Своеобразным противовесом «провалу» с Рейли стала поездка Шульгина в Советскую Россию в декабре 1925 — феврале 1926 года. В отличие от эмиссаров, переходивших границу по линии «Треста», он был заметной политической фигурой. Издатель газеты Киевлянин, депутат Государственной думы до революции, активный участник Белого движения, связанный теплыми личными отношениями с Врангелем, Шульгин был едва ли не самым видным журналистом правого, монархического толка; он сотрудничал в белградском Новом Времени, в софийской Руси, в парижской Русской Газете, а с мая 1925 года стал и ведущим автором в Возрождении П. Б. Струве. Поводом для поездки Шульгина были розыски его младшего сына, исчезнувшего в 1920 году, во время Гражданской войны, и, по слухам, находившегося в одной из психиатрических больниц на Украине, в Виннице. Но одновременно его манила и другая цель — своими глазами увидеть изменения, произошедшие на родине после окончания Гражданской войны, проверить обоснованность утверждений о гибели России под властью Интернационала.
Два прецедента нелегального перехода границы могли стоять в памяти Шульгина, когда он обдумывал планы своего путешествия. Одним из них был случай с Савинковым, при не выясненных тогда обстоятельствах пойманного в августе 1924 года на советской территории: он выступил с призывом к отказу от борьбы с советской властью и после молниеносного суда получил сравнительно мягкий приговор. Другим, дразнящим примером была история с князем Павлом Долгоруковым, который летом 1924 года также предпринял нелегальную поездку в СССР. Пробраться внутрь советской территории ему не удалось, но и репрессиям он не подвергся. После нескольких дней содержания под стражей его выдворили назад, в Польшу.
С А. А. Якушевым Шульгин впервые увиделся в Берлине 7 августа 1923 года, когда в числе нескольких близких Врангелю лиц присутствовал на совещании, состоявшемся у А. А. фон Лампе с руководителем МОЦР из Москвы. Спустя несколько недель после этого Чебышев — единственный участник этого совещания, высказавший сомнение в реальности «Треста», — переехал в Белград, где занял пост главы гражданской канцелярии при Главнокомандующем русской армии генерале П. Н. Врангеле. По его воспоминаниям, к весне 1925 года в среде русских беженцев в Сербии распространился слух о предстоящей поездке Шульгина в Россию. Убежденный в том, что эта безумная затея означает неминуемую гибель Шульгина, Чебышев предпринял попытку его отговорить. Он, в частности, ссылался на историю с Савинковым, после поимки на советской территории вынужденным отречься от своего антисоветского прошлого и только что, 7 мая, покончившим с собой (согласно официальной версии) во Внутренней тюрьме на Лубянке. Вот как происходил, согласно Чебышеву, их с Шульгиным разговор в Сремских Карловцах:
Мы поднялись на гору.
Я вооружился смелостью и бесцеремонностью. Поставил ему вопрос: правда ли, что он едет в Россию?
Шульгин не отрицал. Он с самого начала был, по-видимому, недоволен, что я заговорил об этом. Я ему указал, что все «знают». И не только «знают», но и все «говорят». Обратил его внимание на то, что хотя он имеет полное право располагать своей жизнью, но он не может не считаться с тем положением, при котором ему, оказавшемуся в руках большевиков, будут приписываться различного рода «политические отречения», как это случилось с Савинковым. Шульгин холодно мне ответил, что им будут приняты меры [119] .
После неудачи и другой своей попытки разубедить Шульгина, Чебышев «решил пустить в ход Врангеля»:
Переговорил с Врангелем и указал ему, что жертвовать Шульгиным бессмысленно, потому что, собственно говоря, мы даже не знаем, для чего такая жертва приносится.
— Вы согласны со мной, что Федоров-Якушев — провокатор, и в то же время на ваших глазах Федоров-Якушев увозит в чеку от вас такого человека, как Шульгин. Надо всячески помешать. Помешать можете только вы.
Врангель с Шульгиным говорил, но не имел большего успеха, чем я [120] .
Рассказывая в своей книге Три столицы о подготовке к путешествию и об обстоятельствах, заставивших его обратиться к помощи «контрабандистов» (т. е. «трестовцев»), Шульгин упомянул о беседе с Врангелем по поводу своей поездки:
Живучи, так сказать, под боком у генерала Врангеля, да и вообще имея привычку делиться с ним политическими возможностями (а мое путешествие могло развернуться и в таковую), я, разумеется, рассказал ему о своих намерениях.
Генерал Врангель отнесся в высшей степени сердечно ко мне лично, но вместе с тем дал мне понять совершенно решительно, что «политики не будет».
Генерал Врангель, как известно, снял с себя всякую ответственность «за политику» в тот день, когда, подчинив себя Великому Князю Николаю Николаевичу, он посвятил свои силы «исключительно заботам об армии». Из наших разговоров с генералом Врангелем выяснилось, что по этой причине никаких политических заданий он мне не дает. Главкому приходилось быть особенно осторожным в этом случае, ввиду того что некоторые элементы вели против него непрекращающиеся интриги. Эти люди не упустили бы случая истолковать мое путешествие так, что Врангель послал Шульгина со специальными задачами в Россию. И таким образом ведет свою самостоятельную, отдельную «бонапартистскую» политику. Что может быть такая интрига, это, конечно, очень грустно, но это так…
По этой причине ко времени моего отъезда генерал Врангель был даже не особенно в курсе моих истинных намерений: он полагал, что я в конце концов пошлю на розыски сына другое лицо вместо себя.
В полном курсе дела был уже ныне покойный генерал Леонид Александрович Артифексов. Я оставил ему письмо, которое просил его опубликовать при наступлении известных обстоятельств. Дело было в том, что я порядочно побаивался, как бы в случае неудачи, то есть в случае, если я попадусь, большевики не разыграли со мной того же самого, что они проделали с Борисом Савинковым, т. е. чтобы они не опозорили меня прежде, чем тем или иным способом прикончить. Поэтому в письме на имя генерала Артифексова я заявлял, что хотя еду в Россию по личным мотивам и политики делать не собираюсь, но я остаюсь непримиримым врагом большевиков, почему каким бы то ни было их заявлениям о моем «раскаянии» или с ними «примирении» прошу не придавать никакой веры [121] .
В этом отчете присутствует элемент неточности или лукавства. Проявленную Врангелем отчужденность и сдержанность Шульгин приписывает взятому им на себя самоотстранению от политики в связи с передачей всех функций главнокомандующего великому князю — тогда как для нас, в свете свидетельства Чебышева, ясно, что неодобрение Врангеля вытекало в равной, если не большей степени из его подозрений в отношении «Треста» и сомнений в том, что Шульгин — подходящая фигура для того, чтобы их развеять.
Советские и российские исследователи не раз подчеркивали, что разрешение на подпольную поездку Шульгина было дано ГПУ с тем, чтобы нейтрализовать негативный эффект и упрочить репутацию «Треста» после провала Рейли в конце сентября 1925 года. Но есть основания полагать, что «Трест» получил разрешение на устройство поездки Шульгина еще до истории с Рейли и независимо от нее, а связь с нею выразилась в другом — в установлении маршрута, определении характера путешествия и предоставлении возможности беспрепятственно покинуть СССР. Попыткам нейтрализации негативных аспектов истории с Рейли служила и исходившая от высшего руководства ГПУ идея придать поездке как можно более широкий резонанс, уговорив Шульгина написать о ней книгу.
Шульгин пересек польско-советскую границу 23 декабря 1925 года и находился в советской России до 6 февраля 1926 года. Результаты его поездки превзошли самые радужные ожидания. Вопреки всем зловещим предсказаниям и предчувствиям, он не только вернулся цел и невредим, но и испытывал восторг от встречи с родиной и увиденного в стране. Его поразил контраст между условиями жизни в 1920–1921 годах и тем, что он смог увидеть в трех городах — Киеве, Москве и Ленинграде — сейчас. Еще существеннее было то, что в «контрабандистах», организовавших его поездку или сопровождавших его в пути, он обнаружил кровных единомышленников, а в скрытой от внешнего взора жизни подпольной России — большую энергию, чем в эмиграции, раздираемой политическими спорами и распрями.
Отдохнув в своем имении несколько недель после возвращения из России, Шульгин 13 марта выехал из Польши в Чехословакию, оттуда (спустя два дня) в Белград, а затем продолжил путь во Францию. Прибыл он в Париж 1 апреля — накануне одного из важнейших событий тогдашней эмигрантской жизни — Зарубежного съезда. Во главе сложной работы по подготовке съезда в течение почти года стоял редактор Возрождения П. Б. Струве. Шульгин на съезде не присутствовал, но сразу поспешил о своих главных выводах, сделанных в результате тайной поездки в советскую Россию, известить его организаторов. Уже 13 марта он написал П. Б. Струве из Варшавы:
Попросите Влад. Ал. Л <азаревского> [123] рассказать Вам о моем недавнем путешествии, и тогда Вам станет ясным дальнейшее.
4 Апреля, насколько я знаю, соберется съезд. На съезде выступать я не могу и не хочу по тысяче и одной причине. Но сделать доклад Вам и ближайшим Вашим друзьям считал бы очень нужным. Для меня центр тяжести переместился после того, что я видел ipsissimus oculis. Я боюсь, что съезд возьмет неверную ноту, трактуя беспомощным и бесплодным то, что полно сока жизни. Во мне возродилась добрая вера Алексея Конст. Толстого
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
И потомки ли? Что-то мне сдается, что дело будет скорее. Во всяком случае трактовать, как quantité négligeable нашу метрополию совершенно невозможно. Кроме того, что еще важнее: каждый день работает на усиление, а не ослабление «невознаградимых ценностей». Чем лучше, тем хуже… для них!!! Этот вывод неизменной утешительности, ибо позволяет и даже делает обязательным радоваться успехам страны, как таковой. И, наконец, третий вывод: при этих условиях нет расчета продаваться за всякую цену, ибо положение (объективно) вовсе не так плохо, как в Càxape, где по законам политич<еской> экономии стакан воды покупается «за все, что имеем»…
Вот. В общем я предупредил Вас. Конкретизирую: полегче с резолюциями. Неправильно будет, если презрительным тоном (каюсь, и я был в нем сугубо повинен) мы оскорбим «живые души», а я в этом случае был стыдливее Чичикова. Наоборот, будем памятовать старину: «что город решит, на том пригороды станут». Почтение к Родине: она мощное тело, на котором вместо отрубленных растут новые головы. Мы должны в резолюции отметить, т. е. не отметить, а так сказать, помахать ей рукой: «верую, верую, верую, верую…» во внутреннюю силу «одной страны» [124] .
Позднее выяснилось, что приведенные в письме главные выводы из путешествия, легшие в основу книги Три столицы, являлись, в сущности, тезисами «контрабандистов», с которыми пылко солидаризировался автор. Отчет Шульгина и его оптимистические прогнозы не показались, однако, вполне убедительными для П. Б. Струве. Подобно Кутепову, с которым он сблизился в период редактирования Возрождения, Струве, сторонник решительных, активных выступлений против большевиков, был причастен к организации конспиративной деятельности по подготовке боевиков для засылки в советскую Россию. В эту подпольную работу были вовлечены и такие близкие ему люди в Праге, как Н. А. Цуриков и И. Д. Гримм. Свидетельства только что нелегально посетившего Россию Шульгина интересовали их не столько с точки зрения уточнения или уяснения политической платформы МОЦР, сколько в плане практическом — обеспечения нелегальных линий пересечения границы.
В дебатах Зарубежного съезда рекомендации и предсказания Шульгина, как и Вообще факт существования монархического подполья в советской России, заметного места не получили. Объясняется это тем, что к тому времени путешествие Шульгина для большинства делегатов оставалось еще полным секретом. В июне 1926 года, воспользовавшись своим приездом в Варшаву на Международный съезд интеллектуального сотрудничества, П. Б. Струве, по инициативе В. В. Шульгина, вступил в переговоры с «Трестом», встретившись 22–24 июня с представителем организации в Польше
С. Л. Войцеховским. Варшава в тот момент являлась главным центром деятельности «Треста» за пределами России. В Польше Шульгин намеревался создать типографию МОЦР и основать ряд опорных пунктов для направляющихся в СССР боевиков. Одним из таких пунктов было бы его собственное имение Курганы на Волыни, куда он решил перебраться специально для этой цели. В надежде на помощь Струве в мобилизации средств для «трестовских» проектов писатель предложил ему встретиться с Войцеховским. Струве, не разделявший полного доверия Шульгина к «Тресту», сообщил в разговоре с Войцеховским 23 июня, что готов содействовать в получении необходимых ресурсов, если «Трест» представит дополнительные доказательства своего существования. На вопрос собеседника, каковы должны быть эти доказательства, Струве ответил, что методы борьбы с большевиками могут быть различными. «Можно принять тактику непрерывного нанесения удара. Можно стремиться к подготовке одного конечного удара. Реальная осуществимость второй тактики кажется Струве мало вероятной, и он склонен считать провозглашение ее уклонением от борьбы. Во всяком случае, по его словам, получение денег должно быть предварено определенными доказательствами». Согласившись, что поездка Шульгина служит реальным доказательством существования «Треста», он вместе с тем предложил устроить другие поездки такого рода, а также организовать более длительное пребывание кого-нибудь из руководителей «Треста» за рубежом. При этом, говоря о Шульгине, он упрекнул его в недостаточной конспиративности, но сказал, что опубликование его будущей книги может облегчить получение денег для организации.
В разговоре с Войцеховским Струве выразил также озабоченность по поводу слухов, возникших в связи с поездкой Шульгина. Некоторыми она была истолкована как сигнал того, что отношение «Треста» к Кутепову и вел. кн. Николаю Николаевичу стало более прохладным и что москвичи взяли курс на сближение с Врангелем. Войцеховский, будучи одновременно и связным «Треста», и представителем Кутепова в Польше, почувствовал, что важность прояснения этого вопроса для Струве и стала одной из причин его поездки в Варшаву. Он успокоил своего собеседника, заверив его, что отношение «Треста» к вел. кн. Николаю Николаевичу и Кутепову вполне искреннее, никакого охлаждения не происходит и ни о какой интриге по передаче дел из рук Кутепова Врангелю говорить не приходится.
В ответ на посланный Войцеховским отчет о встрече со Струве Якушев сразу же, 26 июня, отправил письмо, в котором категорически отклонял тактику подготовки и совершения диверсионно-террористических действий. Между тем одним из результатов визита Струве в Польшу стала работа Войцеховского в качестве корреспондента Возрождения. Первым значительным его выступлением в этой парижской газете была статья «Две задачи русского Зарубежья», сопровождавшаяся передовой самого редактора. Статья эта соединяет типично «трестовские» положения (во «Внутренней России» происходят необратимые перемены и Зарубежье должно быть готово к развалу правящей в СССР коммунистической партии; падение советской власти произойдет силами самого русского народа) с платформой «активизма» (первая задача Зарубежья — претворение нашего теоретического антибольшевизма в активное действие, перенесение «борьбы» со страниц печати в советское подполье; вторая задача — необходимость руководить этой борьбой из-за рубежа; для этого нужно создать печатное слово, приспособленное к интересам и нуждам русского народа внутри страны).
