неплохой. Конечно, людям придется сделать скидку на мои слабости, но, право же, в накладе они не останутся.

— Ты бы ограничивался пивом, — посоветовал Мак-Кенна, — а выпьешь чего покрепче — и до беды недалеко. Сегодня же вечером напишу Пэту Данфи и Эндрю Мак-Геннису в Маллингар — графства богатые, а учителей не хватает.

— Ты мне этим очень поможешь, через неделю-другую, если вестей от них не получишь, пойду дальше на восток, попытаю счастья.

— Верно, Оуэн, верно! Жаль с тобой расставаться, но сидеть здесь тебе не стоит.

— А что, если они и впрямь идут к нам морем? В молодости, еще в Керри, когда голова у меня полнилась чужими стихами, я бродил меж скал, смотрел за море. Вот, думалось мне, появятся корабли с высокими мачтами: паруса, полные ветра, воспарят над морем, точно облака.

— Даже если французы англичан прищучат, мы-то с тобой все одно в учителях останемся. В таких же лачугах нам ютиться, ту же картошку грызть. Очень-то не обольщайся!

— Нам с тобой говорить легко, — сказал Мак-Карти. — У тебя лавка да школа, у меня — поэзия. А что есть у тысяч бедняков, которые трясутся: как бы не согнали их с клочка земли; они и в пивную-то дороги не знают, потому что гроша выгадать не могут.

— А ты думаешь, французы привезут нищим из Коннахта бочки медяков на пиво?! Кровь и смерть они привезут, вот что. А мне это ни к чему.

— Да знаю, знаю.

Мак-Кенна кивнул на солдат.

— Ну а эти? Для них вся жизнь — муштра да пальба, пальба да муштра. И задумываются они о жизни не чаще, чем бабочка о воздухе, стебелек о цветке, голос о песне.

— Жаль мне, Шон, расставаться с тобой. Мало с кем можно поговорить о важном.

— А что станется с той женщиной из Киллалы?

— А ничего, — пожал плечами Мак-Карти, — с чем пришел, с тем и ухожу. Она, хоть и вдова, молода, стройна, святой перед ней не устоит.

— Ох, Оуэн, ты порой так беспечен и думаешь только о себе.

— Мы с тобой разные люди. У тебя жена распрекрасная да сынишка-пострел. Но такая жизнь не для меня. Ты посмотри на Мак-Грата из Клера, карга жена всю поэзию из него до капельки высосала, сыновья — шалопаи. Меня такой удел пугает.

— Плохой пример выбрал, Оуэн, но переубеждать тебя не стану, зачем понапрасну стараться поэту мораль читать.

Мак-Карти обнял друга за полные покатые плечи.

— На будущей неделе вернусь, до утра толковать будем.

— Что ж, значит, до будущей недели. Брид нас накормит повкуснее, а ты новые стихи почитаешь, мне их от автора слышать лестно.

— Если сочиню. Засел образ один в голове, да слов не подберу. А покоя он мне не дает. Странно, скажешь, я стихи сочиняю, будто задом наперед. Поцелуй за меня Брид, обними Тимоти.

Он уже поднялся из-за стола, но его окликнул один из солдат.

— Эй, ты там, Падди.

Мак-Карти обернулся.

— Эй, ты там, красный мундир, что тебе?

— Сержант сказал, здесь хорошеньких девушек полно, где же они?

— Сидят взаперти. А отцы да мужья трясутся: как бы не добрались до их женщин красавцы в красных мундирах.

— А не знаешь девиц, которые и из-под замка убегут?

— Другого кого спросите. Я сам не из Каслбара. А вы-то откуда родом?

— Я из Лондона, а приятель из Дербишира.

— Далековато вас занесло.

Мак-Карти порылся в кармане, нащупал несколько медяков и купил пива для себя и солдат. Те обрадовались и удивились. Лондонец поднял свою кружку: дескать, спасибо.

— Здесь у вас, Падди, народ смирный. Хоть отдохнем немножко. Наш полк сюда из Уэксфорда перевели, а там со смертниками повозиться пришлось.

— Со смертниками? — не поняв, переспросил Мак-Карти.

— Ну да, с повстанцами. Их там все «висельниками» зовут. Да ты, поди, слышал песню «Угомонитесь, висельники».

— Вот они и угомонились, — вздохнул Мак-Карти.

Лондонец кивнул.

— Мы их всех на Горьком холме постреляли. Правда, на душе муторно как-то было. Ведь они такие же, как мы с тобой. Почти все по-английски говорят.

— Дикари проклятые! — пробурчал дербиширец. — Ишь, против короля пошли! — Был он крепко сбит и нескор на слово. Лондонец же — сухощав и невысок.

— Всего их тысячи две набралось, — сказал он. — Загнали мы их на вершину, а, кроме пик, оружия у них никакого. Ну, мы по ним из пушек да мушкетов вдарили, а потом сабли наголо — и врукопашную. Да только ты, Падди, ответь, кому все это было нужно? Ну кому?

Мак-Карти лишь покачал головой.

— Пики да косы против пушек, — продолжал лондонец. — Сами они, что ли, враз решили с жизнью покончить? Не пойму я их, Падди.

А пиво в кружках черное, чернее болотных топей.

— Дураки они, — продолжал лондонец. — Я, положим, захочу вот приятеля побороть, но соваться не буду: от меня и мокрого места не останется.

— Дикарское, сучье отродье, — пробубнил дербиширец. — А может, и ты с ними заодно? — воззрился он на Мак-Карти.

Мак-Карти повернулся к лондонцу и кивнул на второго солдата.

— Ну-ка попроси приятеля кружечку с моим угощением отставить. Хочу посмотреть, как и от меня мокрого места не останется.

— Ну чего ты, чего ты! — добродушно ухмыльнулся лондонец. Зубы у него оказались мелкими и неровными. — Вот весь ваш ирландский норов в этом, лишь бы подраться да повздорить. Приятель обидеть тебя не хотел. Просто чуток лишнего хватил, ему б отказаться от угощения. А королевских солдат ты, Падди, не трогай. Нас тут много. Эй, приятель, — поманил он тавернщика и продолжил: — Мы же здесь не ради себя сидим, вас же защищаем. Неужто тебе охота, чтоб французишки сюда приперлись да ваших баб похватали? Или чтоб всякие смутьяны с пиками по болотам шастали, вас пугали да короля поносили? Ведь король-то у нас с вами один. Думаешь, нам охота этих бедолаг стрелять да колоть? Но что поделаешь, служба. После той мясорубки на Горьком холме кое-кого из наших прямо наизнанку выворачивало.

— А твоего приятеля тоже? — спросил Мак-Карти. — Его, похоже, ничем не проймешь. — Однако принял от лондонца кружку с темным пивом.

— Шкура твоя продажная, папистская, накличешь на себя беду, — пригрозил дербиширец.

— И кликать не надо. Беда за одним со мной столом сидит. Я к вам вроде не набивался, твой приятель окликнул, все честь по чести, вот я и подошел. Пивом угостил, ты что-то не отказался. Сразу кружку ручищей своей сгреб. Пришел в таверну, люди тихо, спокойно сидят, а ты их обзываешь! Сам ты продажная шкура, чурбан дубоголовый.

Дербиширец поставил на стол кружку, готовясь подняться, но лондонец встал меж ними.

— Джо, ты-то хоть будь умнее. Ведь они, что дети, сейчас с тобой шутят, а через минуту огрызаются. — Он покосился на Мак-Карти. — А ты, Падди, ступай-ка лучше копать картошку, покуда и у меня терпенье не лопнуло.

Подошел Шон Мак-Кенна, положил Мак-Карти руку на плечо, но тот стряхнул ее.

— Тебя я не трогал, — бросил он лондонцу, — с тобой я хоть каждый вечер готов за кружкой пива сидеть. Душа у тебя, видать, широкая, раз не поленился, из Лондона приехал, чтобы нам помочь. Слышишь, Шон? Этот парень из Лондона приехал, чтоб о нас, бедных, позаботиться. Заботился-заботился в Уэксфорде, теперь вот в Мейо приехал.

Лондонец посмотрел на Мак-Кенну и ухмыльнулся.

— Они оба перебрали.

— Отсюда обычно и все ссоры, — кивнул Мак-Кенна.

Дербиширец что-то напевал себе под нос.

— Не помню слов, — сказал он, — а называется песня «Утихомирьтесь, смертники».

— Что и говорить, народ вы музыкальный, — не утерпел Мак-Карти.

— Заткни хлебало, Падди, — огрызнулся лондонец.

На улице Мак-Кенна положил руку на плечо приятеля.

— Послушай, я тебе расскажу, каков ты есть. Тебе кажется, раз ты поэт, тебя минуют все беды. Ты можешь нежиться в постели, когда тебя ждут в школе, можешь напиться до беспамятства, тебе ничего не стоит опорочить женщину, нарваться на скандал, причем все равно где. Порой ты чудовищно безответственно ведешь себя и несешь беду своим друзьям.

Мак-Карти, не вслушиваясь, кивнул.

— Страшно мне, Шон, красных мундиров страшно.

— Значит, свою задачу они выполнили, застращали, — произнес Мак-Кенна.

Ежась от холода, Мак-Карти обходил таверну за таверной, искал фермера, обещавшего довезти до Киллалы. Мимо по двое, по трое в обнимку проходили английские солдаты в красных мундирах, возвращались в казармы. Раки вареные, красные морские драконы. Ходят прямо, вскинув голову в высоких шлемах, точно в панцирях. На всхолмлении высокой улицы меж казармами и тюрьмой он увидел эшафот и трех повешенных, с них даже не сняли кандалы, а после смерти обмазали дегтем. Самая страшная смерть. Летом — приманка для мух. Мак-Карти перекрестился и поспешил дальше.

 

6

 

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 15-ГО

Над равнинами Мейо высится замок Гленторн, огромный, загадочный. Центральная часть усадьбы нарочито тяжеловесна, словно доказательство, что замок будет стоять вечно, переживет и болота, и луга окрест. Вправо и влево, к флигелям, — стройный ряд изящных, легких, но надежных ионических колонн, они скрадывают массивность здания, создают благодаря симметрии некую завершенность. Словно в упрек всему окружающему, дикому и первозданному, — бурым холмам и зеленым полям. Тесаные каменные глыбы — от белых до нежно-желтых и розоватых — ярко блестят на солнце.

Огромные владенья в Мейо, вместе с графством Тайроли, отошли Гленторнам в признание великих, хотя и неведомых, заслуг третьего лорда Гленторна в 1688 году перед герцогом Оранским. Он сопровождал Вильгельма в Ирландию, командуя пехотным полком. На нескольких полотнах, изображающих сраженье на реке Бойн, он рядом с герцогом, в одной руке свернутая карта, другая простерта к реке; мрачное, неулыбчивое лицо, парик — политик и царедворец, преуспевший и на военном поприще. В свои владенья он тогда так и не заглянул. Ему, как и Вильгельму Оранскому, не понравился сырой ирландский климат. Его сын и внук вообще не удосужились приехать в Ирландию. Они довольствовались титулом маркиза Тайроли и доходами со своих земель.

Ранее эти земли принадлежали якобинцам, католикам, протестантам, мелким дворянам, которые, как им казалось, разумно поддерживали нейтралитет. Однако земли у них отобрали. Дела лорда Гленторна вели управляющие, обосновавшиеся в фермерском доме какого-то якобинца и превратившие его в крепость. Первые двое не столько занимались хозяйством, сколько наводили порядок, ибо после эпохи короля Вильгельма в Мейо еще не один десяток лет царили нравы буйные, не признающие никаких законов. Офицеры-якобинцы, отвоевав, возвращались на дарованные им земли, сгоняли прежних владельцев, и те пускались на грабеж и разбой. Поначалу они искали себе благородную цель: дескать, мы продолжаем праведную войну (на самом же деле эта война закончилась еще при Лимерике), потом вконец скатились до заурядного разбоя. На них охотились, как на диких зверей, с гончими — и одного за другим переловили почти всех; головы их красовались на тюремных стенах в Каслбаре, тогда еще город только начинался. Немногие уцелевшие занялись земледелием, с благодарностью приняв несколько акров из своих же бывших угодий.

Тот, кому принадлежали почти все земли в Тайроли, жил далеко и не мог оказывать благотворное влияние на этот дикий край, потому там и процветали нравы мелкопоместных дворян-самодуров и смутьянов, дуэлянтов и хамов, бесстрашных, но и жестоких. Многие сами не вели хозяйство, а сдавали землю в аренду, порой всю, до самого порога, неприкаянным — ни кола ни двора — крестьянам. Иные даже аренду передоверяли крупным или мелким посредникам, порождая тем самым целый класс дармоедов, еще меньше их самих причастных к земле. Отрешившись тем самым даже от своих все более и более приходящих в упадок хозяйств, помещики коротали дни за азартными играми, петушиными боями; они пускали по ветру состояния жен, похищали деревенских девушек.

Управляющие Гленторнов, не в силах даже счесть поголовье скота или хотя бы крестьян, каждые три месяца исправно отсылали в Дублинский банк доходы, переправлявшиеся потом в Англию. В общественной и политической жизни графства управляющие маркиза имели немалый вес, а несколько месяцев в году они проводили в Англии. Редкие путешественники или бродячие летописцы, которых заносило в Мейо, в один голос утверждали: не видно во владениях Гленторна хозяйской руки, оттого и все беды. Живи семья маркиза в Мейо, лучше возделывались бы земли, хозяйство процветало, урожаи росли, лиходеи крестьяне остепенились бы под влиянием благородного господина, окрестные помещики тоже обрели бы своего предводителя, набрались у него хороших манер да благочестия. Но каждый понимал, что идеал сей недостижим. Гленторн был пэром как английским, так и ирландским, и, конечно, на первом плане для него было имение в Чешире. То, что многие крупные помещики жили за морем, — одна из причин темной и жестокой жизни в Ирландии, и люди уже изверились, что она может перемениться.

