Внутренний голос

Флеминг Рене

Рене Флеминг

Внутренний голос

 

 

БЛАГОДАРНОСТИ

СПАСИБО:

Энн Пэтчетт, чей тихий труд над книгой сравним с пением прекрасной птицы. Если бы не ее дружба и поддержка, я бы никогда не осмелилась взяться за этот проект.

Ричарду Коту, моему редактору, — терпеливому, доброму и, по счастью, настоящему знатоку оперы. Каждая страница этой книги выверена им скрупулезно.

Дарреллу Панетьеру, моему неиссякаемому источнику вдохновения, дорогому другу и консультанту по всем музыкальным вопросам. Я целиком зависела от тебя на всем протяжении этого проекта.

Мэри Лу Фальконе, которая была советчиком на всем моем пути и по всем вопросам. Ты дала мне смелость быть честной.

Алеку Тройхафту, который убедил меня, что мне уже есть что сказать, и без которого ничего бы не получилось.

Эвансу Миражесу, одним кельнским вечером поведавшему мне полную историю записи звука и голоса в двадцатом столетии и тем разрешившему мою экзистенциальную дилемму.

Кристоферу Робертсу, президенту «Юниверсал классикс-энд-джаз», на чьи предсказания и бесстрашное лидерство я полагаюсь целиком и полностью.

Моей семье, и особенно моей сестре Рашель, за всю их любовь.

Элисон Хизер и Мэри Камиллери — за ежедневную помощь, терпение и юмор.

А также друзьям и коллегам, которые помогли мне на последнем этапе своими вдумчивыми комментариями: Мэтью Эпштейну, Джону А. Фэллону, Энн Готтлиб, Мэри Джо Хит, Мэтью Хорнеру, Пат Кингсли, Джону Паско, Косте Пилавачи, Джейкобу Ротшильду, Сью Шардт, доктору Дэвиду Славиту, Энн и Биллу Зифф.

 

ВВЕДЕНИЕ

Проверка багажа для меня дело привычное. Я постоянно разъезжаю по миру и немалую часть жизни провожу на таможне, наблюдая, как незнакомцы роются в моих нотах и нюхают мои туфли. Но собаки — это что-то новенькое. Я все-таки не в аэропорту, а в своей петербургской гримерке, готовлюсь к репетиции Чайковского, и вдруг появляются ищейки — проверить, вдруг я не оперная певица, а загримированная террористка. Немецкие овчарки суют морды в мою сумочку и тычут носом в платья, висящие в шкафу. Они обнюхивают мою косметику, парики, фортепиано, а затем смотрят на меня с таким нескрываемым подозрением, что я невольно чувствую себя виноватой.

Я приехала в Санкт-Петербург для участия в гала-представлении, прекрасном вечере музыки и танца. Мне — единственной иностранке из тех, кто выступит перед пятьюдесятью главами правительств на трехсотлетии города, — предстоит спеть письмо Татьяны из «Евгения Онегина» на исторической сцене Мариинского театра. В девятнадцатом столетии в этом элегантном здании располагалась Императорская опера, основанная Екатериной Великой в 1783 году. Здесь состоялись мировые премьеры таких замечательных русских опер, как «Борис Годунов», «Князь Игорь» и «Пиковая дама», а вердиевская «Сила судьбы» и вовсе была написана специально для петербургского театра. Всемирно известный Мариинский балет давал на этой сцене премьеры «Спящей красавицы», «Щелкунчика» и «Баядерки», а за дирижерским пультом стояли Берлиоз, Вагнер, Малер, Шёнберг и, главное, сам Чайковский. Я делаю глубокий вдох. Груз истории — не самая легкая ноша. Я никогда прежде не бывала в Санкт-Петербурге, и многие предупреждали меня о здешних опасностях. Меня пугали мафией, похищением средь бела дня, кражами в отелях и даже вооруженными грабежами, но информация явно устарела. Все были дружелюбны, и в воздухе, казалось, был разлит особый шарм. Город покорил меня великолепными барочными дворцами и неоклассическими зданиями, выстроившимися на широких бульварах, будто череда кремовых пирожных в кондитерской лавке. Соборы и каналы, проспекты и переулки — весь Петербург принарядился к торжеству. Даже море выглядело отполированным до блеска, а тучи разогнали по приказу властей, чтобы дождь не омрачил визит президента Джорджа Буша, Тони Блэра, Жака Ширака, Герхарда Шредера, Дзюнъитиро Коидзуми и других мировых лидеров. Город предвкушал праздник, а я, к сожалению, нет: в гиды и переводчики мне определили четырнадцатилетнюю девицу, интересовавшуюся лишь «AC/DC», Эллисом Купером и баскетболом, а в моем гостиничном номере не было окна. Вид из окна не то что был недостаточно хорош — он просто отсутствовал. Услышав, что других номеров нет, я разыграла козырную карту: сообщила, что позвоню Валерию Гергиеву насчет другой гостиницы. Сопрано нередко приходится обращаться за помощью к дирижеру, даже когда речь идет о материях, далеких от музыки. Достаточно было упомянуть имя самого влиятельного российского маэстро, как я получила и окно, и вид из него.

