Счастливое дитя Моравии
Это было время цветения одуванчиков. На полях и на косогорах в долине реки Любины к западу от Фрайбурга росло несчетное множество желтых цветков, которые оживляли мирный моравский пейзаж своими солнечными улыбками. В этот майский вторник 1856 года местная повитуха Цецилия Смолка быстрым шагом пересекла главную площадь городка, в центре которой стояла каменная статуя Пресвятой Девы. Женщина торопилась на Шлоссергассе – Слесарную улицу, получившую свое название из-за того, что на протяжении многих поколений на ней находилась слесарная мастерская семейства Зайицев. Войдя в дом № 117, повитуха попала в узкий коридор, прошла мимо мастерских и служебных помещений, расположенных на первом этаже, – в одной их половине слесарничали и изготавливали ключи Зайицы, в другой – торговали сукном и другими тканями Фрейды, – и, дойдя до конца коридора, поднялась по деревянной лестнице на второй этаж. В единственной комнате своей квартирки ее поджидала юная Амалия Малка Фрейд. После десяти месяцев замужества она готовилась произвести на свет первенца. Амалия вышла замуж в Вене, став женой вдовца, который был старше ее на двадцать лет и, так же как ее отец, носил имя Якоб – библейское Иаков. После свадьбы она поехала за мужем в этот крошечный городишко на самую окраину Австро-Венгерской империи, хотя привыкла к жизни в разных городах, успев пожить в городе Броды, что в Галиции, в Одессе и даже в самой столице Вене.
Колокола церкви Святой Марии пробили половину седьмого, когда на свет появился младенец мужского пола, «черноволосый будто мавр», как отметила про себя растроганная мать. Шейка новорожденного была обмотана пуповиной, что было немедленно истолковано как предзнаменование великой и счастливой судьбы. Сияющая от гордости Амалия назвала сына «мой золотой Зиги» – mein goldener Sigi, – и именно так звала его всю жизнь, даже тогда, когда он стал известным и уважаемым ученым. Ребенок унаследовал от матери красивые карие глаза, с живейшим интересом смотрящие на мир, и решительный рот с изящным рисунком полных губ. От отца ему достались овал лица и изгиб бровей.
Якоб Фрейд, уже имевший от первого брака двух взрослых сыновей, Эммануила и Филиппа, дал своему третьему сыну имя собственного отца, умершего за три месяца до рождения ребенка. На странице памятных дат в семейной Библии Якоб сделал две записи древнееврейской вязью. Первая, написанная ровным и четким почерком, гласила: «Мой отец, носивший при жизни имя рабби Шломо, сын рабби Эфраима Фрейда, вступил во врата рая в шестой день недели – в пятницу, в четыре часа пополудни 6 Адара 5(616) года и был похоронен в моем родном городе Тысменица 18 числа того же месяца. Согласно христианскому календарю, отец мой умер 21 февраля и был похоронен 23 февраля 1856 года». Ниже, слегка искаженным от волнения почерком, Якоб записал следующее: «Мой сын Шломо Зигмунд родился во вторник в первый день месяца Йара 5 (616) года в половине седьмого вечера, то есть 6 мая 1856 года».
Как следует из продолжения записи, через восемь дней новорожденный был приобщен к еврейскому союзу, то есть подвергнут обряду обрезания, его совершил mohel Самсон Франкль из Остравы. Крестными родителями младенца стали господин Липпа Горовиц и его сестра Мирль, дети раввина из Черновиц. Этот религиозный обряд состоялся в моравском городке Фрайбурге, и человеком, державшим младенца во время обрезания, – по-древнееврейски этот человек называется sandak – был Самуэль Самуэли.
Зигмунд Фрейд родился в одной из славянских провинций империи Габсбургов и никогда не забывал о самом раннем периоде своей жизни. «Под толстым слоем более поздних отложений во мне всегда жил счастливый Фрайбургский мальчуган, первенец очень молодой матери, вобравший в себя из этого воздуха и земли первые неизгладимые впечатления», – писал он в старости, уже сформулировав к тому времени тезис о ностальгической привязанности каждого человека к потерянному раю своего самого раннего детства.
Во Фрайбурге проживало около четырех с половиной тысяч человек, преимущественно чехов по национальности и католиков по вероисповеданию. Евреев среди них было всего сто тридцать человек, говорили они на немецком языке или на идиш. Для религиозных отправлений им было отведено специальное место, а ближайший раввинат находился в двенадцати километрах от Фрайбурга в городе Нойтитшейн. Название этого города всплыло в одном из самых ранних воспоминаний Фрейда о моравском периоде его жизни: однажды, ему тогда было около двух лет, он обмочил свою постель, и когда отец начал упрекать его, малыш с юмором ответил, что обещает купить ему в Нойтитшейне новую красивую кровать красного цвета.
Итак, первые три года своей жизни маленький Зиги провел в сельской местности среди деревенских пейзажей, и если не считать его собственную семью, то в его окружении практически не было евреев. В семье же кроме него самого и его родителей были еще два старших брата от первого брака отца, один из них, Филипп, пока не женатый, был ровесником своей мачехи Амалии – им обоим было по двадцати одному году; второй брат, Эммануил, был женат на Марии, дочери раввина, и имел от нее двоих детей – Йоханана (после эмиграции в Англию он, естественно, стал Джоном) и Паулину, которая, как и ее дядя Зигмунд, родилась в 1856 году.
Под присмотром старой няньки, чешки и католички, детвора семейства Фрейдов резвилась на полях и лугах родных просторов. Во Фрайбурге прогулки совершались не в сторону Мезеглиза или к Германтам, а в «высокий пригород», «низкий пригород» или в «Венецию» – часть Фрайбурга, названную так, возможно, из-за домиков с арками, выстроившихся по периметру прямоугольной площади, расположенной в самом центре городка.
Зиги и Джон, малолетний дядя и его старший по возрасту племянник, часто устраивали драки. «(Джон) был гораздо сильнее меня, и с самого раннего детства я научился защищаться. Мы были неразлучны и очень любили друг друга, но при этом, как мне рассказывали, часто ссорились и ябедничали друг на друга», – писал Фрейд спустя сорок лет, когда пейзажи и действующие лица этого самого раннего периода его жизни всплыли у него в памяти во время самоанализа. Соперничество двух мальчуганов, равно как и их дружба, обычно вращались вокруг их сестры и племянницы Паулины. Этот первый треугольник в его жизни стал прообразом модели взаимоотношений взрослого Фрейда с его друзьями и коллегами: Эмма Экштейн и Сабина Шпильрейн будут главными героинями двух эпизодов жизни Фрейда: его дружбы с Флиссом, а позже – с Юнгом.
Фрейд оставил еще одно воспоминание о своем родном Фрайбурге, правда не назвав его: «Я вижу квадратную лужайку на склоне холма, поросшую зеленой травкой, в которой тут и там желтеют головки цветов, по всей видимости обычных одуванчиков. На самом верху холма, где начинается лужайка, стоит деревенский дом, две женщины, оживленно беседуя, остановились у его порога: крестьянка в деревенском платке и кормилица. На лужайке играют трое детишек, один из них – я, мне года два-три, двое других – мой двоюродный брат, он старше меня на год, и его сестра, с ней мы почти ровесники. Мы собираем желтые цветы, каждый уже держит в руках по букету, у девочки он самый большой и красивый, мы же, мальчишки, как по команде набрасываемся на нее и вырываем цветы. Вся в слезах она бежит по лужайке к дому, и крестьянка, чтобы утешить девочку, дает ей большой кусок черного хлеба. Увидев это, мы бросаем цветы и тоже мчимся к дому, чтобы попросить хлеба, и получаем каждый свою долю: крестьянка огромным ножом отрезала нам по ломтю от каравая. Я на всю жизнь запомнил восхитительный вкус этого хлеба, но на этом мое воспоминание оборвалось».
Фрейд не был завсегдатаем светских салонов, и нежнейший бисквит, пропитанный вином, не вызывал у него никаких ассоциаций, а вот запах ароматного черного хлеба, которым накормила его когда-то моравская крестьянка, навсегда остался в его памяти и тянул за собой другие чувственные воспоминания и мысли о потере девственности и материальном благополучии.
Еще одним участником детских игр Фрейда, дозволенных и запретных, был сын хозяина слесарной мастерской Иоганн Зайиц. До глубокой старости этот человек вспоминал Зигмунда Фрейда, который запомнился ему смелым мальчуганом, веселым и ловким; он часто наведывался в мастерскую его отца и из обрезков жести умудрялся делать разные игрушки. Дом, который семейство Фрейдов делило с семейством Зайицев, находился в двух шагах от церкви, воздвигнутой в честь Рождества Пресвятой Девы. Четырехугольная церковная колокольня со шпилем была самым высоким зданием в их городишке. Моника Зайиц, старая нянька Фрейда, частенько водила мальчика в эту церковь и рассказывала ему о Боге и геенне огненной, также, возможно, об Иисусе Христе и его воскресении на Пасху. В церкви на огромных иконах можно было увидеть волнующие сцены из жизни святых: Иосифа, Марии Магдалины, Гвендолена и Изидора. Справа от главного алтаря хранились реликвии святого Урбана, привезенные когда-то из Рима местным сапожником.
Уже с самого раннего детства Рим стал для Фрейда символом какого-то другого мира, полного очарования и тайны и связанного в его сознании с образом «первого и весьма привлекательного наставника в вопросах секса». За ностальгией Фрейда по Риму, которую он постоянно испытывал в зрелом возрасте, видимо, скрывалось его желание вновь обрести потерянный мир первых лет его жизни, проведенных в моравской глубинке.
«Когда ты возвращался с прогулки домой, то начинал читать нам проповеди и рассказывать обо всем, что делал Боженька», – вспоминала впоследствии Амалия.
Конечно же, правоверная еврейская семья никогда бы не допустила подобного неблаговидного поведения, но Якоб Фрейд к тому времени уже отошел от традиционного иудаизма.
Странствующий галицийский еврей
Отец Зигмунда Фрейда родился в Галиции в еврейской общине (shtetl ) города Тысменица. Община эта вела весьма замкнутый и размеренный образ жизни. Будучи молодым человеком, Якоб носил на голове традиционный streimel – меховую шапку, вошедшую в историю благодаря его сыну Зигмунду, рассказавшему в главном труде своей жизни – автобиографической книге «Толкование сновидений» эпизод о том, как эта шапка была сбита с головы его отца и сброшена в грязь. Зигмунд полагал, что отец его какое-то время принадлежал к хасидам, но потом отошел от них. Возможно, так оно и было. Хасидизм – религиозно-мистическое движение – довольно поздно пришел в Тысменицу, славившуюся своей yeshiva – школой по изучению Талмуда и своими знаменитыми толкователями Библии. И все же новые тенденции развития иудаизма, которые принес с собой девятнадцатый век, не обошли стороной Тысменицу: реформированный и либеральный иудаизм, просветительское движение и «Хаскала» нашли там свое место.
Дед Зигмунда Фрейда, чье имя – Шломо – он получил при рождении, покинул свой родной городок Бучач в Галиции, где в течение многих поколений проживало его семейство, и отправился в Тысменицу изучать Талмуд в местной школе. Обращаясь к нему, люди называли его рабби, но это отнюдь не значило, что он был раввином, то есть официальным служителем культа еврейской общины, просто таким образом соплеменники отдавали дань уважения его уму и эрудиции. Отец Шломо – Эфраим, прадед Зигмунда, тоже звался рабби.
Помимо идиш Якоб знал еще местное наречие галицийских евреев, а также древнееврейский – священный язык Библии. На старости лет он вновь и вновь перечитывал Талмуд, по-своему толковавший библейские тексты, но столь желанного им звания «рабби» Якоб так никогда и не удостоился. Сознательно или бессознательно, но это, видимо, он направил своего сына Шломо по научной стезе – для поддержания семейной традиции. В еврейских семьях знания всегда считались главной силой иудаизма, они ценились гораздо больше денег и власти. Может быть, создатель психоанализа попытался по-своему воплотить в жизнь желание отца, добившись успехов не в религиозной сфере, а в светской? И не этим ли объясняется его неослабевающий и вместе с тем противоречивый интерес к религии? Не самой ли судьбой было предначертано Зигмунду Фрейду смыть грязь унижения с веры его отца в этом мире неверных и продолжить семейную традицию ученых предков?
Якоб же был простым торговцем, он продавал шерсть, сало, мед, кожу и соль. В юности он работал вместе со своим дедом по материнской линии Авраамом Зискиндом Гофманом. По делам торговли они колесили по дорогам Галиции и Моравии, отдаляясь на шестьсот километров от родных мест. Им приходилось передвигаться в повозках, запряженных лошадьми, поскольку железных дорог в тех местах еще не было. В Моравии они должны были останавливаться в специально отведенных для них постоялых дворах, принадлежавших городской общине, причем вначале им нужно было получить разрешение на то, чтобы их туда допустили. Останавливаться в частных домах евреям не позволялось. Местные власти официально именовали их «странствующими галицийскими евреями», им без конца приходилось возобновлять разрешение на проживание в этих местах и, естественно, каждый раз платить пошлину, которая взималась за выдачу этого документа. Чтобы помешать галицийским евреям осесть в Моравии, разрешение на проживание там давалось им только на шесть месяцев в год, остальные шесть месяцев они должны были разъезжать по другим местам или возвращаться на это время к себе на родину.