Тем временем слухи о зимнем вояже Шульгина получили распространение в эмигрантском обществе, причем имя путешественника из конспиративных соображений не разглашалось. В письме от 5 июня 1926 года А. А. фон Лампе поделился ими с Н. Н. Чебышевым:
В одном обществе мне разъяснили, кто то лицо, близкое к командованию, которое побывало в Москве. Вот неисправимый авантюрист. Смело, что говорить. Не знаете ли, почему он молчит об этом? Собирается еще раз? А мне кажется, что опубликование этого факта пробьет брешь в аксиоме о том, что-де, мол, у большевиков так поставлен сыск, что ничего не сделаешь… его и то не узнали!! Молодец! [129]
Для автора этого, как и для авторов других первых откликов, поражающим воображение фактом была сама по себе нелегальная поездка в советскую Россию, а не рассказ о внушительной подпольной организации, обеспечившей путешественнику беспрепятственный переход границы и ознакомление с жизнью в трех городах. Вскоре к нему присоединилась и другая сенсация — содержание вынесенных путешественником впечатлений о сегодняшней России, его восторженная оценка положения там и оптимистический прогноз о неизбежном скором перевороте и падении большевистского режима. В органе враждебного Шульгину политического лагеря — в эсеровской газете Дни, редактируемой А. Керенским в Париже, — это известие было расценено как свидетельство глубокой метаморфозы, вызванной непосредственным ознакомлением с сегодняшней реальностью, как подтверждение правоты левой идеологии и ее превосходства над монархистскими догмами. Именно эта газета, все еще соблюдая запрет на обнародование имени, поместила 18 июля первое печатное сообщение о факте поездки и изложение доклада, прочитанного путешественником в узком кругу единомышленников. Приводим целиком это изложение, напечатанное на первой полосе под заглавием «Прозрел!»:
Быть может, самое характерное это то, что эпоха, предшествующая НЭПу, т. е. эпоха военного коммунизма, оставила после себя такую страшную память, что ее, как смертельной тени, боятся сами ее создатели.
На мой взгляд, возвращение к этим ужасным оплотам чисто коммунистического строительства прямо психологически невозможно.
Но гораздо большая неожиданность ожидала меня, когда, установив несомненное воскрешение экономической жизни в России, я, так сказать, прикоснулся к состоянию умов русского населения. Казалось бы, то обстоятельство, что люди уже не знают коммунистического голода, холода и всех бедствий коммунистического рая, должно было бы повлиять на смягчение их отношения к советской власти. Но наоборот.
Мы ошибались, когда думали, что революцию против советской власти сделают доведенные до полного отчаяния люди.
Нет, отчаяние убивает духовное сопротивление и родит тупую покорность. Действенное недовольство может чувствовать только народ, наливающийся соками жизни.
Для положения в России сейчас характерна формула: Чем лучше, тем хуже… для сов. власти.
Да, это так! Ненависть к советской власти нарастала в прямом отношении с воскрешением страны.
Я вернулся из моего путешествия в Россию человеком обновленным. Я вновь горжусь своим отечеством. Я горжусь необычайной жизненной силой русского народа, который в несколько лет преодолел бедствия, неслыханные в истории. И я убежден, что эта жизненная сила, которая дает на поверхности страны экономическое возрождение, втайне кует политическую силу, которая довершит все то, о чем мы мечтаем.
Зерно развивается в тиши и мраке. И только когда настанет час, росток выйдет из земли и станет заметным глазу.
Текст предваряла редакционная врезка:
Нам доставлена исключительного интереса выпись из протокола заседания одной правой группы, заслушавшей доклад лица весьма близкого к белому движению, а также к бар. Врангелю. Лицо это только что вернулось из России.
Вот основной итог его российских впечатлений.
Исключительное значение публикуемого материала было подчеркнуто редакционным комментарием в передовой, помещенной рядом в том же номере газеты. Вспомнив о затяжной пропагандистской войне, которую правые монархические круги вели против эсеровской партии, автор передовой статьи продолжал:
Конечно, для нас, являющихся главной мишенью монархической травли, вся эта злостная демагогия совершенно безразлична. Но далеко не безразлично для действительного возрождения России скорейшее наступление той минуты, когда «левые» мысли о путях спасения России станут достоянием обладателей хотя бы и «правых», но не способных на политическое шулерство рук.
Вот почему мы придаем чрезвычайное значение тому прозрению, которое проявил один из крупнейших и авторитетнейших правых вождей, недавно съездивший в Россию и сумевший посмотреть там правде в глаза. Не все, конечно, он увидел, кое в чем, вероятно, не разобрался, но основное ухватил верно.
Далее в статье приведена цитата из выступления оратора: «Мы ошибались, когда думали, что революцию против советской власти сделают доведенные до полного отчаяния люди.
Нет, отчаяние убивает духовное сопротивление и родит тупую покорность. Действенное недовольство может чувствовать только народ, наливающийся соками жизни», — вслед за которой говорилось:
В полном согласии с русской демократией, ненавидящей большевизм, крымский соратник Врангеля присоединяется ныне к настроениям внутренних русских, делает своей их формулу, которую и мы всегда утверждали: «чем лучше, тем хуже… для советской власти».
Именно с восстановлением хозяйства растет ненависть населения к разрушителям России! «Экономическое возрождение, — исповедует ныне после поездки к родным местам белый вождь, — втайне кует политическую силу, которая довершит все то, о чем мы мечтаем».
А мечты этого отважного путешественника сегодня уже не совсем крымские и, во всяком случае, весьма далекие от мечтаний великокняжеского военного и штатного окружения.
По метким мыслям правого недавно монархиста —
— возрождение России придет извнутри, из самых глубинных тайников народного духа. <…> [130]
Таким образом, сведения о переломе в идеологических взглядах Шульгина в результате путешествия в Россию просочились из враждебного ему левого лагеря еще до того, как его собственное имя было предано огласке в этой связи и он получил возможность обнародовать свои впечатления. К этому времени машинопись первых законченных десяти глав его новой книги была отправлена в Варшаву к С. Л. Войцеховскому для пересылки дальше в Москву, на цензуру «Треста». Необходимо это было из-за опасений, как бы изложенные в книге детали перехода Шульгиным границы и прибытия в Киев не подвели «контрабандистов» и не навели бы на их след чекистов. Автор писал В. А. Лазаревскому, с нетерпением ждавшему от него развернутого изложения своей новой позиции:
Что касается вопроса об основных проблемах, то если под этим подразумеваешь некоторую идеологию, то я последнюю чрезмерно развил в предполагаемой к изданию книжке. Десять глав оной написаны и посланы на просмотр куда следует. Я думаю, что когда я кончу эту книжку, то мне легко будет сделать экстракт чисто идеологического свойства, а из него некую действенную программу на ближайшее время [131] .
Борьба за право публикации выдержек из будущей книги началась уже летом, и первыми запросили разрешения на нее ведущие органы «кадетской» ориентации: Последние Новости и берлинский Руль. Об этом автор сообщал в том же письме к Лазаревскому:
Кроме того (это между нами) ко мне обратились Гессен, через Гучкова, и Милюков, через Вакара, с предложением печататься в «Руле» и в «Последних Новостях», т. е. печатать избранные главы из предполагаемой книги. Я отказался. Я хочу, чтобы меня выпустил Лампэ, который, как ты знаешь, будет издавать сборник под названием «Белое Дело». Я хочу, чтобы он посвятил мне целиком номер второй своего сборника, и таким образом мои мемуары выйдут отдельной книжкой. Но если Лампэ не сможет этого сделать (манкд’аржан), то надо искать издателя. И в этом случае я буду думать, что ты мне поможешь. Впрочем, это еще пока немножко рано [132] .
Запросил разрешения на публикацию книги и редактор Возрождения П. Б. Струве, и в письме к нему Шульгин объяснял, почему он не считает возможным передать всю рукопись в газету:
Дело с моей вещью обстоит так. Она частично обещана Лампе для первого номера «Летописи», которая будет носить заглавие «Белое Дело» и должна выйти в скором времени. Я согласился на предложение Лампе по многим причинам и отчасти потому, что меня об этом просил Петр Николаевич <Врангель>, который этому сборнику покровительствует. В первом же номере будут напечатаны и его, Петра Николаевича, мемуары о Крыме.
Но это не единственная причина. Остановился я на журнале потому, что моя эта рукопись весьма мало газетного свойства. Во-первых, в ней достаточно философствований, а во-вторых, философствования эти такого свойства, что если выхватывать отдельные куски (а это всегда делается, когда печатается фельетонами), то эти куски могут быть идеологически опасны без соответственных антитез. Вы лучше меня знаете почтенную манеру некоторых наших собратов по перу цитировать только то, что им хочется. С журналом это все-таки труднее сделать, хотя Вы, конечно, помните, как мы с Вами печатали «1920 год» и как наши друзья слева воспользовались только тем, что я должен был сказать о падении Деникинщины, и не обмолвились ни единым словом о Врангелевском ренэссансе. То же самое — и о моем предсказании будущей судьбы галлиполийцев, предсказании, сделанном в первой книжке «Русская Мысль», вышедшей, если не ошибаюсь, в марте 1921 года, в статье «Белые Мысли», т. е. раньше, чем я хотя бы слово сказал о «Деникинцах».
Этот урок вынуждает меня к осторожности. Я не собираюсь, конечно, менять ни одной йоты своих писаний из-за недобросовестности политических противников, но я хочу дать им как можно меньше возможности эту свою недобросовестность проявлять.
Вот почему я все время мечтал об «цельной книжке» и только, так сказать, с натугой согласился на Ламповский сборник, и то только потому, что вслед за сборником мне обещана отдельная книжка, которую выпустит «Медный всадник».
Правильно ли я сделал или нет, но это сделано и назад я идти не могу, почему сегодня же отсылаю (только что закончил) Лампе «первую часть» в размере двенадцати глав, которые составляют на мой счет девять печатных листов.
Однако «летопись» Ламповская может вместить только около шести листов по условиям распределения материала. Поэтому три с половиной листа я принужден выбросить. Другими словами, я выбрасываю пять или шесть глав. Примите во внимание, что я говорю только о первой части.
Поэтому разрешите предложить Вам такую комбинацию. Так как из этих шести глав (все они войдут потом в отдельную книжку) можно выкроить довольно интересный и газето-удобный материал, то вот эти выбранные главы можно было бы напечатать в «Возрождении». Конечно, все это крайне неясно, не имея перед глазами всей рукописи. Я пришлю Вам ее (второй экземпляр) через В. А. Лазаревского и Вы сами тогда увидите, что эта комбинация подходит.
Затем остается вся вторая часть, которая войдет в отдельную книжку и на которую «Летопись», по-видимому, не претендует. Из этой второй части можно также печатать в Возрождении избранные главы. <…>
Что же касается материальной стороны, то я с Лампе не торговался, зная, что у него средства минимальные. Тем менее я могу торговаться с Вами. Вопрос для меня состоит в том, кого я в данном случае граблю, Гукасова или Вас. Если Гукасова, то его мне не жалко разорить на несколько лишних сот франков. Если Вы можете меня провести отдельно ввиду сенсационности материала, то тогда я запрошу франк за строчку, ибо, объективно говоря, материал с точки зрения газетной такой, что за ним гонятся вне зависимости от его достоинств [133] .
7 октября началось шествие шульгинской истории по страницам газет: в этот день Возрождение приступило к печатанию отрывков из первой части книги. В преамбуле к публикации говорилось:
Прошлой зимой В. В. Шульгин проник в Советскую Россию, в поисках за своим безвестно пропавшим сыном. Переживания этой поездки и впечатления, ею вызванные, — поскольку они вообще поддаются оглашению в печати, — составили предмет книги, представляющей и политическую значительность и огромный литературный интерес. Мы счастливы, что можем дать нашим читателям ряд живых и ярких очерков из той части труда В. В., которая описывает его отъезд в Советскую Россию, путь в Киев и пребывание в нем. Из этой же части три главы будут опубликованы в первой книге «Белого Дела» (Летопись белой Борьбы) под редакцией А. А. фон Лампе (Изд. «Медный Всадник»), которая выйдет в ближайшее время. Ред. [134]
Один кусок из этой публикации сразу заимствовало Сегодня, рижская газета, по своему политическому облику стоявшая тогда гораздо ближе к Последним Новостям и Рулю, чем к Возрождению. Автор сразу откликнулся направленным в Ригу возмущенным письмом:
15 октября. Париж
Милостивый Государь Господин Редактор.
В редактируемой Вами газете «Сегодня» появились мои очерки
«Как я побывал в советском Киеве», перепечатанные Вами из газеты
«Возрождение». Появление этих перепечаток без каких бы то ни было предварительных сношений с «Возрождением» или со мной я объясняю тем, что Вы, должно быть, не заметили указания «перепечатка воспрещается», каковое указание, хотя имеется в каждом номере, но изображено очень малым шрифтом.
Настоящим письмом я прошу Вас прекратить перепечатку моих очерков, ввиду того, что разрешения на перепечатку я не только не давал, но и не мог дать, ибо имею некоторые обязательства перед «Возрождением», равно как и перед издательством, которое в ближайшем будущем намерено выпустить очерки отдельной книжкой.
Прошу принять уверения в совершенном моем уважении.
В. Шульгин [136] .
Несмотря на этот протест, Сегодня спустя неделю поместило и еще одну порцию, сопроводив ее примечанием: «Опуская подробное описание перехода советской границы нелегальным путем, приводим из известных очерков В. В. Шульгина первые впечатления его в СССР». У редакции газеты была веская причина ослушаться авторского запрещения: 17 октября к публикации фрагментов из его книги приступил злейший конкурент Сегодня — рижская газета Слово, придерживавшаяся правых националистических позиций. Помещенные в Слове куски были в основном взяты из публикации в первом томе альманаха Белое Дело, вышедшем в начале ноября. Этой привилегией редакция рижской газеты была обязана тому, что выпуск первого тома Белого Дела субсидировал ее издатель Н. А. Белоцветов. Сходным образом поступило и Возрождение, поместив с 30 октября по 19 ноября куски из вошедшего в Белое Дело текста, но подчеркнув при этом, что пользуется рукописью, предоставленной автором в распоряжение редакции.
По-видимому, эти прецеденты развязали руки и Сегодня, которое поспешило напечатать наиболее содержательную в идеологическом отношении главу первой части — «Антон Антоныч». В ней автор отвергнул прежний призыв эмиграции по отношению к «подъяремной России» — «чем хуже, тем лучше» — и вложил в уста своего собеседника апологию перемен, совершенных в советской России «просветлением Ленина» за годы нэпа. Перепечатывая ее из рижского Сегодня, парижские Дни с ехидством отметили, что эту главу Возрождение опубликовать не решилось, намекнув, что причиной этого была неприемлемость новой шульгинской позиции для Струве. В письме в редакцию Дней издатель Белого Делак. А. фон Лампе сообщил, что единственным препятствием для помещения главы в парижской газете были его собственные возражения, а не позиция Струве; что же касается рижской публикации, то неизвестно, как текст попал в руки редакции Сегодня, поскольку ни Лампе, ни Шульгин разрешения ей не давали. Как бы то ни было, предчувствия автора, что высказывания в его книге будут растащены по разным углам и подвергнутся ложным толкованиям в газетных поединках, сбывались.