Впрочем, в 1759 году лорд Гленторн, отец нынешнего маркиза, надумал посетить Мейо. В роду Гленторнов исподволь росло чудачество, и в этом отпрыске с неказистым, похожим на грушу телом оно распустилось пышным цветом: лорд любил мальчиков, ценил высокие чистые голоса, покровительствовал искусствам. Решение его было принято чеширскими помещиками как очередная прихоть, но на этот раз она даже порадовала соседей. Много лет лорд Гленторн прожил в Италии, порхая из одного аристократического гнездышка в другое. За ним следовала свита художников-портретистов, арапчат-слуг в тюрбанах и суровая жена, вызывавшая лишь жалость. В Чешире решили, что Гленторн окончательно спятил, раз надумал уехать в тартарары. Однако по-иному виделось все лорду Гленторну: средь величественных холмов и непроходимых болот возведет он замок, огромный, не имеющий равных, но выдержанный в строгом стиле.

Восемь лет строился замок Гленторн. Великий немецкий архитектор Нибур прожил в Мейо в доме управляющего полгода, производя расчеты и замеры местности. Он пользовался инструментом собственной конструкции, в котором линзы хитроумно совмещали и холмы, и топь, и устье реки пред его взглядом. Потом из Англии привезли каменотесов, а из Италии — штукатуров, мастеров лепных украшений. Из Франции Гленторн выписал обстановку и драпировку для каждой из многочисленных комнат, руководствовался он, не покидая Лондона, подробнейшим планом, который составил Нибур. С земли, отведенной под парк, аллеи, искусственный пруд и два лабиринта, согнали тридцать крестьянских семей.

Однако тщеславие свое лорд Гленторн полностью не утолил. Замок его, увы, не затмил своим величием и изысканностью известные в то время усадьбы: Сэнтри-Корт, Каслтаун, Карлтон, Расборо и с десяток иных. Правда, ни одна из них не могла тягаться с замком Гленторн по удаленности, ни одна не стояла в такой глухомани. Путники, проезжая по пустынным просторам Мейо, с благоговением и изумлением взирали на замок, выросший здесь как по мановению волшебной палочки, чтобы всего лишь ублажить одного-единственного человека. Замок казался заколдованным. Маркиза прожила в Мейо восемь месяцев, не выдержала, забрала сына (теперешнего лорда) и вернулась в Англию. Ее муж остался: в одиночестве бродил он по дорожкам лабиринтов, сослепу натыкаясь на павлинов, завезенных по его же указу. Минуло несколько лет, лорду Гленторну тоже прискучили красоты замка, и он отбыл в Италию, к бывшему любовнику, теперь, несмотря на молодость, тот был уже епископом.

У многих сотен крестьян замок вызывал чувства сложные и глубокие. По песням и легендам они помнили своих блистательных, сложивших головы в бою королей и вождей. Совсем о седой старине рассказывают саги, а за ними — лишь тени и духи былого, языческие боги, бесплотные и недоступные в своем величии, как свет. А замок Гленторн напоминал, что есть создания и во плоти, облеченные таким могуществом, которое не снилось и легендарным О’Нилу или О’Коннору. Замок Гленторн — это не сказ и баллады о былом, это история сегодняшняя. Далекий и загадочный лорд Гленторн наконец соблаговолил изъявить свою поистине безграничную волю. Правда, о нем самом никто ничего не знал — люди видели лишь колоннаду за высокой стеной, искусственные пруды и каскады, но и этого было достаточно. А недолгая жизнь лорда в Мейо запечатлела его в устах молвы как личность легендарную. То, что в Чешире справедливо полагали чудачествами изнеженного аристократа, в Мейо принимали за манеры великолепного сказочного повелителя. Мало кто видел его, но слуги не скупились на россказни.

«Всемогущий» был его сыном, он и подавно не показывался в здешних местах. Спокойный человек, протестант по вероисповеданию, сторонник вигов в политике, полгода он жил в Лондоне, полгода — в Чешире. Сердце его ведало лишь два сильных чувства: отвращение к работорговле в Африке и ненависть к отцу и его памяти. Без сомнения, замок Гленторн — чудо из чудес, но нынешний лорд предпочел не видеть его вообще. Ибо это венчало всю бестолковую и беспутную жизнь сибарита-отца, погрязшего в пороке. Лишь в кошмарных снах замок являлся отчетливо и страшно, словно картинка из старого романа: белые башни, устремленные ввысь, голые рабы, павшие ниц перед железными воротами. Он содрогался от одного слова «ирландский». А когда его величали «ирландским помещиком», стыдился и недоумевал. Ему претило то, что он, как индийский раджа или африканский царек, богатеет за счет рабов, только не туземных, а белых, с соседнего острова. Невыносимо вспоминать об этом.

Но он тем не менее рассудил, что владения Гленторнов достойны мудрого и рачительного хозяина. Тщательно все обдумав, наведя необходимые справки, он остановил выбор на Эндрю Крейтоне, уроженце Глазго, выпускнике Кембриджа. Гленторн отвел для него и семьи целое крыло замка и положил жалованье, приличествующее уму и образованию управляющего. Крейтон также получал два процента с дохода имения. Гленторн дал единственный наказ управляющему: чтобы тот во всем следовал примеру доброго пастыря из Нового завета. Крейтону вменялось в обязанность следить за земледелием, за вверенным ему имуществом, за благосостоянием крестьян и скота, с людьми говорить прямо и искренне. Выбор Гленторна оказался удачным, ибо наладить огромное запущенное хозяйство представлялось Крейтону немалым испытанием своих познаний и характера.

Перво-наперво он решил установить четкие границы владений и истинное положение дел: выяснить, какие (хотя и весьма незначительные) участки отданы в аренду; разобрать ворох бумаг, исков, претензий; уточнить, какие врезавшиеся в чужие владения полоски земли испокон веков принадлежали Гленторнам. Как он и ожидал, не обошлось и без судебных тяжб со стороны мелких помещиков, но, к его удовольствию, все конфликты уладились. Далее, он задумал провести перепись, как поголовья людей, так и скота, однако оказалось, что это весьма непросто, ибо предшественник его сам погряз в деревенской бестолковщине и тупости. Уже лет сорок, как дальние болота и пустоши облюбовали кочующие крестьяне. Последний управляющий, следуя местному обычаю, не взимал платы с этих несчастных. Сомневался и Крейтон, но, как бы ни рассудил он, нужно знать, сколько этих крестьян, и записать их имена. Не одну неделю посвятил этому груболицый шотландец в скромном коричневом платье. Его конь и взбирался на склоны холмов, и спускался по извилистым тропкам. За управляющим следовал судебный пристав, знавший ирландский язык. Заслышав топот копыт, самовольные поселенцы целыми семьями пускались наутек и прятались на вершинах холмов.

Крейтон все же добился своего и нанес все данные на карту с хитроумно зашифрованными знаками, висевшую на стене в кабинете. Кабинет его некогда был меньшим из двух музыкальных салонов, и прямо против карты красовалась картина «Суд Париса», выполненная в духе Ватто. Художник, очередной любимец лорда-отца, изобразил Париса в современной судейской мантии. Почти целый год провел Крейтон в стенах своего кабинета, дотошно вникая в каждую мелочь в хозяйстве. Это, однако, лишь предвосхищало куда более великий труд: покончить с хаосом и навести порядок.

Крейтон следовал новейшим учениям о научном подходе к земледелию и ведению хозяйства. Он и сам опубликовал несколько статей об этом, держал переписку со многими специалистами. И это, наряду со рвением и честностью, тоже учитывал Гленторн, выбрав его своим управляющим. Крейтон первым делом хотел определить, какими методами руководствоваться, чтобы привести хозяйство в идеальный порядок, а потом эти методы внедрять. С первого взгляда было очевидно, что на землях Гленторна излишек народа, оттого и фермы мелки, а значит, неприбыльны. Да и кто задумывался, какой урожай можно собрать с того или иного угодья. Повсюду в Ирландии на разный лад пробовали осушать болота — повсюду, но только не в Мейо.

Крейтон сознавал, что его острый логичный ум режет поперек векового уклада, и в душе мучился, ибо человек он был добрый. Одним росчерком пера мог он установить жесткие, сообразные нуждам порядки во владениях Гленторна. Вздумай он подписать приказ о выселении «лишних», и десятки крестьян лишатся земли и крова, десятки тех, кто приветствовал его, когда он ехал мимо, чья музыка долетала до него из убогих хижин. На это у него просто не поднималась рука, и он казнил себя за нерешительность. Ведь он не выполнял своего долга, не держал своего же обещания превратить хозяйство в образец рачительности. Дикарская жизнь вокруг оскорбляла его нравственность: крестьяне, казалось, привыкли к грязи, лености, пьянству, суевериям. Язык у них диковинный, характер — задиристый и драчливый. И тем не менее люди эти жили единой жизнью, любили и работали, заводили семьи, растили детей. Они были привязаны друг к другу и еще крепче — к земле. И сгонять их — чудовищная жестокость.

Крейтон поспешал не торопясь. Он занимался привычными помещицкими делами, вкладывая рвение и ум, чем не могли похвастать его предшественники. При нем доходы, хоть и незначительно, стали год от года расти. И все же на землях Гленторна можно было получить доход, в четыре раза больший. Крейтон понимал это и каялся, что грешит, плохо служит хозяину. Раз в год он представлял лорду подробный и безукоризненно честный отчет, не забывал и прямодушно попенять на свои промахи — человек, увы, слаб. Всякий раз Гленторн отвечал вежливыми и обходительными общими фразами, порой приторно-сочувственными. Каждый год Крейтон ждал: вот-вот из Англии гневно окрикнут, понудят выжимать из земли как можно больше дохода. Однако окрика так и не последовало. Со временем Крейтон стал относиться к Всемогущему, как и крестьяне: далекое, непонятное, полумифическое существо. И лишь совесть не давала ему покоя.

Уединившись в кабинете, он стал предаваться мечтам, и мечты пленили его, хотя Крейтон этого не замечал. Началось с малого: в чистой книге прихода и расхода он стал вести записи о том, как при надлежащем научном ведении хозяйства расцветут все владения лорда. Далее он принялся описывать фермы, которые виделись его мысленному взору, церкви и школы, которые мечталось построить. А раз, октябрьским вечером, он расчистил стол в библиотеке, тянувшийся почти от стены до стены, и на нем стал воссоздавать все имение Гленторна в миниатюре, жившее доселе в мечтах. Четыре года он коротал свободные вечера в библиотеке и достиг в своих поделках немалого мастерства, проявив даже некоторые задатки художника. Лелея этот плод собственного воображения, он впадал в своего рода грех. И вот труды его завершены. Словно Гулливер в Лилипутии, стоял Крейтон над столом, любуясь озерами из зеркальных осколков.

Крейтон и не догадывался, какое впечатление он производит: верхом он ездил, опустив поводья, очки чуть держались на кончике носа-пуговки; он на ходу делал бесчисленные пометки в записной книжке в кожаном переплете; соскакивал наземь, подбирал зерна, растирал их; отдавал приказы — скажем, расширить какой-нибудь ров. Мелким помещикам он виделся лицемерным святошей дельцом, затесавшимся по случаю в господа. Крестьянам же он представлялся бессердечным и мелочным тираном. Поводом к этому послужила перепись, затеянная им в начале деятельности. «Всякую тварь божию, живущую в хижине, сарае иль конюшне, я должен знать поименно» — такое высказывание приписывала ему молва. Когда оно дошло до Мак-Карти — в те времена он только перебрался в Киллалу, — тот прозвал управляющего «царь Ирод». Так Иродом Крейтон и прослыл и среди дворян, и среди крестьян. Многие бы лишь посмеялись над его внутренними терзаниями, знай они его совестливый характер.

Довериться же Крейтон смог лишь одному человеку — Бруму. Однажды он навестил святого отца и излил ему свою смятенную душу. К его изумлению, Брум бросился к нему и страстно пожал руку. Ибо он тоже мучился сознанием невыполненного долга, ведь, по сути дела, Киллала отвергла его пасторство. Допоздна сидели они в тот вечер, делились мечтами, с которыми приехали в Мейо, болью из-за того, что мечты эти канули в болотные топи. После этого они стали встречаться часто, стали, втайне от других, единомышленниками: однажды Крейтон сказал, что собирается отказаться от должности, Брум же отговорил его, ибо в этом случае участь крестьян стала бы еще горше. И все же Крейтон не переставал каяться в душе, каяться в том, что погубил свои способности.

В ночь на пятнадцатое августа он допоздна работал в кабинете. Вдруг вдалеке послышался шум, неясные голоса, зазвенело разбитое стекло, два раза подряд выстрелили из мушкета. Крейтон подбежал к окну, но в ночной мгле ничего не разглядеть. Он зажег фонарь, вышел в коридор, крикнул слуг и выбежал из дома. В отдалении, в двух окнах правого нежилого крыла замка, мерцал свет. Он бросился бегом вдоль длинной колоннады. В свете фонаря мелькали статуи в нишах — лепные римские тоги, простертые руки. На бегу он кричал — за наглухо затворенными высокими окнами в замке полыхало пламя. В отсветах увидел он людей, суетящихся у крыльца. Заметив его, они застыли, потом принялись угрожающе выкрикивать что-то. Языка он не понимал. Но вот они исчезли в ночи. Крейтон услышал шаги за спиной, обернулся — к нему спешил старший дворецкий Хендрикс с пистолетом в руке.