В «Регистрационном списке иноземных евреев, останавливавшихся во Фрайбурге, и причин их пребывания там» значатся имена отца и прадеда Зигмунда Фрейда. Запись от 14 апреля 1844 года гласит:
«9. Зискинд Гофман
Место рождения : Тысменица
Паспорт : Пока никакого нет, поскольку срок годности имевшегося у меня паспорта истек в марте этого года, этот старый паспорт был отправлен мною в мою родную деревню для получения нового, который пока не пришел.
Продолжительность пребывания до сего дня : я приезжаю в эти места по своим делам на несколько месяцев в год в течение сорока лет. Вначале я чередовался со своим компаньоном Саломо Бритвицем, но вот уже шесть лет моим компаньоном является мой зять Соломон Фрейд, которого часто представляет его сын Кальман Якоб Фрейд. Обычно наше пребывание здесь длится по пять-шесть месяцев, в течение которых мы совершаем частые поездки по различным районам края. В этот раз я приехал сюда после того, как пять недель назад отсюда уехал Фрейд, и, следовательно, нахожусь здесь уже около пяти недель.
Планируемый срок пребывания : до следующего за предстоящими пасхальными праздниками дня, когда сюда вновь вернется Фрейд и примет дела. На это ему понадобится какое-то время, поэтому сейчас я не могу точно сказать, когда я отсюда уеду.
Профессиональная деятельность : торговля различными товарами, как то: шерсть, пенька, сало, мед, пушнина, а кроме того, закупка некрашеных тканей, которые я подвергаю дальнейшей обработке перед продажей.
Наличие квитанции об уплате торговой пошлины : у меня есть квитанция об уплате торговой пошлины в размере 8 флоринов и у Фрейда есть точно такая же квитанция, но ее нет при мне, она находится у меня дома, где проживает моя семья.
Наем помещений : одна комната в доме № 27, принадлежащем вдове Терезии Богаж, используется в течение дня для ведения торговли, в том же доме два подвала используются под склады. Ночую я на постоялом дворе городской общины.
К сему, Зискинд Гофман».
(Подпись древнееврейской вязью).
А 24 июня 1844 года Авраам Зискинд Гофман обратился за разрешением на проживание для себя и своего внука Якоба:
«Уважаемые члены магистрата,
Как вам известно, я занимаюсь торговлей тканями, шерстью, медом, салом и т.д. и в течение многих лет одну часть года провожу во Фрайбурге, а вторую часть разъезжаю по своим торговым делам по его окрестностям. Я хотел бы окончательно поселиться во Фрайбурге, поскольку этот город по многим причинам способствует моей успешной торговле. 1. Он стоит на большой дороге. 2. Практически все его население занимается производством тканей. 3. Фрайбург занимает удобное положение для товарообмена, поскольку находится примерно в центре района, в населенных пунктах которого производят ткани.
Учитывая, что я закупаю шерстяные ткани во Фрайбурге и его окрестностях, здесь же крашу и окончательно отделываю их, после чего отправляю в качестве товара в Галицию, что в обмен я привожу во Фрайбург на продажу такие товары, как шерсть, мед, кожа и сало, что сюда, во Фрайбург, специально съезжаются для закупки у меня этих товаров купцы из других мест, что мне приходится арендовать здесь помещения под склады для этих товаров, мое постоянное пребывание во Фрайбурге становится просто необходимым.
Из- за своего почтенного возраста, мне уже 69 лет, и из-за того, что мне трудно одному справляться со всеми проблемами, которыми чревато торговое ремесло, я взял в качестве компаньона своего внука Кальмана Фрейда, в чьем ведении находятся все операции, осуществляемые вне Фрайбурга, тогда как я занимаюсь покупкой и продажей товаров только здесь, в самом городе. Чтобы заниматься коммерцией, я получил от Высочайшего правительства города Лемберга паспорт сроком на один год на себя и своего внука Кальмана Фрейда, который прилагаю. Я прошу уважаемых членов магистрата проявить к нам величайшую милость и разрешить нам обоим проживание во Фрайбурге на срок действия нашего паспорта, то есть до 18 мая 1845 года.
Фрайбург, 24 июня 1844 года,
Зискинд Гофман, Кольман Якоб Фрейд».
7 июля 1844 года текстильная корпорация Фрайбурга дала положительный отзыв на это ходатайство:
«Зискинд Гофман, равно как и его внук Кальман Фрейд, известны нам как честные и добропорядочные коммерсанты, которые закупают текстиль, производимый нашими местными мастерами, здесь же во Фрайбурге его аппретируют и отправляют для продажи в Галицию, откуда, в свою очередь, везут другие товары для продажи у нас. Пребывание этих коммерсантов во Фрайбурге выгодно не только горожанам, но и жителям окрестностей, поскольку благодаря этим торговцам текстиль, производимый ими, попадает на рынок. Пребывание здесь этих коммерсантов приносит местной торговле большую выгоду, вследствие этого считаем своим долгом высказаться в пользу выдачи разрешения на проживание Зискинду Гофману и Кальману Фрейду».
1848 год стал для австрийских евреев переломным, он ознаменовал начало новой эпохи, принеся упразднение гетто и эмансипацию. Старое дискриминационное законодательство было отменено, евреи получили равные политические и гражданские права с представителями других национальностей, что не просто улучшало условия их жизни, но порой круто меняло все их существование. Множество галицийских евреев покинули свои местечки и деревни, где они вели замкнутую и размеренную жизнь в общинах со строгой иерархией, и подались в большие города, в первую очередь в Вену – столицу Австро-Венгерской империи.
Можно себе представить, с каким чувством облегчения после всех административных ограничений и ущемлений свободы встретил Якоб Фрейд весть об эмансипации евреев. Видимо, сразу же после этого события он приобрел первое издание Библии великого раввина либерального толка Людвига Филиппсона, которую начали продавать отдельными выпусками. На купленном им экземпляре в самом верху страницы для памятных дат Якоб Фрейд поставил свою подпись и дату – 1 ноября 1848 года. Что означало это число? Просто дату покупки первого тома Библии? Или оно ассоциировалось у Якоба с освобождением евреев и именно поэтому было так важно для него? Или же значило что-то третье?
Эта Библия, так поразившая в детстве Зигмунда Фрейда и оказавшая на него большое влияние, увидела свет благодаря евреям, принадлежавшим к движению просветителей, у истоков которого стоял Моисей (Мозес) Мендельсон, выступавший за активное участие евреев в культурной жизни Запада. Раввин Людвиг Филиппсон стремился примирить ортодоксальную веру с новыми реформаторскими веяниями, и эта его позиция, видимо, нашла отклик в душе Якоба Фрейда.
Когда в июле 1855 года Якоб женился на Амалии Малке Натансон (ее род восходил к Натану Халеви Хармацу, просвещенному еврею из местечка Броды в Галиции, Фрейды же получили свою фамилию от имени одной из прабабок, которая звалась Фрейдой), соединил их перед Богом раввин Исаак Ной Менгеймер в главной синагоге Вены – храме, ставшем символом компромисса между реформаторами и приверженцами традиционного раввинского иудаизма. Таким образом отец Зигмунда Фрейда причислил себя к сторонникам просвещенного иудаизма, готового к слиянию с западной культурой; одновременно проявил свою приверженность религии и культуре предков и интерес к современному ему миру.
Венские евреи
Семейство Фрейдов, как множество других еврейских семей, постепенно перебралось из Галиции в Вену: вначале были частые поездки главы семьи из Галиции по торговым делам в Моравию, куда чуть позже он перевез свою семью, оттуда они переехали в Лейпциг, а потом в Вену.
Попавший в австрийскую столицу маленький Зигмунд, которому едва исполнилось четыре года, оказался в еврейском квартале с его типичной для еврейской среды жизнью, резко контрастирующей с той, что он вел во Фрайбурге, где мог вволю бегать по полям и заходить в католические костелы. Фрейды, как и большинство еврейских эмигрантов, поселились в Леопольдштадте, расположенном на противоположной от Старого города стороне Дунайского канала рядом с парком Пратер. Вокруг них жили сплошь ostjuden – евреи-эмигранты из стран Восточной Европы; как правило, это были бедняки, привезшие из своих родных мест: Венгрии, Богемии, Моравии и Галиции – особую манеру одеваться, говорить и есть, и эта манера сильно отличалась от привычек других евреев, уже приноровившихся к западному образу жизни.
Судя по тому, что Якоб Фрейд поселил свою семью в Леопольдштадте, его финансовое положение, видимо, оставляло желать лучшего; вероятнее всего, поначалу они вообще остановились у каких-то родственников, так как адрес их первого места жительства в Вене совпадает с адресом некого Зелига Фрейда, винодела. Семья Якоба не единожды переезжала с места на место, но не покидала пределов Леопольдштадта: с Вейсгерберштрассе, на которой они жили вначале в доме № 3, а потом в доме № 114, они перебрались на Пиллерсдорфгассе, откуда – на Пфеффергассе, вначале в дом № 1, потом № 5, а оттуда – на Кайзер-Иосифштрассе.
Параллельно со всеми этими переездами происходило увеличение семейства, в котором, в конце концов, появились пять дочерей и двое сыновей. После Зигмунда и Анны, которые родились еще во Фрайбурге (равно как и умерший весной 1856 г. шестимесячный Юлиус), в Вене увидели свет Регина Дебора (дома ее называли Розой), Мария (Митци), Эстер Адольфина (Дольфи), Паулина Регина (Паула) и, наконец, Александр Готхольд Эфраим, который был ровно на десять лет младше Зигмунда Шломо. Каждый из детей получил одно библейское имя, согласно еврейской традиции, и одно европейское – как дань ассимиляции. Библейским именем маленького брата Фрейда Юлиуса, который вначале вызывал у Зигмунда чувство ненависти, а затем чувство вины из-за того, что он остался жить после смерти брата, возможно, было Моше, то есть Моисей. На эту мысль наводят некоторые ассоциации Фрейда, и тем же, видимо, объясняется его двойственное отношение к этому имени, что сказалось, в частности, на выборе имен для собственных детей.
Фрейд жил в этом еврейском квартале до поступления в университет. До самой смерти он так и не смог избавиться от преследовавшего его призрака бедности; подобно всем своим сверстникам, познавшим жизнь в этой среде, он страстно желал добиться успеха и обосноваться «на другом берегу Дунайского канала», а в его отношении к бывшим соседям, этим набожным нищим евреям с мазохистскими наклонностями, навсегда переплелись горечь, неловкость и агрессивность, к которым примешивалось щемящее чувство нежности. В шестнадцать лет, возвращаясь из Фрайбурга, где он проводил каникулы у своего друга Эмиля Флюса (тому посчастливилось: он по-прежнему жил в их родном городе), Фрейд ехал в одном поезде с евреями из Моравии и Галиции. Вот как он описывал их в своем письме другу: «Как я уже сказал тебе, мне страшно не повезло, я оказался рядом со старым благообразным евреем и такой же старой еврейкой, они ехали вместе с маленькой меланхоличной девочкой и нагловатого вида парнем. Более неприятную компанию трудно себе представить». Чуть дальше Фрейд добавил: «Этот еврей говорил то же самое, что я слышал уже тысячи раз от других евреев хотя бы и во Фрайбурге, даже лицо его мне было как будто знакомо, потому что было абсолютно типичным. Таким же типичным было и лицо мальчика, с которым он беседовал о религии». Возможно, вообразив себя Моисеем, разгневавшимся на свой народ, Фрейд закончил письмо словами: «Как же мне надоел весь этот сброд!»
Ему, чувствовавшему себя по-прежнему жителем Фрайбурга и тосковавшему по деревенскому детству, было тягостно возвращаться в Вену. Он злился на всех этих типичных евреев, которые напоминали ему об удручавшей его повседневной жизни в столице, столь далекой от мира Гете и Сервантеса, скрашивавших годы его отрочества.
Уже будучи взрослым, Фрейд попытался «забыть» об этом периоде своего существования, назвав его «длинными и трудными годами», которые «не стоили того, чтобы о них помнили». Но его сестра Анна не захотела подобно брату хранить молчание об этом времени и с завистью вспоминала о том, что у Зигмунда, например, всегда была собственная комната, в какой бы тесноте ни ютились остальные члены семьи. А когда в 1873 году в столовой у Фрейдов вместо старой появилась новая керосиновая лампа, которую можно было поднимать и опускать над столом, старую лампу отдали в единоличное пользование старшему сыну, тогда как остальные дети имели в своих спальнях только свечи!
Уникальная Библия Филиппсона
Когда маленькому Зигмунду исполнилось семь лет, а случилось это в 1863 году, отец впервые раскрыл перед ним фамильную Тору. Это было уникальное издание библейских сказаний на двух языках, немецком и древнееврейском, богато иллюстрированное древними гравюрами и снабженное комментариями Людвига Филиппсона. Столь необычная версия Библии имела подзаголовок «Den heiligen Urtext» («Древний священный текст»). Эта книга с картинками стала для Фрейда поистине основополагающей, оказавшей на него большое влияние.