Наряду с работой над книгой Шульгин стал взвешивать и другие планы содействия «контрабандистам», рожденные в результате поездки в советскую Россию. Один из возможных проектов он обсудил со Струве, зафиксировав содержание их беседы в специальном меморандуме:
1926 года 19 октября. Париж.
Дорогой Петр Бернгардович.
Чтобы удержать в памяти и уточнить разговор, который у нас с
Вами был, я пишу Вам настоящее письмо.
Как Вы помните, наши мысли совершенно сошлись на признании, что так называемые «внутренние силы России», как, впрочем, и следовало ожидать, существуют, развиваются и при известных условиях могут сделаться решающими; что та организация, содействием коей я пользовался для моего путешествия в Россию, во всяком случае представляет начинание в высшей степени интересное; что, не преувеличивая чрезмерно ее силы, кои по условию самого предмета не могут быть учтены с достаточной точностью, следует, однако, установить, что как идеология людей, с которыми мне пришлось войти в соприкосновение, так и личный состав и методы их производят самое лучшее впечатление и внушают веру в успех; что при этих условиях было бы в высшей степени желательно, точнее сказать необходимо, поддерживать непрерывную и живую связь с названной организацией и через нее со всей подпольной Россией, часть которой она составляет; что в особенности это, казалось бы, обязательно для газеты, носящей имя и преследующей идею «Возрождения», так как содействовать возрождению России невозможно без внимательного, вдумчивого и непрерывного изучения действительных процессов, происходящих в России, каковое изучение может вестись только на почве правильной и регулярной информации.
Переходя к вопросу, как осуществить намеченную связь с Россией в интересах более общих и тесных, то есть для нужд «Возрождения», прежде всего следует установить, что таковая связь не может быть осуществлена в Париже и вообще во Франции. Связь может нести некий форпост, передовой пункт, выдвинутый туда, то есть в тот город, точнее страну, куда доступ из советской России более доступен. Говоря проще, Возрождению нужно послать на постоянное местожительство «собственного корреспондента» в один из лимитрофов, вменив сему корреспонденту в обязанность, поддерживая живую связь с Россией, освещать в ряде статей как текущие вопросы, так и идеологические проблемы, подготовляя взаимное понимание подъяремной и зарубежной Руси.
Если при изыскании такого «собственного корреспондента» выбор «Возрождения» остановился бы на мне, то я настоящим письмом подтверждаю высказанное Вам мною устно согласие принять на себя исполнение этой работы, очень трудной, но увлекательной и, на мой взгляд, крайне важной.
Искренно Ваш В. Шульгин [144] .
Другими словами, ближайшее конкретное предложение по обеспечению сотрудничества Возрождения с Якушевым и его соратниками состояло в назначении Шульгина в качестве корреспондента в пограничный с Россией район. Речь явно идет о его собственном имении в Польше, в котором он в те дни собирался организовать мыловаренный завод для финансового и хозяйственного прикрытия создававшегося им «опорного пункта» «Треста». О неудавшейся попытке провести в жизнь этот утопический план, который был снят с повестки дня, когда весной 1927 года Опперпут бежал на Запад, подробно поведал С. Л. Войцеховский в своих воспоминаниях.
Сколь ни сенсационным был факт тайного путешествия и благополучного возвращения Шульгина, читательская реакция на его очерки оказалась прохладной. Владелец варшавского книжного магазина «Добро» С. М. Кельнич, незадолго перед тем заключивший соглашение с П. Б. Струве о распространении в Польше газеты Возрождение, писал ему 19 октября:
Считаем своим долгом поставить Вас в известность, что очерки В. В. Шульгина разочаровали местных читателей. На первые номера публика буквально набросилась, но затем стали раздаваться упреки. Читатели отмечают, что очерки даются слишком маленькими фельетонами, что они растягиваются, что в них так мало пока фактов, которых именно ждала публика.
Наконец, отсутствие в воскресном номере очерков определенно возмутило некоторых читателей, которые только ради них стали покупать газету. Наш представитель из Бреста прямо пишет: «Публика печатаемые очерки Шульгина не находит особенно интересными».
Посему просим сократить количество экз<емпляров> «Возр.» до 53 [146] .
Несмотря на все восторженные оценки и прогнозы, которые Шульгин вынес из путешествия, нельзя сказать, что новые его впечатления убедили скептиков. В первую очередь это относится к Н. Н. Чебышеву, который осенью 1926 года переехал из Сербии в Париж и вошел в редакцию газеты Возрождение. В своих позднейших воспоминаниях Чебышев рассказывал о встречах с Шульгиным в те дни:
Увидел я впервые Шульгина после его путешествия в Россию в октябре 1926 года в Париже. Он приехал, кажется, с Ривьеры.
Дальше ради вящей документальности буду приводить иногда записи из дневника.
Под 9 октября значится:
«Сегодня приехал Шульгин. Виделся с ним в редакции. Едет в Польшу. Я вспомнил, как во Флоренции показывали Данте на базаре и говорили:
— Это тот, который был там… (в аду)…
14 октября происходил редакционный завтрак с Шульгиным. У меня записано: Шульгин утверждает, что Россия наливается соками жизни и что в этом-то именно и ее спасение».
В тот же вечер я с Шульгиным обедал в ресторане. С нами обедали его жена М. Д. и В. А. Лазаревский.
«Я поставил Шульгину вопрос прямо: уверен ли он в том, что организация, помогшая ему поехать в Россию и покровительствовавшая ему там, не связана с большевиками и не способствовала его поездке с их ведома и даже с их санкции? Он отрицал, но мне показалось, что у него какое-то в глубине души сомнение, в котором он сам не хочет себе признаться.
Я его спросил, не следили ли за ним? Он ответил, что было это, но он быстро пресек. — Откуда слежка, раз власть не знала? — По его словам, следили вообще, как за незнакомым, новым человеком. — Он ни с кем не виделся, кроме Федорова <Якушева> и двух-трех лиц, к нему примыкающих. Считает их подлинными контр-революционерами из буржуев, приспособившихся к советскому режиму и обладающих качествами, необходимыми для жизни в этих условиях. Замечательно кстати, что он, как и Арапов [147] , ни с кем не виделся».
После этого вечернего разговора с Шульгиным я пришел к окончательному убеждению, что его возило в Россию ГПУ. Через несколько дней мы с Шульгиным обедали у А. И. Гучкова. Последний его расспрашивал, и я расспрашивал, повторяя опять те же вопросы.
У меня в дневнике записано так:
«Для меня ясно, что он был там, где его хотели. Киев, Москва, Петербург. Он без них никуда не ездил. Всюду его опекали. Например, он хотел ехать искать сына в Винницу. Его туда не пустили. Якобы ездил на поиски их агент… У меня, чем больше я слушаю Шульгина, слагается убеждение, что он ездил с ведома советской власти. Организация, им воспеваемая, просто ее агенты. Они между прочим убеждали его, что для них (для «треста», для контр-революционеров) самое вредное теперь это террористические акты. Нарушают, мол, весь план».
Под 18 октября записано:
Шульгин до того уверовал в своих московских друзей, что нахален в переписке с ними и готов сообщать сведения отсюда. Хотел спрашивать, что они сообщили Кутепову такое, противоречащее тому, что говорили тогда в Москве ему, Шульгину, и что попало в информацию Врангеля, из-за чего было требование представлять на просмотр Кондзеровскому всякую информацию… Я самым категорическим образом просил его ничего туда не сообщать, касающееся этого инцидента, составлявшего секретную переписку. Это был формальный мотив. В действительности же совершенно ясно, что Кутепов, а теперь Шульгин разыгрываются организацией, работающей на советскую власть, — контрразведкой ГПУ.
Взгляд, высказываемый Шульгиным, что не надо спешить со свержением власти, пока переворот не созрел, — несомненный результат внушений, исходящих от его новых московских друзей [148] .
Появление шульгинских очерков в парижском Возрождении повлекло за собой отклики и советской прессы. Журналист московской газеты Известия с удовлетворением отметил, что впечатления, вынесенные Шульгиным из СССР, заставляют даже такого закоренелого кадетского зубра, как редактор Руля И. В. Гессен, «сменить вехи» и — спустя девять лет — признать достижения революции. А в Правде был помещен фельетон М. Кольцова, целиком посвященный Шульгину. Из него советские читатели узнали и о самой поездке, и о резонансе, который она получила за рубежом:
Монархическая русская печать за границей преподносит своим читателям невероятную сенсацию. Она печатает целый ряд статей и очерков В. В. Шульгина о его недавнем нелегальном пребывании в СССР.
Насколько можно верить, а верить по некоторым признакам — можно, известный белогвардеец, виднейший монархист, думский депутат, редактор «Киевлянина» и прочая, и прочая — действительно несколько месяцев тому назад тайком пробрался на Украину, побывал в Киеве и других советских городах.
Фельетон был опубликован еще до того, как в печати появились главы книги, описывающие посещение Шульгиным Москвы и Ленинграда, и он относится лишь к тем фрагментам, которые трактуют его пребывание в Киеве. Кольцов сопоставляет их с ранее вышедшими мемуарными свидетельствами писателя-эмигранта о Гражданской войне, высоко оцененными Лениным (и переизданными в советской России):
На воспоминания Шульгина обращал наше внимание Ленин. Книги «Дни» и «1920 год» Владимир Ильич, как передают, прочел с неослабным вниманием.
В самом деле, захватывающие книги! Лицом к лицу, без всяких посредников и занавесов, видишь настоящего, яркого, «породистого» классового врага. И сам он, тоже без вуалей и занавесов, без уверток и иносказаний, правдиво и искренно передает свои чувства и ощущения. Насколько книги Шульгина больше дают, чем вихлястые, манерные, лицемерные мемуары всяческих меньшевистских обывателей и пассажиров от революции! Насколько они более ценны для истории и психологии классовой борьбы, эти страницы жизни и переживаний побежденного в бою, изгнанного помещика!
Очерки о советском Киеве могут служить эпилогом к предыдущим двум книгам Шульгина. В «Днях» автор дал преломленную через свою собственную жизнь историю борьбы царизма с революцией, начиная с 1905 до 1917 года. <…> В «1920 году» Шульгин дает полную драматизма картину разгара гражданской войны, кровавого поражения перед красной армией белого движения. И, наконец, «советский Киев» — печальное, трагическое послесловие к правдивой повести о угасании дворянства.
По Кольцову, все впечатления Шульгина окрашены ностальгическими образами уходящего дворянского мира:
Кроме самого факта безнаказанной поездки в Киев и обратно, Шульгин ничего сногсшибательного в своих описаниях предложить не может. Из всего того, что удалось ему видеть, слышать и вкушать, — все на месте, все в порядке. Автор всюду старается честно это отмечать, хотя и с оговоркой. <…>
Он бродит по Киеву и разглядывает, и экзаменует сытость, удобство, спокойствие жизни с точки зрения своего, дворянского золотого века. И, оказывается, по этой части благополучно. «Все как было, только чуть похуже».
Ну что ж, не так это плохо, если общий, городской, обывательский уровень жизни сейчас чуть похуже довоенного даже в глазах такого требовательного, заклято-вражеского, придирчивого зрителя, как Шульгин!
Черт действительно нового — завоеваний коммунистического строя, решительно преобразивших прежнюю Россию, — Шульгин разглядеть не сумел. И все же этот, пусть и узкий, но правдивый отчет не может, по утверждению партийного публициста, не принести пользу советской стране:
А новые фабрики и заводы?
А рабочий класс у власти? А подымающаяся и растущая деревня? А Красная армия? А кооперация? А молодежь? А все то, чего не мог увидеть Шульгин и что видят другие, почетные делегаты из-за границы, представители западного пролетариата?
Не увидал. Ладно… В конце концов, даже сия отнюдь не рабочая, «шульгинская делегация» в СССР, вместе с ее правдивым отчетом, принесла больше пользы, чем вреда доброму имени новой советской страны [150] .
Пожалуйста, пусть себе загробный привет с киевского кладбища благополучно дошел в Париж. Черт с ним, с загробным приветом [151] .
Оповестив читателей Возрождения об откликах, появившихся на его очерки в советской прессе, Шульгин выделил статью Кольцова:
Трудно этому поверить, но эти статьи нельзя назвать иначе, как ликованием. Выходит так, будто бы по Советской России проехался «строгий ревизор», перед заключением которого большевики дрожали: «Ах, что-то он скажет?! Ах, как-то он нас сейчас найдет?! И какое даст заключение?!»
И вот заключение дано. Грозный ревизор высказался.
— Все как было, но хуже…
Когда ревизуемые узнали об этом приговоре, их лица просияли тихим восторгом. Ну, слава Богу…
Некий Михаил Кольцов так и пишет: «Это совсем не так плохо, если все как было, только немножко хуже» [152] .
И в советской, и в зарубежной русской прессе преимущественное внимание было обращено на неожиданно благожелательную оценку Шульгиным перемен, происшедших в советской России. Более общие задачи, которые поставил перед собой автор, прояснились лишь с выходом Трех столиц отдельной книгой в конце января 1927 года. Центральное место в ней заняли не сенсационные, захватывающие, «полудетективные» обстоятельства пересечения границы или сообщенные факты и события, а пространные политические размышления и идеологические пассажи, в значительной мере представленные в виде диалогов между автором и «контрабандистами». Оказалось, «впечатления» занимают в книге сравнительно скромное место уже из-за того только, что автору не так много удалось увидеть, и даже в родном Киеве пришлось урезать пребывание из-за слежки и укрыться в гостинице. Ббльшую часть путешествия Шульгин провел в четырех стенах, «забившись в снежное подполье».
И все же то, что он или увидел, или узнал в поездке, его действительно поразило и окрылило. Помимо самого факта встречи с родиной и открытия, что она не умерла, а воскресает и возрождается, это было также обнаружение в России своих политических единомышленников — общественной группы, которую автор обозначил словом «контрабандисты» и которая для немногих посвященных отождествлялась с «Трестом». В сущности, Три столицы были первым и единственным публичным изложением политической философии «Треста». Руководителям правого лагеря эмигрантской политики — и вел. кн. Николаю Николаевичу, и генералу Кутепову, и Врангелю, и представителям Торгово-Промышленного союза, и редактору Возрождения П. Б. Струве, не раз выслушивавших доводы МОЦР, — теперь приходилось учитывать «шульгинский фактор» в оценке московских партнеров.
Более того, в книге ощутим поразительный «симбиоз» Шульгин — ского и трестовского начал. В воспроизведенных в ней диалогах позиции автора и его трестовских собеседников не противостоят друг другу, а наоборот, сближены и даже сливаются воедино. Легче всего это продемонстрировать на двух примерах, извлеченных из 5-й главы («Антон Антоныч»).
Во-первых, рассуждения о взаимных претензиях «эмиграции» и «метрополии». Шульгин, выступая от имени эмиграции, заявляет, что она ругает «русский народ» за то, что, ненавидя большевиков, он не делает ничего для их свержения; это — «нация рабов». В свою очередь его оппонент обвиняет эмиграцию за то, что она погрязла в склоках и не может достичь единства в борьбе против общего врага. Уже в этой исходной оппозиции трудно разделить голоса говорящих: «Антон Антонович» не оспаривает определения «нация рабов», но и Шульгин никак не защищает «эмиграцию». В конечном счете автор соглашается с «Антоном Антоновичем» в утверждении приоритета России «внутренней» над Россией эмигрантской.