Дверь парадного была взломана. Крейтон и Хендрикс вошли, огляделись и бросились вперед по длинному коридору, затем направо, дверь одной из комнат распахнута, там и пожар. Вдвоем они сорвали горящие занавеси и потушили огонь. И лишь потом, осмотревшись, поняли, что они в оружейном зале.

Лорд Гленторн-отец не был ни охотником, ни военным, однако он имел пристрастие к огнестрельному оружию (впрочем, как и ко многому другому) и собирал его. Его коллекция занимала две стены зала и хранилась под стеклом. Мушкеты, охотничьи ружья, в отдельных футлярах — дуэльные пистолеты французской и швейцарской работы. Стекло было разбито, футляры пусты. Унесли все, кроме причудливых и замысловатых экспонатов вроде старинных аркебуз и турецких мушкетов. Они валялись на паркетном полу.

Хендрикс зажег свечи, пахло гарью. Они с Крейтоном все так же молча обошли зал. Собрались слуги, робко прижимаясь к стенам, с любопытством поглядывали по сторонам. Крейтон был ошеломлен, он лишь качал головой, боясь вникнуть в суть происшедшего. Он приказал Хендриксу выставить охрану и прибрать в зале. Сам же пошел домой.

Снова в свете фонаря замелькали мраморные головы и тоги. Ночь выдалась прохладная. Крейтон остановился. Перед ним во тьме раскинулось графство Мейо. И рядом — застывшие слепые лица древних консулов и воинов. Крейтону стало и досадно, и не по себе — даже мурашки по спине.

— Плохи дела, сэр. — Его догнал Хендрикс.

— Куда уж хуже, — бросил Крейтон.

— Доселе бандитам ружья были не нужны. Почитай штук семьдесят унесли, это вместе с мушкетами, старинными ружьями — теми, что с раструбом, — и пистолетами.

— Возможно. Я их не считал. Кому в голову придет пересчитывать все эти музейные диковинки из-за тридевяти земель.

— Меня, сэр, кое-что еще беспокоит. Они прошли по двум коридорам и не в одну комнату не заглянули. — Хендрикс-младший, купеческий сын, говорил с сильным акцентом Восточного Слайго, картавя, что напомнило Крейтону родной Глазго.

— Они знали, что ищут, и знали, где. Вероятно, кто-то из прислуги нынешней или бывшей их навел. Уж больно не похожа эта вылазка на предыдущие.

Они помолчали, фонарь неровным светом освещал их лица. Потом Крейтон заговорил:

— Мы здесь оторваны от мира. Завтра нужно собрать с десяток самых надежных крестьян и выставить караул.

— Интересно, кто же это, господин Крейтон, по-вашему, «самые надежные»?

— Есть такие, — коротко ответил Крейтон и поскреб Щеку.

К ним подошли две молоденькие служанки, волнение свое они пытались выдать за озабоченность.

— Представляете, сэр, они дерево у парадного входа поставили!

Трехметровая сосна будто сама собой покинула лес, пробралась садовыми дорожками к дому и взобралась на крыльцо. Устала и прислонилась к двери, ожидая, пока впустят. Такая же неуместная, как и римские статуи. Крейтон машинально пощупал ее иглы.

— Должно быть, это у них знак такой, — предположил Хендрикс. — Избранники и Защитники на такие выдумки горазды.

Крейтон кивнул.

— Возможно. Распорядитесь утром, пусть ее на прежнее место отнесут. Я эти сосны посадил, чтобы от ветра защищали. Так что проследите за этим.

— Избранников рук дело, не иначе, — продолжал Хендрикс.

— «Древо свободы», такие стояли повсюду в Уэксфорде и Карлоу во время восстания, сейчас в Лонгфорде нет-нет да и появятся.

— А что ж эти «древа свободы», как не выдумка Избранников.

— Они даже в битву с собой брали еловые лапы. — Крейтон повернулся и стал спускаться. — «Древо свободы» — это эмблема Объединенных ирландцев.

Хендрикс двинулся следом.

— Вы, должно быть, шутите, сэр. Какие в Мейо Объединенные ирландцы!

— Раньше и мы так думали. Нужно выставить охрану. Завтра еду в Киллалу, поговорю с Купером. Но на йоменов надежда плоха. Рассчитывать придется на свои силы.

— Но не голыми же руками нам защищаться. Осталось лишь несколько охотничьих ружей, — напомнил Хендрикс, — еще те допотопные мушкеты, или как их там. Видать, и раньше в Мейо неспокойно было.

— Сейчас уже ночь, за дело примемся утром, — решил Крейтон.

— Возьмите, сэр, — Хендрикс протянул ему пистолет. — Носите с собой, не помешает. Он заряжен.

Крейтон неловко принял пистолет.

— Не часто доводилось мне держать в руках такое.

— Как и мне, — подхватил Хендрикс. — Спокойной ночи, сэр.

Они расстались, и Хендрикс вернулся в оружейный зал. В кармане сюртука он сжимал маленький пистолет — творение лондонского оружейника Уоджсона. По рукояти слоновой кости вилась серебряная нить. Хендриксу давно приглянулся этот пистолет и в тот вечер, ворвавшись вместе с другими Объединенными ирландцами в оружейный зал, он сразу бросился к шкафчику с пистолетом и разбил стекло. А потом, обежав усадьбу, едва-едва успел встретить Крейтона.

А тот, сидя в кабинете, перечитывал тем временем письмо, получил он его несколько дней тому, но тогда отложил как маловажное.

Усадьба Уэстпорт
Искренне Ваш, Деннис Браун

Дорогой господин Крейтон!

Поскольку Вы представляете одно из крупнейших землевладений в графстве, я направляю вам сведения, коими поделился с капитаном Сэм. Купером и иными господами из Северного Мейо.

Имеются доказательства, что в Каслбаре, Уэстпорте, Киллале, Суинфорде и кое-где еще стали поднимать голову Объединенные ирландцы. Я соответственно послал прошение лорду Корнуоллису ввести в Мейо войска для нашей безопасности. Он откликнулся, к счастью, не мешкая. К Каслбару следуют два полка: гвардейцы принца Уэльского и 67-й пехотный. Пехота останется в Каслбаре, а гвардейцы под командой полковника Монтегю отправятся на Баллину, защищать ваши края. В их распоряжение поступают и йомены Тайроли. На страже границ Коннахта стоят и войска генерала Тренча в Голуэе, хотя ему в первую голову надлежит охранять побережье от угрозы с моря.

О том, какова сейчас сила Объединенных ирландцев, судить пока не берусь, равно как неизвестно мне и об их союзе с местными и Избранниками. Если потребуют обстоятельства, я незамедлительно попрошу лорда Корнуоллиса ввести в Мейо чрезвычайное положение. Впрочем, эта крайняя мера меня весьма бы огорчила. Мы благодушествовали, полагая, что в такой глуши, как Мейо, обойдется и без крутых мер, к которым пришлось кое-где прибегнуть. Крестьянство в Мейо невежественно и буйно, но тем не менее доселе служило нашему королю верой-правдой. Сегодня, однако, во всей стране не сыскать спокойного уголка, куда бы не доползли лицемерно-сладкие речи предателей и смутьянов. Армия извечно наводила и наводит порядок твердой рукой. Конечно, наряду со злодеями пострадают и многие невиновные. Первым делом мы требуем точных и верных сведений, посему я прошу вас немедленно сообщать о всех известных вам действиях Объединенных ирландцев.

Огромная опасность нависла сегодня над нашим королевством. В Уэксфорде и Антриме еще не остыло пепелище восстаний. А центральным графствам, примыкающим к нашей провинции, достаточно искры — вспыхнет мятеж. Но я твердо верю, Мейо останется верным короне, чего бы это ни стоило: даже если на каждом перекрестке будут виселицы и в каждой деревне — столб для порки.

При случае сообщите лорду Гленторну, что я неустанно пекусь о безопасности его владений.

Письмо Крейтону не понравилось: вроде и дельное и в то же время пустое, слова спокойные, а за ними — ярость. Мейо безраздельно входило в сферу политического влияния Денниса Брауна. И уступать свою вотчину, хоть и временно, армии ему совсем не хочется. Однако он напуган и озлоблен. Крейтону доводилось встречаться с Брауном, и тот особого впечатления не произвел: общительный и веселый, щедрый на лесть, но за веером улыбок — жесткие черные глаза. Казалось, сама убогая жизнь и разоренное хозяйство графства, доводившие Крейтона до отчаяния, были даже на руку Брауну. Льстец, хитрец — для него в этом краю не существовало тайн; выпивоха — все собутыльники могли уже свалиться замертво, а он, не шатаясь, выходит из-за стола. И к тому же — Крейтон знал наверняка — человек этот был проницательный и жестокий. Одни противоречия, как и в любом ирландце. Крейтон терпеть не мог противоречий.

О военных и политиках Крейтон задумывался нечасто, да и повстанцы представлялись ему огнедышащим сказочным драконом. А великие замыслы Объединенных ирландцев, судя по двум попавшим на глаза воззваниям, всего лишь несбыточные мечты. А красивые слова вроде «права человека», «патриотический долг», «благородная жертва» — пустое фразерство. Какое дело нищему крестьянину до «прав человека», ему куда важнее ренту снизить да на своем клочке земли утвердиться, научиться хозяйство вести и жить чисто и пристойно. Нужны им «древа свободы», как же! Да и что для них, бедолаг, значит само слово «свобода»? Может, они думают, что арендную плату отменят совсем и будут крестьяне вечно наслаждаться бездельем, что ни день — то праздник с их варварскими языческими обычаями. Да, сейчас их ожидает горький урок, случись войскам проявить себя, как в Уэксфорде или в Антриме. Там солдат разместили на постой в домах селян; подозреваемых в мятеже пороли и истязали, убогие домишки сжигали дотла; солдаты пьянствовали, устраивали погромы в деревнях, распутничали. И те, кто нашептывал несчастным крестьянам о «свободе», не просто злоумышленники, но и глупцы.

Крейтон стоял перед огромной картой с гербом и схемой своего маленького государства. Карта испещрена чернильными точками, точно мухами засижена. Каждая точка — ферма, их на карте более четырехсот. И что ни месяц, добавлялись новые, однако ни полной, ни точной карту не назовешь. Крестьяне без конца делили свои и без того крохотные участки: сын женится, нужно ему поставить дом, выделить клочок земли, чтоб хоть картофель посадил. На каменистых скудных землях по склонам холмов ютились пришлые, порой жили месяцами, пока Крейтон не дознавался. А если земля и вовсе ничего не родит, снимались и шли дальше. Объезжая угодья, Крейтон видел их брошенные лачуги — камень да глина, приземистые и неказистые сооружения без окон. Словно приливы и отливы носили этих безвестных и безымянных людей.

А на противоположной стене «Суд Париса»: обнаженный герой с державой в томной руке, подле него три обнаженные богини, длинные золотистые волосы рассыпались по груди, чресла полуприкрыты воздушной кисеей. Вокруг на лужайке богато одетые в бархат и шелка царедворцы, музыканты.

Крейтон пристально вглядывался в картину, — как и всякий раз, недоуменно и недоверчиво. Какой мир утонченных наслаждений и земных радостей породил эту картину, какие источающие чувственность краски нарисовали ее?

 

БОРТ ФРЕГАТА «СОГЛАСИЕ», АВГУСТА 16-ГО

Ночь стояла ясная, с востока дул сильный ветер. По палубе к капитанской каюте, расталкивая солдат, выбравшихся глотнуть свежего воздуха, пробирался Бартолемью Тилинг. Солдаты в одних рубашках или голые до пояса стояли, опершись о лафеты пушек, сидели, тихо переговариваясь, — военный поход для них дело привычное. Бывалые вояки — уж в этом-то военное министерство не обмануло. Многие, как и сам Тилинг, воевали еще в Рейнской кампании. Иные совершили с Бонапартом переход через Альпы. Солдаты в основном приземистые, смуглые, жилистые. Сам Тилинг высокорослый, с впалой грудью, мужчина серьезного вида. Даже на корабле он не изменял своей походке с прискоком.

Вслед за «Согласием» на парусах шли другие корабли: сорокапушечный фрегат «Привилегия» и «Медея» с тридцатью восемью пушками на борту. До ирландского побережья еще далеко, не ровен час из-за горизонта вынырнут корабли эскадры адмирала Уоррена. А всем трем французским армиям, взявшим курс на Ирландию из разных портов и в разное время, надлежит проскочить мимо английской флотилии незаметно. Первой вышла армия Эмбера, самая малочисленная: пехота, две роты гренадеров да рота третьего стрелкового полка — всего около тысячи шестисот солдат и семидесяти офицеров. С ними — легкая артиллерия и пять с половиной тысяч кремневых ружей для ирландских повстанцев.