Будучи настоящей энциклопедией, насчитывавшей 3820 страниц и 685 иллюстраций, Библия способна была удовлетворить любопытство маленького Фрейда по многим вопросам. Издатель Баумгертнер из Лейпцига купил в Англии права на использование в качестве иллюстраций для этой Библии самых красивых гравюр, которые он только мог найти; в основном это были археологические находки, хранившиеся в Британском музее, а также гравюры из «Описания Египта», из коллекции Росселини и т.д.
В своих комментариях Филиппсон стремился подчеркнуть универсальность древнееврейского варианта Библии, заботясь при этом о сохранении его своеобразия. Каждый из эпизодов Библии рассматривался им в конкретном историческом контексте: историческая достоверность Священного Писания доказывалась при помощи языкознания, антропологии, географии и, главное, археологии. Комментарии в основном носили культурно-просветительский характер. Иллюстрации должны были населить библейский текст зримыми образами, а комментарии приглашали читателей включить воображение и представить себе описываемые земли и живших на них людей.
Рассматривая в этой книге картинки, изображавшие древнеегипетских богов, барельефы из Помпей и Фив, афинский Акрополь, дворец Нерона в Риме, профиль Александра Македонского и статую Артемиды Эфесской, а также рассказывающие о переходе Ганнибала через Альпы и… о «человеке по имени Моисей», Фрейд еще не знал, что эти события, места и персонажи будут потом всю жизнь преследовать его в сновидениях, сопровождать в реальных и вымышленных путешествиях, а также найдут отражение в его теории.
Можно предположить, что юный Фрейд часто листал Библию Филиппсона в поисках ответов на мучившие его вопросы о жизни, смерти и сексе. И он наверняка находил там эти ответы, потому что Филиппсон без ложной скромности писал о различных сторонах человеческого существования и сексуальности: о наслаждении, гомосексуализме, инцесте, сексуальном насилии и онанизме.
В 1865 году, когда в еврейской больнице умер дед Фрейда по материнской линии Якоб Натансон, а мать мальчика готовилась произвести на свет своего последнего ребенка, Зигмунду было девять с половиной лет и он увидел тот единственный страшный сон, о котором рассказал тридцать лет спустя, дав ему толкование. Поводом для этого сновидения послужили древние гравюры из Библии Филиппсона. Это был сон о его любимой матери и существах с птичьими клювами.
«У меня самого уже очень давно не было по-настоящему страшных сновидений. Я помню одно такое сновидение, оно было у меня в возрасте семи-восьми лет; лет тридцать спустя я подверг его толкованию. Оно было чрезвычайно живо и отчетливо и представило мне любимую мать со странно спокойным, как бы застывшим выражением лица, ее внесли в комнату и положили на постель два (или три) существа с птичьими клювами. Я проснулся со слезами и криком и разбудил родителей. Этих странно задрапированных, длинных существ с птичьими клювами я позаимствовал из иллюстраций к Библии в издании Филиппсона, думаю, это были боги с соколиными головами с египетского надгробного барельефа».
Этим сновидением закончилось домашнее образование Фрейда, в котором не последнюю роль играла Библия. Для него уже было недостаточным слышать из уст матери, ловко месившей тесто, чтобы приготовить из него клецки, что человек создан из праха и в прах и вернется. Пришло время распрощаться с нежным раем детства, а «дикое» любопытство направить на освоение наук в общественном учебном заведении. Зигмунд был одаренным и честолюбивым ребенком. Пусть он не был для своей матери первым среди окружавших ее мужчин: его место было после отца, деда и даже, как ему казалось, после сводного брата Филиппа, но он станет первым учеником в классе, он добьется таких успехов в освоении наук, что всех обгонит. Он станет таким же ученым, как его предки: Хармац из города Броды, рабби Шломо и рабби Эфраим.
На год раньше своих сверстников он поступил в только что открывшуюся в Леопольдштадте гимназию – Leopoldstadter Communales Real- und Obergymnasium, встав на первую ступеньку той длинной лестницы, которая вела к сокровищам культуры, к университету и к свободным профессиям. Как и восемьдесят процентов всех еврейских школьников, он получил «мозаичное» религиозное образование. Первым учителем Фрейда по древнееврейскому языку стал Самуэль Хаммершлаг, который навсегда остался для него самым дорогим другом, относившимся к нему как к родному сыну. Имена дочери и племянницы Хаммершлага, Анны и Софии, Фрейд дал двум из своих дочерей. После смерти учителя Фрейд почтил его память такими словами: «В нем всегда горела искра того огня, что озарял умы великих еврейских провидцев и пророков, эта искра угасла только тогда, когда преклонный возраст отнял у него все силы… Приобщая своих учеников к тайнам религии, он пытался привить им любовь ко всему человечеству, а преподавая историю еврейского народа, умел зажечь юные сердца и направить юношеский энтузиазм по пути, обходящему далеко стороной силки национализма и догматизма».
С помощью своего учителя Самуэля Хаммершлага Фрейд обрел уверенность в том, что иудаизм, являясь сокровищницей культурных ценностей, может быть и источником восторга, которому вовсе не обязательно перерождаться в религиозный фанатизм правоверных иудеев и хасидов, что жили с ним по соседству на улицах и улочках его квартала.
В то время в Вене были в ходу два учебника по иудаизму, выдержанные в духе умеренного реформизма: автором одного был некий Кассель, а второго – Леопольд Брейер, отец Йозефа Брейера.
Уже будучи взрослым, рядом с полными собраниями сочинений Гете и Золя, произведениями Шекспира, Данте, Софокла и Гейне Фрейд хранил в своей библиотеке учебник Леопольда Брейера, изданный в 1860 году и носящий название «Библейская история и история евреев и иудаизма, написанная для еврейской молодежи со ссылками на Талмуд». Основной акцент в учебнике делался на изучении библейской истории по Пятикнижию, Талмуд же был изложен весьма кратко. Кроме того, с помощью этого учебника детей пытались научить чтению повседневных молитв на Древнееврейском языке, чтобы они могли принимать участие в богослужениях своей общины.
Прогулка по Пратеру
«Мне было десять или двенадцать лет, когда отец начал брать меня с собой на прогулки и беседовать со мной о самых разных вещах. Так, однажды, желая показать мне, насколько мое время лучше, чем его, он сказал мне: "Когда я был молодым человеком, я пошел как-то в субботу прогуляться в том городе, где ты родился, я был в праздничной одежде и в новой меховой шапке на голове. Вдруг ко мне подошел один христианин, сбил с меня одним ударом шапку и закричал: "Жид! Долой с тротуара!" "Ну, и что же ты сделал?" – "Я сошел на мостовую и поднял свою шапку", – ответил отец. Это показалось мне небольшим геройством со стороны большого сильного человека, который вел меня, маленького мальчика, за руку. Этой ситуации я противопоставил другую, более соответствующую моему чувству: сцену, во время которой отец Ганнибала – Гасдрубал – заставил своего сына поклясться перед алтарем, что он отомстит римлянам. С тех пор Ганнибал занял видное место в моих фантазиях».
Вот так проблема венских евреев высветилась через призму этой прогулки в Пратер. Тот самый Пратер, который был типичным местом, где аристократы в щегольской военной форме ужинали за столиками облюбованных ими очаровательных кафе, а рядом прогуливались представители промышленной буржуазии и простой народ, пришедший туда, чтобы отдохнуть от безрадостных будней. Тот Пратер, который находился совсем рядом с Леопольдштадтом и казался жившим там евреям местом вечного праздника, и этот праздник мог стать и их тоже. Но порой привлекательность Пратера становилась в тягость: «Каждый день мы шли одной и той же дорогой в школу, а по воскресеньям гуляли в Пратере или ехали за город в какое-нибудь место, которое уже знали вдоль и поперек, а сейчас мы в Афинах, мы в Акрополе! Какой же путь мы проделали!» Именно так в конце своей жизни описывал Фрейд поездку в Парфенон в 1904 году, сделав особое ударение на том, какую дистанцию ему пришлось преодолеть со времен его юности, чтобы попасть в Грецию. Но, вырвавшись с «противоположной стороны Дунайского канала» и войдя в общество «иноверцев», добившись признания не в той среде, к которой принадлежал по рождению, а в той, которую он сделал своей благодаря собственному интеллекту, Фрейд не мог отделаться от чувства вины перед своим отцом Якобом, униженным когда-то христианином. Как будто главным в достижении успеха было продвинуться дальше своего отца при том, что обгон на этой дороге был запрещен.
Кроме того, к традиционному эдипову комплексу, представлявшему собой мужское соперничество сына с отцом за любовь матери, у целого поколения молодых евреев примешивалось соперничество «социально-культурное»: с одной стороны находились отцы, едва успевшие покинуть свои гетто и являвшие собой образец гонимых, отверженных и часто очень набожных евреев, а с другой – сыновья, жадно тянувшиеся к соблазнам ассимиляции (часто подталкиваемые на этот путь их честолюбивыми матерями), но мучившиеся угрызениями совести за желание изменить установленный порядок. Огромное число политических, художественных, литературных и психоаналитических замыслов родилось в результате этих метаний между стремлением жить по законам современности и ностальгией по укладу предков.
Рассказывая о своем отце Леопольде, Йозеф Брейер писал: «Он принадлежал к тому поколению евреев, которые первыми вырвались из духовного гетто на живительный воздух западного мира… Нам очень трудно по достоинству оценить силу духа и энергию этого поколения. Ему пришлось отказаться от своего жаргона и освоить правильный немецкий язык, а ограниченность и узость гетто поменять на западный образ жизни и приобщиться к литературе, поэзии и философии немецкой нации».
Оказавшиеся в Вене евреи подобно истерикам страдали от реминисценций. Чтобы связать воедино оставшееся в памяти и вычеркнутое из нее, примирить гетто и эмансипацию, им нужно было создать свое новое Я, и процесс этот был далеко не безболезненным.
Желая отделаться от преследовавших его мыслей об унижении отца и удовлетворить жажду мщения, Фрейд выбрал своим идеалом героическую фигуру карфагенянина Ганнибала, которого он противопоставлял римлянам. Уже будучи взрослым, Фрейд отправился в путь по дорогам Италии, влекомый образом этого мужественного воина. Его заветной мечтой было триумфально вступить в Рим, но подобно своему невезучему герою он не смог продвинуться дальше Тразименского озера. Ведь после блестящих военных действий Ганнибал так и не добился окончательной победы. Он не смог воспользоваться своими успехами, потерял глаз в болотах Этрурии и, отказавшись от замысла захватить Рим, покончил жизнь самоубийством. Два столетия спустя точно так же поступили евреи из палестинской крепости Массада – последнего бастиона еврейского сопротивления римлянам, не желавшие попасть живыми в руки врага. Но такое отождествление себя с древним героем носило несколько двусмысленный характер, об этом красноречиво свидетельствует имя другого воображаемого героя его отрочества: Сипион, или Сципион.
Фрейд-Сципион и его одноклассник Эдуард Зильберштейн-Берганса придумали себе занятие, которому посвящали все свободное время после школы: они создали тайное научное общество под названием «Асаdemia Castellana» («Испанская академия»), изучали испанский язык и писали шутливые литературные произведения. Свои прозвища они позаимствовали из новеллы Сервантеса о беседе двух собак, которых небо неожиданно наградило даром речи и разумом и которые в беседе друг с другом, а также в своей дружбе черпали силы, необходимые им в борьбе за существование. Неужели Фрейд, взявший себе имя той из собак, что больше слушала, чем говорила о своих злоключениях, забыл о том, что имя Сципион принадлежало также знаменитому римлянину, отличившемуся в Испании во время 2-й Пунической войны и в битве при Заме одержавшему победу над дорогим его сердцу Ганнибалом? Не знать этого Фрейд не мог, ведь он был прилежным учеником и изучал в гимназии историю Пунических войн.
В подобном умозрительном перевоплощении Фрейд находил двойное удовлетворение, воображая себя одновременно славным представителем семитов – героем сопротивления и могущественным победителем – носителем господствующей культуры. Якоб Фрейд сошел с тротуара, как того потребовал от него христианин, и подобрал из грязи свою шапку, которую надел в честь шаббата, ребенок Шломо-Сигизмунд не мог простить отцу этой оскорбительной покорности не только из-за того, что считал его сильным и способным постоять за себя, но еще и из-за того, что. подобное поведение отца оскорбляло то его чувство, которое позже он назовет нарциссизмом. Он хотел взять реванш за это покорное послушание. Отцовское унижение и рожденная им жажда мщения оказали большое влияние на становление характера Фрейда и в целом на его судьбу Как многие из его наиболее талантливых современников: Шницлер, Малер, Карл Краус, Герцль и Виктор Адлер, – он постарался оставить свой след в культуре и истории Запада, вписав в них под своим именем новую революционную главу, изобилующую новаторскими идеями. И все же невозможно было совместить два мира: мир сына униженного еврея и мир отца западной науки. Принадлежность Фрейда к нееврейской современной ему действительности и еврейское наследие его предков тесно переплелись в нем, и он никогда не мог и не пытался изжить это в себе. Он не бежал от тех конфликтов и трудностей, которые возникали у него на почве этой двойственности, а, напротив, сублимировал свои страдания и на их основе создал целую науку. Науку, избавлявшую людей от психических мучений, но на пути к выздоровлению заставлявшую их, из любви к истине, претерпевать определенную долю этих мучений. Фрейд не боялся жить со своими противоречиями, поскольку умел извлекать из них пользу: он черпал в них силы и эмоции, способствовавшие его творчеству. И та методика лечения, которую он создал, опираясь на собственный опыт соприкосновения с миром бессознательного, не лишена налета мазохизма.