Во-вторых, это вопрос о фашизме. Мы, утверждает Шульгин в том же разговоре, проиграли в вооруженной борьбе; но в борьбе идей мы — не проиграли; напротив, «мы свою идею вынесли из боя, сохранили, и я думаю, что она постепенно завоевывает мир. По крайней мере, фашизм, который сейчас является противником коммунизма в мировом масштабе, несомненно, в некоторой своей части есть наша эманация».
Так возникает тема, к которой автор возвращается в книге не раз. Она и вообще была больной для Шульгина и для правого крыла эмиграции в целом в тот момент. Он впервые обратился к ней в той серии политических статей, с которых началось его сотрудничество в Возрождении. Там он отстаивал мысль о том, что единственным средством против коммунизма является фашизм, тогда как демократии бессильны в этой борьбе, и что «киль» движения будущей России должен состоять из сильной политической группы, скованной железной дисциплиной, имеющей иммунитет к политическим и социальным эпидемиям.
В самом Возрождении единства по этому вопросу не было. Главный редактор газеты П. Б. Струве занимал двойственную позицию, признавая всемирно-историческое значение возникновения фашизма и видя в нем реакцию «государственности» на разлагающую силу и работу демократического социализма, но испытывая, однако, опасения, что фашизм может «отравиться» социализмом и синдикализмом; К. И. Зайцев же объявил о полном своем неприятии фашизма. Вмешаться в эту дискуссию Шульгин, находившийся в декабре 1925 года на Волыни и делавший последние приготовления к путешествию, не мог, но в своей книге решил снова вернуться к ней. Толчком послужило открытие, что идея фашизма взята на вооружение и подпольной группой внутри России, организовавшей его путешествие.
Разговор о фашизме переходит в обсуждение ближайших целей «внутреннего процесса». По мнению собеседника автора, то обстоятельство, что белые войну проиграли, вынуждает искать других путей борьбы. Заставив Шульгина согласиться, что восстановление страны, симптомы которого он не мог не заметить (по сравнению с 1920 годом, когда он покинул Россию), это «плюс» и что «ужасная формула» белых «чем хуже, тем лучше» во время голода в 1921 году (аналогичная лозунгу, который революционные партии в 1905 году выдвигали против царизма) большевистскую власть, вопреки всем ожиданиям, не «сковырнула», «Антон Антонович» предлагает автору (и читателю) ее инверсию: «чем лучше, тем хуже», то есть тем хуже для советской власти: «Теория, будто бы революцию делают голодные, — неправильна, ее нужно сдать в архив. Революцию делают сытые, если им два дня не дать есть… Таковая была февральская революция в Петрограде в 1917 году. Два дня не стало хлеба, и упала царская власть… Но если людям не давать два месяца есть, то они бунтовать не будут; они будут лежать при дорогах обессиленными скелетами и, протягивая руки, молить о хлебе. Или же есть друг друга будут» (с. 73). Чем лучше будет накормлен народ, тем меньше у большевиков шансов удержаться у власти. А потому не надо вмешиваться в этот «внутренний процесс» возрождения России и пытаться его остановить. Не эмигранты, а «оставшиеся» и «приспособившиеся» вывели страну из голода и разрухи. Власть большевиков все равно обречена, и падение ее неминуемо.
Проведя несколько недель в советской стране, Шульгин полностью признал и принял точку зрения «приспособившихся». В книге он «изнутри» описывает процесс перехода от «эмигрантского» взгляда к «внутренне-российскому», рассказывая о днях, проведенных в полуизоляции в домике под Москвой:
Сидение в этом домике, отрезанном от всего мира, давало мне возможность странно сосредоточиваться на том, что меня невидимо окружало. Я читал эти советские газеты, и сквозь богомерзкую орфографию, сквозь подло-дурацкую коммунистическую «словесность» ко мне прорывался пульс России. Да, под этой внешностью (ибо это все-таки внешность) живет и трепещет русский народ. И когда так живешь — там, с ними, проходит то отвращение к тамошней жизни, которое так характерно для эмигрантской психологии. Ортодоксальный эмигрант даже просто не верит, что в России есть жизнь и что эта жизнь может представлять свои интересы, огорчения, радости, поражения и победы. Издали кажется, что все это вымазано одним тоном, нестерпимо гадким. А это не так.
Советская власть — советской властью. А жизнь — жизнью. И, сидя там, я понял, что можно, например, и при советах работать над каким-нибудь изобретением или научным трудом. Или даже просто жить, увлекаться, страдать и радоваться, мало обращая внимания на советскую власть. Или даже очень обращая, но так, как тяжело больной человек, который уходит от своей болезни, сосредоточивая свой дух в других областях. Есть больные, которые ни о чем другом не могут говорить, как только о своей болезни. Если они при этом интенсивно лечатся, то это хорошо. Но если они и не лечатся, а только хнычут, то это ни к чему. Пусть лучше забывают о болезни.
Так, недолго прожив в этой обстановке, я стал до известной степени понимать психику подъяремных советских людей. Я стал помимо своей воли заинтересовываться некоторыми явлениями жизни. <…>
Я это пишу потому, чтобы передать (хотя чувствую, что делаю это очень плохо) — как можно всеми силами души быть против советской власти и вместе с тем участвовать в жизни страны: радоваться всяческим достижениям и печалиться всяким неуспехам, твердо понимая, что все это — актив и пассив русского народа, как такового. Ибо он был, есть и будет еще века, а советская власть есть не более, как печальное приключение, грустный эпизод тысячелетней русской истории.
Словом, я мысленно уже переходил в психологию «приспособившихся». Я вполне представлял себе уже, как под каким-нибудь псевдонимом я мог бы вести какое-нибудь дело, которое признавал бы полезным для России, пройдя школу лицемерия в отношении властей предержащих, каковая для такой позиции необходима. То, что казалось мне совершенно невероятным в эмиграции, удивительно просто формировалось здесь. Ибо какой же выход? Злобно сидеть в подполье и ничего не делать? Или же делать все то, что позволяют обстоятельства? Первый выход — ни к чему. Второй есть что-то. Конечно, самый лучший выход — третий. Это одной рукой участвовать в жизни страны, делая все, что можно, а другой, понимая бренность советской власти, готовить ей, в подполье, преемников. Идеал — «коварно-приспособив-шиеся». Впрочем, еще вопрос: коварство ли это? Или это просто знание того, что неизбежное неизбежно… [159]
Аргументация, впервые оглашенная «Антоном Антоновичем», подхвачена и детально развернута в главе XXIII «Слипинг-кар» (с. 344–365), где автор суммирует свои разговоры с «главным контрабандистом» (Якушевым). Глава представляет собой рассказ о встрече в спальном вагоне пассажирского поезда, идущего из Москвы в Ленинград, и приурочена в книге к концу пребывания Шульгина в советской России. Содержание речи Якушева состоит в следующем. Не все в России оказалось так, как казалось вам до поездки; вы увидели пробуждающийся народ. Скажите эмиграции, заживо нас похоронившей, что мы живы. «Но скажите, разве мы похожи на умирающих? Разве сегодня, в начале 26 года, вы видите перед собой то, что вы испытали в 1920?» (с. 353)
Скорое падение большевизма неотвратимо: против него и крестьянство, и рабочие. В руководстве «пока» слишком много евреев.
Поэтому антисемитизм, всегда распространенный на юге и на западе страны, сейчас распространился на всю шестую часть суши. «Значит, при этих двух ненавистях, социальной, т. е. ненависти низов к новым коммунистическим верхам, и национальной, т. е. ненависти русских к евреям, эта коммунистическая еврейская власть утвердиться не может. Она падет, и мы должны это предвидеть…» (с. 356). Что делать на другой день после падения большевиков? Поменьше ломки, не повторять ошибок революции 1917 года. Сохранить следует все, что можно сохранить. Уже в силу самой ненависти, которую вызывает советская власть, «пропорция новизны» будет велика. Поэтому надо не углублять революцию, а локализовать ломку. Даже советская конституция не так уж плоха; достаточно убрать из нее все глупости и модифицировать.
По вопросу о будущей власти председатель политсовета МОЦР доказывал, что республиканская форма правления дискредитирована большевиками и единственной возможностью является монархия: «Мне кажется, что здраво рассуждающий человек, хотя бы он был убежденнейшим республиканцем, при этих обстоятельствах будет трудиться над учреждением в России монархии». Но до ее восстановления будет переходное время, разрешение нынешнего династического кризиса произойдет только в результате волеизъявления народа. До этого момента потребуется переходное, «временное» правительство. Кто должен его возглавить? «Нет самой бедной хаты в России, где бы не знали имени Великого Князя Николая Николаевича. Это имя занесли солдаты пятнадцатимиллионной армии, которой он был водителем. Его знает и помнит вся Россия. Из этого, я думаю, вы сделаете сами вывод, на ком можно сконцентрировать народное внимание, любовь и пиэтет в переходную эпоху…» (с. 363).
Время работает на нас, поэтому спешить с переворотом не надо. Чем более нормализуются условия жизни в России, тем меньше шансов большевикам удержаться у власти, потому что население никакой признательности к ним за эти улучшения не испытывает. Будущий строй «та деятельная группа, которую я имею честь представлять в этой нашей с вами беседе, мыслит как монархический, но вобравший в себя необходимую самодеятельность населения». Самодеятельность эту «надо не угашать, а развивать»; «однако, чтобы эта самодеятельность не выплеснулась за рамки, за которыми кончается созидание и начинается разрушение, требуется, чтобы на страже основных устоев человечества была сила, мощная духовно и достаточно численная количеством, сила приблизительно в типе выступившего сейчас на мировую арену фашизма. Основными же устоями человечества эта группа признает то, что до коммунистических экспериментов лежало в основании человеческих единений всего мира: уважение к религии и моральному началу, здоровый национализм, не переходящий в шовинизм, сознание важности духовной культуры, наравне с материальной, не только не угашение, но пробуждение человеческого духа во всех областях, свобода трудиться, работать и мыслить, всяческая поддержка творчества, то, что выражал Столыпин лозунгом “ставка на сильных”, и вместе с тем смягчение этого сурового лозунга во имя христианского чувства, которое мы исповедуем, смягчение его милостью к слабым…» (с. 364).
Таким образом, размышления спутника по купе в «Слипинг-каре» в пункте о фашизме естественно перекликались со взглядами автора, как они проведены на страницах книги. Ценность фашизма для Шульгина в первую очередь в том, что это — панацея от коммунизма: избавиться от коммунизма можно лишь дисциплинировав себя, другими словами — став фашистами. При этом фашизм и коммунизм (ленинизм) — два родных брата. Различие их в том, что коммунизм хочет весь народ превратить в скотов, а самому править; для фашизма же власть не самоценна, он правит постольку лишь, поскольку люди — скоты. И все же им не закрыта дверь: задача фашизма — превращение скотов в людей (с. 224).
Однако апология фашизма у Шульгина не является безоговорочной и безусловной. Существует опасность того, что, достигнув власти, фашисты и сами могут превратиться в «сволочь»: будут издеваться над бесправным населением, станут хамами. Избежать этого можно, только если ими руководить будет человек «исключительного благородства и неодолимой властности» (с. 187–188).
Другой центральной в книге явилась еврейская тема. И в ней сквозит глубоко личное, пристрастное отношение автора. В своем волынском имении, накануне путешествия, Шульгин из конспиративных соображений отрастил бороду и стал, по собственному убеждению, неузнаваем — неотличим от старого еврея. Прогуливаясь по Крещатику, он с мрачным неудовольствием отмечает огромное скопление евреев, в четыре раза превышающее число русских лиц на улице; с Подола евреи переместились на Крещатик, из периферии в центр (с. 170). Но по зрелом размышлении он приходит к выводу, что евреям все же существующий коммунистический режим должен быть столь же враждебен, как и русским, поскольку он сковывает коммерцию.
Перед отъездом из Киева в Москву (конец первой части), не сумев перекрасить бороду, автор полностью ее сбривает. Этот фабульный момент таит в себе, несомненно, символический подтекст: во второй части, насыщенной политическими дебатами и размышлениями, происходит как бы «сбрасывание масок» и у самого Шульгина, и у гостеприимных его хозяев. «Еврейский вопрос» при этом сохраняет все свое значение. Ему отведена целиком заключительная, 25 глава. Названа она «Возвращение» — на первый взгляд, потому, что описывает возвращение Шульгина в Москву из краткой поездки в Ленинград. Но название содержит и другой, более важный смысл, так как относится и к отъезду Шульгина из СССР. И вот в этот прощальный момент повествование превращается в воображаемый монолог автора, обращенный к воображаемому же («коллективно-среднему») еврею («хорошему человеку»), названному в книге Липеровичем. Для вящего эффекта автор в этой главе прибегает к комическому, издевательски-игривому передразниванию еврейской речевой манеры. Так сильна вера Шульгина, что падение коммунистического режима неизбежно и переворот разразится в ближайшие же месяцы или недели, что все рассуждения практически сведены к доброму совету евреям срочно оставить Россию, хотя бы временно эвакуироваться (пусть и в Палестину), чтобы спастись от неминуемого погрома (с. 404–411).
Обе центральные и независимые друг от друга тематические линии: фашизм и еврейский вопрос — внезапно скрещиваются в конце книги, в разделе, названном «Эпилог. Одиннадцать заповедей, или речь, которая не была сказана» (с. 414–461) и содержащем выступление Шульгина перед воображаемым судом в Киеве (состоящем почти сплошь из евреев). Эту речь, по словам автора, он твердил себе всю дорогу, начиная с Киева, и она резюмирует все основные политические идеи, поднятые в Трех столицах. В его «последнем слове» снова звучит апофеоз фашизму, взятому не как конкретный политический феномен, а как универсальный идеальный принцип, призванный устранить такую историческую аберрацию, как демократия. Здесь снова повторяется, что фашизм и коммунизм «в отношении тактики» — два родных брата. О себе автор говорит: «Я — русский фашист», а основателем русского фашизма называет Столыпина, бывшего, по его убеждению, истинным предтечей Муссолини (с. 421–423). Столыпин, Ленин, Муссолини делали ставку на инициативное, хорошо организованное меньшинство; «это же дело продолжает барон Врангель, создавая из остатков своих белых армий ячейки, из которых в будущем вырастет русский фашизм» (с. 422). С самодержавием демократий покончено; управляло всегда меньшинство. При демократическом строе это держится в тайне, заслуга же Ленина и Муссолини в том, что они тайное сделали явным. Но это не значит, что большинство надо держать в состоянии «скотов бессловесных». Муссолини умен потому, что сохранил парламент. Вторя аргументам своего спутника в «Слипинг-каре», Шульгин далее заявляет перед коммунистическим Синедрионом: «Но я хотел сказать, что советская конституция по существу вовсе не является рот затыкающей населению. Я считаю идею советов довольно удачной, а идею профессионального представительства, наряду с территориальным, заслуживающей самого серьезного внимания. Если бы выборы производились свободно…» (с. 422–423).