За невозмутимостью, свойственной уроженцу Ольстера, таилась в душе Тилинга забота, подгонявшая его теперь: скорее бы доставить эти ружья Генри Джою Мак-Кракену, командующему повстанцами на севере. Весть об этом восстании дошла до Ла-Рошели с убийственным запозданием, лишь за день до отплытия эскадры Эмбера, 3 августа, пришли из Парижа английские газеты. Мак-Кракен поднял на восстание шеститысячную армию. Бок о бок сражались в ней католики и протестанты, о чем газета отозвалась как о противоестественно дьявольском союзе. Повстанцы захватили Антрим и Даун, но к северу по дороге из Дублина уже спешила английская армия. Газеты были двухмесячной давности. Сейчас, может быть, Мак-Кракен разбит наголову или загнан в горы Антрима. И Тилингу виделись не дощатая палуба, скрипящие мачты и паруса и не черная морская пучина, а взгорья и ущелья Антрима. Он не знал, какие причины побудили Мак-Кракена поднять восстание, не имея ни оружия, ни поддержки из Франции. Может, он уже разуверился. Шесть тысяч крестьян, мелких фермеров, торговцев из укромных городишек Ольстера вооружились лишь пиками. Тилинг как наяву видел их: вот бредут по дорогам вдоль долин и болот в серых и бурых куртках с пиками на плече. И навстречу им армия в красных мундирах, шагает по изумрудно-зеленым лугам, бряцают шпоры, сабли кавалеристов, уставились в небо пушечные стволы.

Два месяца назад, а то и раньше восстал Ольстер. И лишь теперь на подмогу им идут французские корабли. Сколько битв минуло за эти два месяца, сколько побед и поражений, сколько захвачено и вновь отдано городов, сколько пало людей от пики, от пули или бомбы. Из-за своих убеждений пришлось Тилингу покинуть Ирландию, он поступил на службу во Французскую армию, жил в Париже среди прочих ирландских изгнанников, праздных мечтателей или просто бандитов. А сейчас те же убеждения понуждают его вернуться в восставшую страну, хотя, возможно, восстание уже подавлено. Взгляды свои и убеждения носил он точно вериги, они скорее мешали ему, нежели вселяли гордость.

Добравшись до каюты адмирала Савари, он вместе с французскими офицерами Фонтэном и Сарризэном стал дожидаться Эмбера. На столе перед пустующим пока креслом генерала разложена карта Ирландии. Стоит протянуть руку — и дотронешься до Антрима, Донегала. А за Донегалом — пустоши Мейо, белое пятно на карте, обозначена лишь череда гор.

Неспешно вошел Эмбер, высокий, крепкий мужчина в помятом мундире, уселся в кресло, расстегнул ремень, погладил живот и улыбнулся офицерам.

— Итак, господа, Савари сообщил, что справа, милях в пятидесяти, южное побережье Ирландии. Продержись такая же погода да не нарвись мы на корабли Уоррена, через неделю, а то и быстрее дойдем до Ольстера — придется, конечно, выбрать кружной путь.

Даже Тилинг почувствовал, что говорит генерал грубовато и просто, как провинциал. До революции Эмбер держал мелкую торговлю козьими и кроличьими шкурами, бродил по деревням, едва умел читать — как-никак всего лишь крестьянский сын — и мог лишь нацарапать свое имя: Жан-Жозеф Эмбер. Теперь же, к тридцати одному году, он стал одним из прославленных французских генералов. Тилингу прежде казалось, что исключительная карьера генерала — яркий пример того, как революция вознаграждает умных и деятельных. Однако за два года жизни во Франции при Директории у него поубавилось иллюзий.

В 1793 году, уже в армии, Эмбер отличался отвагой и умением, однако было очевидно, что в чинах ему не преуспеть. Некоторое время он служил одним из многочисленных государственных осведомителей, выискивая смутьянов среди своих собратьев по оружию. От безысходности и беспросветности его спас благостный революционный ураган: защищая Революцию от внутренних врагов, Эмбер защищал и себя. Позже, в Париже, он исполнял незначительные поручения Директории, завоевывая доверие министра и генералов, умело льстя их женам и любовницам. Он зачастил в оперу и в театр: выпучив глаза, смотрел на сцену и ничего не понимал; слушал разноголосье флейт и труб и едва не затыкал уши. Послеобеденные часы проводил с писарем, который учил его грамоте. Две цели было у Эмбера: прославиться самому и прославить Революцию. И обе неразрывно связаны.

Наконец выдвинулся и он, получив назначение в Вандею, помогать Гошу подавлять восстание шуанов. Там-то и пришла к нему слава. Эмбер с блеском вел военные действия в непривычных условиях, находил неожиданные решения. Всякий генерал спасовал бы перед лесной чащобой или болотами, а Эмбер шел на риск. Он воевал так же, как и сами шуаны: неожиданные переходы, ночные налеты, засады, такие же внезапные отступления. Как и шуаны, он не ведал ни страха, ни жалости. Эмбер уважал своих противников, простых крестьян, как и он сам, отважных в бою. Но он жестоко расправлялся с переметнувшимися на их сторону и возглавившими восстание чужаками-дворянами. Случись такому попасть в плен, Эмбер вешал его без суда. При Киброне он разгромил английскую армию и примкнувших к ней монархистов, а четыре дня спустя взял штурмом Пентьевр и пленил весь гарнизон. Взглядов он держался самых немудреных, умеренное крыло Директории презирало его за это, и он получил прозвище «кроличий шкуродер». Революцию надо защищать и нести дальше, Англию, главного ее врага, следует уничтожить. Когда во Франции верх взяли приспособленцы и оппортунисты, Эмбер примкнул к якобинцам.

— Так вот, господа, — продолжал он, — считаю необходимым уведомить вас, какие приказы получили мы от Директории, отправившись в поход, и в чем наша задача. Мы — одна из трех частей Ирландской армии. Нам предстоит высадиться на побережье Ольстера, занять позиции и раздать оружие союзникам-ирландцам. Далее нам надлежит объединиться с армией генерала Арди и подчиняться его приказам. Он вправе выбирать: идти ли на помощь восставшим в Ольстере или наступать в другом направлении. Главное, чтоб мы побеждали. Наша армия, как, впрочем, и его, невелика. Большая часть Ирландской армии идет в третью очередь — девять тысяч солдат под командой генерала Килмэна. Но его корабли выйдут из Франции только тогда, когда мы закрепимся на ирландской земле и одержим победы.

— Если Арди удастся достичь ирландских берегов, — вставил Сарризэн. — Мы даже не знаем, вышел ли он из Бреста.

— Наберитесь терпения, полковник. Я и об этом скажу. Вы поймете со временем, что солдатское дело — не только воевать. Нужно еще быть и хорошим дипломатом. Не было бы никакой Ирландской армии, кабы не настойчивость некоторых французов, вроде меня, да ирландцев, вроде присутствующего здесь полковника Тилинга и его друга полковника Уолфа Тона. Ведь Директория сейчас делает ставку лишь на египетскую кампанию Бонапарта. Но она не прочь — заметьте, не горит желанием, а лишь не прочь — поставить грош-другой и на Ирландию, так осторожный игрок делает побочную, сулящую меньший барыш ставку. Так вот, мы с Арди и есть эта побочная ставка. Выиграем — и Директория поставит больше — пришлют армию Килмэна, ему еще придется ловчить и хитрить, чтобы его солдат не отправили в египетские пустыни.

— Значит, мы лишь ставка в игре! — хмыкнул Фонтэн. — Да еще малая. Не очень-то это утешает.

Эмбер откинулся в кресле и вновь погладил живот. На бледном массивном лице выделялись глаза, юркие и настороженные, как у кота.

— Осторожный игрок чаще всего скареда. И выигрыша ему не видать. Вам известно, что и нас в Рошфоре, и Арди в Бресте продержали очень долго. То нет боеприпасов, то мушкетов, то нечем платить жалованье. Возможно, виной тому не только нерадивость. Может, нашлись люди, которым пришелся бы не по душе успех Ирландской армии. Вы это не исключаете?

Но Фонтэн и Сарризэн сосредоточенно изучали карту, на генерала глаз не поднимали, даже не переглянулись.

— Что ж, господа, ваше молчание разумно. В политику лучше не вмешиваться. Рошфорский казначей оказался человеком любезным и, не дожидаясь распоряжения из Парижа, выдал мне сорок семь тысяч франков. А друзья из Рейнской армии снабдили боеприпасами. Даже пушки пришлось одалживать. А мушкеты я раздобыл, употребив власть, которой не облечен. А самое главное — мне строго-настрого приказывали отплыть вслед за Арди. Как видите, я ослушался.

Над столом, поскрипывая, раскачивалась лампа. Эмбер помолчал, ожидая, что скажут офицеры.

— Вы меня осуждаете? Директория, видимо, тоже осудит. И еще как! Если я вернусь без побед. Но стоит нам закрепиться, вы только ахнете — Арди и Килмэн не заставят себя ждать. — Эмбер повернулся к Тилингу. — Простите за прямоту, поэтому-то я и выбрал в заместители вас, а не своего старого соратника Уолфа Тона. У нас с ним схожие характеры, и мне нужно, чтобы он остался во Франции и не отступал от Арди ни на шаг, всеми правдами и неправдами торопил его. Простите меня, но вы, ирландцы, только начинаете борьбу за свободу. Вы похожи на наших прямодушных господ либералов у истоков революции. А революция зиждется на самых неблаговидных компромиссах и сделках. И Уолф Тон это отлично понимает. У него врожденный талант дипломата. Итак, господа, вы здесь не для того, чтобы сидеть и боязливо отмалчиваться. Слово за вами.

— Разрешите мне, — заговорил Сарризэн. — Сколько на острове английских войск, против нашей тысячи?

— Много больше, — досадливо пожал плечами Эмбер. — Английские регулярные войска, ополчение и еще эти местные, как они называются, Тилинг?

— Йомены.

— Тогда мне думается, мы идем на верную гибель.

— Ничего подобного, — возразил Эмбер. — Увидите сами. Мы посланы на подмогу восставшему против угнетателей народу, что сродни шуанам, моим старым знакомцам по Вандее. У повстанческой войны свои правила, и мне они известны, как ни одному солдату в Европе. Через два дня после нашей высадки все пять тысяч мушкетов будут розданы ирландцам. И они уж сумеют ими воспользоваться, как, по-вашему, Тилинг, сумеют?

— Сомневаюсь, — улыбнулся тот, — но повстанцев можно обучить.

— Вот именно, — заключил Эмбер. — Темные, закабаленные люди. Но их можно обучить.

Смуглолицый, чернокудрый Сарризэн задумчиво чертил пальцем по краю стола.

— Итак, генерал, мы высадились, заняли позицию, роздали оружие, ждем Арди. И это все?

— Представится возможность, и ждать не будем, — ответил Эмбер. — Поведем армию вперед. Если хоть чуть-чуть повезет, под моей командой окажется по меньшей мере шесть тысяч человек.

Вступил Тилинг:

— Генерал, поймите меня правильно, но я смею напомнить об обещании, которым Тон заручился от Директории. Все военные действия ведутся лишь армией Ирландской республики. Французским войскам отводится вспомогательная роль.

Эмбер улыбнулся, воздел руки.

— Конечно, конечно, полковник. При условии, что армия эта еще существует, если этот ваш друг на севере…

— Мак-Кракен, — подсказал Тилинг.

— …еще воюет, моя армия придет ему на помощь. Но случись, придется брать крестьян, обучать их солдатскому делу, даже, как вы изволили заметить, учить их стрелять из мушкетов, то команду на себя возьму я.

— Тон замышлял по-другому, — возразил Тилинг. — И Директория…

— Директория далеко, в Париже, — перебил его Эмбер. — А воевать нам. К тому же не забывайте, полковник Тилинг, что вы офицер Французской армии. Как и Тон. И вы подчиняетесь моим приказам. Равно как и всякий, кто получит от меня оружие. Само собой разумеется, вожди у ирландцев будут свои. Для того, собственно, мы и пришли, чтобы их освободить.

— Это согласно и нашим замыслам, — кивнул Тилинг.

— А иначе и быть не могло, — ответил Эмбер. — Единственно, нужен здравый смысл. Цель у нас общая — изгнать угнетателей-англичан из Ирландии. И нам предстоит выбрать наилучший путь.

— Выступите с армией до высадки Арди, генерал, еще раз превысите свои полномочия, — напомнил Сарризэн.

— Что я слышу, господа? — Эмбер развел руками, указывая ладонями с одной стороны на Сарризэна, с другой — на Тилинга. — Справа мне перечит ирландец, слева — француз. Неужто я и впрямь заслужил столь строгий суд? — Он улыбнулся и нарочито заметно подмигнул.

Воистину «кроличий шкуродер», подумал Тилинг. Ему вдруг представилось, как Эмбер сидит в таверне и, перегнувшись через стол, заключает сделку.

— Никто не перечит вам, генерал, — поспешил оправдаться Сарризэн. — Я просто хочу внести ясность. Вы сами сказали нам, что приказано дожидаться Арди.

— Так мы и дождемся, полковник. Но не будем сидеть сложа руки. Постараемся использовать каждую благоприятную возможность. Приказы нужно применять к обстоятельствам. Конечно, кроме тех, которые отдаю вам я.

— Простите за дерзость, генерал, — начал было Сарризэн, но Фонтэн перебил:

— Мы всецело в вашем распоряжении, генерал. А как вы уладите все с Директорией — не наше дело.

— Нечего и улаживать, — возразил Эмбер, — мы не в ссоре. Верно, кое-какие события немало меня возмутили. Недавно, например, собрали на побережье армию для кампании против Англии, а теперь от нее рожки да ножки. Люди, снаряжение, боеприпасы — все брошено на египетский поход Бонапарта. Я с величайшим уважением, как и всякий солдат, отношусь к генералу Бонапарту, но его египетская авантюра обернется для Франции катастрофой. У Революции один враг — это Англия. И, поверьте, наше с Арди выступление задержалось не только из-за разгильдяйства и нерасторопности. Мы остались без денег и снаряжения. Враги Франции действуют и в самой стране. У Революции всегда хватало внутренних врагов. Гильотина не успевает им головы рубить.