Эту мысль Фрейд развил в двух письмах к своему ученику Карлу Абрахаму: «Ваше положение еврея, увеличивая ваши трудности, поможет вам, как это случилось со всеми нами, лучше продемонстрировать все ваши способности»; «Я просто хочу сказать, что если мы, евреи, хотим сотрудничать с другими людьми, то нам отчасти придется развивать в себе мазохизм и быть готовыми выносить в той или иной степени несправедливость». Это было платой за верность себе и за стремление к истине. И это легло в основу психоанализа.
Фрайбург, Вена, а позже Лондон стали вехами реального жизненного пути Фрейда, а Иерусалим, Рим и Афины были метафорическими местами, куда постоянно стремилась его душа и где витали его мысли. С юных лет он преклонялся перед достижениями классической культуры и в то же время всегда отдавал должное житейским радостям той культуры, к которой принадлежала его семья. В письме своему другу Эмилю Флюсу он всего одной фразой передал то почтение, с каким его семья отмечала еврейский праздник, и продемонстрировал свою любовь к Риму и знание его истории: «Сообщаю вам, что на Пурим (в этом году он выпал на 13 марта, священную для всех нас дату, поскольку именно в этот день был убит Цезарь) у нас был маленький домашний спектакль. Одна из наших соседок, которая от скуки не знала, чем заняться, придумала сделать из моих брата, сестер и еще нескольких детей актеров, так что мы тяжким трудом заработали свой праздничный обед (а он, как известно, далеко не из худших)».
На страницах еще одного письма вновь встретились вместе Афины, Рим и Иерусалим. В нем Фрейд показал прекрасное знание произведений античных авторов. Для сдачи экзамена на звание бакалавра ему нужно было перевести отрывок из Вергилия, которого он «случайно прочел уже для собственного удовольствия некоторое время тому назад», и тридцать три стрючки из «Эдипа-царя». «Я знал этот текст и не скрывал этого». А в постскриптуме он добавил, что к ним в гости приехал один ученый человек из Черновиц (отец его крестных?). «Он действительно много знает, и общение с ним доставило мне много радости».
И если Фрейд-подросток уже думал и говорил на греческом и латыни, повседневные радости жизни он все же черпал из древнееврейского и идиша. Зильберштейну-Бергансе он писал: «Предположить, что я мог бы забыть про Новый год, значит обвинить меня в отсутствии вкуса, хотя я знаю, что у меня его нет. Несправедливо упрекать религию за ее метафизический характер и недостаточное внимание к обычным человеческим радостям… Атеист, которому посчастливилось быть членом религиозного семейства, не может отвергать этот праздник, поднося ко рту традиционное новогоднее угощение». Перечисляя праздничные яства, Фрейд упомянул мацу, пасхальный hahozet, компот из слив сорта кетш, который готовят на Йом Кипур, и массу других вкусных вещей, традиционно подающихся на стол по еврейским праздникам.
Как и все их соседи, Фрейды свято чтили священные дни иудейского календаря и соблюдали древние обычаи. Но вот интересно, прошел ли Зигмунд Фрейд обряд Bar Mitzvah – аналог католического причастия, посвящение в мужчины, которое происходит, когда мальчику исполняется тринадцать лет? Никаких документов на этот счет не сохранилось.
Наука и любовь
После гимназии, как и большинство получивших среднее образование сыновей небогатых коммерсантов родом из Галиции и Моравии, Фрейд поступил на медицинский факультет Венского университета, хотя не переносил вида крови. В университете его ждало разочарование. «Я столкнулся там, – писал он в одном из автобиографических эссе, – со странным требованием: я должен был чувствовать себя существом низшего разряда по отношению к другим только из-за того, что я еврей. Я решительно отказался подчиняться этим правилам при первой же попытке навязать мне их. Я никогда не мог понять, почему я должен стыдиться моего происхождения или, как в последнее время стали говорить, моей расы… Важным следствием этих моих первых университетских впечатлений стало то, что я очень рано привык к своей судьбе быть в оппозиции и не иметь тех прав, которые имело сомкнувшее свои ряды господствующее большинство».
Вместе с Виктором Адлером, Теодором Герцлем, Густавом Малером и Германом Баром Зигмунд Фрейд вступил в еврейскую либеральную студенческую ассоциацию, куда всех их привела любовь к немецкой культуре, которую они считали превосходящей все остальные. Таким образом, в начале 70-х годов девятнадцатого столетия бок о бок оказались будущие создатели и руководители социал-демократии, сионизма и психоанализа, новаторы музыки и литературы, а также те, на кого легла ответственность за пангерманский национализм. Уже в начале 80-х годов это либеральное движение пришло в упадок, а университетский и научный мир обнаружил, что пангерманский национализм сомкнулся с антисемитизмом. В конце 80-х годов социал-христианское движение во главе с Карлом Люгером преобразовалось в массовую партию, разделявшую идеи антисемитизма. Конец либерализма – политического движения, которому Фрейд всегда сочувствовал, и подъем пангерманского антисемитизма затруднили, если не сказать – сделали невозможной, ассимиляцию евреев, оставив им единственный выход: отречься от своих корней и культуры и раствориться среди основного населения.
Именно об этом писал Фрейд своей невесте Марте из Парижа: «Лишь в конце вечера (у Шарко) у меня завязалась беседа на политические темы с Жилем де ля Туреттом, в которой он, естественно, начал говорить о неизбежности самой страшной из бывших когда-либо войн – войны с Германией. Я сразу же сказал ему, что я не немец и не австриец, а еврей. Подобные разговоры мне всегда очень неприятны, поскольку каждый раз я чувствую, как во мне начинает шевелиться что-то от немца, что я уже давно решил уничтожить в себе».
«Травмированное Я», оказавшееся в таком положении из-за невозможности гармонично сочетать в себе немецкое, австрийское и еврейское начала, вынашивало многочисленные планы того, как выстоять перед лицом этой новой угрозы. С одной стороны, рождались политические решения в виде австромарксизма или сионизма, с другой – рассматривались подходы, лежащие в сфере искусства и психики.
Во времена его детства из-за господствовавшего тогда либерализма у Фрейда могло сложиться впечатление, что политическая карьера для него открыта и что ему уже уготовано место в венском обществе. Когда ему было одиннадцать или двенадцать лет, он сидел с родителями в одном из кафе Пратера, и развлекавший там публику поэт-импровизатор посвятил ему несколько стихотворных строк, в которых предсказал, что наступит день, когда мальчик станет министром. В то время эта идея вовсе не казалась абсурдной. «Каждый подающий надежды еврейский мальчик видел перед собой министерский портфель», – писал Фрейд в «Толковании сновидений». Он, видимо, так и не смог простить Вене того, что она перестала проявлять понимание, либерализм и великодушие к честолюбивому еврейскому мальчику, и постигшее Фрейда разочарование часто прорывалось в его взрослых сновидениях.
В год тридцатилетия Фрейд открыл свой первый медицинский кабинет как частный врач-невролог. Любопытно, что это событие произошло в Пасхальное воскресенье – праздник, к которому у Фрейда было особое отношение: он хотел войти в новую культуру, не растеряв при этом культурного наследия своих предков; ассимилировать, но не ассимилироваться, иными словами – начать говорить на новом языке, не забывая родного. Своему другу Флиссу он писал: «Если бы я сказал: "Следующую Пасху в Риме", я бы уподобился благочестивому иудею». Таким вот удивительным образом он умудрился в трех словах соединить христианское пожелание провести следующую Пасхальную неделю в Риме с традиционной фразой иудеев, которые заканчивают Пасхальную неделю словами: «Следующий год в Иерусалиме». Он осуществил свою месть, смыл оскорбление, нанесенное его отцу, и даже пошел дальше. Он завоевал не только любовь своей матери-иудейки, но и любовь своей няни-католички. Не рассказывала ли ему эта последняя сразу же после смерти его ненавистного соперника – младшего брата Юлиуса о Святом Воскресении, ведь оба эти события пришлись как раз на Пасху? Не было ли открытие медицинского кабинета в праздничный день своеобразной данью памяти умершему Юлиусу, осознанием и искуплением своей вины, заключавшейся в том, что сам он остался жить и оказался победителем в их соперничестве за любовь матери? Да и само открытие кабинета было своего рода противоречивым действием, поскольку занятия частной практикой подразумевали частичный отказ от научно-исследовательской деятельности и от славы как награды за научные открытия. А может быть, за этим объявлением об открытии кабинета в праздничный день крылась одна из тех оплошностей, тех странностей повседневной жизни типа оговорок и описок, которым до Фрейда никто не придавал значения? Да и сам Фрейд в то время еще не увидел в этом совпадении проявления бессознательного, хотя с самого начала своей учебы думал лишь об одном: найти что-нибудь такое, что позволило бы ему прославиться.
Нотки покорности судьбе звучали в его словах, адресованных невесте: «Я думаю, что теперь все время, оставшееся до конца моего обучения, я буду проводить в больнице и по примеру goyim скромно трудиться, набираясь опыта и оказывая помощь любому страждущему, не стремясь к открытиям и глубоким изысканиям». Но при всем при том, в свои почти тридцать лет вступая на этот путь, чтобы занять достойное положение в обществе, чтобы удовлетворить свое честолюбие, добившись профессиональных высот, чтобы скопить достаточно денег и жениться наконец на Марте, он чувствовал себя человеком, «унаследовавшим дух бунтарства и всю ту страсть, с которой (его) предки защищали свой Храм, свою веру».
Жизнь Фрейда в обществе была ориентирована на Рим и господствующую культуру но радости личной жизни он испытывал, «гуляя в садах Эдема». Его сердце пленила внучка уважаемого раввина из Гамбурга Марта Бернейс. Своего «нежного ангелочка с изумрудными глазами», свою «маленькую Еву» он впервые увидел в своем доме, когда, вернувшись однажды после занятий, заметил за семейным столом среди сестер незнакомую девушку, которая чистила яблоко… А несколько недель спустя, гуляя вместе с ней по лесу в Вандсбеке близ Гамбурга, он почувствовал себя Адамом в раю рядом с Евой.
В любовной переписке с невестой Фрейд перемежал свои рассказы рассуждениями на библейские темы. Так, озабоченный затянувшимся периодом между помолвкой и свадьбой, он вспоминал о том, что подобная история произошла с одним из библейских персонажей: «Иаков семь лет служил за то, чтобы взять в жены Рахиль. Но эти годы пролетели для него словно мгновения, потому что он любил ее». В своих трудах Фрейд часто цитировал древнегреческие мифы или делал ссылки на произведения поэтов и драматургов, принадлежавших к западной культуре, и никогда не использовал для этой цели Библию: ни в качестве аналитического материала для своих исследований, ни в качестве доказательства своей принадлежности к образованной Европе. Библейские тексты были частью его глубоко личной, интимной жизни, частью его еврейства, частью всего того, о чем он мог говорить только в семейном кругу. Трижды в своей жизни Фрейд выступал инкогнито: два раза это было связано с именем Моисея (он не сразу решился выпустить под своим именем работу «"Моисей" Микеланджело» и долго откладывал выход в свет книги «Человек по имени Моисей и монотеистическая религия», которую печатал отдельными главами), а в третий раз это произошло, когда он заказывал в лавке одного старого еврея почтовую бумагу.
Он хотел, чтобы на этой бумаге были проставлены его собственные инициалы и инициалы его дорогой невесты – горячо любимой им девушки, которую он выбрал в еврейской семье, чтившей традиции своего народа и имевшей славу «высокообразованной семьи», что вызывало у Фрейда чувство глубокого уважения. Марта была внучкой Исаака бен Иа'акова Бернейса, в 1821 году его пригласили в Гамбург на должность старшего раввина с тем, чтобы он смог примирить сторонников ортодоксального иудаизма с проживавшими в городе евреями-реформаторами. Так вот, старик, у которого Фрейд заказывал почтовую бумагу, вырос рядом с этим мудрым раввином – дедом Марты и с большим уважением и даже страстью отзывался о нем. Фрейд почувствовал себя «куда более растроганным, чем мог предположить старый еврей», и конечно же испытал гордость за то, что ему предстоит войти в столь достойную и высокообразованную семью. Но он не осмелился открыть старику свое имя, назвавшись доктором Вале из Праги и скрыв, что на самом деле он Шломо бен Иаков Фрейд, сын небогатого коммерсанта, на которого отец возложил задачу восстановить семейную традицию и добиться высот в образовании.