По приведенным пассажам видно, как естественно и органически дополняют друг друга и сливаются друг с другом рассуждения «трестовцев» и идеи автора. Будучи политической исповедью Шульгина, Три столицы явились в то же время публичной декларацией «Треста», обоснованием той политической платформы, которую «Трест» с момента своего возникновения стремился внушить своим партнерам за рубежом в целях сдерживания подрывной деятельности против советского правительства. Но возникшая в это время внутри «Треста» «оппозиция», в лице М. В. Захарченко-Шульц, Г. Н. Радковича и Стауница, стала выступать с требованием проведения активной вооруженной борьбы и отказа от ставки на выжидательную линию. С. Л. Войцеховский вспоминает:
В Москве Мария Владиславовна пришла к выводу, что советская власть укрепляется и что только террор может ее поколебать. Кутепов это мнение разделил. Он придавал террору самодовлеющее значение и предполагал, что совершенные кутеповцами террористические акты вызовут в России — как он сказал — детонацию.
Когда Захарченко, с его согласия, сообщила Якушеву отношение Кутепова к террору, ответом был резкий отпор. Красной нитью в письмах Якушева к Кутепову, в его разговорах с Артамоновым и мною проходила обращенная к эмигрантам просьба: «Не мешайте нам вашим непрошеным вмешательством; мы накапливаем силы и свергнем советскую власть, когда будем, наконец, готовы».
В начале июля 1926 года настал день, когда мне пришлось сообщить Кутепову категорический отказ М.О.<Ц. >Р. от террора. Вопрос был поставлен ребром. Развязка стала неизбежной [161] .
Конфликт двух флангов внутри «Треста» не укрылся от глаз Шульгина; сам он упомянул его позднее, в 1927 году, в «Послесловии к “Трем столицам”». В ходе своего посещения России Шульгин имел возможность встретиться с М. В. Захарченко-Шульц и Г. Н. Радковичем и свои разговоры с ними описал в главе XIX («Частушки», с. 311–315), где они фигурируют под именами Прасковья Мироновна и Василий Степанович. И по этой главе, и по позднейшим отзывам Шульгина видно, какое огромное, неизгладимое впечатление произвела на него Мария Захарченко. И все же в своей книге он не счел нужным излагать ее взгляды на вопрос, становившийся главным в организации. В результате дилемма, перед которой поставлен «Трест» (террор — или постепенная, медленная эволюция), не обнажена и о столкновении двух разных подходов в книге не говорится ни слова. Вполне вероятно, что произошло это по соображениям соблюдения конспирации или из-за нежелания ослаблять авторитет «Треста» указанием на внутренние разногласия в нем.
Но позднее, в «Послесловии к “Трем столицам”», сам Шульгин признал, что в противостоянии двух групп внутри «Треста» стоял ближе к Якушеву: «Должен сказать, что я всецело был на стороне Федорова, ибо полагаю, что зуд бросать бомбы, как всякая страсть, хороша, если она подобна горячей лошади на строгом мундштуке. Без оного горячность есть начало вредное, разрушительное».
Якушев встретился с Шульгиным еще раз 5 декабря 1926 года, в ходе своей последней командировки в Париж, когда в беседах с вел. кн. Николаем Николаевичем и Кутеповым он пытался предотвратить принятие ими тактики, проповедуемой оппозицией в «Тресте». Парижская встреча Якушева с Шульгиным, заканчивавшим в те дни Три столицы, отразилась как в содержании главы «Слипинг-кар», так и в общем направлении книги. Репутация писателя как убежденного, бескомпромиссного врага большевизма должна была придать дополнительную силу приводимым им «трестовским» аргументам. И действительно, лучшей рекламы, чем книга Шульгина, «контрабандистам» обрести бы не удалось.
Но, наряду с политической «программой», выдвигаемой в Трех столицах, в книге Шульгина просвечивал и иной, специфический пласт. Речь идет о значительном месте, занимаемом «провокаторской», или «полицейски-судебной», темой, которая вторгается в повествование с первых страниц. «Антон Антонович» (5-я глава), встретивший автора на границе, вызывается сопровождать его в поезде в Киев. В дороге Шульгин ни о чем его не расспрашивает:
Разумеется, при скользкости моего предприятия, мне предоставлялось вечно сомневаться: а не попал ли я в руки ловких агентов Г.П.У.? Подозревать всех и вся было мое право и даже в некотором роде обязанность. Но приставать с расспросами было бессмысленно со всех точек зрения. Если я имел дело с провокаторами, то вряд ли вопросами я их бы расшифровал. Пожалуй, здесь могло бы помочь только сосредоточенное внимание. Если же я имел дело с честными контрабандистами, то лезть в тайны людей, оказывавших мне величайшую услугу, я считал бы безобразным. Деликатность была единственная благодарность, которой я мог бы заплатить за то, что они для меня делали. До сих пор все было безоблачно. Дыхания предательства я не ощущал. Наоборот, от всех моих новых друзей шли хорошие токи (с. 63–64).
Конечно, только посвященные в существование «Треста» читатели смогли оценить весь «риск» литературной игры автора с темой провокаторства и слежки в Трех столицах. Можно полагать при этом, что таких «посвященных» среди читателей рукописи в ГПУ было едва ли не больше, чем среди соратников Шульгина в эмиграции.
Замечательно, что в этой главе «упреждающее» обыгрывание темы провокаторства вставлено и в реплику собеседника автора. Отвечая на упреки, адресованные эмиграцией к русскому народу, «Антон Антонович» говорит:
— Мы очень хорошо знаем, что вы нас за это ругаете. Я вам очень благодарен, что вы это сказали так прямо. Это не значит, что мы относимся к этому спокойно. Отношение к нам эмиграции в высшей степени для нас болезненно. Но справедливо ли оно? И может ли эмиграция, которая так страшно далека от нас, как будто бы живет на луне, имеет ли право эмиграция так о нас судить? Знаете ли вы, да вы, конечно, знаете, что за исключением князя Долгорукова, добравшегося, впрочем, только до пограничной станции, вы первый из числа тех лиц, которыми руководится общественное мнение русской эмиграции, кто приехал к нам? Вы вот давеча сказали: «не знаю, как вас благодарить».
Не надо благодарить, Эдуард Эмильевич [164] . Ваша благодарность состоит в том, что вы решились к нам пробраться… У нас тяжело, очень тяжело. И вот за то, что мы переживаем, за те действительно трудные условия, в которых нам приходится действовать, нас же у вас обвиняют… Обвиняют и оскорбляют тех, кто не может защищаться… Не может подать голоса. Ведь положение таково. Допустим, кто-нибудь из нас перешел бы тайно границу и появился бы там у вас, в Берлине, Париже, Белграде, и рассказал бы все, что у нас делается, рассказал бы, так сказать, как мы живем и работаем. Ведь ему не поверят. Ведь установился такой странный взгляд: если кому-нибудь из заявляющих себя против большевиков что-нибудь удается, то значит — это провокатор. Если бы, мол, не был провокатором, то давно бы его большевики поймали. Ведь, скажите, правда, есть такое представление?
— Есть. Не отрицаю. Мы ужасно недоверчивы и полагаем, что если кто-нибудь здесь плавает, то, наверное, как-то «приспособляется»… (с. 68–69).
Очевидно, что данный пассаж, как и затрагивание автором темы «провокаторства» чуть ранее, был призван удостоверить полную неуместность таких подозрений. И все же тема полицейской провокации всплывает и в других местах книги, создавая ощущение навязчивого присутствия.
Почувствовав во время прогулок по родному городу слежку и сумев оторваться от филеров и скрыться у себя в гостинице, автор мысленно погружается в «репетицию» своего разоблачения чекистами, ареста и допроса. «Я представлял себе, что бы я сделал, если бы меня действительно открыли и поймали» (с. 227). Он в малейших деталях воображает себя в руках следователей ГПУ. Долго скрывать свое имя он не стал бы: если погибать, то приятней под своим именем. Будет ли кончина безболезненной? Говорят, теперь не пытают. Но, продолжает автор, ведь и знать-то он мало что знает, и если станут его допрашивать о всей цепи «контрабандистов» (о «Тресте»), то он мало что сможет рассказать: только «фальшивые имена и фамилии, которые можно заменить номерами» (с. 228).
Скажу правду. Скажу, что ищу сына. Но не поверят. Будут допытываться всех деталей. <…>
Без конца будут спрашивать. Например: да на кого же вы рассчитывали? Вот так и думали действовать в одиночку? Это невероятно. У вас есть явки. Назовите.
Скажу правду. Я думал действовать в одиночку. К старым друзьям обращаться не хочу. Во-первых, неизвестно, кто остался другом, а кто нет. А если кто остался другом, то мое обращение будет для него такая страшная опасность, что это было бы с моей стороны не по-дружески. Ни на кого поэтому я не расчитываю, кроме одного лица (с. 228–229).
И тут выясняется, что это лицо в Киеве, к которому, направляясь в СССР, намеревался в случае надобности обратиться Шульгин, — А. Г. Москвич, бывший сотрудник газеты Киевлянин, один из самых близких тогда к Шульгину. А. Г. Москвич явился закулисным героем так называемого Киевского процесса (апрель 1924), рассматривавшего дело созданной Н. П. Вакаром, А. В. Карташевым и Н. В. Чайковским в 1921 году в Париже антисоветской организации «Центр действия».0 темной роли А. Г. Москвича в этом деле эмигрантская печать сообщила вскоре после суда. Шульгин, собираясь в дорогу, на всякий случай заготовил и зашил в свое пальто письмо к нему с просьбой о помощи; в нем он высказывал уверенность в том, что Москвич перешел «на другой берег» по идейным убеждениям. Возвращаясь сейчас в книге к этому подстраховочному варианту для своей поездки, Шульгин признался, что почему-то был уверен, что его этот предатель не выдал бы. Основанием для этой уверенности был другой, старый эпизод, который Шульгин здесь же сообщает читателям, как некоторое отступление от фабулы книги:
Это было в Одессе в 1920 году. Я скрывался в подполье. Чрезвычайка захватила близкого мне человека. Это до такой степени меня мучило, что я написал «им» письмо: предлагал обмен, то есть чтобы они его выпустили, а взяли бы меня. Разумеется, я знал, что они могут меня обмануть, то есть и меня взять, и его не выпустить. Я так и написал в письме, прибавив: «я знаю, что у нас совершенно разные понятия о чести, но я думаю, что не все человеческое вам чуждо». Если бы они согласились на мое предложение, они должны были напечатать условное объявление в своей газете. Тогда я приду в чрезвычайку. Месяц я ждал этого объявления, но оно не появилось. И я не мог понять, в чем дело.
Позже я узнал: они письмо получили. С этим письмом они пришли к заключенному. Показали ему письмо, дали прочесть. Когда он прочел, он не выдержал… Заплакал. Они «имели деликатность отойти к окошку» и дать ему успокоиться. Потом спросили: «Вы согласны на мену?» Он отказался наотрез и в волнении говорил: «Не выйду живым отсюда! Жилы перережу стеклом». Они взяли письмо и ушли.
И не напечатали условного объявления.
Чем они руководились? Эти звери, не знающие жалости?
Вот — дрогнула рука. Таким средством не пожелали против меня воспользоваться. А ведь в то же время они ловили меня всеми другими способами. С большими хлопотами, старанием, напряжением. Они подсылали провокаторов, не останавливались перед расходами, два раза я был у них в руках, два раза выскальзывал, один раз просто бегством по улице. Словом, большая была возня. И вот в разгар этой возни, уже после уличного бегства, которое их весьма раздосадовало, я сам им давался в руки.
Но этой ценой не захотели взять.
Кто? Заправские чекисты.
Вот что такое душа человеческая…
Ее иногда можно угадать, ее никогда нельзя знать наверное(с. 231–232).
Двумя этими друг с другом связанными «половинками» истории, одна из которых — гипотетическая (о подготовленной адресации к провокатору А. Г. Москвичу), а другая — ретроспективная, Шульгин как бы «давал фору» чекистам, допуская в них просветы душевного благородства и тогда, когда он тайком направлялся в родной Киев, и тогда, когда он в своих Трех столицах давал отчет об этом посещении. К риску предпринятого путешествия присоединяется и другой риск — изобразить заклятых врагов в более человеческом облике, чем диктовали нормальные политические соображения. Было ли появление таких эпизодов в книге чисто «литературным приемом», сюжетным украшением, призванным усилить ощущение тревоги и занимательность чтения? Н. Н. Чебышев в октябре 1926 года почувствовал недостаточную уверенность Шульгина, отрицавшего, что в ходе своей поездки в СССР он находился под постоянным колпаком ГПУ. Остается догадываться, был ли данный «провокаторский и судебно-полицейский» пласт в книге данью мучившим автора сомнениям или, наоборот, выражением облегчения из-за освобождения от таких сомнений, был ли он проявлением «ясновидения», «шестого чувства» или попыткой усыпить тревогу.
Балансирование на лезвии ножа не сводится к этим прямым «филерско-провокаторским» эпизодам. Приведем и другой случай «игры с огнем», когда автор как бы дразнит своих потенциальных читателей из чекистской среды. Приводя свои наблюдения о коммерческих предприятиях в Киеве, он говорит:
Надписи ни одной человеческой нет. Все какие-то тяжеловесные, иногда совершенно непонятные заглавия. Но в этой тарабарщине постоянно фигурирует слово трест. Вот, что такое слово трест?
Во всем свете трест это есть сугубо частное предприятие. Соединяются люди одной и той же профессии (ну, скажем, сахарозаводчики) для того, чтобы создать предприятие гораздо более сильное, чем каждое в отдельности. Словом, это осуществление лозунга — в единении сила, или иначе: заводчики всех величин, соединяйтесь.
Так во всем свете. А у большевиков наоборот: если трест, то, значит, нечто казенное, или вроде как казенное, субсидку что ли от казны получающее и всякое покровительство.
Абракадабра какая-то! Во всем свете слово трест есть высшее выражение индивидуальной или личной свободы деятельности. А у большевиков в тресты загоняются сверху, по приказу начальства. Впрочем, о сем темном деле в другой раз (с. 165–166).
За внешне безобидной и простодушной фиксацией языковых новшеств пореволюционных лет, за ворчанием по их поводу скрывается опасное полу-«оповещение» о другом, реальном «тресте», обеспечившем Шульгину безопасность во время его тайного путешествия.
Конечно, в полной мере бесконечная ирония многих высказываний в книге Шульгина или описываемых в ней ситуаций уясняется ретроспективно, когда мы сопоставляем их с действительными событиями того времени. В предисловии к Трем столицам автор упомянул неудачную попытку князя Павла Долгорукова совершить нелегальную поездку в Россию:
<…> судьба князя П. Д. Долгорукова, который как раз предпринял попытку проникновения в Россию, но добрался только до первой пограничной станции Кривин, где и был арестован и только благодаря своему мужеству и выдержке не опознан, а выслан обратно в Польшу под видом старого псаломщика, — заставляла быть в особенности осторожным (с. 6–7).
Князь П. Д. Долгоруков, старший из Рюриковичей, перед революцией — один из наиболее уважаемых деятелей кадетской партии, видный участник белого движения в Гражданскую войну, с 1923 года член Русского Национального комитета в Париже, отвергшего и «новую тактику» П. Н. Милюкова, и реставрационные планы правомонархических кругов, — на политической карте эмиграции находился значительно левее Шульгина. В марте 1924 года он отправился в Польшу, где стал готовиться к переходу советской границы. Испытывая накануне встречи с Родиной подъем поэтического вдохновения, он набросал новый государственный гимн России, призванный заместить старый, дореволюционный текст, и послал его П. Н. Врангелю из Ровно. Вот этот текст:
Проект Гимна
(Если для напева удобнее, то четвертую строчку можно изменить так: «Ты нам ниспошли!», а восьмую — «Даруй, Боже, нам!»).