— Вы, конечно, не считаете генерала Бонапарта врагом Революции, — осторожно вставил Сарризэн.

— Разве я так сказал? — резко бросил Эмбер. — Бонапарт — выдающийся французский полководец. У Франции их немало. Гош, например. Он спал и видел поход на Британские острова. Два года тому я был с ним здесь, в заливе Бантри, и с нами еще Уолф Тон, друг Тилинга. Если бы тогда Гош высадился…

— Если бы… — Сарризэн улыбнулся, дабы смягчить невольную насмешку.

— Для пехотного полковника все это слишком мудрено, — сказал Фонтэн, — лучше помалкивать, а политику оставить политикам.

— Мудрая тактика, — заметил Эмбер, — только вы, не в пример Бонапарту, так всю жизнь и проходите в полковниках.

— Ему благоволит удача, — заговорил Сарризэн, — удача и Директория.

— Все до поры, — усмехнулся Эмбер. — Генерал, завоевавший Ирландию, не хуже генерала, пока еще не завоевавшего Египет.

— Вы прочите Арди в завоеватели Ирландии? — спросил Сарризэн.

Эмбер лишь улыбнулся.

Тилинг взглянул на всеми забытую карту. Задворки Европы. Туманы, болота, скудная земля. Нужна ли кому эта страна, разве что как пешка в чьей-то хитрой игре? Живет на этом острове мужественный народ, готовый встать под знамя и зашагать под барабанную дробь. Да что французам до Мак-Кракена, сражающегося в ущельях Антрима? Для них он — главарь банды, вооруженной пиками. У Эмбера карта большая — от Парижа до Вены; самая большая — у Бонапарта: все Средиземноморье, Египет и дальше на восток — к равнинам Индии.

Он попросил разрешения удалиться и вышел на палубу. Соленый атлантический ветер напомнил ему о побережье Антрима. Мальчишкой ему довелось раз побывать там с отцом, день стоял такой ясный, что далеко за водной гладью на мысе Кинтайр виднелись зеленые луга.

 

КИЛКУММИН, АВГУСТА 17-ГО

Стоит к западу от Киллалы, по дороге в Ратлакан, недалеко от Килкуммина, пивная. Даже таверной не назовешь: длинная лачуга в две комнаты, принадлежит вдове по имени Дулин. Сюда заглядывают пастухи, батраки, живущие окрест мыса Даунпатрик. Мак-Карти и раньше доводилось бывать здесь, помнится, в прошлый раз он изрядно перебрал. Под ноги лезут тощие куры, пол скользкий — картофельные очистки никто не убирает. Сейчас, похоже, еще грязнее. Пахнет мокрой — с дождя — шерстью, табаком, в углу, закатив незрячие глаза, играет толстый кроткий скрипач.

Лица незнакомые, суровые и замкнутые, а в глазах — тревога, такие же глаза были у людей в Невине. Все повернули головы к вошедшему, говор смолк.

— Оуэн, ты! — воскликнул Ферди О’Доннел, протиснулся к нему меж столами, взял под руку. — Это мой друг, Оуэн Мак-Карти, — провозгласил он. — Учитель из Киллалы. — Воцарилось короткое молчание, потом один за другим сидящие начали приветствовать Мак-Карти, прикладывая руку к истрепанным шляпчонкам.

— Да спасет вас господь, — поздоровался и Мак-Карти, а О’Доннелу добавил по-английски: — Туго им, видно, живется, только от бога спасенья и ждать.

— Хорошо, что заглянул сюда, — радовался О’Доннел. — Садись поближе к огню, тебе не мешает обсохнуть.

— Мне Мейр сказала, что ты здесь.

— Что тебя из дома выгнало в такую непогодь?

— Так, прихоть. Захотелось вас с Мейр повидать.

— Садись сюда, здесь теплее, и на вот, выпей.

Камин дымил, в горле першило, в нос лез сладковатый запах торфа. Скрипач играл что-то жалостливое. Мак-Карти знал эту песнь. Плач по О’Коннору или иному легендарному герою. Песня, точно дым, обволакивала его, от нее тоже саднило горло и душу. Люди разговорились вновь, только тише.

— А Мейр сказала, почему я здесь? — спросил О’Доннел.

Мак-Карти лишь помотал головой.

— Килкумминцы попросили, поговори, мол, с людьми из Ратлакана. Я в Килкуммине вроде как вожак.

— Вожак?

— Ну да. Я, Оуэн, присягу принял, да и не я один. Корни О’Дауду присягали.

— На верность Объединенным ирландцам?

— Ну да! А ты подумал — Избранникам?

— С чего бы? — повеселел Мак-Карти. — Да я слышал, что и Мэлэки Дуган со своими парнями к Объединенным ирландцам примкнул.

— Достойная присяга, — проговорил О’Доннел. — Сбросим иго англичан, обретем свободу.

— Это с Корни О’Даудом-то? Да что он понимает в свободе!

Говорили они по-английски, вполголоса.

— Твоя правда, Оуэн. Да и Мэлэки Дуган мало на что сгодится. Зато для английской армии рекрутов не останется, вздумай король ее пополнить добровольцами. Сейчас-то силой загоняют: бедняг парней и по дорогам ловят, и из таверн вытаскивают. Объединенных ирландцев по всему Мейо немало. И средь них люд самый пестрый.

— Ферди, посмотри кругом, много ли эти недоумки знают о свободе.

— Двое по крайней мере знают еще побольше нашего, в Уэксфорде воевали, с тех пор в наших краях осели. В каждой деревне их приютят, накормят да выслушают.

— Покажи-ка их, — попросил Мак-Карти.

— Вон, у стены, вокруг человек пять-шесть. Эх, некому слушать их в Ратлакане, эти пришлые говорят только по-английски.

Один — коренастый крепыш с шапкой черных волос, другой — паренек лет шестнадцати, стройный, худощавый, с длинными пшеничными волосами.

— Потолкуй с ними, Оуэн, ушам своим не поверишь, а чернявый так рассказывает — заслушаешься. Дюжину поэм сочинишь. Говорит, Объединенные ирландцы не только Уэксфорд, но и Карлоу захватили, и Уиклоу частично. У них в руках были и Килкенни и Килдар, а бои аж до Северного Мита шли. На самом королевском холме Тара битва разыгралась, представляешь?! Ведь Тара — в графстве Мит.

— И Бойн рядом, в нескольких милях, протекает, — заметил Мак-Карти.

И впрямь можно поэму сложить. О том, как сегодня ирландцы с пиками и мушкетами бьются за свободу на холме, в котором спят вечным сном ирландские короли стародавних времен. Да только не мне ее складывать.

Черноволосый затянул песню, вначале тихо, потом зычный голос зазвучал громче. Даже те, кто не понимал слов, почтительно замолчали.

Огляделся я и вижу: Скачут йомены — конец мой близок.

Слушать эти английские песни — или «баллады», как они назывались, — невозможно: кое-как сложены, на старые мелодии, а то и вовсе речитатив, рифма не выдержана, а слова такие, что всякий задумавший стих сложить перво-наперво должен от них, как от скверны, очиститься. Но черноволосый поэта из себя не строил, пел просто, так живее рассказывалось. После битвы при Новом Россе эти двое кочевали из деревни в деревню, а раз чернявого даже арестовали и учинили допрос. Задрав рубаху, он показал свежие кроваво-черные рубцы на спине.

— Они привязали меня к такой штуке, треугольник называется, и давай лупить.

— Пресвятая дева! — ахнул один из крестьян и добавил по-ирландски: — Да у него на спине живого места нет.

— Точно, как у меня в песне: «Скачут йомены — конец мой близок», от них и потерпел.

— Безбожники! Зверье! — бросил кто-то.

— Ничего, был и на нашей улице праздник! В боях у холма Уларт и при Туберниринге британские гвардейцы так от нас драпали. Мы всех сметали на пути, ровно поток. Не щадили ни господ, ни купцов, ни королевских солдат.

— Ну, Оуэн Мак-Карти, слышал ли ты что-либо подобное? — по-ирландски спросил О’Доннел.

— У охотников из Барджи и Шелмарьера были ружья, а остальные вооружились кто пиками, кто чем попало. Да по господским усадьбам ружей да шпаг насобирали.

— Это нам не в диковинку, — улыбнувшись друзьям, сказал один из сидевших. — У нас тоже ворвались в усадьбу Всемогущего и забрали все оружие.

Чернявый между тем продолжал:

— Мы встречали войска в открытом бою и били их, будь то Древние бритты или Ополчение Северного Корка. Они сжигали дотла наши дома, спалили даже церковь в Килкормаке.

— В Северном Корке сплошь католики, они и по-английски-то ни слова не понимают.

— Помилуй нас, господи, — вздохнул О’Доннел, — почему ж тогда они пошли против Гэльской армии, почему жгли дома и церкви таких же, как они, католиков?

— Офицеры у них из помещиков, — пояснил Мак-Карти. — Протестанты да их лизоблюды из католиков — помещиков победнее. А разве сыскать ирландцу дело приятнее, чем бить своего же?

А крестьяне шли в битву, надев лучшее платье: белые штаны и голубые куртки.

— Ну и крепко ж мы всыпали этим свиньям из Корка, — не унимался чернявый.

— Верно, — Мак-Карти шагнул вперед, — но не забывайте, чем дело кончилось. Двинули на вас армию побольше, да армию настоящую, из Англии, и загнали, как лису на охоте.

— Это точно, — согласился чернявый. — После Нового Росса мы не знали, куда податься. Но не наш это стыд, а тех, кто вслед за нами не пошел. Мы, как могли, срывали путы с Ирландии, а народу урожай на полях дороже свободы оказался.

Все смущенно замолчали. Но вот заговорил Мак-Карти:

— Так всякий раз получается, когда с пиками против пушек да ружей лезут.

Но ведь били, однако, повстанцы и местное ополчение, и йоменов! А случись, что все ирландцы вылезли б из своих лачуг, тогда б дороги стали что реки, вышедшие из берегов. Но это домыслы. А на деле — смерть. Гниющие на солнце трупы.

— А ты, парень, — обратился Мак-Карти к спутнику чернявого, — может, споешь нам песню повеселее, чем твой приятель? — и протянул ему стакан виски.

— Попробую, — согласился мальчик. И лукаво улыбнулся, ишь, лисенок. Острое личико, верткое жилистое тело. Он встал, крепко упершись ногами, заглянул в стакан и запел высоко и легко. Голосистый паренек.

Раннею, раннею весной Пели птицы о стране родной, С дерева на дерево порхали И свободу людям предвещали.

Песнь ясным лучом пронзила удушливую табачную мглу пивной. Словно донеслись до Каслбара слова Шона Мак-Кенны о свободе. А мальчик пел:

И отец родной меня проклял, Мальцом-висельником обозвал.

Крестьяне-ирландцы, хоть и не понимали ни слова, молча и сурово вслушивались, песнь закончилась. Мальчик застенчиво взялся за стакан. Далек Уэксфорд, так же далек, как и Тара.

— О чем он пел? — спросил кто-то.

— О мальчике, которого повесили, — коротко объяснил Мак-Карти.

Не придумать смерти хуже: тело бьется, штаны полны постыдными испражнениями, чернеет лицо. В песнях об этом не поют. Вспомнился Макрум: как дрыгал ногами Падди Линч на эшафоте. А в песне лишь о свободной Ирландии.

— Малец-висельник! Да неужто никто в этой пивной не знает песни о жизни, а не о смерти?

Мак-Карти собрался уходить. О’Доннел попросил его прочитать плач по Бэру О’Салливану, но тот отказался. Поэма сложна, слушатели должны угадать много ссылок, намеков, портретов именитых людей. Да эти несчастные пастухи — всю жизнь по колено в навозе — будут лишь недоуменно чесать в дремучих затылках да смущенно пожимать плечами. Все равно что среди них вдруг появится господин в бархате и попросит пунша.

Пока Мак-Карти сидел в пивной, прошел дождь, но в воздухе еще парило, высокие травы напитались влагой.

 

ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО

Утром почтовой каретой приехал Малкольм Эллиот. Он остановился в гостинице на улице Досон, там же и пообедал в обществе мелких помещиков, зажиточных крестьян-арендаторов, нескольких английских офицеров.

К вечеру он отправился в Гранард. Там и заночевал. От Ганса Деннистауна, одного из местных руководителей Объединенных ирландцев, услышал немало обнадеживающего. В центральных графствах организация сохраняла крепкое положение, несмотря на репрессии и арест кое-кого из руководителей. Оставшиеся же на свободе из Лонгфорда, Западного Мита и Кэвана действовали сообща. Еще более примечательно, что замысел Объединенных ирландцев — сплотить протестантов и католиков — удался. Сам Деннистаун, добродушный великан фермер, прозорливый и решительный, возглавлявший организацию в Лонгфорде, был протестантом. А его помощник, Майкл Туоми, аптекарь из Гранарда, — католиком. За обедом, слушая их рассказы, Эллиот вспомнил о встрече с Томом Эмметом на вилле в Ратфарнаме. Почему взгляды и идеи горожан нашли отклик и в крестьянском сердце, там, среди раздольных пастбищ? Могучий крестьянин и тщедушный аптекарь сидят бок о бок, мирно толкуют о действиях, течениях, политике, будто и не было никогда Уэксфордского восстания, потопленного в крови, будто и не давили, не вешали никогда мятежных католиков, не резали, не сжигали заживо (как в Скаллабоуге) протестантов. Собеседникам Эллиота было чуждо его горькое разочарование, он считал (хотя и не говорил вслух), что служит делу обреченному, уже тронутому порчей. Кто знает, может, правы они, а не он.