Откровения старого еврея послужили для Фрейда поводом к заключению некого договора с невестой. Лавочник рассказал ему, что дед Марты Исаак Бернейс учил свою паству черпать в иудаизме радость бытия – die Freude . Так вот, Фрейд решил подарить Марте свою фамилию (по-немецки Freud) как символ еврейского домашнего очага: «Что касается нас обоих, то я думаю вот что: несмотря на то, что те порядки, которые устраивали наших предков, уже не могут обеспечить нам достаточной защиты в жизни, все же что-то главное, что составляло саму суть этого иудаизма, преисполненного здравого смысла и радости жизни, никогда не покинет наш семейный очаг».
Под этим «чем-то главным» подразумевалась не «кошерная пища» и не строгое соблюдение религиозных обрядов: «Надеюсь, что ты будешь как следует питаться, даже тайком, если в этом будет необходимость», – без малейшего колебания советовал невесте обеспокоенный состоянием ее здоровья жених, недовольный также тем, что мать запрещала Марте писать ему по субботам. «Нужно ли мне поститься на Йом Кипур? Надеюсь, моя маленькая Марта не станет злоупотреблять своей властью надо мной и не будет заставлять меня совершать действия, лишенные смысла и искренности», – писал он ей в другой раз. Это же так ясно! Вот она, радость, которую они приобретали взамен ортодоксальности! И Фрейд считал, что Марта ничего не потеряет от такого обмена, ведь сама Библия, говорил он ей, была на его стороне: «Что предписывалось с незапамятных времен? Что женщина должна оставить отца и мать и последовать за мужем, которого она себе выбрала».
Но и самому Фрейду пришлось пойти на уступки. Чтобы их брак был признан в Австрии законным, они должны были пройти через религиозную церемонию еврейской свадьбы. Скрепя сердце заучивал он ритуальные слова, которые должен был произнести под хуппой – балдахином, олицетворяющим храм, под которым стоит еврейская пара во время свадебной церемонии. Но и более полувека спустя Марта не могла забыть о том, что произошло в первую пятницу после их свадьбы. Тем вечером она вынула серебряные подсвечники, подаренные ее дядей Элиасом, однако Фрейд попросил убрать их. «Мы всегда были счастливы вместе, но самыми неприятными минутами в нашей совместной жизни были те, когда он не позволил мне зажечь свечи в честь Шаббата», – признавалась Марта внуку Элиаса Филиппу. И все же она никогда не переставала верить в Бога. Когда один из родственников удивленно спросил ее, каким же образом ей удается сохранять свою веру рядом с «протоиереем атеизма», Марта философски заметила: «Это его личное дело, и оно касается только его самого». При этом портрет ее деда-раввина никогда не покидал своего почетного места на стене их столовой на Берггассе, а в 1951 году, через двенадцать лет после смерти ее дорогого Зигмунда, Марта была похоронена в Лондоне, согласно ее желанию по еврейскому религиозному обряду. Овдовев, она вновь обрела вкус и интерес к иудейским обычаям и праздникам, которые всегда свято чтились в доме ее родителей.
Молодые зарегистрировали свой брак в городской ратуше Вандсбека 13 сентября 1886 года, а на следующий день совершили религиозную церемонию.
В меню свадебного обеда, приготовленного трактирщиком и поданного четырнадцати приглашенным, значились следующие блюда: овощной суп, слоеный пирог, рыбный салат, говяжья вырезка, зеленый горошек со спаржей, жаркое из гуся и компот.
Продолжение рода
Как говорится в сказках, они поженились, жили долго и счастливо и имели много детей. Шестерых. Трех девочек и трех мальчиков. Королевский выбор! Трое старших, Матильда, Жан-Мартин и Оливер, родились в их первом доме – «Зуэнхаусе», а трое остальных – Эрнст, София и Анна – в квартире на Берггассе. В старой книге записи актов гражданского состояния, с которой я ознакомилась в архивах венской еврейской общины, я увидела выцветшую от времени и неровную от волнения собственноручную подпись Фрейда. В записи о рождении Жана-Мартина в имени Зигмунд между первым и вторым слогами вклинились буквы И и З, которые Фрейд убрал из своего имени еще в возрасте двадцати двух лет (может быть, И и З – первые буквы библейского имени Израиль, он же Иаков, или Якоб, то есть имени отца Фрейда – символизировали библейскую войну Иакова с его ангелом?). В графе «примечания» четко прописано имя Сигизмунд, возвращенное его владельцу, хотел он того или нет. Свидетелями при регистрации детей Фрейда были обычно его коллеги-врачи, ставшие друзьями семьи: Оскар Рие и Леопольд Кенигштейн, его партнеры по игре в тарок, или Алоис Блох и Макс Каправски. В книге записи в графе «акушерка» значится имя некой Марии Фелькль, помогавшей Марте разрешиться от бремени вместе с акушером-мужчиной, чье имя не было занесено в регистр.
В записях о рождении сыновей Фрейда осталась незаполненной одна графа – та, в которой указывается дата обрезания и имя человека, совершившего этот обряд. Трижды пустое место… правда, обрезание мальчикам мог сделать без всякого религиозного обряда кто-нибудь из многочисленных врачей-евреев, друзей семьи Фрейдов. Может быть, таким образом был достигнут компромисс между религиозностью Марты и атеизмом Шломо-Зигмунда? Трудно себе представить, что Фрейд мог отказаться от приобщения своих сыновей к еврейскому союзу, ведь сам он столько раз убеждал своих учеников в том, что их дети должны сохранить принадлежность к еврейской нации.
Выбор имен для его детей также не был произвольным. Можно сказать, он был предопределен многочисленными душевными привязанностями Фрейда. Так, дочкам он дал имена, естественно с согласия Марты, трех женщин из их ближайшего еврейского окружения. Сыновья же получили имена иноверцев: Жан-Мартин обязан своим именем Шарко, Эрнст – учителю Фрейда Брюкке, а Оливер – англичанину Кромвелю, благоволившему евреям.
Фрейд всегда пытался увидеть в своих друзьях и детях этакое возрождение душ покинувших этот мир людей, с которыми он общался в детстве. Может быть, за именами его детей вновь спрятался его умерший в младенчестве брат? Как объяснить, что первые буквы от имен Mathilde, Martin, Olivier, Sophie, (H)anna и Ernst образуют имя Moche, то есть Моисей? Не является ли это «очередным подтверждением исключительно еврейской мистики» Фрейда, ведь он как-то писал Юнгу о подобном совпадении? Он, который не раз уверял всех в том, что так же далек от мистики, как и от музыки… Не доказывает ли его собственный пример, что бессознательное не признает отрицания?
В памяти детей доктора Фрейда, как, впрочем, и их двоюродных братьев и сестер, их дедушка Якоб остался высоким широкоплечим мужчиной, добрым, всегда готовым рассказать анекдот, поблескивая огромными карими глазами, и часто читавшим Талмуд; а о бабушке Амалии они запомнили то, что она разговаривала на немецком вперемежку с идишем и готовила на Рождество и Новый год жареного гуся и засахаренные фрукты. В своих мемуарах Мартин описывал Амалию как женщину, наделенную колоссальной жизненной силой и вкусом к жизни, но лишенной терпения. В этом он видел проявление специфического характера уроженки Галиции. «Галицийские евреи, – писал он, – не обладали ни элегантностью, ни хорошими манерами, их женщины не были "дамами" в нашем понимании этого слова. Они были очень эмоциональными и легко отдавались во власть чувств. Но, несмотря на то, что во многих отношениях более цивилизованные народы могли смотреть на них как на грубых варваров, это была единственная народность, оказавшая сопротивление нацизму, и на развалинах Варшавы с немецкой армией сражались мужчины, принадлежавшие к одному народу с Амалией».
О своей бабушке Эммелине, матери Марты, Мартин писал, что она не была столь же сильной личностью, как Амалия, но тоже играла важную роль в своей семье: «Она исповедовала ортодоксальный иудаизм, соблюдала все религиозные обряды и ненавидела венскую веселость. Верная строгим законам ортодоксального иудаизма, она всегда носила scheitel; это значило, что после замужества она принесла в жертву свои собственные волосы и ходила с двумя искусственными косами, туго уложенными на голове. Когда она приезжала к нам в гости и жила у нас в доме, то по субботам мы слышали, как она распевала еврейские молитвы тоненьким, но твердым и не лишенным мелодичности голоском. Парадокс заключался в том, что мы, члены еврейской семьи, были воспитаны в полном незнании еврейских обрядов, и поведение бабушки казалось нам странным».
Но так ли уж на самом деле плохо знали дети Фрейда иудейские религиозные обряды? А не связана ли эта «забывчивость» Мартина с его нежеланием подрывать авторитет отца, пользовавшегося славой крупного прогрессивного ученого? Из других источников нам известно, что каждый год вся семья собиралась в доме Якоба на празднование еврейской Пасхи. Несмотря на то, что Фрейд называл себя евреем-атеистом, далеким не только от религии своих предков, но и от любой другой религии, до сорока лет он принимал участие в пасхальной трапезе, на которой всегда главенствовал его отец, до старости сохранявший бодрость (он умер в 1896 г). По рассказам одной из его внучек, Якоб знал наизусть всю церемонию, и это произвело на девочку сильное впечатление. Будучи самой младшей за столом, именно она была удостоена чести задавать ритуальные вопросы типа «Чем эта ночь отличается от всех других ночей?».
Из верности отцу Мартин опустил в своих воспоминаниях эти интимные подробности повседневной жизни еврейской семьи. Однако на поставленный самому себе вопрос, видели ли окружающие в них, детях отца-еврея (а Марта, их мать, разве не была еврейкой?), евреев, он ответил довольно двусмысленно: «Наша внешность не была типично еврейской, но принять нас за баварца или австрийца было бы сложно. "Ваши дети так похожи на итальянцев", – сказала однажды нашей маме благовоспитанная немецкая дама…»
6 мая 1891 года, на свое тридцатипятилетие, Фрейд получил в подарок от отца семейную Библию, знакомую ему с детства книжку с картинками. Читал ли он ее своим детям? Рассматривали ли они ее украдкой? Никаких документальных свидетельств тому не осталось, а вот о настроении Якоба, в котором он пребывал, передавая сыну эту Библию, мы можем судить по дарственной надписи:
«Мой дорогой сын Шломо,
На седьмом году твоей жизни дух Господа снизошел к тебе (Книга Судей, 13, 25) и обратился к тебе с такими словами: "Иди, читай Мою книгу, Я написал ее, и в тебе забьют источники разума, знания и понимания". Вот она, эта книга книг, именно из нее мудрецы черпали свою мудрость, законодатели учились по ней законам и праву (Книга Чисел, 21, 18); ты увидел лик Всемогущего, ты услышал Его, ты попытался подняться ввысь и вдруг полетел на крыльях Разума (Книга Псалмов, 18, 11). Долгие годы эта книга была спрятана, подобно Десяти Заповедям, хранившимся в раке святого, но ко дню твоего тридцатипятилетия я заказал для нее новый кожаный переплет и обратился к ней со словами: "Забей, источник! Заведи для него песнь!" (Книга Чисел, 21, 17). И я принес эту книгу тебе на память, на память о любви.
От отца, любящего тебя безграничной любовью.
Якоб, сын рабби Ш. Фрейда. Столица Вена.
29 нисана 5651 года (6 мая 1891 г.)».
Этот символичный подарок и дарственная надпись на древнееврейском языке свидетельствовали о приверженности Якоба религии своих предков и о желании приобщить к ней своих потомков. Вступление в тридцать шестой год жизни традиционно считалось у евреев, живших в восточноевропейских странах, вступлением в пору зрелости. Посредством этого подарка Якоб давал понять сыну, что возлагает на него ответственность за их род и надеется, что тот будет достоин памяти деда, чье имя носил. Из четверых своих сыновей Якоб избрал своим духовным наследником Шломо-Зигмунда. И хотя он признавал, что сын уже добился некоторых успехов на интеллектуальном поприще, он напоминал ему, что хотел бы видеть, как тот «поднимется на крыльях Разума», овладев сокровищами их родной национальной культуры. На это его желание ясно указывало не только содержание дарственной надписи, но главным образом выбранный для нее язык – древнееврейский, на котором его сын не умел читать. Для Якоба Библия всегда была неиссякаемым источником примеров и ссылок, Фрейд же оценил ее значение лишь перед смертью. Он вообще постоянно подчеркивал свою религиозную необразованность, хотя знания его, без сомнения, были гораздо глубже, чем он показывал. Может быть, Якоб надеялся на то, что по примеру Людвига Филиппсона его сын возьмется за трактовку запретных тем, тем-табу, чтобы подчеркнуть глубину и богатство Священного Писания? Обращаясь на протяжении всей своей жизни к вопросам религии (чем старше он становился, тем чаще делал это) и сравнивая себя с Моисеем («забыв» при этом о патриархе патриархов Аврааме), не пытался ли Фрейд тем самым ответить на ожидания своего отца? Возможно, таким образом он по-своему развивал эмоционально-культурное течение умеренного реформированного иудаизма, в рамках которого был воспитан.