Перешел он границу 6 июля под Острогом и сразу был арестован. Проведя неделю в тюрьме и подвергнувшись трем допросам, он был выслан 12 июля назад в Польшу. Этим и завершился его поход в советскую Россию. 20 августа А. В. Карташев переслал Врангелю письмо Долгорукова от 30 июля 1924 года с подробной информацией о его поездке в СССР. «Из приобретенного мною опыта я убедился, что смычка эмиграции с Россией вполне возможна и необходимо обратить на это серьезное внимание», — писал там Долгоруков. Вскоре он поместил в берлинской газете Руль подробный отчет о своих приключениях, который до какой-то степени отвлек читателей от травмирующих загадок поимки Савинкова в СССР и произошедшей с ним после этого метаморфозы. Прерванный поход Павла Долгорукова упомянул и «Антон Антонович» в Трех столицах (с. 68), указывая на полезность более частых поездок эмигрантских политических деятелей во «внутреннюю Россию». Но к моменту, когда Три столицы вышли из типографии отдельной книгой, упоминание князя Долгорукова неожиданно приобрело новый, зловещий оттенок. Поездка Шульгина и успех ее, документированный в октябре 1926 года газетными публикациями первых кусков Трех столиц, по-видимому, вскружили голову Долгорукову и побудили его предпринять еще одну попытку пробраться на родину. Однако начатая задолго до пересечения границы слежка за ним увенчалась арестом в районе Рыльска, поблизости от бывшего его имения. Новость о том, что он в советской тюрьме, всколыхнула широкие круги эмиграции, с волнением следившей за всеми слухами, поступавшими о Долгорукове из России, и гадавшей о том, что его ожидает. Для современников два эти похода — удачный Шульгина и провалившийся Долгорукова — выступали контрастной параллелью. А. Ксюнин писал:
Если в предприятии В. В. Шульгина была известная доля авантюризма, то П. Д. Долгоруков, с его упорством проникнуть, побывать и посмотреть Россию, — близок к подвижничеству.
Эмиграция как-то закисла, сжалась в себе самой, разделилась по закутам, ушла в книжки, в слова, в повседневщину и забыла о подвиге. Точно она вся в прошлом, точно с крушением Крыма все оборвалось и нет ни способов, ни целей, ни возможностей.
Случай с Долгоруковым должен больно ударить по многим и не столько по лицам, сколько по приемам и тактике.
Старый человек, вместо того, чтобы препираться в эмиграции, ставит себе задачей проникнуть в Россию. Попадаеттуда в первый раз, кра-юшком видит манящее-родное, принимает страдания, выносит их и, выброшенный обратно за границу, вторично готовится и вторично идет, заранее обрекая себя на самое худшее и ужасное, вплоть до смерти [172] .
Спустя два месяца разошлось известие об отказе чекистов от гласного суда и о расстреле арестованного, сочтенное недостоверным. Понятно, что на этом фоне призыв «Антона Антоновича» чаще навещать родину (по конспиративным каналам), переданный через Шульгина, терял внушительную долю своей заманчивости.
Разговаривая перед отъездом с Врангелем, Шульгин никаких поручений от него не получил, услышав одно: «политики не будет». И в своем «последнем слове» перед воображаемым судом автор повторяет, что приехал на розыски сына, а не для того, чтобы «делать политику». Однако, когда книга вышла, обнаружилось, как много «политики» и в ее содержании, и в самом факте ее издания. Публикация создавала ситуацию, в которой Шульгин из хорошо информированного свидетеля перемен, происходящих внутри России, мог вырасти в центральную фигуру эмигрантской политики, став своего рода полпредом «Треста» («теневого правительства»). Многое из того, что твердил Якушев при встречах со своими собеседниками во время непродолжительных командировок на Запад, обретало новый смысл на страницах Трех столиц, будучи освящено поддержкой и авторитетом Шульгина. В свою очередь, писатель, став пылким адептом МОЦР, мог придать новые масштабы деятельности организации, вызвавшись распространять ее работу на новые, прежде не затронутые области. Это было существенным для московских партнеров потому, что отводило упреки в бездействии и противостояло нажиму, оказываемому на них с целью ускорить проведение боевых актов.
Между тем при остром интересе, который возбудили слухи о путешествии Шульгина в СССР и его книга, по выходе ее ни один орган печати русского Зарубежья принять целиком шульгинскую позицию не решился. Безусловно апологетическим был лишь отзыв Возрождения. В своем «Дневнике политика» П. Б. Струве писал: «Не обинуясь, надлежит книгу эту признать крупным явлением, я бы сказал, литературно-политическим событием». Значение ее в том, что, ставя на новую основу отношения между «Зарубежьем» и «Подъяремной Россией», она подтверждает правоту программы «активизма»:
Самая поездка в Советскую Россию «белого» Шульгина уже не умещается в — литературу. Это было какое-то действие и таковым же является и его книга. <…>
Шульгин своей книгой, широчайшему распространению которой мы все должны содействовать, открывает, освобождает и тем самым прокладывает Зарубежью душевный путь в Россию и к России.
Шульгин, представитель белого Зарубежья в его схождении и слиянии с «приспособившимися» и «контрабандистами», — вот в чем главное содержание и значение этой зовущей к действенности и уже действующей книги [175] .
При этом редактор Возрождения обошел молчанием наиболее спорные стороны шульгинской политической доктрины — проповедь фашизма и антиеврейские выпады.
Более сдержанную характеристику книги давала передовая статья Руля. Акцент в ней был поставлен на сдвигах в политических взглядах Шульгина, произошедших в результате погружения в советскую жизнь. В статье говорилось:
Лейтмотив всех наблюдений Шульгина выражается в неоднократно повторяемой фразе: все осталось по-прежнему, но только хуже. Но одновременно автор и сам заявляет, что он смотрел теми же глазами, какие у него были в давно прошедшее время в Гос. Думе, когда ему приходилось бросать взгляды налево. Естественно поэтому, что лейтмотив в той или другой мере является предопределенным, и неудивительно, что он не покрывает, не вмещает некоторых утверждений самого автора. — Поэтому, быть может, ценнее тех выводов, которые сам Шульгин настойчиво или, вернее сказать, назойливо подсказывает (в особенности поскольку речь чуть не на каждой странице идет о доминирующей роли евреев), — ценнее авторских выводов являются отдельные менее яркие штрихи, беспритязательно изложенные факты, которые могут дать читателю незаменимый материал для серьезных размышлений и самостоятельных выводов [176] .
В передовой сделана ссылка на признанную самим Шульгиным быструю утрату «отвращения к тамошней жизни, которое так характерно для эмигрантской психологии», на его переход «в психологию приспособившихся». Упомянув и волнения Шульгина в связи с замеченной им слежкой в Киеве, и письмо к А. Г. Москвичу с просьбой о помощи, зашитое в пальто, автор завершил статью пассажем, допускавшим противоположные суждения о книге:
Приведенные факты несомненно вызовут самые разнообразные ощущения в сердцах зарубежных читателей: бурю возмущения в одних, вплоть до обвинения Шульгина в предательстве, тайное или явное сочувствие других и злорадное торжество в третьих, сменивших или собирающихся сменить вехи. Ну а как отнесется к этим фактам советская власть? Увидит ли она в этих штрихах доказательство своей обреченности? Поймет ли она, как легко она могла бы использовать приведенные настроения для своего укрепления, если бы не была обречена каждым жестом своим всех и все против себя вооружать и задыхаться в пустоте. Сознает ли она, что работает для других, которые, воспользовавшись такими настроениями, в полчаса ликвидируют ее кремлевское пребывание и прочно усядутся на ее месте [177] .
Гораздо определеннее в своей отрицательной оценке была рецензия в том же Руле, написанная редактором газеты И. В. Гессеном. Указав, что детали советского быта, сообщаемые Шульгиным, ничего нового не содержат, будучи известными по беллетристическим советским произведениям, уже знакомым читателям Руля, и что контакты в СССР автора книги практически были сведены к группе «контрабандистов», Гессен обращает внимание наантиеврейские пассажи в Трех столицах, свидетельствующие о «какой-то одержимости» автора, и на его апологетические высказывания о фашизме. Он даже высказывал предположение, что посылаемое коммунистам «низкое, русское спасибо» может встретить горячую взаимность.
Рижская газета Сегодня свой отзыв предложила в виде пространной преамбулы, предварявшей перепечатку двух кусков из второй части Трех столиц. Соединение в Шульгине политика и художника трактовалось здесь иначе, чем в Возрождении. По мнению газеты, то обстоятельство, что Шульгин не только политик, но и яркий, талантливый художник, позволяло надеяться, что его наблюдения дали бы многое для объяснения советской действительности. Однако этого не произошло:
Книга интересна, но она во многом не оправдывает ожиданий, которые на нее возлагались. Шульгин, конечно, не попал в ту искусственную обстановку «потемкинских деревень», которая фатально влияет на впечатления всякого рода «знатных иностранцев». Он путешествовал свободно, как советский гражданин, никем не опекаемый и не руководимый, как человек, могущий превосходно сравнивать прошлое с настоящим; но круг его наблюдений, возможность встречаться с людьми были чрезвычайно ограничены той конспирацией, которую ему приходилось соблюдать. Поэтому он мог коснуться только поверхности, внешней стороны жизни, ощутить только запах ее, который, конечно, имеет тоже большое значение.
Зато политические выводы Шульгина в глазах Сегодня не заслуживают и малейшего оправдания:
Но есть еще более слабая сторона книги: в отличие от «1920 года», где Шульгин-политик почти незаметен и где Шульгин-художник выступает на первый план, в «Трех столицах» слишком много от шульгинской политики, и притом политики, часто совершенно недостойной талантливого писателя. Книга пропитана антисемитизмом невысокой пробы. Удивляешься, как человек с тонким вкусом и талантом унижается до плоских тривиальных анекдотов, которые стоят на высоте уровня эстрадных рассказчиков и острословов. Тут и пародии под еврейский жаргон, и пресловутый «Липерович», который изрекает истины всякого рода, и взваливание на евреев ответственности за весь большевизм, и угроза местью, и «теоретические» рассуждения о погромах и т. п. Много безвкусной политики и в эпилоге книги, где Шульгин произносит непроизнесенную им защитительную речь. Просто обидно, как Шульгин этой струей портит многие прекрасные страницы своей книги [179] .
Замечательно, что соперница Сегодня — рижская газета Слово — вообще уклонилась от анализа и оценки книги. Большая статья редактора была простым монтажом обширных цитат, причем исключение из него каких бы то ни было пассажей о фашизме и о еврействе ясно указывало, что и эта газета взгляды Шульгина по данным вопросам нашла для себя неприемлемыми.
Для парижских Последних Новостей — антипода и постоянного оппонента Возрождения — Шульгин был заклятым врагом, рупором самых темных и реакционных кругов эмиграции. Не будучи осведомленной о «Тресте» и его контактах с лагерем вел. кн. Николая Николаевича, газета Милюкова испытывала инстинктивное подозрение и тревогу по адресу любых замыслов белых генералов относительно «внутренней России». Написание рецензии было поручено Н. П. Вакару, в свое время бывшему членом шульгинской «Азбуки», а в 1921–1923 годах координировавшему деятельность «Центра действия» в Париже и Киеве и в этом качестве упомянутому на киевском процессе весной 1924 года. В его компетенцию внутри редакции входила информация о контрразведывательной деятельности советских органов за рубежом и о деятельности антисоветского подполья в России.
Н. П. Вакар высказал предположение, что поездка Шульгина не сводилась к частному, домашнему поводу и что политические ее цели были так или иначе сопряжены с деятельностью генерала Врангеля. Он подчеркнул также необычный характер «контрабандистов», «которые, оказывается, по словам В. Шульгина, представляют не только стройную организацию, но занимаются политикой гораздо больше, чем обыкновенным контрабандистам полагается». Вторя оценке, данной Трем столицам в Руле и в Сегодня, Вакар утверждает, что «впечатления В. Шульгина в большинстве случайны и поверхностны». Удивило Вакара то, что «заключительная часть (речь на воображаемом суде) и вовсе противоречит всему содержанию книги»: в ней автор превозносит большевиков за то, что те осуществили реформу села, задуманную Столыпиным. Оценивая программу фашизма, набросанную «главным контрабандистом» в главе «Слипинг-кар», рецензент замечает, что эта программа, равно как и рассуждения о судьбе монархии в России, даже в том «засахаренном виде», какой придан им в книге, вряд ли должны понравиться великому князю Николаю Николаевичу.
Вакар предъявил книге и другую претензию: заявленная в ней политическая позиция, по его словам, никак не связана с впечатлениями от путешествия, в ней излагаемыми. «И сама книга, благодаря этому, возвращается в разряд обычного эмигрантского творчества, отличаясь, впрочем, от “обычного” не в меру удивительным противоречием содержания и сумбурностью идей. Несколько десятков подлинно интересных страниц утоплены в 400-страничных рассуждениях, каковые рассуждения автор преблагополучно мог бы написать, не ездя в Россию и не подвергая себя риску и опасностям», — заключает рецензент. Сходное наблюдение было сделано и в передовой, помещенной в Последних Новостях спустя несколько дней. В ней Три столицы названы «сентиментальным путешествием», где авторские излияния заслоняют описываемую реальность. Это особенно сильно выражается в приведенных им разговорах: «Wahrheit тут несомненно и неразрывно связана с Dichtung».
Детальный разбор шульгинской книги поместил и еженедельник Борьба за Россию. Журнал этот, начавший выходить незадолго перед тем — в самом конце ноября 1926, был органом новой, неожиданно возникшей коалиции. В редакцию его вошли видные деятели Русского Национального Комитета — В. Л. Бурцев, А. В. Карташев и М. М. Федоров, члены партии народных социалистов С. П. Мельгунов и Т. И. Полнер и член парижской республиканско-демократической группы партии народной свободы П. Я. Рысс (сразу же, однако, из этой милюковской группы исключенный). Журнал устранялся от внутриэмигрантской политики, предназначался для нелегального распространения в СССР и выступал под лозунгами непримиримой борьбы с большевиками, укрепления демократических начал и защиты национальных интересов России. Главной задачей издания была, в сущности, та же, что вызвала путешествия Шульгина и кн. Долгорукова: «смычка с внутренней Россией». По установке на «непримиримую» борьбу с советским режимом наиболее к нему близким в Париже было Возрождение П. Б. Струве, не разделявшее, однако, свойственной новому альянсу ориентации на демократию; наиболее враждебным — милюковские Последние Новости, отвергавшие всю политическую философию эмигрантского «активизма».