На дороге к юго-западу от Дублина чуть ли не на каждой миле находил он следы восстания минувшего и зачатки грядущего. В Маллингар, центр скототорговли центральных графств, ввели войска. Разместили их не в городских казармах, а за городом; палатки их виднелись там и сям средь необозримых лугов. А к югу от Киннегада почтовая карета повстречалась с колонной солдат, вели их усталые, совсем юные офицеры. Они забросали кучера скабрезными шутками, по произношению Эллиот признал англичан. Может, это вспомогательные войска, истребованные Корнуоллисом из Лондона. На площади в Килкоке — виселица и столб для порки, по деревенской улице — пепелища на месте хижин. Однако в Мейнуте все спокойно, во главе единственной улицы громоздится усадьба графа Ленстера, брата Эдварда Фицджералда, на окраинах Дублина вдоль Королевского канала выставлены посты.

Завтракал Эллиот за одним столом с управляющим из Мэллоу, остроумным человеком. Он оживленно болтал о скоте, о лисьем гоне, о политике, не забывая при этом и о бараньей отбивной с густо намасленным ломтем хлеба. Он сказал, что Корнуоллис очень снисходителен к сдавшимся в плен повстанцам Уэксфорда и Антрима. Стране недостает твердой руки, дух Кромвеля необходимо возродить.

— У меня-то на усадьбе тишь-благодать. Обходись с крестьянами по справедливости, и они будут жить смирнехонько. И в наших краях как-то объявились двое из этих Объединенных ирландцев, и у нас смуту посеять захотели, да один из моих арендаторов мне их тишком указал. Я — к судебному приставу. Ну и повесили голубчиков вниз головой, прямо на карнизе крыши. Никакой виселицы не надо. Схватили, допросили, вынесли приговор, привели в исполнение — минут за двадцать управились. Крестьяне их камнями да комьями земли закидали, чтобы и духу их не было в наших местах.

Вот так, на скорую руку, все у нас, в Ирландии, во веки веков и решалось. Однако Эллиот нашел своего нового знакомца приятным собеседником, и они провели за разговором еще час.

После завтрака он пошел на север, минуя реку Лиффи, на улицу Дорсет. Утро стояло ясное, солнечное, и он даже расчувствовался, завидев дома серого портлендского камня и теплых тонов красного кирпича. У Грин-колледжа он остановился: вычурное здание парламента громоздилось против колледжа Святой Троицы, выходящего строгим, в псевдогреческом стиле, фасадом, на улицу. Вспомнилась острота Свифта в адрес парламента, Уолф Тон, бывало, не раз повторял ее: «Парламент от храма учености и мудрости в двух шагах, а от самой учености и мудрости — за тридевять земель». Тон напичкан всякими цитатами из поэм, песен. Как там у Шекспира?

Солдат не младенец, И жизнь коротка. За ваше здоровье, солдаты! [20]

Дублин создавали люди сродни Эллиоту и Тону, протестанты, потомки поселенцев времен Елизаветы, Вильгельма и Кромвеля, чьи английские корни вросли в ирландскую землю. Они настроили зданий вдоль реки: вон таможня, замысловатая по архитектуре, а вон массивный, величественный купол Четырех судов. По улицам, расходящимся от реки, стояли особняки протестантской знати, купцов, высоких чиновников. И с засильем этой верхушки Эллиот призван покончить. Однако, проходя по улицам, он невольно любовался этими особняками. Ведь до них здесь вокруг замка вились грязные улочки. А его собратья по классу возвели красивые дома, чтобы горделиво увековечить свою мощь. «Солдат не младенец, и жизнь коротка. За ваше здоровье, солдаты». Конечно же, это Яго. Его песнь в «Отелло». Верно Тон процитировал, не соврал.

Он снова задержался, на этот раз на мосту к улице Сэквилл, облокотился на парапет: внизу, у причала, покачивались, поскрипывая, лодки и баржи. Широкая Лиффи, казалось, катила свои мутные воды прямо к нему из далекого сердца Ирландии, полнясь озерной водой, подбирая по пути сучья, кусочки темного торфа. Как артерии, дороги, реки, каналы питали Дублин богатствами Ирландии. Но в Дублине задерживалась лишь малая их толика, остальное отправлялось в Лондон.

В доме на улице Дорсет его встретил Оливер Уэринг, молодой стряпчий-протестант. Эллиот знал Оливера и доверял ему. В маленькой комнате наверху за круглым черным столом оливкового дерева сидели врач и памфлетист Патрик О’Халлоран и крестьянин из Килдэра Джек Рассел.

Эллиот огляделся и улыбнулся.

— Это вся ваша Директория?

— Далеко не вся. Но хорошо еще, что и этих застали, мы теперь чаще на виселице свободу обретаем.

Эллиот присел к столу.

— Очевидно, вы получили мое письмо. Вы хотели, чтобы и в Мейо были наши люди, так вот, теперь они есть. Несколько сотен наберется, вожаки все тоже из местных. Готовы выступить, как только придут французы. Сколь глубока их преданность, судить не берусь, равно как и о своем влиянии на них.

— Несомненно, французы придут, — сказал Уэринг. — Но знать бы, когда и где они высадятся, сколько их будет.

— И зачем придут, — вставил Эллиот. — Прислали б они тысяч пять человек уэксфордцам или в Ольстер месяца два назад, и неизвестно, чья бы взяла.

— Однако они не пришли, — заговорил О’Халлоран. — И сейчас нужно их дождаться и выставить как можно больше людей. Не поворачивать же вспять. Выбора у нас уже нет.

— Верно, — кивнул Эллиот, — выбора нет.

— У нас собраны сведения более чем из двенадцати графств, — сказал Уэринг, — кое-где организации крепкие. В одном только Лонгфорде…

— Про Лонгфорд я знаю, — перебил его Эллиот. — Я ночевал у Ганса Деннистауна.

— Он, должно быть, рассказывал вам о Западном Мите и Кэване. А мы расскажем об Уотсфорде.

— Послушайте лучше о Восточном Мейо. Там сотни три-четыре Избранников, они, как им думается, рвутся в бой. Верховодят ими мелкие помещики да смутьяны. Есть среди них и управляющие имениями, кое-кто из старшей прислуги. Даже немного оружия насобирали — грабили господские усадьбы.

— По вашему приказу? — поинтересовался Рассел.

— Нет. Я узнал о грабежах потом, но осуждать не стал. Думаю, вы представили себе, как обстоят дела. Муштрует их по ночам один солдат, он служил в австрийской армии. Правда, думается, на выучку у них уйдет лет сто. Слушают эти дворянчики-паписты разве что Джона Мура из Баллинтаббера, но ему всего лишь двадцать два года. Вряд ли кому Избранники подчинятся полностью.

— Но ведь они же приняли нашу присягу!

— Ну и что же? В их семьях сейчас всякий мужчина — член Общества объединенных ирландцев. А что они под этим подразумевают — одному богу известно.

О’Халлоран рассмеялся.

— Вы, господин Эллиот, из всех делегатов наиболее пессимистично настроены.

— Не спорю. Но и в прошлому году и нынешней весной мы упустили прекрасные возможности. Сейчас у нас и их нет, разве что французы высадятся огромным войском и сами станут воевать.

— Что же вы предлагаете? — спросил О’Халлоран.

— И на севере, и в Уэксфорде мы разбиты. Вы хотите поднять восстания на местах, но англичане их подавят без всякого труда. А сотни, может быть, тысячи бедных, легковерных крестьян и ремесленников поплатятся жизнью: их либо расстреляют в упор из пушек, либо вздернут.

О’Халлоран потер ладонью глаза.

— Клянусь, господин Эллиот, я думал о том же. Но я также сознавал: не поднимись мы сейчас, не быть восстанию еще лет пятьдесят. Двери темницы, в которой мы сейчас томимся, закроются навечно, а ключи от них выбросят в море.

Эллиот повернулся к Уэрингу.

— А вы что скажете?

— Мне все представляется не в столь мрачном свете, вероятно, таков характер. Восстания на местах могут и набрать силу. А если французы высадятся, и мы не воспользуемся этим, то будем глупцами из глупцов. С этим согласны почти все делегаты.

— Сейчас они согласны. А как дойдет до дела, поведут ли они людей с пиками против регулярной армии?

— Вы поведете, мы не сомневаемся, — сказал О’Халлоран. — Будем надеяться, поведут и остальные. Наша Директория не может руководить всеми действиями. Нас осталось человек десять хороших, толковых организаторов; поэтому мы должны брать на себя руководство — только потому, что пока на свободе? Мы можем рекомендовать графствам действовать. Если хотите — прикажем, только лучше не станет. Случись восстание, оно будет крестьянским, и дублинские юристы и врачи вряд ли смогут на него повлиять. Высадятся французы, а мы, скорее всего, будем уже за решеткой с другими членами организации из Дублина.

— За решеткой либо на виселице.

— Одно другого стоит, — бросил О’Халлоран. — Фицджералд кончил на виселице.

— Нет, его зарезали, — поправил Уэринг, — зарезали, а потом уж повесили. Кто-то продал его Хиггинсу, а Хиггинс — Куку из замка.

— Словно телят на базаре продают, — возмутился Эллиот. — А вы уверены, что я не продам вас? Открою все наши секреты Деннису Брауну, состояние на этом сколочу.

— Вряд ли. Доносчикам мало платят. Думаю, даже за Фицджералда много не дали.

— Какая страна меньше нашей заслуживает свободы! — воскликнул Эллиот. — Четверо за круглым столом в Дублине. Да нам место на ярмарочных подмостках.

— Зрелище унылое, — мягко сказал О’Халлоран. — Но раз камень с горы покатился, его не остановить. Я бы не взялся, будь мне это даже по плечу.

Малорослый, глубоко посаженные глаза за стеклами очков, большой выразительный рот. В политику он вошел с умеренными взглядами, был членом Католического комитета, писал памфлеты о законах против папистов и нонконформистов. Сейчас же он выступал за крутые меры.

— Я ведь ничем не отличаюсь от вас, — признал Эллиот. — Дублинский стряпчий, очутившийся в пустынном и диком краю, в Мейо. Неудачливый помещик, несостоявшийся стряпчий.

— Вам покровителя не хватает, — сказал О’Халлоран, — может, Деннис Браун подойдет? — И улыбнулся: вдруг Эллиот обидится.

— Обойдусь. Хоть от меня и мало проку, можете на меня положиться.

— Не сомневаюсь, — кивнул О’Халлоран.

Эллиот встал.

— Самый разнесчастный уголок на всей планете. Мы словно игроки и сейчас бросаем кость в последний раз. Кривляка-актер вроде Тона пришелся бы в нашей компании кстати.

О’Халлоран проводил Эллиота к выходу.

— Жаль, господин Эллиот, что судьба не свела нас раньше, пока вы в Дублине жили.

— Неужто вы и впрямь надеетесь на успех? — горячась, перебил его Эллиот. — Хоть сколько-нибудь?

— Надеюсь, — ответил О’Халлоран. — Иначе не занимался бы этим. Такие, как я, вы понимаете, оказываются в Директории, так сказать, за отсутствием более достойных. Фицджералд мертв, Эммет, Мак-Невин и Бонд в тюрьме. Кто отвернулся от нас, кто предал. Но жизнь идет своим чередом. Высадятся французы, поднимутся на восстание некоторые графства. А я назавтра окажусь в узнице, бок о бок с каким-нибудь головорезом, который будет похваляться, что оборонял холмы Уиклоу, что скоро на выручку явится майор Так его растак, вышибет дверь и освободит нас.

Эллиот коротко рассмеялся: смех его прозвучал лаем лисицы в чаще.

— Как персонаж у Плутарха.

— Я глупый ирландский самозванец! Знаете, до сих пор считал себя неплохим врачом, кое-какие способности есть. И вдруг к старости обнаружилось мое истинное призвание. И, думаете, какое? Политическое краснобайство. Я заметил, когда сочинял памфлеты. Справедливость, равенство, права человека — слова сами собой выходили из-под пера. Тогда, конечно, я не задумывался о спаленных хижинах и безоружных, расстрелянных из пушек.

— В наше время все увлекаются суесловием. Слова чаруют, мы выпускаем их, а они оборачиваются злом. Оно, я уверен, начинается со слов. Книги, памфлеты, речи.

— Ну, главные словоблуды сейчас все во Франции, за морем. Истрепали слова до неузнаваемости.

— Вам доводилось бывать в Мейо? — вдруг спросил Эллиот.

— Даже окрест не бывал. Сам-то я из Лимерика.

— Новые взгляды да веяния у нас не очень привечают, — сказал Эллиот. — Сильные чувства еще найдут отклик, но не новые взгляды. На нашей земле они всходов не дадут. Может, когда и удастся вам Мейо показать. — Незримые узы сочувствия связывали его с этим маленьким, но столь сильным человеком. Бьется, как муха в манящей янтарной смоле, на пепелище надежд.

— Не откажусь, — согласился О’Халлоран. — Всю жизнь мечтаю посмотреть Америку, но и Мейо подойдет.

Он пожал гостю руку и закрыл за ним дверь.

Сыпал редкий дождь. На площади он заслышал барабанную дробь, посвист флейты и поспешил туда. Три роты английских солдат стояли навытяжку. Сержанты впереди отрывисто выкрикивали команды. С трех сторон площадь окружили зеваки, Эллиот, сдвинув шляпу набекрень, стоял и смотрел. Низкое свинцовое небо придавило аккуратные домики красного кирпича, фигурки солдат в алых мундирах. Вот замер на бегу мальчик, привлеченный громкими звуками и яркой формой, потом побежал дальше, негромко напевая:

Спешат по морю к нам французы, Пророчит старая вещунья. Спешат их корабли на помощь, Пророчит старая вещунья.