С отдельными деталями предстоящего действа все сложилось как нельзя лучше: роскошная ночная сорочка и пеньюар из «Травиаты» сели на меня как влитые. Но в остальном все шло не так гладко. Мизансцены не были продуманы заранее, мне просто сказали: «Делайте все так, как в прошлый раз». Но прошлый раз случился много лет назад, и я, разумеется, не помнила, где и как стояла на другой сцене и в других декорациях. Знаменитый Мариинский театр оказался причудливым лабиринтом, где все коридоры вели в никуда. Мне не помешала бы собака-ищейка, чтобы найти путь из гримерной на сцену, — и точно такое же чувство беспомощности охватывало меня всякий раз, когда я слышала русскую речь.

На немецком и французском я говорю свободно, по-итальянски могу объясниться с таксистом и дать интервью, но мои познания в русском ограничиваются элементарными «да» и «нет». Партию Татьяны я выучила много лет назад, когда впервые пела ее в Далласе, и из всех моих героинь она мне наиболее близка: «Пускай погибну я, но прежде я в ослепительной надежде блаженство темное зову». Неважно, что я не говорю по-русски, главное — постараться спеть как можно чище, без всякого акцента, ведь я пою самую любимую русскую сопрановую арию перед залом, полным русских людей. Для этого нужно не просто зазубрить текст, но разобрать каждое предложение, перевести все дословно. Затем приходится хорошенько попотеть над произношением и интонацией. Особое внимание надо уделять окончаниям, запоминать, где гласные открытые, где закрытые, где удвоенные согласные. В русском языке великое множество сложных звуков, и требуется немало времени и терпения, чтоб научиться петь их красиво и естественно.

Когда произношение освоено, разучить роль получается куда быстрее. Я всегда запоминаю не только собственный текст, но партии всех, с кем мне предстоит выйти на сцену, дабы активно участвовать в спектакле, а не бессмысленно пялиться на коллег, издающих какие-то неразборчивые звуки. Мне доводилось пользоваться разнообразными приемами для тренировки памяти, и самый очевидный — связывать слова с их значением — оказался самым эффективным. Лучше за десять минут выучить текст, который ты прекрасно понимаешь, чем убивать часы на бездумное повторение абракадабры. Использование транскрибирования, аллитерации, звукоподражания, ритмизации, особенно когда имеешь дело с русским и чешским языками, тоже помогает, как и чисто зрительное запоминание расположения нотных знаков на листе. Я делаю все возможное, чтобы текст отпечатался в моих серых клеточках. Забавно, но чем труднее запоминать, тем дольше помнишь. Прошло шесть лет с того момента, как я выучила сложнейшую партию Татьяны, но и теперь я могу, не обращая внимания на удивленные взгляды окружающих, тихонько напевать сцену объяснения с Онегиным, стоя в очереди на почте.