Но статья о книге Шульгина, написанная главным редактором Борьбы за Россию С. П. Мельгуновым, по критическим своим оценкам оказалась более созвучной вышедшей за несколько дней перед тем рецензии Н. П. Вакара, чем передовой статье П. Б. Струве. Мельгунов выразил сомнения в объективной ценности шульгинских наблюдений русской жизни:
О поездке мы знаем, конечно, лишь то, что рассказал автор. И когда он передает свои беседы в России, вы не можете отрешиться от впечатления, что перед вами фигурируют не живые лица, а придуманные персонажи, от имени которых автор излагает свои собственные мысли, свои заранее составленные политические схемы. Три четверти книги — это публицистика, это размышления самого Шульгина по разным поводам, а не рассказ о том, что видел и слышал автор в России. С каждой строки выступает отчетливый политический облик автора, вплоть до слишком назойливого и подчас неуместного выпячивания навязчивой идеи, которая в былые годы определяла собой специфическую позицию редактора «Киевлянина». Этотантиеврейский шовинизм действительно у автора становится навязчивой идеей.
В статье Мельгунова отмечены также такие стороны шульгинской позиции, которые, в сущности, могли бы (хотя бы и вопреки намерениям автора) парализовать «борьбу за Россию», работу «активистов», — а именно одобрение политики большевиков по отношению к деревне. Одновременно он осуждает фашистско-монархическую программу, выдвинутую Шульгиным в книге:
Автор готов принести благодарности коммунистам за то, что они своими «великими потрясениями» подготовили осуществление столыпинской земельной реформы в масштабе, о котором не думал ее инициатор. Побывав в «трех столицах», и довольно кратковременно, автор смело говорит от имени стомиллионного крестьянского населения, мечтающего лишь о получении своего хутора на основе ненарушимого права собственности. В этот великий день восстановится Великая Россия и старая монархия, подправленная в духе современного фашизма. Вся Россия представляется ему и теперь уже монархической; победила «белая мысль», которую автор целиком, без достаточного основания, отождествляет со своим собственным миросозерцанием. Он еще больше раскрывает свои карты: «я — русский фашист». «В отношении тактики коммунизм и фашизм два родных брата». <…> Нам Шульгин не раскрыл никаких новых перспектив, ибо мы не обольщались «чудом», которое совершили образумившиеся большевики. Иллюзии грядущего монархического фашизма в борьбе с большевиками нам представляются столь же вредными, как и всякие другие иллюзии.
Но при этом Мельгунов согласился с данной П. Б. Струве характеристикой исторического значения поездки, назвав ее «подвигом»: «В. В. Шульгин пробил брешь», он «создал прочные связи между двумя Россиями».
В варшавской газете За Свободу/, по своей политической ориентации стоявшей левее парижских Последних Новостей, но, в отличие от них, исповедовавшей «непримиримость», отзыв о Трех столицах был поручен самому популярному из сотрудников редакции — М. П. Арцыбашеву. Арцыбашев до августа 1923 года находился в советской России и после своего отъезда в Польшу воспринимался как наиболее авторитетный судья происходившего в «Совдепии». В статье «Обманутое ожидание», отдав должное героизму Шульгина, пустившегося в опасное путешествие, рецензент, однако, подверг сокрушительной критике книгу. Указав, что и в самих впечатлениях Шульгина, и в особенности в главных ее выводах (о том, что эмиграция жестоко ошибается, воображая, будто Россия умирает, и что все в стране, «как было, только немного хуже»), — нет ничего нового, Арцыбашев добавил:
Мы об этом слыхали!
Об этом твердили нам и сменовеховцы, и пешехоновцы, и «спецы», и мадам Кускова, и даже сам Милюков.
И все это — праздные разговоры, а отчасти и прямая ложь.
Объяснил эти пороки книги Арцыбашев тем, что круг личных контактов Шульгина был в силу конспиративных условий страшно узок и ему пришлось ограничиться поверхностными, внешними наблюдениями. Он также указал причины коренных отличий между собой и Шульгиным в восприятии советской действительности: Шульгин покинул Россию в самый разгар Гражданской войны, когда казалось, что все рухнуло, и нэп поэтому представляется ему форменным чудом; Арцыбашев же убедился, что никакого чуда здесь нет, «а просто люди вытащили из каких-то тайников жалкие остатки былого великолепия». Особенное возмущение поэтому вызвали у Арцыбашева те пассажи Трех столиц, которые казались прославлением большевиков. Крайне язвительно рецензент отозвался о достоверности изображения «контрабандистов» в книге Шульгина:
Все эти люди фатально оказываются и монархистами, и антисемитами, и николаевцами, и даже врангелевцами!
Они добросовестно, как попугаи, повторяют мысли и слова Шульгина, и иногда это до такой степени очевидно, что достигает высокого комизма [185] .
Что касается реакции в советской печати, то в отличие от первых глав в газетных публикациях, удостоенных по-своему одобрительной оценки, вторая часть книги — с апологией фашизма и изображением предстоящего переворота преимущественно как «святой мести» еврейству — на руку официальной советской пропаганде быть не могла. Неудивительно поэтому, что появление отдельного издания книги Шульгина никак в советской прессе отмечено не было.
Резонанс, вызванный Тремя столицами, и переход парижского центра к разработке нового плана действий способствовали тому, что П. Б. Струве добился от К. П. Крамаржа выделения крупной суммы денег для Кутепова на ведение работы в России. С другой стороны, интенсификация подготовки боевых действий и планирование террористических актов, которые послужили бы сигналом к перевороту, все острее ставили вопрос о неспособности «старика» Якушева возглавить эту деятельность и о необходимости передать руководство ею Стауницу. М. В. Захарченко, заручившись согласием Кутепова на рассмотрение в Москве этой идеи, привезла с собой из Парижа его личное письмо к Стауницу. В нем говорилось:
…Много слышал о вас как о большом русском патриоте, который живет только мыслью, чтобы скорее вырвать нашу родину из рук недругов… Задуманный нами план считаю очень трудным. Для его выполнения следует подыскать людей (50–60 человек). Ваш Усов [186] .
Обращение Кутепова ставило Стауница в крайне щекотливое положение. Он оказывался как бы на пересечении двух разнонаправленных линий: доверие к нему лично, впервые столь прямо выраженное, со стороны политических верхов парижской эмиграции, толкавших его на захват лидирующего положения в «Тресте», и оттеснение Якушева — того самого Якушева, монархиста-антисоветчика, которого он по заданию ГПУ был назначен «контролировать».
На этой стадии Стауниц продолжал добросовестно извещать вышестоящие инстанции, включая и самого Якушева, об идущих из Парижа инициативах. Со своей стороны, Кутепов воздерживался от интриг «за спиной» Якушева и Потапова, допуская возможность улаживания разногласий без доведения единственной, как он полагал, дееспособной антисоветской организации внутри России до раскола. В конце ноября 1926 года М. Захарченко-Шульц вновь выехала за границу, чтобы подготовить почву для свидания Кутепова со Стауницем. Параллельно в Париж срочно был направлен и Якушев, получивший задание воспрепятствовать осуществлению террористических планов, обсуждавшихся М. Захарченко-Шульц совместно с Кутеповым и Гучковым, и предотвратить выезд Стау-ница за границу. По выработанному сценарию Якушев и М. Захарченко-Шульц должны были, встретившись в Таллинне, поехать вместе дальше в Париж. Кутепов, видимо, надеялся в ходе такой встречи совместно с Захарченко убедить Якушева в правильности отстаиваемой ею линии и разрешить конфликт в «Тресте». Однако в последнюю минуту Захарченко-Шульц была отозвана в Москву телеграммой, подписанной Стауницем. Якушев поехал без нее. В Париже к нему присоединился вызванный из Варшавы Ю. А. Артамонов. В программе визита была, между прочим, встреча Якушева с Коковцовым с целью мобилизации значительной денежной суммы для «Треста»; от исхода этих переговоров во многом зависело состояние дел в руководстве организации.
В беседах с Кутеповым и вел. кн. Николаем Николаевичем Якушев продолжал оспаривать своевременность и целесообразность перехода к активным боевым действиям. В противовес настоятельно выраженному Кутеповым желанию увидеться со Стауницем Якушев предложил генералу посетить Россию с тем, чтобы на месте взвесить обоснованность утверждений М. Захарченко-Шульц и впечатлений, вынесенных Шульгиным из своей поездки. В ответ Кутепов выдвинул идею проведения «на нейтральной территории» — в Финляндии — совещания для обсуждения как общего положения в СССР, так и военных аспектов будущего переворота. При этом в качестве желательных участников названы были, очевидно, и сам Якушев, и Стауниц.
5 декабря Якушев увиделся снова с Шульгиным, заканчивавшим в те дни свою книгу и сдававшим ее в типографию. Шульгин сказал, что после его поездки Врангель подобрел к «Тресту», но Н. Н. Чебышев по-прежнему не питает доверия к организации. Можно допустить, в этом свете, что одной из целей посещения Шульгина Якушевым было прощупывание возможностей «переориентации» МОЦР на Врангеля, в ситуации, когда Кутепов стал проявлять чрезмерно сильный крен в сторону «боевой» оппозиции в руководстве.
Как виделась во врангелевском окружении расстановка сил в «Тресте», можно узнать из следующего документа, посланного, по-видимому, вел. кн. Николаю Николаевичу по его запросу.
1 Февраля 1927 года.
ТРЕСТ
ЧЛЕНЫ ПРАВЛЕНИЯ
1. Александр Александрович Якушев — Федоров, Рабинович. Русский, 50 лет, уроженец Новгородской или Псковской губернии.
В 1911 г. был воспитателем в Московском лицее. Заведывал водным транспортом. Во время гражданской войны был помощником Троцкого, как заведывающий водным транспортом, во время гражданской войны милитаризированным. Служил в Внешторге и был в 1921 году послан в Швецию, в это время он уже был одним из деятелей Треста — М.О.Ц.Р.
2. Николай Михайлович Потапов — Медведев, Волков. Генерал-лейтенант, около 50 лет. Состоит лектором красной академии. Поддерживает связь с военными в России. Разрабатывает проекты переворотов.
3. Эдуард Оттович Опперпут — Касаткин, Ринг.
Немец из Риги, около 33 лет. Артиллерийский офицер Великой войны. Спекулянтом был и неоднократно сидел в тюрьме. Служит в банке, где и Федоров. Ведает вопросами связи внутренней в России и организационными. Имеет жену и ребенка.
ЗАНИМАЮТ ВЫСОКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ В ТРЕСТЕ, но неизвестно, состоят ли членами Правления.
1. Дерюжинский или Дорожинский — бывший товарищ прокурора Киевского суда или палаты. Ставленник Щегловитова. Крайне правый. Известен под именем Сергей Владимирович. У Шульгина — Антон Антонович.
Ходит в польское посольство за почтой.
2. Федор Сазонтович Серов. Настоящая фамилия неизвестна. 45–50 лет. Бывший жандармский офицер, служил в пограничных пунктах, занимаясь противошпионской деятельностью. Будто бы служил в Вержболово. Заведывает в Тресте связью с церковными кругами, является связью митрополита Евлогия с Патриархом. Возил письма Евлогия к патриарху Тихону и митрополиту Сергию.
3. Николай Андреевич Рабкор. Фамилия неизвестна. Играет видную роль, но точно какую неизвестно.
4. Мария Владиславовна Захарченко. 35 лет. Связь ее с А. П. Кутеповым. Ведет в настоящее время интригу в Тресте, старается выдвинуть Касаткина и устранить Федорова от главной роли.
Денисов.
Александр Александрович Ланговой. 33 лет. Артиллерийский офицер Великой войны. Награжден орденом Красного знамени. Член В.К.П.(б). Имеет жену и ребенка. Начальник или служит в разведывательном отделении Генерального штаба РККА. Был помощником Потапова по военной части в Тресте. Был ли членом Правления Треста, неизвестно, но пользовался в Тресте большим положением. Образовал Евразийскую группу и ведает всей Евразийской работой как в пределах Треста, так и вне Треста. На почве этой работы Евразийской отношения его с Трестом охладели.
Трест имеет пункты в Финляндии, Эстонии, Польше и Румынии.
Через первые три государства проникнуть в Россию помимо Треста невозможно.
Агентом в Польше от Треста является Артамонов Юрий Александрович. Состоит евразийцем.
В Эстонии агентом является Бирк Роман Густавович — племянник посла Бирка, который бежал из России.
Весь генеральный штаб Эстонии является агентом Треста.
Этот документ проливает свет на несколько существенных моментов. Он удостоверяет и важное (№ 3) положение Опперпута в руководстве, и попытку М. В. Захарченко-Шульц поставить его во главе организации. Но при этом здесь наличествует одна загадочная деталь: имя Стауница, под которым он появился в МОЦР, опущено, тогда как, наряду с конспиративными кличками Касаткин и Ринг, дано его настоящее имя Опперпут, после выхода брошюры в конце 1921 года, казалось бы, навсегда забытое. Как объяснить эту особенность досье? Можно полагать, что канал, «рассекретивший» имя Опперпута для Врангеля, допускал, что разоблачение прошлого Касаткина-Стауница могло бы, в случае необходимости, торпедировать привлечение лидера «оппозиции» в «Тресте» к проведению боевых вылазок. С другой стороны, однако, источники данного досье раскрывали правду о прошлом не целиком: в нем упомянуты «многократные» аресты Опперпута, но составители объясняют их его финансовыми аферами, не связывая с антисоветской деятельностью. Другими словами, не давая имени Стауница, они не спешат отождествить Опперпута и с Селяниновым савинковского НСЗРС.
Каналы поступления информации о «Тресте» к Врангелю нам неизвестны. С уверенностью назвать можно только двух лиц: это, во-первых, Шульгин, а во-вторых, вышеупомянутый П. С. Арапов, евразиец, впервые по линии «Треста» съездивший в Москву в 1924 году. Семейная связь Арапова позволяла «трестовцам» поставлять генералу Врангелю любого рода информацию и дезинформацию. Через несколько дней после того как было составлено приведенное досье, Арапов в письме от 6 февраля 1927 года извещал Врангеля:
Получил новые интересные сведения. Раскол на верхах Треста растет. Оказывается, недавно опять приезжала (на этот раз совсем тайно) «стервоза» и интриговала у Ал. Пав. <Кутепова> против Федорова <Якушева>. Говорят, интрига имеет успех. Писать об этом подробно не буду, т. к. все еще в развитии [194] .
Речь здесь идет о той поездке М. В. Захарченко-Шульц в паре с молодым «монархистом» (чекистом) Власовым, которая состоялась в конце октября — начале ноября. Цель этой записки Арапова двоякая: не только сообщение новостей (в сущности, Врангелю уже известных и даже включенных в вышеприведенное досье), но и зондирование почвы: если Кутепов настроен против «Федорова» (Якушева), то не взвесит ли Врангель целесообразность сближения с «трестовцами»?
В то время как расширялись функции и возрастало влияние Стауница в «легенде», наметились и симптомы ослабления его веса в организации. Самым ранним проявлением этой второй тенденции можно считать письма Якушева к представителю «Треста» в Варшаве С. Л. Войцеховскому, посланные в июне 1926 года. 9 июня Якушев сообщает об обыске у Касаткина (т. е. Стауница), в ходе которого искали переписку с заграницей. Спустя неделю он извещает своего корреспондента о том, что Касаткина вызывали в то учреждение, которое произвело обыск, и подробно расспрашивали, с кем и как он ведет переписку из живущих за границей, причем тот ссылался на родственников в Риге. «Неприятно, что Касаткин, благодаря этой истории, находится теперь в поле зрения известного учреждения, и требуется сугубая осторожность, чтобы не влопаться, а он человек весьма смелый, иногда даже чересчур,» — предупреждал автор письма.