Слова. У старой песенки рассыльного появились новые слова. Эллиот повернулся и пошел назад к поросшей кустарником, грязной от торфа реке.

 

ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО ПИСЬМО ЭДВАРДУ КУКУ, ПОМОЩНИКУ МИНИСТРА, ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, ПОДПИСАННОЕ: ДЖ. Р

Завтра Директория переезжает, нового адреса пока не знаю. Сегодня был на улице Дорсет вместе с О’Халлораном и Уэрингом, они с нарочным рассылали письма своим представителям в разных графствах, приняли нескольких посетителей, в том числе Фрэнсиса Кью из Карлоу и Малкольма Эллиота из Мейо.

Эллиот заверил, что в Мейо Объединенных ирландцев, принявших клятву, организованных и вооруженных, более тысячи. Не уверен, что они будут послушны ему, скорее Джону Муру из Баллинтаббера, младшему брату Джорджа Мура, чьи мятежные взгляды вне сомнений, однако он очень хитер и не станет открыто руководить восстанием, а передоверит это брату. Сам Эллиот мрачен и сомневается, однако превратно истолкованное понятие чести удерживает его в организации.

Позволю себе еще раз напомнить, что в стране существует сильная организация, распространившаяся повсюду, она поднимет народ по приходе французов, независимо от того, на свободе или за решеткой Директория Объединенных ирландцев. Попадаются среди них и толковые, прозорливые люди вроде О'Халлорана. Они не остановятся даже перед убийством, поэтому я, служа родине, подвергаюсь смертельной опасности. К тому же, запустив свои дела, я оказался в весьма затруднительном положении. Чтобы расплатиться с самыми докучливыми кредиторами, мне нужно сто фунтов наличными, а взять их негде. Вы, надеюсь, не сомневаетесь, что действую я всецело из-за любви к родине, и мне претят те подлые доносчики, которые ради наживы предают друзей и сподвижников. Выражаю надежду, что министры Его Величества не допустят, чтоб я разорился.

 

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 20-Г0

В ночь на двадцатое августа тайролийские йомены провели в Киллале обыски — искали оружие и антигосударственные документы. Перед этим, чтобы соответственно настроиться, йомены в полном облачении с мушкетами и примкнутыми штыками собрались в таверне «Волкодав» и изрядно хлебнули виски. Ни по выправке, ни по характеру они не походили на людей военных, ими владел страх. Ходили слухи, что папистов муштруют по ночам, обучают стрельбе из французских мушкетов, что готовится резня страшнее, чем в 1641-м, когда мятежники потехи ради насаживали на пики младенцев и швыряли их тела в огонь. Из Дублина в Баллину прибыл отряд английских солдат, но разве знают они, каковы паписты и чего от них можно ждать. Тавернщик-папист обносил их виски вежливо и обходительно, красное лицо спокойно, лишь быстрые, глубоко посаженные глаза настороже.

Купер расплатился за выпивку, вывел своих йоменов и построил на улице против церкви пастора Брума.

— Конечно, — напутствовал он их, — много в Киллале папистов, верных престолу, как и мы с вами. Одного вы только что видели у «Волкодава» — трудится парень не покладая рук, таверну держит. Есть же порядочные работяги, им и нужно-то в жизни лишь мир да покой. Так вот: чтоб я от таких папистов жалоб на вас не слышал. Мы ищем тех, кто против государя. У кого мушкеты найдете, у кого пики. Таких приводите ко мне, а жилища сжигайте. Господом клянусь, мы сегодня с ними управимся, пусть для этого придется хоть на каждом холме запалить огонь, как в ночь Святого Иоанна. Вы не хуже меня знаете, каковы паписты, и мы не забыли, что они учинили в Уэксфорде, — не приструнили их вовремя. Конечно, вокруг папистов что деревьев в лесной чаще, но мы-то протестанты, и это нас всегда отличало и отличает. Мы сражались за правое дело и во времена Кромвеля и при короле Вильгельме, и господь нас не оставлял. И теперь всякий папист, завидев зарево, смекнет, что мы былым заветам верны.

И музыканты — барабан и две флейты, купленные Купером, — завели «Лиллибулеро», резкие грубые звуки ударили по ветхим домишкам на узкой улочке. Купер, положив руку на эфес шпаги, другой задумчиво потирал подбородок. Сам он был в ту минуту не храбрее своих йоменов, но есть ли у него выбор? Киллальские паписты должны крепко запомнить, что здешние протестанты не кучка жалких чиновников и лавочников. Гленторн и другие высокие господа ему под стать только потому и живут припеваючи в Англии, что такие люди, как сам Купер, мелкие помещики, вроде Гибсона, шорники, подобно сержанту Томпкинсу, готовы отстоять эту землю. Их прадедам она досталась в кровавых боях. И по сей день на острове — два народа, мучимых нескончаемыми раздорами, а протестантов в четыре раза меньше числом. Зато у них больше ума, решимости, с ними и божья благодать. И все-таки жечь чужие дома, хоть и летом, не по-христиански. И Купер еще больше взъярился на папистов, ведь это они понуждают к такой жестокости.

Томпкинс со своим подразделением подошел к домику Хогана, угрюмого здоровяка, известного задиры и драчуна. Томпкинс замолотил в дверь кулаком, потом Эндрю Бладсоу со всего размаху ударил по ней сапогом и распахнул. Том Робинсон поднял фонарь, и йомены ввалились в комнату.

На низкой кровати лежали Хоган с женой, а поперек, у них в ногах, — трое детишек. В темном углу на соломе смутно виднелись еще какие-то тела.

— Именем короля, обыск! — провозгласил Томпкинс. — Ищем изменников.

Жена Хогана ахнула, кто-то из детей заплакал. Хоган сел, протер заспанные глаза.

— Кого еще черт принес? Кто вы такие?

— Мы действуем по закону. Ищем изменников короля, — ответил Томпкинс.

— Это ты, что ль, Томпкинс? — признал его Хоган и спустил ноги на пол.

— Ни с места! — приказал сержант.

Жена Хогана заплакала — смысла грозных английских слов она не понимала.

— Ну-ка, замолчи! — одернул ее муж. — И малого угомони. А вы бы убирались отсюда, пока я за дубинку не взялся.

Томпкинс повернулся к йоменам.

— Ищите как следует. Загляните под крышу. Они пики в соломе прячут.

— Пики, говоришь? Сейчас я покажу тебе пики! — пригрозил Хоган и вскочил на ноги. Кто-то из йоменов, испугавшись, нажал на курок мушкета. Ахнул выстрел, пуля угодила в соломенную крышу. И стрелявший и Хоган оторопели, лишь снова зашелся в плаче ребенок. Мать прижала его покрепче к груди.

— Валяй, ищи, — бросил Хоган и улегся в постель, — хоть все вверх дном переверни!

Он с давних пор недолюбливал Мэлэки Дугана, поэтому не был связан ни с Избранниками, ни с Объединенными ирландцами, но назавтра сразу же пошел к Рандалу Мак-Доннелу и прямо на конюшне у того принял присягу тайного общества.

Томпкинс с подручными обошли еще с дюжину лачуг, но ни пик, ни мушкетов не нашли. А холмы к северу и востоку занялись зарницами пожарищ.

— Не похоже, чтоб дома, — определил Томпкинс. — Это хлеб на полях горит.

— И поделом этим папистам, — не удержался Бладсоу, — по каждому виселица плачет.

Они переглянулись. Обоим было хоть и стыдно — искали-искали, а ничего не нашли, — зато полегчало на душе: не пришлось дома палить.

— Пику или мушкет я за милю почую, вот кто мне скажет, как изменника распознать.

— Это, наверное, такие, как Хоган, — предложил Томпкинс.

— Или его жена, — усмехнулся Бладсоу.

— Мне и доказательства не нужны, готов поклясться, что Хоган — мятежник. Вечно он в драках заводила, будто не знаешь? — вступил в разговор Робинсон.

— Дурак ты дурак, — бросил Томпкинс.

В хижинах они ничего, кроме грязи и рухляди, не нашли. Полуголые женщины, к ним жмутся плачущие детишки, щурятся от света краснолицые мужчины.

— Привязать бы этого Хогана к столбу во дворе да всыпать хорошенько, — не унимался Робинсон. — Небось стал бы разговорчивее.

— Нельзя, — оборвал его Томпкинс. — Так мы ни за что поступать не будем. Даже думать об этом противно.

Еще одно зарево занялось на востоке. Сначала вдалеке, потом — ближе. Как говорится, дошла очередь. Да, кипит, кипит котел, и с костра его уже не снять. Жадное пламя пожирает с детства памятные деревни и поля.

Бладсоу вытащил плоскую бутылку из заднего кармана мундира и пустил по кругу. Томпкинс изрядно отхлебнул из нее.

— Что-то не видно было твоей бутылки, когда нас Купер угощал, — укорил его Робинсон. — Скупердяй ты!

— И урожая их лишили, — проговорил Томпкинс, — и крыши над головой. Господи, как же им тяжко!

— Под этими крышами изменники, — бросил Бладсоу. — Нас с тобой, Боб Томпкинс, они бы не пожалели, и ты это прекрасно знаешь.

Один из йоменов запел. Второй куплет подхватили остальные.

Я протестант и телом и душою, И богу предан я и королю.

Томпкинс положил руку на плечо Бладсоу и запел вместе со всеми. Ибо, когда творится слово и дело, негоже сторониться своих.

 

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 21—22-ГО

Заночевал Мак-Карти у О’Доннелов, днем помог Мейр по хозяйству. А на следующую ночь он проснулся в незнакомой комнате, рядом — незнакомая девушка, служанка из Ратлакана, веселая, глупенькая. Она сказала, что увела Мак-Карти с танцев, когда он начал задираться. Сам он не помнил ни как танцевал, ни как задирался. Даже не помнил, какое у этой девушки тело. Он положил ей руку на грудь — податливая, мягкая, сразу спокойнее на душе.

— Все вы одинаковы, — сказала его беспечная подружка. — Когда трезвые, уж больно робкие, а от пьяных и вовсе толку нет.

— Господи, до чего же тошно, — простонал Мак-Карти, — живот так и крутит.

— Какой от пьяного толк? — повторила девушка. — Все вы одинаковы.

— Господи, я было подумал, что у меня память отшибло.

Долго бродил он по полям, беседовал с крестьянами, ходил на мыс Даунпатрик, слушал крик чаек, разговаривал с рыбаками. Рыбаков он немало потешил своими наивными вопросами, однако они обстоятельно отвечали, терпеливо сносили его шутки.

Потом целый день провел у Рандала Мак-Доннела, приехал он как раз в то время, когда уезжала гостившая у них Кейт Купер, приятельница Грейс Мак-Доннел со школьной скамьи.

— Дорогу! — воскликнул Мак-Карти, завидев ее у коляски. — Дорогу дочери Мика Махони Тяжелого Кнута.

— Слышал бы он, как ты надо мной насмехаешься, и тебе б от его кнута досталось!

— Да разве ж я насмехаюсь? Ничуть. Ей-богу, ты самая красивая женщина в Мейо, прекрасная уже не девичьей, но женской цветущей красой.

— Тебе не след так говорить с замужней женщиной. Что-то, пока я в девушках ходила, ты на меня и внимания не обращал. Я, бывало, стою с подружками у стены на кухне, а ты свои поэмы да песни горланишь.

— Не так все было, Кейт. Я от тебя глаз оторвать не мог, только робел да твоего отца боялся, оттого и слова сказать не смел. А ты словно пламя в ночи.

— Недаром говорят, что поэт со всякой женщиной удачи попытает.

— Ох, Кейт, — вздохнул Мак-Карти, облокотившись на борт коляски. — Ну и греховные же помыслы ты в мужчине вызываешь: такой прекрасный августовский день, ты — рядом в коляске.

Чуть улыбнувшись, она встретила его взгляд, подбоченясь, держа другой рукой вожжи.

— Робел, говоришь? Да у тебя нахальства на двоих хватает, стоишь средь бела дня, обольщаешь почтенную замужнюю женщину.

— Я стою, я прямо хмелею от одного вида твоего, от глаз, губ, волос, а ты — «обольщаешь». Не научили тебя, видно, в школе правильно по-английски говорить.

— Как бы там ни было, а я уже вдосталь наговорилась, — резко сказала она и вдруг перешла на ирландский: — Ты, Мак-Карти, что драный пес, да и лицом не вышел.

— Ну вот, теперь я слышу речи, достойные тебя. Если мы сейчас оба по-ирландски друг друга поносить начнем, неизвестно, чем кончим. Уж на родном-то языке мне красноречия не занимать.

— Как же, наслышана, — усмехнулась Кейт, — со служанками да крестьянскими дочками ты общий язык быстро находишь.

— Сколько ж огня в твоей пышной груди, сколько страсти в стройной фигурке! Как же ты, Кейт Махони, должно быть, любуешься собой!

— Кейт Купер, — поправила его та. — Я — женщина замужняя.

Коляска покатила по дороге. Мак-Карти долго провожал ее взглядом. Надо же, экое счастье привалило этому недомерку капитану. Чтоб она ни делала: выгребала ли золу из камина, стригла ли ногти, носила ли воду крестьянам в поле, всякий, кто увидит, равнодушным не останется. Долгие часы после встречи с ней чувствовал он себя грубым, неотесанным мужланом, а в голове роились строки не написанных еще любовных стихов.