Что из своего еврейского наследия Зигмунд и Марта передали детям? Видимо, то «что-то главное», ту «радость жизни», о которых Фрейд говорил своей невесте еще во времена их помолвки. Ни один из их шестерых детей не покинул лона иудаизма; пятеро из них, те, что создали собственные семьи, взяли себе в спутники жизни людей своей национальности и заключили брак с благословения раввина. А один из правнуков, решивший вдруг стать пастором датской протестантской церкви, к которой принадлежала его мать, вначале отправился в Израиль, чтобы выучить иврит в киббуце. В 1938 году, приехав в Лондон, Марта подарила своим родственникам по материнской линии несколько принадлежавших ей ценных предметов религиозного культа, и в их числе вышитый кусок ткани, служивший для того, чтобы во время субботней молитвы накрывать им плетеный хлеб. Марта объяснила свой шаг тем, что ни ей, ни ее детям эти вещи больше не нужны. Но если дети не были в полной мере приобщены к религии, то чувство единения с еврейской нацией, царившее в доме Фрейда, было им привито. Они всегда ощущали себя евреями и никогда не переставали быть ими.
Время сновидений
Летом 1895 года воздух в Бельвю на поросших лесом венских холмах благоухал сладковатыми запахами сменявших друг друга в цветении сирени, ракитника, жасмина и акации. Фрейд провел с семьей немало приятных дней на вилле «Парадиз», снятой им на лето на Химмельштрассе, одной из крутых улочек в предместье Вены. Они готовились отметить тридцатичетырехлетие Марты, беременной их шестым ребенком. Это было время, когда Фрейд с беспокойством думал об осложнении его отношений с Вильгельмом Флиссом: совсем недавно тот сделал крайне неудачную операцию его пациентке Эмме Экштейн. Фрейд был угнетен этим обстоятельством, он чувствовал и свою ответственность за эту неудачу и искал возможность снять с друга вину за профессиональную ошибку. Здоровье самого Фрейда было не в лучшем состоянии, у него побаливало сердце и начался гнойный синусит; его лечением также занимался Флисс, который запретил ему курить, что было для Фрейда настоящей пыткой. Между игрой в кегли и походами за грибами Фрейд сделал потрясающее открытие: в сновидениях осуществляется прорыв наружу нашего подсознания, в них чудесным образом воплощаются детские мечты и открываются новые горизонты в понимании человеческой природы.
В среду 24 июля 1895 года Зигмунд Фрейд проснулся утром с ощущением, что хорошо помнит только что виденный им сложный по содержанию сон, и сразу же бросился записывать его. Устроившись в северозападном углу террасы, он подобно Артемидору из Дальдиса и Иосифу, толковавшим сны египетского фараона, принялся анализировать свой сон эпизод за эпизодом, чувствуя нарастающее возбуждение при мысли, что нашел новый ключ к пониманию сновидений.
В сновидении об «инъекции Ирме» оказался представленным весь тот тесный круг коллег-медиков, пациентов и друзей-евреев, в котором вращался Фрейд. Любой конфликт в этом кругу переживался более мучительно, чем в каком-либо другом, соперничество приобретало почти семейный характер, а все отношения имели налет некой двойственности. Оскар Рие, Людвиг Розенберг, Йозеф Брейер, Вильгельм Флисс, Анна Хаммершлаг-Лихтгейм, Эмма Экштейн, его жена Марта – все, кто окружали его в реальной жизни и населяли его мысли, сошлись вместе в этом сновидении, героем которого был и он сам. Счастливое детство во Фрайбурге, семейные связи, весьма запутанные из-за разницы в возрасте в целое поколение между его отцом и матерью, болезни и недомогания, дружеские привязанности, граничившие с соперничеством, честолюбивые мечты о великом открытии, желание вырваться из тесного мирка Леопольдштадта, чтобы добиться общепризнанного успеха «на другом берегу Дунайского канала», а также начало нового периода его жизни, принявшего форму самоанализа, – все это нашло отражение в сновидении, заложившем основу научного анализа сновидений и ставшем программным. В нем нашлось место и для библейской метафоры, не раз потом воспроизводимой Фрейдом: речь об «Иакове (Якобе), борющемся с ангелом». Фрейд отождествлял его со своим отцом, особенно часто он обращался к этому образу после смерти отца, ушедшего из жизни 23 октября 1896 года.
В ночь после похорон Якоба Фрейда – а может быть, в предшествующую им – его сын увидел во сне некую вывеску типа «Курить воспрещается», что вешают на вокзалах в зале ожидания. Надпись на вывеске гласила: «Просьба закрыть глаза/глаз».
Это двойное распоряжение выражало двойное желание: во-первых, выполнить волю покойного, который не хотел, чтобы сын любовался произведениями западных скульпторов, и противился соблазнам ассимиляции с «господствующим большинством», и, во-вторых, путем «сгущения» – одного из приемов, используемых подсознанием, – вымолить у отца прощение за желание хотя бы одним глазком взглянуть на этот мир и добиться в нем славы и признания.
Со смертью отца оборвались те ниточки, которые все еще связывали Фрейда с Yiddishkeit, этим ярким и кипящим страстями миром, подчас не очень счастливым и богатым, но всегда готовым посмеяться над собой. Спустя несколько месяцев после смерти Якоба Фрейд сообщил Флиссу, что начал собирать «глубокомысленные еврейские анекдоты».
Использовав совершенно новый подход, позаимствованный им у поэтов и драматургов и привнесенный в мир науки, Фрейд сделал предметом своих исследований самые заурядные и обыденные вещи, очень личные и отнюдь не возвышенные.
Ответной реакцией на смерть отца стало погружение Фрейда в свое прошлое, в котором он начал производить «раскопки», пытаясь вытащить на белый свет из глубин памяти забытые эпизоды детства и те сильные и не всегда благородные чувства, что он испытывал к своим близким. Около четырех лет, имея в качестве рабочих инструментов лишь свои сновидения, самоанализ и переписку с Флиссом, Фрейд двигался вперед к неведомым землям и невидимому континенту, имя которому бессознательное. Изобретение психоанализа удивительным образом перекликалось с автобиографией его автора – еврея родом из Моравии, выходца из семьи галицийских торговцев, пробившегося в круг венской научной интеллигенции и либеральной буржуазии. После интерпретации снов в «Толковании сновидений» Фрейд связал свое имя, столько раз осмеянное из-за ассоциации с прозвищем девиц легкого поведения, с серьезным анализом взаимосвязи остроумия и подсознания.
Таким образом, большой кусок своей родной культуры Фрейд перевел на язык науки и сделал частью той культуры, в которую влился: раввины, schnorrers (нищие), schadchen (сваты), славный парень Итциг, барон Ротшильд, галицийские евреи и бедные девушки-хромоножки на выданье были выведены им на сцену для подтверждения того, что существуют общие законы развития человеческой психики! У Фрейда хватило смелости заговорить об этом, но общество не было готово услышать его. Целых десять лет понадобилось для того, чтобы продать всего шестьсот экземпляров его «Толкования сновидений», последние экземпляры тиража чуть было не пошли под нож, а работа «Остроумие и его отношение к бессознательному» вообще долгое время оставалась непонятой.
Именно в это время Фрейд начал собирать еврейские анекдоты, «которые трудно было перевести с жаргона (с идиша), сохранив их соль», вступил в либеральную еврейскую организацию «Бнай Брит» и увлекся коллекционированием древностей. В этом же году ему четырежды снился Рим. Точно так же, как страсть к археологии отражала его привязанность к Библии Филиппсона, по которой он в детстве учился читать, и одновременно ассоциировалась с нарушением отцовских заповедей, четыре его римских сновидения 1897 года свидетельствовали о внутреннем конфликте его самосознания. Подобно многим венским евреям, его современникам, он чувствовал себя загнанным в угол и разрывающимся между уходящим в прошлое тесным миром еврейской общины (shtetl), гетто и Леопольдштадта и необъятными просторами эмансипации с ее опасностями ассимиляции и потери собственного Я. Да и вообще, как можно было оставаться евреем-атеистом в обществе, где религия являлась одним из основных факторов социального статуса личности, оставаться евреем, приверженным ценностям немецкой культуры, в многонациональном государстве, не признававшем за евреями права на собственную национальность и связавшем свою государственную политику с демагогическим антисемитизмом, оставаться евреем-либералом в период полнейшего упадка либерализма?
«Однажды мне приснилось, что из окна вагона я видел Тибр и мост Святого Ангела; но вот поезд тронулся, и я подумал о том, что так и не вышел в город».
«В другой раз меня привели на вершину холма и показали Рим, наполовину скрытый туманом и такой далекий, что я удивился, как я могу так отчетливо видеть его».
В третьем сне Фрейду привиделось, что он наконец добрался до Рима, но к его глубочайшему разочарованию это оказалось не так, и ему пришлось спрашивать дорогу в Вечный город. А когда он все-таки попал в Рим, то с удивлением обнаружил там афиши на немецком языке.
По отношению к Риму Фрейд испытывал ту же двойственность чувств, что и по отношению к своему собственному отцу, униженному христианином. Рим, античный и католический, дважды выступавший в роли гонителя евреев, стал для него той сценой, на которой разыгрывался спектакль о его комплексе виновности и фантазиях на тему Эдипа. Его отождествление себя с Ганнибалом, этим не слишком удачливым воином, целых пять раз приводило его уже в зрелом возрасте в Италию, где он ходил по церквям и музеям, но так и не добирался до Рима, вызывавшего у него, по его собственному признанию, ностальгию «сугубо невротического характера». Рим стал воплощением его желания проникнуть в тайну человеческой природы и попасть в святая святых захватчиков-христиан. Это стремление рождало у него чувство вины из-за того, что он ощущал свое превосходство над Якобом, которое толкало его к отмежеванию от своего еврейского наследия. Но благодаря сновидениям и их анализу Фрейду удалось вырваться из-под власти тяготевшего над ним проклятия, связанного с клятвой Ганнибала.
В 1901 году, через пять лет после смерти отца, римские сны Фрейда стали наконец явью. И что же он первым делом пошел смотреть в Риме? Статую Моисея работы Микеланджело. Не было ли верхом нарушения еврейских законов его любование изображением того, кто как раз и сформулировал запрет почитать Бога в виде зрительного образа? Как понять то, что Фрейд, даже будучи «неверным» и неверующим евреем, смог пренебречь вековыми традициями своего народа, запрещающими любоваться идолами, и обо всем позабыл перед фрагментом надгробия, которое собирались установить в честь Папы Юлия II в одной из римских католических церквей? Так вот, ему удалось достичь удивительного компромисса со своей психикой: он смотрел на Моисея, не видя его. Его поразили в этой статуе ее глубина и сущность, а не ее эстетические, внешние и формальные достоинства, объяснял Фрейд в своей работе «"Моисей" Микеланджело».
В течение всей своей жизни Фрейд постоянно обращался к двум библейским темам, особенно часто – во время самоанализа. Речь об Иакове (Якобе), борющемся с ангелом, и о Моисее, увидевшем издали Землю обетованную. 7 мая 1900 года Фрейд писал Флиссу: «Для меня будет настоящим наказанием то, что ни одна из не исследованных пока провинций психического мира, в которые я проник первым среди смертных, не будет носить моего имени и не будет жить по моим законам. Когда во время схватки я увидел, что теряю силы, я обратился к ангелу с просьбой ослабить тиски, и он сделал это. Я не стал сильнейшим и с тех пор заметно прихрамываю. Мне уже сорок четыре года, и я старый и не слишком счастливый израильтянин». Эти строки вновь продемонстрировали, что Фрейд хорошо знал Библию, он назвал себя в них не евреем, как обычно это делал, а израильтянином, воскрешая в памяти сцену из Книги Бытия, где Иаков получает имя Израиль после битвы с ангелом.
От сна о «дяде с рыжей бородой» до сна «Мой сын близорукий…» в своей книге «Толкование сновидений» Фрейд постоянно возвращался к вопросу об антисемитизме и о возможностях уберечься от него самому и уберечь своих детей. При анализе этих снов у него возникали упреки в адрес отца, который привез его в Вену, а не в Англию, где он был бы в безопасности: «Сцена из сна, где я вижу себя вывозящим детей из Рима, явно несет в себе воспоминания моего собственного детства об аналогичном событии. И все это означает, что я завидую тем родителям, которым уже давно удалось вывезти своих детей за границу».
Преследовавшие Фрейда ночные видения были связаны еще с одним вопросом, занимавшим его: не была ли вызвана задержка его назначения на должность профессора университета его вероисповеданием? По поводу одного из своих снов, напомнившего ему об антисемитской провокации, которой он подвергся во время путешествия на поезде по Саксонии, ему пришли на ум белые гвоздики, ставшие в Вене знаком отличия антисемитов, в противоположность красным гвоздикам – символу социал-демократов. Толчок к этому сновидению дал Фрейду Теодор Герцль. Накануне сновидения Фрейд был на спектакле по его пьесе «Новое гетто». «В мыслях сновидения легко прочитывается еврейский вопрос, тревога о будущем детей, которым мы не можем дать родину», – писал Фрейд в «Толковании сновидений». 28 сентября 1902 года он отправил Герцлю экземпляр этой своей книги, сопроводив подарок письмом, в котором выразил автору «Нового гетто» глубокое уважение не только как поэту, но и как «борцу за права их народа».