Конечно, я далеко не первая американская оперная певица, столкнувшаяся с подобными трудностями. Наша национальная традиция — идти напролом и не сомневаться, что все закончится благополучно, — берет начало еще от Лилиан Нордики, урожденной Лилиан Нортон из Фармингтона, штат Мэн. Именно она стала первой настоящей американской суперзвездой международного масштаба. В 1880 году ей было двадцать два года, и она явилась в Императорскую оперу Санкт-Петербурга, не имея за плечами никакого сценического опыта, но Мариинский театр пригласил ее спеть двенадцать ведущих партий в одном только сезоне 1880–1881 годов. Дюжина ролей в двадцать два года! В сравнении с ней мне просто не о чем было волноваться.

Подтянуть русский к предстоящему выступлению мне помогала Ирина, которая прекрасно разбиралась не только в музыке, но и в моде. Валерий Гергиев поднял до заоблачных высот международную репутацию Кировского театра и дал своим солистам возможность участвовать в хорошо оплачиваемых заграничных гастролях. В России достаточно одаренных музыкантов и просто людей, ценящих искусство, не случайно артистические задатки здесь обычно распознают с самого раннего детства.

Понимая это, я еще больше нервничала. Сцена письма Татьяны длится целых четырнадцать минут, ария очень многословна, поневоле захочешь поменяться местами с ведущей сопрано Мариинки, которой достался «Вокализ» Глинки. «А-а», как ни крути, спеть не так уж сложно. Я решила, что единственный способ успокоиться — это сосредоточиться на работе и не позволять сомнениям взять верх. В конце концов, в 1992 году мне было куда труднее петь эту партию: дочке Амелии едва исполнилось два месяца, и о спокойном сне можно было лишь мечтать. Учить текст, готовясь одновременно к премьере и рождению ребенка, — настоящее безумие, и я почувствовала глубокое удовлетворение, когда много лет спустя прочитала, что беременность и слуховая память вообще несовместимы. Теперь же я старалась думать только о Татьяне и ее письме, а не о том, что представление транслируется на весь мир и что сам Владимир Путин будет сидеть прямо передо мной, оценивая мое произношение. Мне оставалось только надеть сорочку и пеньюар, выйти на сцену и петь на языке, которого не понимаю.

В такие минуты я всегда замираю и пытаюсь понять, что привело меня сюда. Как девочка из Черчвилля, штат Нью-Йорк, удостоилась чести представлять свою страну на важнейшем музыкальном форуме и стоять на сцене театра, битком набитого важными персонами? Ответ на удивление прост: все дело в двух маленьких хрящиках в моей глотке. Куда только не заносили меня голосовые связки — нежные, загадочные, немного непредсказуемые. Я спала в Белом доме после того, как до двух часов ночи беседовала о музыке с четой Клинтонов и Блэров. Я пела для Вацлава Гавела незадолго до окончания его президентского срока и четыре часа сидела рядом, слушая рассказы о его жизни, во время официального обеда.

Мне доводилось выступать не только на празднованиях и торжествах, но и на мероприятиях, причиной которых были весьма трагические события. Всего несколько месяцев спустя после одиннадцатого сентября я пела «О, благодать» в Эпицентре, и девять тысяч человек плечом к плечу стояли на площадке, не способной вместить такое огромное количество народа, и на всех прилегающих улицах, единые в своем горе. Всю неделю перед этим я повторяла гимн снова и снова, надеясь отпечатать его в мышечной памяти горла, чтобы не разрыдаться, когда дело дойдет до публичного исполнения. Помню молодую девушку, сидевшую на церемонии в одном из первых рядов вместе со своей семьей. На вид ей было лет шестнадцать, не знаю, кого она потеряла, но среди плачущих людей, сжимавших фотографии и таблички и не скрывавших своего горя, она казалась совершенно опустошенной. Ее глаза были сухи, словно, когда башни рухнули, она потеряла душу; начав петь, я перевела взгляд на небо, иначе мне просто не хватило бы мужества.