Загадочные эти факты требуют объяснения. Конечно, можно считать, что все, что ни писал руководитель политсовета МОЦР, было сплошным блефом, и ни обыска, ни допроса в природе не было. Но тогда встает вопрос, какова была цель этого «блефа». Ответ, очевидно, таков: конституирование начальством ГПУ оппозиции внутри «Треста» сделало необходимой превентивную нейтрализацию оппозиционеров, ослабление веса их идей и инициатив в глазах зарубежных партнеров. Ведь как только Кутепову (а письмо Якушева, несомненно, было послано, чтобы содержание его было доведено до сведения высшего начальства в Париже) стало известно о том, что Стауниц был вызван на Лубянку, обязательства, взятые им на себя, автоматически становились ненадежными.
Более вероятно, однако, то, что Якушев не лгал и Стауниц на самом деле был подвергнут обыску и вызван на беседу. Тогда, если не предполагать полной несогласованности работы разных отделов ОГПУ, это должно было продемонстрировать самому Стауницу немилость вышестоящего начальства и служить грозным предупреждением в момент, когда Кутепов стал проявлять повышенный персональный интерес к нему.
Как бы то ни было, по мере обострения конфликта в МОЦР и усиления требований предоставить Стауницу более широкие прерогативы в руководстве организации он не мог не задумываться о том, какими это чревато последствиями. Во многих отношениях ни он сам, ни Якушев, ни курировавшее их начальство ОГПУ уже не могли бы определить, где кончается навязанная «игрой» роль и начинается опасная, неконтролируемая реальность. «Трест» представлял собой цепь «подстраховок»: задача «сдерживать» Кутепова заставила чекистов пойти на устройство в Москве Красноштановых (М. В. Захарченко-Шульц и Г. Н. Радковича-Шульца); необходимость контролировать Красноштановых вынудила Лубянку приставить к ним Стауница и сделать из него пылкого адепта тактики террора; осуществление контроля над Стауницем было возложено, наряду с другими, на Якушева, в то время как Стауниц должен был следить, с одной стороны, за М. В. Захарченко-Шульц, а с другой, по первоначальному заданию, — за Якушевым. Но при этом становилось невозможным провести демаркационную черту между «подстрекательской» позицией кутеповских эмиссаров и логикой увлеченных «игрой» чекистов, между добросовестным исполнением Стауницем шедших сверху директив и динамикой его собственного отношения к разворачивавшейся борьбе противостоящих сил.
Конец «Треста» — событие столь же «полисемантическое», каким было все существование организации. Общим местом во всех работах, посвященных «Тресту», стало восходящее к Мертвой зыби Никулина утверждение, будто к весне 1927 года руководство ГПУ пришло к выводу о необходимости ликвидировать МОЦР как организацию, неспособную более предотвращать террористические акции эмигрантов-белогвардейцев. Решение это было принято в связи с назначенным на конец марта совещанием Кутепова с лидерами «Треста», которое, по сравнению с договоренностью с Якушевым в декабре, означало существенное сужение повестки дня: оно было посвящено лишь военным аспектам будущего переворота. С. М. Голубев сообщает:
В феврале 1927 года было принято решение о завершении операции «Трест». Но для того, чтобы убедиться в его правильности, была организована еще одна встреча с Кутеповым, на которую в марте 1927 года были направлены Потапов и сотрудник Разведывательного управления Красной Армии Зиновьев — он должен был играть роль военно-морского представителя МОЦР. Задача этой встречи состояла в том, чтобы выяснить полностью намерения и, самое главное, возможности Кутепова по организации террористических актов в СССР [196] .
С ним перекликается и другая работа:
В феврале 1927 года на совещании у председателя ОГПУ В. Р. Менжинского было принято решение о свертывании операции. Это решение оказалось правильным, так как уже в марте Кутепов и другие его соратники стали категорически настаивать на проведении террористических акций. Генерал предложил немедленно направить в СССР группу боевиков в количестве 20–30 человек. В своем письме к А. А. Якушеву он требовал следующее: «Допустить теперь же подготовку к активным действиям, для этого выделить активную группу. Конечно, во главе этой группы поставить Опперпута. Деньги на активную работу мне дадут» [197] .
Со стороны «Треста» в совещании, состоявшемся 26–28 марта, приняла участие вместе с Потаповым и Зиновьевым также М. В. Захарченко-Шульц. Когда, по прибытии в Гельсингфорс, она узнала, что Стауницу не было позволено приехать, она выразила возмущение по этому поводу, на что получила ответ, что не разрешили поехать и Якушеву. Накануне отъезда Потапова глава ГПУ Менжинский дал ему инструкцию, которую часто цитируют историки в доказательство тезиса о твердом намерении верхов распустить «Трест». Приводим его слова по версии, впервые обнародованной в романе Л. В. Никулина Мертвая зыбь:
— Мы посоветовались и решили придать совещанию «Треста» с Кутеповым сугубо военный характер. Таким образом, Якушев не поедет в Хельсинки, поедете вы, как начальник штаба «Треста», и один товарищ, по фамилии Зиновьев, как представитель флота. <…> В последних полученных «Трестом» письмах Кутепов настаивает на том, чтобы приехал Стауниц-Опперпут. Но вы знаете, что это нежелательно. Вам придется дать объяснение, почему Стауниц не поехал: совещание чисто военное, идет, мол, вопрос о сроке военного выступления. Придется встретиться в Хельсинки и с известной вам Марией Захарченко. Она выедет вслед за вами. Зная вас, Николай Михайлович, я уверен, что вы сумеете ее осадить. А ее пожелал видеть Кутепов. <…> Надо сказать, что существование «Треста» несколько затянулось.
В конце концов, они же не считают ОГПУ слепым учреждением. Оно не может проглядеть такую солидную контрреволюционную организацию. Так долго «Трест» мог сохраняться только благодаря соперничеству между эмигрантскими организациями и разочарованию иностранных разведок в эмигрантах. Иностранцы делают ставку на так называемые внутренние силы. Но и господа иностранцы, которым нужны чисто шпионские сведения, тоже их не получают. Мы бы могли однажды сделать вид, что «Трест» провалился, что мы, так сказать, его поймали. Но вслед за этим последуют попытки усилить террор. Нам будет труднее сдерживать Кутепова и кутеповцев. <…> Вернетесь, мы обсудим, как быть дальше с «Трестом», — сказал на прощание Менжинский [198] .
Однако речь Менжинского вовсе не означает распоряжения о прекращении работы «Треста». Она сигнализирует скорее о готовности закрыть «Трест», как только это будет сочтено целесообразным, чем является окончательным приговором ему. Это скорее «запасной вариант» на случай нежелательного развития событий, чем бесповоротно принятое постановление. Менжинский явно приглашал к разработке и расширению альтернативных путей инфильтрации в военные и политические верхи эмиграции, подобно тому как Кутепов пытался наладить внутри России каналы в обход «Треста» и в дополнение ему. Поэтому не следует преувеличивать степень «финальности» мер, обсуждавшихся чекистами весной 1927 года. Хотя закрытие предвиделось и допускалось Менжинским, никакого срока установлено не было, и никакой спешки в осуществлении этого ни он, ни другие руководители ГПУ не усматривали. Наоборот, возникает ощущение, что они никак не решались операцию «Трест» завершить. И это не удивительно: слишком эффективным во многих отношениях оказывался механизм его функционирования, чтобы с легкостью отказаться от выгод, которые он приносил. В известной степени «Трест» весной 1927 года переживал подъем, выразившийся в публикации шульгинской книги.
Кроме того, нельзя с уверенностью судить о том, какая именно часть организации должна была бы отпасть при «мягкой посадке». Ведь, в сущности, «Трест» к 1927 году состоял из трех в разной степени автономных составных частей: наряду с умеренными (Якушев и Потапов) и «оппозицией» в лице Стауница и Захарченко-Шульц существовала и евразийская секция, возглавленная А. А. Ланговым (Денисовым). И вполне вероятно, что если в тогдашних условиях центр внимания переключался на боевые вылазки, то у Стауница могли быть лучшие возможности выжить, сумей он продолжить игру по правилам ГПУ. Допустить это мы вправе потому, что «сдерживание террористической деятельности» не было единственной функцией МОЦР. Она была инструментом завлечения противников советского строя на территорию СССР и продемонстрировала свои возможности успехом ловушки, подстроенной для Рейли, с одной стороны, и поездки Шульгина, с другой. Но именно к весне 1927 года, когда полностью определились тактические установки Кутепова и его эмиссаров, поимка его становилась насущной задачей для органов ГПУ. Недаром Якушев в декабре 1926 выдвинул идею посещения Кутеповым Москвы с целью улаживания разногласий в руководстве «Треста». Это был знакомый сценарий: именно так в 1924 году был завлечен в сети Савинков. Активность «оппозиции», то есть Стауница и Захарченко-Шульц, являлась в таких планах ГПУ сильным козырем.
О том, до какой степени шаткой является общепринятая версия об «исчерпанности» функций «Треста» к февралю 1927 года, опирающаяся на вышеприведенную цитату из Менжинского, можно судить по тому, что в западных работах, вышедших до появления книги Льва Никулина, встречались утверждения о том, будто «Трест» изжил себя даже еще раньше. Так, автор вышедшей в 1960 году монографии о «Тресте» Джеффри Бэйли решение о сворачивании операции «Трест» возводит уже к маю 1926 года, к военному перевороту маршала Пилсудского в Польше. Он ссылается при этом также на заявление «евразийского» крыла об отходе от «Треста» в июне 1926 года. Но аргументация Бэйли неубедительна. Во-первых, «уход» евразийцев — хорошо просчитанная акция, не имевшая никакого отношения к «Тресту» как таковому и к его судьбе. Она просто отражала статус евразийства внутри эмигрантской общественной жизни. Практически все фланги эмигрантского политического спектра подвергли евразийцев остракизму. В частности, евразийцы были резко осуждены Врангелем, обеспокоенным стремительным ростом влияния их идеологии на молодых офицеров Белой армии. Разрыв евразийцев со «старшим поколением» развязывал «Тресту» руки для политического маневрирования в эмигрантской среде. Но если, с другой стороны, Бэйли прав и решение о закрытии «Треста» действительно было принято уже в мае 1926 года, то к чему нужна была вся деятельность организации на протяжении второй половины 1926 года? Для обоснования своей версии Дж. Бэйли ссылается и на иной факт. По возвращении Пилсудского к власти в результате майского переворота 1926 года он выразил неудовольствие по поводу того, что польская военная разведка чересчур доверяла информации, поступавшей по каналам «Треста». По его настоянию Генштаб запросил у руководителя «Треста» новейший мобилизационный план, разработанный на случай новой польско-советской войны. Якушев, наотрез отказавшийся от этого задания ссылкой на отсутствие контактов с соответствующим отделом штаба Красной армии, в конце концов затребовал огромную сумму в 10 000 долларов, которая и была ему обещана. Но мобилизационный план, который он представил спустя несколько месяцев, подтвердил худшие ожидания маршала Пилсудского: по его оценке, документ оказался чистой «уткой». Пилсудский тогда якобы отдал распоряжение о прекращении сношений польской разведки с «Трестом».
В освещении истории «Треста» Дж. Бэйли занимает ярко выраженную «полоноцентристскую» позицию. Она четче всего выявилась в статьях бывшего полковника польской армии, начальника русской секции Второго отдела Генштаба Ежи Незбржицкого (Jerzy Niezbrzycki), после Второй мировой войны поселившегося в США и выступавшего в польской и русской эмигрантской прессе под псевдонимом Ричард Врага. В богатой литературе о «Тресте» он был первым, кто пролил свет на роль, которую в деятельности «Треста» сыграли дезинформационные контакты с западными разведками. И все же значение для «Треста» контрразведывательной дезинформационной работы оказалось в этих исследованиях сильно преувеличенным за счет провокаторской деятельности, направленной против эмиграции. Преувеличением было в них и утверждение об особой прозорливости польских инстанций по отношению к МОЦР. Говорить о том, что МОЦР была обречена на смерть потому, что польская разведка уже в 1925 году стала испытывать сомнения в достоверности идущих от «Треста» сведений (как это делает Р. Врага), бессмысленно, так как, с одной стороны, в конце 1925 года — уже после загадочной истории с С. Г. Рейли — польский Генштаб высказал высокую оценку заслуг организации, наградив ведущих «трестовиков» (включая Якушева и Стауница) ценным именным оружием, а с другой, тесное сотрудничество поляков с «Трестом» продолжалось вплоть до разоблачения организации бежавшим на Запад Опперпутом.
Вопреки утверждениям о том, что «Трест» был обречен на смерть весной 1927 года и побег Опперпута лишь «ускорил» ее неизбежное — в силу распоряжения главы ОГПУ Менжинского или в силу проницательности польской разведки — наступление, мы полагаем, что конец «Треста» произошел именно из-за предательства Опперпута.
Трудно судить, какое место здесь имели чисто идейные мотивы. Сотрудничество с ОГПУ с самого начала было и вынужденным, и спасительным для Опперпута, и невозможно определить границу между оказанным на него давлением и добровольно избранной, тщательно продуманной тактикой. Собственно, это и составляет наибольший психологический интерес во всей истории «Треста». Наряду с инстинктом самосохранения, Опперпутом двигало с 1921— 22 года и признание мощи новой власти, даже восхищение этой мощью. Он готов был оставаться лояльным постольку, поскольку у него не возникало сомнений в том, что чекисты одерживают верх над своими противниками, и поскольку в этой схватке ему была доверена ответственная, эффектная роль. Между тем на протяжении 1925–1926 годов он все более убеждался в том, что руководство предпочло бы видеть в нем простую пешку в многоплановой игре с белогвардейской эмиграцией и только по необходимости мирится с дополнительными прерогативами, выпавшими на его долю. Наделение Стауница новыми функциями в «Тресте» в результате формирования там «оппозиции» и то обстоятельство, что ныне он оказывался в непосредственном диалоге с Кутеповым, приводило его к осознанию неадекватности (не говоря уже об особой рискованности) отводимой ему в операции роли. Чем настоятельнее были просьбы Кутепова о встрече и чем чаще отказы в командировке за границу, тем яснее становился Опперпуту масштаб недоверия к нему со стороны чекистского руководства и тем более устрашающими потенциальные последствия этого. Сближение с М. В. Захарченко-Шульц и другими кутеповцами, прибывшими в СССР и препорученными его опеке, заставило его взглянуть на «белое дело» иначе, чем оно виделось ему во время Гражданской войны или савинковской эпопеи, а обострявшаяся тогда борьба в верхах кремлевского руководства способствовала формированию у него ощущения, что неизбежны крупные перемены во власти.
Мартовское совещание 1927 года с Кутеповым в Гельсингфорсе Менжинский рассматривал как испытание «Треста» на прочность. Нет оснований думать, что в глазах начальства «Трест» его не выдержал. Но для Опперпута события, последовавшие за совещанием, обнажили всю остроту трагических коллизий, во власти которых он оказывался. М. В. Захарченко привезла ему с совещания письмо:
Я был слишком огорчен, — писал Кутепов, — и странно поражен тем, что среди приехавших не оказалось Вас. Ваши верхи почему-то решили иначе. Я в восторге от Ваших организационных способностей… [204]