В феврале 1898 года, во время процесса над Золя и дела Дрейфуса, Фрейд писал Флиссу: «Золя держит нас в напряжении. Какой смелый человек! Думаю, мы смогли бы найти с ним общий язык». Чтобы доказать, что в основе любого сновидения лежат события предшествующего дня, Фрейд привел несколько примеров своих собственных снов, был среди них и этот: «Человек на крутой скале посреди моря. Ландшафт напоминает мне картину Беклина. Источник: Дрейфус на Чертовом острове и одновременно известия, полученные мной от одного из родственников из Англии».
Каждую субботу Фрейд встречался со своими партнерами по игре в карты – врачами и такими же евреями, как он сам, а раз в две недели по вторникам он присоединялся к своим «братьям» по ложе организации «Бнай Брит», которым время от времени читал лекции по некоторым аспектам своей новой теории. Он чувствовал себя среди них в кругу друзей, доброжелательно принимавших его, тогда как во всех других местах к нему относились словно к человеку вне закона. Членом ложи «Wien» («Вена») еврейской организации «Бнай Брит», отстаивавшей гуманистические идеи просветителей и боровшейся за единство еврейского народа, Фрейд стал 29 сентября 1897 года и наиболее активное участие в ее деятельности принимал в первое десятилетие своего членства в ней. Много позже, отвечая на поздравления по случаю своего семидесятилетия членам этой организации, Фрейд вспомнил о том доброжелательном приеме, который ему всегда оказывали «братья» по «Бнай Брит»: «То, что вы евреи, особенно привлекало меня, ведь я и сам еврей, и отрекаться от этого мне всегда казалось не только недостойным, но также и откровенно безрассудным. То, что связывало меня с иудаизмом, строилось не на вере, должен признать это, и даже не на национальной гордости, ведь я всегда был неверующим, я был воспитан без религии, но не без уважения к тому, что называется "этическими" нормами человеческой культуры».
Когда в 1899 году Фрейд отправлял в печать первые страницы своего «Толкования сновидений», он не чувствовал удовлетворения от своей работы, и в голову ему как это с ним часто бывало, пришел один из тех «забавных еврейских анекдотов, которые содержат в себе глубокую, хотя и печальную житейскую мудрость и которые мы так охотно цитируем в разговоре и в письмах». Анекдот был такой: «Племянник поздравляет дядюшку Джонаса по случаю его предстоящей женитьбы и спрашивает его: "А твоя невеста красива, дядюшка?" – "Это дело вкуса. Лично мне она не нравится!" – слышит он в ответ».
Оплошности, ошибки и забывчивость в повседневной жизни
Тот, кто решил ознакомиться с подробностями повседневной жизни Фрейда, узнать о его поступках, снах и поисках своего Я, а также покопаться в его семейной летописи с географическими и «кулинарными» описаниями деталей, сформировавших его еврейскую сущность, – тот должен быть готов к тому, что ему придется погрузиться в историю, полную неожиданностей, противоречий, путешествий и мифов. Но у нее есть одна особенность: именно эта история положила начало психоанализу. Фрейд, венский еврей, разрывавшийся между гетто и ассимиляцией, между своими библейскими предками и западными поэтами всех веков и народов, между Афинами, Римом и Иерусалимом, изменил наши представления об обыденной жизни. Обратившись к тому, что известно любому человеку, к фактам повседневной жизни, он продемонстрировал всем, что банальные и анекдотические ситуации являются источником мудрости и поучительности. Он возвел их в ранг достоинства, благородства, творчества и созидания. Идущее от сознания, явное, выставленное напоказ, теперь выглядело подозрительным и обвинялось в обмане и лжи. А тайное, абсурдное, противоречивое и непонятное неожиданно стало носителем новой истины. Оказалось, что помимо обычных категорий, характерных для всего явного, разумного и действительного, вне зависимости от того, к какой области это относится: политике, религии, науке или морали, существует еще одна реальность, общая для всех этих категорий – реальность психическая . И если бы эта гипотеза о бессознательном не изменила наши представления о мире и о нас самих еще столетие назад, мы смогли бы поверить в существование чего-то подобного, побывав однажды на карнавале в Венеции или Рио, где, как в перевернутом мире, все запрещаемое в обычной жизни становится дозволенным и все установленные правила отбрасываются и заменяются на свою противоположность. Но если Фрейд и любил поиграть с масками, любил представить себя то Фаустом, то Дон Жуаном, а то и самим Мефистофелем, если он не боялся схлестнуться со всеми демонами из преисподней, все же он оставался детищем своего века: он верил в Науку. Он хотел научным путем подтвердить то, что подсказала ему его поэтическая интуиция. Вот каким образом объяснял он свои действия: «То, в чем главным образом заключается характер научной работы, определяется не самой природой фактов, которые в ходе нее рассматриваются, а более строгим методом их установления и стремлением к всеобъемлющей связи».
Точно так же, чтобы доказать универсальность своего открытия, которое, по сути, было обязано своим рождением представителю национального меньшинства, каковым являлся Фрейд, он постоянно приводил самые распространенные, самые общие примеры. Свою интеллектуальную принадлежность к «господствующему большинству» он демонстрировал перед всеми при помощи своего прекрасного знания произведений классиков (Гомера, Вергилия, Гете, Софокла, Шекспира, Сервантеса, Данте – всех их он прочел в оригинале), через свою страсть к археологическим раскопкам и коллекционирование древностей, через свои римские сновидения и путешествия, через свое волнующее посещение Акрополя… Но не зашел ли он слишком далеко? Не раскрыл ли он то, что хотел затушевать? Кого, как не представителя меньшинства, могла заботить подобная проблема? Его причастность к западной общности не была чем-то, само собой разумеющимся, он не считал это самоочевидным, за это нужно было бороться, и борьба эта не прекращалась никогда.
Из его книги «Психопатология обыденной жизни» хорошо известен анализ случая забывания имени итальянского художника Синьорелли. А во второй главе этой книги под названием «Забывание иностранных слов» Фрейд рассказывает о том, как он возобновил знакомство с одним молодым человеком, встретив того в поезде. Оба они занимали одинаковое социальное положение и принадлежали к одной «этнической группе». Так вот как раз это указание на общую принадлежность к еврейской нации и на те ущемления, какие они из-за этого претерпевали, и лежало в основе той забывчивости иностранного слова, которую анализировал Фрейд.
Во время их разговора молодой человек жаловался на то, что «его поколение обречено на захирение, не может развивать свои таланты и удовлетворять потребности». Обличительную речь он закончил известным стихом из Вергилия на латинском языке: «Exoriar(e) aliquis nostris ex ossibus ultor! » Но одно слово из этой строчки – aliquis – он позабыл и попросил Фрейда помочь ему разобраться, почему это произошло. «Сейчас мы это узнаем, – спокойно ответил Фрейд, – только я прошу вас сообщить мне откровенно и без всякой критики все, что вам придет в голову в тот момент, когда вы без какого-либо определенного намерения сосредоточите свое внимание на позабытом слове».
Ассоциации молодого человека, связанные со словом «aliquis», поочередно воскресили в его памяти реликвии Симона Триентского, мнение святого Августина о женщинах, святого Януария и чудо с его кровью, происходящее в определенный праздник в одной из церквей в Неаполе, когда кровь святого Януария, хранящаяся в склянке, вновь становится жидкой, французскую оккупацию Италии, обвинения со стороны антисемитов в адрес евреев в том, что последние совершают ритуальные жертвоприношения, и, наконец, ход его мыслей привел его к одной «очень интимной вещи»: молодой человек опасался получить неприятное известие от своей любовницы. «Известие о том, что у нее не пришли очередные месячные?» – уверенно спросил Фрейд. – «Как вы смогли догадаться?» – «Без труда, – ответил венский Шерлок Холмс, – ведь вы меня достаточно хорошо подготовили. Вспомните обо всех календарных святых , о которых вы мне говорили, о переходе крови в жидкое состояние в определенный день и о том, в какое волнение приходит народ, если этого чуда не происходит… »
Но разве это состязание в области культуры, и культуры именно христианской, не привело всего лишь к скромному открытию того, что молодой еврей не желал рождения ребенка, который мог бы стать еще одним препятствием на его пути к успеху в венском обществе? И не принял ли Фрейд этот вызов собеседника, попросившего докопаться до скрытого смысла своей забывчивости, лишь в надежде «получить новый вклад в свою коллекцию»? Да, конечно, это была своего рода игра, в которую по обоюдному согласию решили поиграть попутчики. Но помимо этого совместного «развлечения» Фрейда и молодого человека «с университетским образованием» объединила главным образом их общая принадлежность к еврейской расе, общее стремление преуспеть и взять реванш над христианским большинством. И здесь мы вновь видим появление Рима и Ганнибала.
В самом деле, стихотворение, процитированное «амбициозным» молодым человеком, является отрывком из проклятия, которое произнесла карфагенская царица Дидона в адрес Энея и его потомков-римлян: «Оружие против оружия, которым сражаются наши два народа, они сами и их потомки». Карфагенский полководец Ганнибал продолжил этот ряд мстителей, ненавидевших римлян. А вместе с ним и Фрейд, с юношеских лет вставший на его сторону. Но свою битву он вел на вражеской территории и оружием врага, используя его мифы, его язык, его культуру и его интеллектуальные возможности. Двух попутчиков в поезде объединила не только их принадлежность к еврейской нации, но и общность культуры. Оба они обладали прекрасными знаниями в области истории, искусства, истории Церкви и ее отцов, мифологии, греческого и латинского языков, а также знали европейскую историю и были в курсе антисемитских настроений своего времени, особенно усилившихся в Вене после избрания ее бургомистром Карла Люгера. Если цепь ассоциаций позволила Фрейду добраться до причины забывания, причины очень личного характера, то культурный ряд, выстроенный для того, чтобы до нее докопаться, вобрал в себя весь социально-исторический опыт, который познали на себе венские евреи. Дети мелких торговцев – обитателей гетто, они благодаря эмансипации и получению политических прав смогли войти в круг либеральной буржуазии и интеллигенции. Но с закатом либерализма, сопровождавшимся подъемом пангерманского национализма и антисемитизма, равно как и возрастанием значения религиозной принадлежности для определения социального статуса личности, эти «эмигранты во втором поколении» почувствовали себя загнанными в ловушку. И они действительно оказались в ней, спустя тридцать лет нацизм ярко продемонстрировал это. Но в начале двадцатого века Фрейд и его попутчик пока еще думали, что могут путешествовать в западном поезде, не «оплачивая входного билета», по формулировке Гейне, то есть не меняя веры. Вслед за Дидоной и Ганнибалом они верили, что смогут взять реванш, что не всегда они будут в положении жертвы и покинутой женщины типа Дидоны, брошенной Энеем. А потом, разве не были они полноправными гражданами этого общества, чьи мифы, языки и культуру они так хорошо усвоили? И разве не знали они так же хорошо, если не лучше, его историю, его святых и святыни?
Несмотря на столь мучительное положение венских евреев, Фрейд не хотел принимать ни радикального решения, которое вызывало у него отвращение и состояло в отречении от своей веры и в крещении, ни социально-политического решения, предлагавшегося социал-демократами (к ним присоединились многие евреи), ни того решения, что предлагал сионизм. Уйдя с головой в изучение мира бессознательного, а не конкретных фактов современной ему социально-исторической действительности, отдавая предпочтение человеку, который видит сны и забывает, смеется и любит, боится и сомневается, копается в своих переживаниях и страдает от переполняющих его чувств, Дурных мыслей и бездействия, Фрейд, возможно, таким необычным образом пытался переформулировать вопрос о самосознании евреев. Он имел в виду не религию, ассимиляцию или национализм, а некий интеллектуальный проект, переросший рамки привычного. Этот проект в равной мере был далек как от планов лидера социал-демократии Виктора Адлера, так и от планов теоретика сионизма Теодора Герцля, а также от предложений Гейне, Шенберга, всех тех, кто принял чужую веру и тех, кто остался преданным ортодоксальному иудаизму. Он выдвинул гипотезу о существовании внутри человека некого мира, некого убежища, которое каждый носит в себе. Он заговорил о наличии у человека памяти, которая, несмотря на видимую склонность людей к забывчивости, не может потеряться и проходит сквозь поколения. Он одержал верх над политикой и религией, подчинив их законам бессознательного.
Разбитая посуда и «культурная» сексуальная мораль
В 1901 году, почти сразу после возвращения из Рима, Фрейд получил наконец звание профессора. Ему казалось, что все это приснилось ему: он увидел себя рядом с императором, лично поздравившим его, и в окружении политиков, которые так долго заставляли его ждать и страдать. Вот как он описал свое новое качество Флиссу в письме от 11 марта 1902 года: «Итак, я снискал наконец одобрение общественности. На меня сыплются поздравления и букеты, как если бы сексуальность была вдруг признана Его Величеством, значение сновидений подтверждено Советом министров, а необходимость психоаналитической терапии утверждена парламентом большинством в две трети голосов». Это были мечтания, типичные для венца, жившего в эпоху, когда парламент был парализован, когда страну сотрясали многочисленные волнения, причиной которых была ненависть чехов к немецкому языку, когда практически замерли торгово-экономические отношения между Австрией и Венгрией, а в Галиции не прекращались антисемитские выступления.