Не секрет, что классические музыканты обычно не являются любимцами широкой публики и не слишком часто мелькают на телеэкране. Так почему, когда случаются трагедии национального масштаба, обращаются именно к ним, и особенно к певцам? Почему, чтобы выразить всенародную скорбь, приглашают сопрано, а не поп-звезду, чьи записи расходятся миллионными тиражами? Зачем призывать на помощь не самого известного артиста, которого знает и ценит куда меньшая аудитория? Думаю, причин как минимум две. Во-первых, настоящая музыка — это универсальное искусство, объединяющее людей вне зависимости от вкусов, особенно когда речь заходит о таких вещах, как «О, благодать» и «Боже, храни Америку». А во-вторых, профессиональный, поставленный голос обладает силой и дарует эту силу слушателям. Мы можем петь без микрофона. Мы поем всем телом. Звуки, которые мы издаем, исходят не только из головы, но из сердца, из души и, что самое главное, из нутра. Сейчас слово «классический» сплошь и рядом употребляется по отношению к автомобилям, рок-музыке или какой-нибудь серии телешоу, тогда как им стоило бы отмечать лишь выдержавшие испытание временем, избранные произведения высочайшего качества. Музыка, которую мы поем, была любима многими поколениями, она будет жить и радовать публику и в будущем.

Благодаря своему голосу я не раз принимала участие в значительных национальных и международных смотрах. Мне выпало счастье видеть мир со сцен величайших оперных театров и концертных залов. Моя карьера сложилась на редкость удачно, и люди постоянно замечают: «Какой у вас чудесный дар! Как, наверное, приятно открывать рот и выпускать на свет божий такие звуки». Конечно, голос — это природный дар, а любой дар необходимо лелеять, укрощать, воспитывать, баловать, ему регулярно приходится преодолевать трудности и сдавать экзамены.

Я старалась совершенствовать свои певческие навыки и запоем читала автобиографии коллег, пытаясь отыскать советы по работе с голосом, но по преимуществу находила лишь забавные истории из жизни знаменитостей. И хотя меня увлекали рассказы об интригах и приемах с шампанским, важнее было получить ответы на насущные вопросы: где и у кого эти певцы научились тому, что знали? Как справлялись с первыми прослушиваниями, страхом сцены, провалами? Как, добившись наконец успеха, смогли выучить все эти партии? Как им удалось сохранить голос на протяжении карьеры? Я так долго искала заветную книгу, что в итоге ничего не осталось, как попробовать написать ее самой. Эта книга — не история моей жизни, а биография моего голоса. Но ведь именно мой голос определил мое призвание и мою карьеру; всех артистов, независимо от того, поют они, играют или танцуют, талант заставляет искать свое место на сцене. Надеюсь, мой «Внутренний голос» станет добрым спутником тем, кто выбрал эту непростую, но волнующую профессию.

Моя история чем-то похожа на романы о лошадях, столь любимые мною в юности: девочка находит жеребенка и чувствует в нем незаметный другим огромный потенциал. Она любит его, заботится о нем и без конца тренирует. Девочка и ее воспитанник очень привязаны к друг другу, никто не может их разлучить. Животное получает травму, девочка ухаживает за ним и не верит тем, кто говорит, что скакун выдохся. Когда жеребец делает первые успехи, девочка отказывается продавать его, какие бы деньги ни предлагали. В конце концов он приходит первым, и в награду за свою верность и труд девочка получает такую славу, о которой даже не помышляла.

Это история о том, как я нашла свой голос, как работала над его огранкой и как он, в свою очередь, огранил меня.

 

ГЛАВА 1

СЕМЬЯ

Всю мою жизнь сопровождает музыка. Она звучит почти во всех воспоминаниях. Иногда музыка — главная героиня истории, иногда — ненавязчивый аккомпанемент, песенка, которую моя дочка напевает вполголоса по дороге к автобусной остановке. Музыка творит историю моей жизни, пока я в тишине и одиночестве разучиваю ноты. Она отправляет меня в кругосветное путешествие и приводит обратно домой. Многие дорогие мне люди, учителя и коллеги, ставшие моими друзьями, ассоциируются у меня с определенными музыкальными фразами. В моих воспоминаниях люди так часто поют, или я сама пою, или кто-то берет первые аккорды на фортепиано, что порой сложно уловить, с чего все начинается. И хотя я не могу вспомнить, как впервые услышала музыку, мне не забыть тот вечер, когда я в нее влюбилась.