Потом он долго разговаривал с пареньком, тот с год занимался в его школе и по сей день величал «учителем». Они сидели на развалинах какой-то стены, и Мак-Карти читал мальчику смешные стихи, загадывал загадки.

— Что без ног, а по воде ходит?

— Корабль. Верно, учитель?

— Верно. — Мак-Карти взглянул в сторону бухты — сейчас за холмами ее не видно. — Ты эту загадку раньше знал. И все ученье твое дальше загадок не пошло.

В тот же день он повстречал Брид Мак-Кафферти, старуху провидицу.

— Идут могутные воины из Франции, — пророчествовала она, — близок день свободы Гэльского народа.

— Эх, мать, опять ты за старое. Придумала б для поэта что другое. Ведь мы сами то же самое твердили уж сколько лет, а французов нет как нет!

— Где ж корабли? Те, что без ног, а по воде ходят.

— Не выдумки это, Оуэн Мак-Карти. Вижу корабли ясно, как тебя сейчас.

— Треплют-треплют языком повсюду, вот кто, глядишь, и поверит.

Старуха усмехнулась. Во рту ни одного зуба. Лицо — ровно печеное яблоко.

— Идут корабли под большими белыми парусами, и мечи блестят холодным лунным блеском.

— Скоро у меня задница заблестит, — хмыкнул Мак-Карти, — а луну лучше оставь поэтам.

Старухе понравилось, она затрясла головой.

— Ты лучше скажи, — продолжал Мак-Карти, — не было ли такого видения: сидит себе бедный Оуэн Мак-Карти в чистой, удобной школе где-нибудь в центре страны, вокруг послушные ученики, на нем самом — новый сюртук.

— Куда тебе, бродяге. Ты кончишь на виселице. Неужто никто тебе этого не говорил?

— Бабушка говорила. Она у меня тоже, как и некоторые, провидицей была.

— Я еще во младенчестве могу определить, — продолжала старуха. — Если есть на шее красная перевязочка — жди петли.

— Да, с тобой не соскучишься. Все-то тебе виселицы да мечи мерещатся.

Он старался сохранить в памяти эти края: топи и холмы; разбросанные деревеньки и одинокие лачуги; крестьяне и пастухи в тесных тавернах; застенчивые босоногие девушки; пенье птиц, порхающих в высокой траве и меж деревьев; тучные хлеба под палящим солнцем; неспешные воды залива. Меж проселочных дорог вьются, сходятся и расходятся стежки-дорожки, манят на праздные прогулки; воздух напоен ароматами. Над головой — бездонное небо, голубое-голубое, лишь местами тронутое облачками.

Вечером двадцать первого, возвращаясь пешком в Киллалу, повстречал он на пути спаленные хижины, одну, другую: сгоревшие дотла крыши, обугленные стены. Ко второй он подошел, ощупал шершавую стену — рука сразу почернела от сажи. Он позвал. Но никто не откликнулся.

Лишь дойдя до Киллалы и заглянув к «Волкодаву», узнал он о случившемся.

— Это дело рук тайролийских йоменов, — объяснил Тейдх Демпси, один из дружков Дугана. — Семей тридцать, а то и больше без крова остались, точно беглецы с Севера, что в свое время от оранжистов спасались.

— А знает кто, цел ли дом Джуди Конлон? И школа.

— В Угодья они и не заглянули, — сказал Демпси. — Они разделились на роты и пошли кто куда, а до Угодий не добрались.

— Какой же Купер дурак! — воскликнул Мак-Карти. — Ох, какой дурак!

— Видел бы ты его во главе своего воинства, дураком бы не назвал: в красном мундире, при шпаге, музыканты «Лиллибулеро» играют.

Мак-Карти попросил виски, залпом выпил, взял еще. Ну, теперь в Киллале разгорится кровавая война.

— А видел бы ты протестантского священника, — вступил Деннис Клэнси. — Тот едва штаны на ночную рубашку успел натянуть. Выскочил, хвать Купера за руку, умоляет йоменов отозвать. А на холмах уж пожарища, ровно маяки.

— Толку от попа никакого, — сказал Мак-Карти, — но все одно: порядочно поступил.

— Э, да все эти протестанты — сволочи, — отмахнулся Демпси. — Будто сам, Оуэн, не знаешь. Случайно, думаешь, все йомены — протестанты? У кого мы под пятой, как не у них?! А ведь они у нас в стране гости незваные, это все равно что к нам бы русские заявились.

— Много ты о русских знаешь! — возразил Мак-Карти. — А вот о господине Фолкинере, который тебе два года позволяет ренту не платить, скидку на твою немочь делает, забывать не след.

— Сколько раз говорил, всякие протестанты есть: и хорошие, и плохие, — заговорил Майкл Бинчи. Скучные слова, вымученные, пустое сотрясание воздуха.

— Да, очень хорошие, вот мы и убедились, — подхватил Демпси. — Что ж, отплатим тем же.

От Керри до Мейо — таверн тридцать, почти в каждой деревне. И из одной в другую кочуют такие вот грошовые, затертые от употребления лозунги. Не чета вечно новым, неповторимой золотой и серебряной чеканки поэтическим образам.

Напевая, он вломился в дом и рухнул на стол.

— Что такое? — вскинулась на постели Джуди Конлон. — В чем дело?

— Беднягу Оуэна мутит, понимаешь, Джуди, мутит.

— Кабы мутило — не пел бы. Где только тебя носило? Тут по всей Киллале протестанты зверствовали, все окрест пожгли, людей поубивали, дома разграбили. Ей-богу, я было сейчас тебя за йомена приняла.

— Там такое поганое виски, я, наверное, отравился. До смерти. Видел я, как от дрянного виски дохнут.

— И что ж, тебе один стакан отравы поднесли или два?

— Ты меня лучше пожалей, Джуди, видишь, в каком я бедственном положении. — Он сел, уронив голову на руки.

— Ишь, пожалей тебя! Шляешься неделями напролет бог знает где.

— Нет, я бывал только в порядочных домах. Ходил-бродил, тому поклонюсь, с этим поздороваюсь. — Он поднял голову и увидел листы бумаги на столе. — Оуэн Мак-Карти созерцает плоды своего труда, — изрек он.

— Давай-ка я тебя в постель уложу. — Джуди подошла к нему, обняла за плечи.

Поднявшись, он нетвердой рукой погладил ее по груди, но она решительно смахнула его руку.

— Никаких нежностей! Раз так нализался. Спать ко мне идешь, а в голове небось другие бабы.

— Никаких других, — пробормотал он и повалился на постель, разом забыв о ней. — Никаких других. Ох, плохо бедняжке Оуэну!

Но наутро голова прояснилась, и он был в духе. Выпил несколько кружек воды, ополоснул лицо. Жаркое солнце уже разгоняло утреннюю дымку. Далеко за холмами, защищавшими селение от ветров с Атлантики, раскинулась серой гладью бухта, а за ней, на самом горизонте, вырисовывались три корабля. Они шли на всех парусах.

Усадьба Томаса Трейси стояла на холме при дороге на Балликасл. Хозяин сидел за завтраком, перед ним лежало письмо, написанное решительным, хотя и витиеватым почерком, адресовалось оно дочери Элен и пришло от Джона Мура из Баллинтаббера.

В комнату вбежала Элен с подзорной трубой в руке.

— Папа, иди скорее, смотри! В бухту входят три корабля.

Трейси аккуратно вытер губы носовым платком.

— Элен, ты, конечно, можешь пользоваться подзорной трубой когда угодно, но, будь любезна, спрашивай моего разрешения. Это же не игрушка, а дорогой инструмент.

— Хорошо, папа. Пойдем же скорее на террасу.

Они вышли. Ветер развевал волосы старика.

— Да, Элен, из-за этого и впрямь стоило прервать завтрак. К нам идут военные корабли. Фрегаты. Наверное, из флота Уоррена.

— На что им наша Киллала?

— Кто знает? Видишь, какой поднялся ветер. Может, в открытом море ураган. — Он протянул ей подзорную трубу. — А на столе, Элен, тебя ожидает еще больший сюрприз. Письмо от Джона.

Дочь поспешила было в комнату, но отец поймал ее за рукав.

— Прежде чем передать тебе его, я задумался: Джон — юноша замечательный, пылкий, мне бы смотреть на вас да радоваться, только что-то мне нерадостно, и ты знаешь почему…

— Отец, Джон сам выбрал путь. И меня не интересуют его политические взгляды.

— Зато меня интересуют! В наших краях орудуют изменники, и это дело рук Джона. Разным там Блейкам, О’Даудам и Мак-Доннелам вздумалось поиграть в восстание, а Джон их баламутит. И нашей семье не к лицу ввязываться в такие дела.

— Мне можно идти, отец?

— Отродясь такой упрямицы не видел. Впрочем, видел — твою матушку. Ты пошла характером в Мак-Брайдов, а не в Трейси.

— Отец, мне нет никакого дела ни до повстанцев, ни до английского короля. Мне важнее всего Джон, и довольно об этом. Какой нескончаемой чепухой мужчины порой забивают себе головы.

Трейси рассмеялся.

— Может, ты и права. Ну иди, читай скорее письмо.

А корабли, войдя в залив, не опускали паруса.

В десять утра лучше всех видел корабли Крейтон — он рассматривал их в телескоп, выписанный лордом Гленторном-отцом из Лондона. Крейтон понял, что корабли военные, и ясно, что направлялись они не в Киллалу, а в маленькую килкумминскую бухту в пяти милях к западу. На этом навигационные познания его кончались. Шли корабли под британским флагом, и Крейтон тоже рассудил, что они каким-то образом отбились от эскадры Уоррена. И повернул телескоп, чтобы лучше рассмотреть небольшой мост, который его люди возводили уже три недели.

Джордж Мур обмакнул перо в чернила и продолжал: «Сами идеи, породившие революцию, послужили причиной, благодаря которой революции суждено было выйти за пределы Франции. Поначалу на нее ополчились все европейские монархии, поэтому война носила оборонительный характер. Так представлялось и самим революционерам: „Республика в опасности“. Но, по существу, они породили, взрастили и оформили новое представление о человеке, о человеческих возможностях. Подобные открытия — редкость в истории, и никогда не замыкаются они в границах, прихотливо отмеченных на картах. В Польше, Ирландии, Германии, Голландии, Бельгии у революции появились как друзья, так и недруги, для тех и других было довольно того, что она свершилась. В нашей жизни личности, вершащие великие дела, как правило, не знают подлинных причин, их на эти дела подвигающих».

К часу дня корабли бросили якорь в килкумминской бухте и спустили на воду шлюпки. Купер выстроил йоменов на Дворцовой площади и приготовился встречать гостей. Йомены, одетые по форме, выглядели недурно, хотя Купер знал: английские офицеры удостоят их лишь снисходительным взглядом. Он расправил белый жилет на круглом брюшке и возложил руку на эфес шпаги, отчаянно напрягая мысль в поисках приветственных слов, сколь же учтивых, столь и сердечных.

В два часа, отобедав, Крейтон вернулся к телескопу и вновь нацелил его на корабли. Флагов на них уже не было. По прибрежной дороге к Киллале двигалась колонна, человек двести. Впереди шли три знаменосца, ни одного из знамен Крейтон не опознал. Одно — зеленое. А на головном судне по флагштоку медленно полз многоцветный, но не британский стяг.

В ту самую минуту в Киллалу влетел всадник и осадил коня прямо перед Купером.

Суда теперь были сокрыты от взора Мак-Карти, но он видел и дорогу, и колонну солдат в голубой форме, почему-то они казались Мак-Карти малорослыми. За ними поспешали крестьяне с косами и пиками. Налетел ветер, развернул одно из знамен: на темно-зеленом квадрате в центре — большая эмблема. Колонна двигалась молча, слышались только возгласы сопровождавшей ее толпы.

Джуди Конлон положила руку ему на плечо.

— Это солдаты с кораблей?

— Да, — ответил Мак-Карти. — Французы! Наконец-то пришли!

Целый век страна жила надеждой: вот придет армада судов под белыми парусами с бронзовыми пушками, сойдут на берег солдаты в белой с золотом форме, загарцуют боевые гнедые и вороные кони. И вот они, три-четыре сотни солдат в голубых мундирах, шагают строем по пыльной предосенней дороге. Так проза будней низвергла героев поэзии на простую деревенскую дорогу.

Крики близились, из других лачуг стали тоже выходить женщины, они стояли на пороге, к ним жались дети. Слева в поле застыл, всматриваясь из-под руки, крестьянин. К Угодьям Киллалы спешили несколько человек.

— Это французы? — спросил первый, поравнявшись с Мак-Карти. — Что они будут делать? Господи, надо б в Киллалу бежать.

— Обожди чуток, — осадил его Мак-Карти. — Дай им поговорить с йоменами Купера.

— А французов-то немного, — заметил мужчина.

— Это лишь первый отряд, — бросил Мак-Карти и повернулся к Джуди. — А ты иди в дом, будь умницей, носа на улицу не показывай.

Он пошел прочь с улицы, но не к Киллале, а выше на холм. Через двадцать минут он добрался до середины, обернулся, посмотрел оттуда. Легкий ветерок колыхал высокие травы. А далеко внизу по дороге шагали солдаты. До Киллалы оставалось меньше мили. Сзади беспорядочной толпой шли люди, кричали, размахивали руками. Вот на солнце сверкнул наконечник пики. С холма люди казались не больше камушков под ногами, дома — не выше травы или кустов. Сжав ладонями локти, он подался вперед и, не шелохнувшись, стал следить за дорогой.