А сын Якоба, этого «странствующего галицийского еврея», добился наконец общественного признания; он вошел в закрытый для посторонних круг агрессоров-христиан, стал эмансипированным евреем, идущим в ногу со временем, уважаемым профессором одного из самых известных университетов Европы. Восхождение его к этим высотам сопровождалось множеством конфликтов, тревог и страданий. Видимо, не только о своих пациентах, но и о себе самом писал Фрейд в статье «"Культурная" сексуальная мораль и современная нервозность»: «Порой случается, что больной, страдающий нервным расстройством, привлекает внимание врача к тому противоречию между конституцией человека и нормами культуры, которое оказало влияние на развитие его болезни; он выражает это примерно следующими словами: "В нашей семье мы все стали нервнобольными из-за того, что все время хотим стать лучше, чем нам может позволить наше происхождение"». Фрейд добавил к этому: «Страдают от нервных расстройств большей частью дети отцов – уроженцев сельских районов, простых и крепких здоровьем людей, грубоватых, энергичных и решительных, приехавших покорять большой город и позволивших своим детям за очень короткое время подняться на высокий культурный уровень».
Мальчишка, бегавший по моравским лугам и рвавший одуванчики, превратился в образованного венского еврея. Пусть он отошел от той атмосферы, в которой жили старые евреи из Леопольдштадта, пусть он никогда не признавал религиозных верований и навязчивый характер их ритуальных отправлений, но в своей повседневной жизни в интимном семейном кругу Фрейд никогда не отказывался от тех многочисленных удовольствий и наслаждений, которые дарила ему еврейская традиция, а также не был свободен от суеверий. Некоторым числам он придавал магическое значение: число 17, связанное с датой его помолвки с Мартой, было для него счастливым, а 52, похожее на древнееврейское слово «собака», – приносящим несчастье; долгое время он боялся, что умрет именно в этом возрасте. В своей книге «Психопатология повседневной жизни» Фрейд оставил еще одно свидетельство своей приверженности суевериям: «Не так давно у нас дома был период, в течение которого стекло и фарфор бились на каждом шагу, я сам основательно приложил к этому руку. Но эта своего рода психическая эндемия легко поддавалась объяснению: через несколько дней должна была состояться свадьба моей старшей дочери. По этому торжественному случаю обычно разбивают "на счастье" какой-нибудь предмет из стекла или фарфора». Осколки посуды ознаменовали собой сразу две свадьбы: Матильды с Робертом Холличером и Александра Готтхольда Эфраима, младшего брата Фрейда, с Софией Сабиной Шрейбер; оба эти союза были освящены в один и тот же день венским раввином Гельбхаусом.
Если Фрейду непросто было быть сыном, то бремя отцовства – в смысле интеллектуальной преемственности, передачи опыта от учителя ученику – часто становилось для него сплошным разочарованием. После череды «сыновей»: Эдипа, Гамлета, Ганнибала и Иосифа – стала все более и более отчетливо вырисовываться величественная фигура отца-создателя, ведшего за собой свой народ, отца-законодателя – Моисея. Фрейд лелеял надежду сделать христианина Юнга своим «приемным сыном», своим преемником, своим наследным принцем, своим Иисусом Навином; после разрыва с ним он выпустил статью «"Моисей" Микеланджело» о статуе, которой почти десять лет вновь и вновь ездил любоваться в Рим. В этой своей работе Фрейд писал о пророке, обуздавшем свой гнев по отношению к предавшему его народу… Именно в этот период Фрейд впервые начал приводить длинные цитаты из Библии с точными ссылками на нее. Так, в своем «Моисее…» он пересказал историю о Золотом тельце, процитировав ее по переводу Лютера и принеся читателям извинения за это как за анахронизм. Но не просил ли он таким образом, как бы исподволь, прощения у своего отца, ведь тот мог читать Священное Писание в оригинале на древнееврейском языке?
Хотя Фрейд знал и любил библейскую историю, перед лицом ортодоксальности и традиционной еврейской учености ему приходилось признавать «свою необразованность». Что касается сионизма, рожденного подобно психоанализу на венской земле, то Фрейд не стал вступать в ряды его сторонников, хотя относился к этому течению с определенной долей симпатии, не углубляясь, однако, в размышления о его шансах на успех или опасностях, которыми он был чреват. «Я не сионист, во всяком случае, не такой, как Эйнштейн, хотя и являюсь одним из попечителей еврейского университета в Палестине», – доверительно поведал Фрейд одному из своих учеников Джозефу Уэртису. И добавил: «Какое-то время я опасался, что сионизм может послужить поводом для возрождения прежней религиозности, но люди, присоединившиеся к этому течению, заверили меня, что молодые евреи в большинстве своем не религиозны, и это хороший знак…» Когда один из сыновей Фрейда – Мартин – узнал о существовании в университете сионистской организации «Кадима» и вступил в нее, он беспокоился о том, как отреагирует на это его отец: «Он мог не одобрить мое вступление в эту ассоциацию, расценив мой поступок как очередную шалость, которая ничего кроме неприятностей мне не принесет. Но на деле оказалось, что он был искренне рад моему шагу и продемонстрировал это совершенно недвусмысленно; теперь, по прошествии стольких лет, я могу сказать об этом: он стал почетным членом "Кадимы"».
Таинственная и нерушимая верность
Источником жизненных сил и утешения в повседневной жизни Фрейд считал свою еврейскую память, дарящую ему радостное мироощущение. «Будучи евреем, я был свободен от многих предвзятых мнений, которые сковывают мышление других людей; будучи евреем, я был также предрасположен к оппозиции и отказу от согласия с "господствующим большинством"». Но боязнь навлечь на психоанализ обвинения в том, что это «еврейская наука», никогда не покидала Фрейда. Он пытался уберечь свое детище от нападок антисемитов. Избрав своим наследником Юнга, он надеялся таким образом оградить свое творение и психоаналитическое движение от набирающей силу ненависти. Сталкиваясь с мощным сопротивлением психоанализу, Фрейд стал задумываться вот над чем: «В конце концов, у автора есть право задать себе вопрос: а не сыграла ли определенную роль в той антипатии, которую проявляет окружающий мир к психоанализу, его собственная личность и его принадлежность к еврейской нации, чего он никогда не скрывал? Подобные аргументы редко выдвигаются прямым текстом, но мы, к сожалению, стали настолько подозрительными, что не можем избавиться от мысли, что это обстоятельство внесло свою лепту в это дело. Вряд ли можно назвать чистой случайностью то, что первым психоаналитиком стал еврей. Чтобы провозгласить себя сторонником подобной доктрины, необходима была определенная решимость и предрасположенность к тому, чтобы оказаться в изоляции, встретив неприятие оппозиции, – эта участь гораздо привычнее евреям, нежели представителям любых других национальностей». Сам же он, умевший заставить других передавать с помощью слов самые темные и недоступные тайны их души, собственную верность иудаизму мог выразить лишь с помощью безмолвных душевных порывов. Он связывал свое влечение к вере предков с «множеством темных эмоциональных сил: чем сильнее они были, тем труднее их было выразить словами». В 1939 году в предисловии к изданию на иврите своей книги «Тотем и табу» Фрейд писал: «Автор… который не знает священного языка религии своих предков… в ответ на вопрос, что же в нем сохранилось от еврея, мог бы сказать, что очень многое и, возможно, как раз самое главное». В возрасте восьмидесяти лет он вновь с радостью и гордостью подтвердил свою преданность еврейской нации, которая заключалась для него в «чем-то совершенно непонятном и таинственном, не поддающемся никакому анализу». И неспроста в своей работе «Человек по имени Моисей и монотеистическая религия» Фрейд задумывался над тем, каким образом еврейскому народу удалось через века пронести неизменной свою сущность, и задавался вопросом о том, что же так сильно сплачивает его народ. Ответ он видел в том, что народ этот имеет в совместном владении некое «интеллектуальное и эмоциональное достояние».
Афины, Рим и Иерусалим давали богатый материал для сновидений и трудов Фрейда, рассказывающих о путешествиях, которые он совершал в своей душе, но только родные края Эдипа и Ромула предстали в реальности перед его восторженным взором. Земля предков так и осталась предметом его мечтаний. Подобно невидимому храму, Иерусалим не был для него каким-то конкретным местом, он был сравним с замершими в священной тетраграмме гласными звуками и имел воплощение только в письменной форме. На приглашение своего друга Арнольда Цвейга приехать к нему на родину Библии, Фрейд, которому было почти восемьдесят лет, ответил: «Конечно же идея встретить вместе с вами весну на горе Кармель всего лишь игра воображения. Даже в сопровождении моей верной Анны-Антигоны я не смог бы предпринять подобного путешествия». И добавил: «"Моисей…" по-прежнему занимает мои мысли». Именно в это произведение, напоминающее мозаику и созданное незадолго до его смерти, Фрейд вставил единственную в его литературном наследии фразу на древнееврейском языке. Он не мог не знать того, что это была не просто выдержка из повседневной молитвы, это были те последние слова, которые всякий правоверный еврей должен произнести перед смертью: «Schema Jisroel Adonai Elohenou Adonai Echod».
«Co смелостью человека, которому мало что осталось терять либо вообще ничего не осталось», Фрейд смотрел прямо в лицо этой загадке судьбы: его отец, траур по которому привел его к самоанализу и направил на славный путь создания «Толкования сновидений», отец, за оскорбление которого, как он считал, он отомстил, реабилитировав его в собственных глазах, тем, что стал известным ученым, – этот отец вновь вернулся к нему в самом конце его жизни, чтобы поставить его перед вечной и неизбежной проблемой связи поколений и продолжения семейных традиций. Можно назвать Моисея египтянином, но это никак не изменит его истинного происхождения. Можно стать отцом-создателем нового направления в западной науке, но это не значит, что таким образом можно перестать быть сыном мелкого торговца из Галиции и внуком рабби из Тысменицы.
Смирился ли он со своей генеалогией, добавив в 1935 году к автобиографии в качестве постскриптума к долгому существованию следующие строки: «Будучи совсем юным и узнав, что такое искусство чтения, я погрузился в библейские истории; гораздо позже я понял, что именно это всегда помогало мне ориентироваться в жизни»? Согласился ли Фрейд с тем, что стал похож на своего старого отца, когда накануне своего отъезда в Лондон писал сыну Эрнсту: «Временами я сравниваю себя с библейским Иаковом, которого в преклонном возрасте его дети привезли в Египет»? И не стал ли тот момент, когда он вдруг ощутил свое сходство с одним прославленным раввином, моментом его воссоединения с традициями предков, при том, что он не чувствовал себя скованным этими традициями? Когда в марте 1938 года нацисты оккупировали Австрию, собрание членов правления Венского психоаналитического общества приняло решение, что каждый, кто может уехать, должен покинуть Вену, а штаб-квартира общества должна быть перенесена туда, куда эмигрирует Фрейд. Последний таким образом прокомментировал это решение: «После разрушения Титом храма в Иерусалиме раввин Иоханан бен Саккай испросил позволение открыть в Ямнии первую школу для изучения Торы. Мы сделаем то же самое».
В самом конце своей жизни Фрейд пришел к мысли, что «разумнее всего отказаться от попыток полностью разгадать эту загадку». Да разве можно постичь эту таинственную верность? Разве можно подвергнуть инвентаризации интеллектуальное и эмоциональное достояние? Да и вообще, как можно распутать весь этот клубок из ниточек и узелков, бессознательных порывов и сознательных отречений, клубок, каким на стыке девятнадцатого и двадцатого веков была Вена, находившаяся на перекрестке взаимопроникновения различных культур?
Фрейд всегда оказывался не там, где, как ожидалось, он должен был находиться. Его видели на дорогах, которые вели в Рим, а он в это время шел рядом с отцом по тротуарам своего родного города; когда он смотрел на Афины, он отворачивался от мраморных колонн изумительного янтарного цвета, чтобы представить себе в своем воображении лежащий за морем невидимый иерусалимский храм. Думая о путешествии к «несвятой земле», он представлял себя стареющим Эдипом, но в Риме восторгался мраморной статуей Моисея. Еврея-законодателя он превратил в высокородного египтянина, жил в окружении множества древних статуэток, словно идолопоклонник, считая себя при этом «добрым евреем». Он родился в первый день месяца иара года 5616, через восемь дней после рождения был приписан к еврейскому союзу, а прах его покоится в греческой вазе на кладбище Голдерс-Грин в Лондоне. На вазе этой с одной стороны изображен сидящий Дионис с тирсом и канфаром, колонна отделяет его от стоящей женщины, держащей в руках поднос с дарами и зеркало. На другой стороне вазы два юноши в тогах ведут между собой беседу.
Именно так хотел перейти в царство мертвых тот, для кого главным было его творчество, – венский еврей, странствующий между Афинами, Римом и Иерусалимом, человек, чьи книги стали для него его единственной родиной.