Мне тогда было тринадцать, и мы жили на окраине Рочестера, штат Нью-Йорк, в районе, застроенном блестящими новенькими домиками — длинными одноэтажными и двух- и трех-этажными, с комнатами на разных уровнях. Летом сумерки опускались долго-долго. Дети играли во дворах, носились друг за дружкой по соседским газонам, перекрикивались, а когда темнело, матери принимались звать их домой — каждая со своего крыльца. Из-за жары у всех были распахнуты входные двери, и до нас доносились «доброй ночи», «увидимся завтра» и звук опускающихся шторок, а потом все затихало, раздавался только треск сверчков да гул проезжающих машин. В тот самый вечер я сидела в гостиной, а родители пели. Они оба преподавали музыку и весь день слушали чужое пение — бесконечные гаммы, одни и те же песни, шлифуемые снова и снова. Моя мама Патриция работала в небольшом частном колледже, а вот отец, Эдвин Флеминг, обучал вокалу в средней школе, так что за день он сталкивался с сотней голосов. Когда дни напролет поешь и слушаешь других, казалось бы, к вечеру в тебе не должно остаться ни единой ноты; но родители приходили домой и пели в свое удовольствие, будто за рабочий день музыка их вовсе не утомила. В тот вечер они пели друг для друга, для меня, моей младшей сестры Рашель и брата Теда. Мама играла на фортепиано, отец стоял рядом, они исполняли «Бесс, теперь ты моя» Гершвина. Этот дуэт из «Порги и Бесс» они особенно любили: романтичная, берущая за душу песня как нельзя лучше подходила их голосам, папин баритон превосходно оттенял чудесное мамино сопрано. Я распласталась на ковре в гостиной с собакой Бесси, чувствуя необыкновенное умиротворение.

Отец был привлекательным мужчиной со слегка выдающейся нижней губой и блестящими черными волосами, спадающими на лоб, как у Элвиса Пресли. Мать походила на любимых актрис Хичкока и представляла собой нечто среднее между Типпи Хедрен и Ким Новак. Они были красивой парой, и, когда пели дуэтом, становилось ясно, что у нас все хорошо, что мы — счастливая семья. Благодаря им пение всегда ассоциировалось у меня со счастьем, ведь если гармония существует в твоей собственной гостиной, она непременно должна быть и во всем мире. Я бы могла лежать и слушать их целую вечность.

Их послеобеденные спевки не были редкостью, но в тот летний вечер дети, игравшие во дворах, побросали мячики и прислушались, а матери, вышедшие позвать отпрысков, вернулись домой за мужьями; один за другим соседи подтягивались к нашему дому. Они напоминали мотыльков, а мои родители — влекущее, невыносимо прекрасное пламя. Некоторые вошли внутрь, но большинство столпилось на улице, за венецианским окном. Потихоньку собралась вся округа. На нашей улице жили эмигранты, в основном семьи из Италии, недавно переселившиеся на север штата Нью-Йорк. Мои родители исполнили для них популярные арии и дуэт из первого акта «Богемы». Мама тогда заканчивала аспирантуру в Истменской школе музыки и спела арии Пуччини «Mi chiamano Mimi», «In quelle trine morbide» и «Vissi d'arte», которые репетировала для выпускного концерта. После каждой арии зрители бурно аплодировали, не веря в счастливое совпадение: такие замечательные певцы живут на их улице, прямо под боком. Концерт затянулся до самой ночи; держась за руки, улыбаясь, кланяясь, родители исполнили все дуэты, какие только были в их репертуаре. Наконец представление закончилось, обессилевшие, но взволнованные соседи разошлись по домам, а нас отправили в кровать. Но мне, как Элизе Дулиттл, было не до сна. Я была самой счастливой девочкой на свете: все восхищались моими родителями, а я могла наслаждаться их пением в любой момент.

«Но все было не так», — возразила мама, когда я недавно вспоминала эту историю.

Нет?

Конечно, они частенько пели по вечерам, и соседи их приходили послушать, но в тот незабываемый для меня вечер отца даже не было дома. У нас гостила бабушка, а мама сама себе подыгрывала на фортепиано.

Память иногда выкидывает подобные фокусы, сливает воедино избранные моменты — и вот уже чудная ночь ассоциируется с прекрасным пением, а созерцание физической красоты — с семейной идиллией. Я берусь утверждать, что отлично помню все события своей жизни, но это также жизнь моих родителей, сестры и брата, и любой из них рассказал бы эту историю по-своему. Но о самом главном — вездесущем пении — наверняка упомянул бы каждый. В нашем доме общались на языке музыки. Дышали музыкой. Кто-то играл на фортепиано, кто-то опускал иглу на пластинку с песнями Шуберта и Вольфа, которые так любил отец. Да, практика, обучение, репетиции, но в то же время — спонтанно, естественно — музыка заполняла собой все, как теплый воздух из решеток в полу холодными нью-йоркскими зимами.

Когда же на самом деле началась моя музыкальная жизнь? Когда меня впервые вызвали на бис в Метрополитен? Или когда в первый раз услышала Элтона Джона? Или когда мои родители встретились в Индианском университете Пенсильвании? Однажды они, держась за руки, читали в коридоре объявление деканата, а проходящая мимо пожилая профессорша разъединила их руки. «Прекратите это!» — предупредила она, но они не послушались. Они поженились еще студентами, а оканчивали университет мы уже втроем. На фотографии с выпускного мама держит меня на руках вместе с дипломом, и они с отцом, оба в мантиях и конфедератках, улыбаются в камеру. Мама мечтала стать оперной певицей или даже кинозвездой, и все прочили ей большой успех, но мое появление на свет перечеркнуло грандиозные планы.

Первые годы я провела в манеже рядом с пианино, за которым мать давала частные уроки вокала, в то время как папа преподавал музыку в соседней школе. Помню, как щебетали ее ученики. Одна девчушка в медицинском корсете разучивала «Когда любовь добра», и, слыша эту песню, я всегда вспоминаю, как она стояла перед моей матерью, прямая как жердь, и чирикала воробьем. Могу только догадываться, что именно — музыка сама по себе или постоянные, никогда не прекращающиеся упражнения — оказало на меня во младенчестве большее влияние. Моя жизнь могла бы сложиться совсем иначе, если бы я родилась в семье билетеров оперного театра и с детства посещала премьеры, яркие и пышные спектакли, которые вселили бы в мою детскую душу напрасные надежды. Я считаю, мне крупно повезло: на начальном этапе я столкнулась с базовыми элементами музыки — нотами, гаммами, постоянным стремлением к правильной высоте тона. И с самых ранних лет я понимала, какой труд стоит за волшебными звуками музыки. Мама рассказывала, что заговорила я поздно, а запела рано и, когда мне был год или около того, могла повторить гамму, которую она мне напевала; согласитесь, совсем неплохо для малышки, которая не умеет толком попросить яблочного сока. Мне еще не исполнилось трех, а я уже, привстав на заднем сиденье (дело происходило в те дремучие времена, когда еще не существовало детских автокресел), вклинивалась между родителями, и мы пели на три голоса «Братца Жака» и «Белые колокольчики».

В окружении прекрасных учителей я с удовольствием разучивала свои партии.

Самое удивительное, что даже в том раннем возрасте я не мечтала стать певицей. И почему я не захотела этого в три года после первого своего сольного выступления в роли Снежинки Сьюзи? Все указывало на то, что пение — мое призвание, но я почему-то этого не осознавала. Я просто старалась быть хорошей девочкой, чтобы все меня любили и хвалили. Вечная любимица учителей, круглая отличница. Чтобы понравиться учителю английского, нужно написать хорошее сочинение, а чтобы порадовать учителя музыки — хорошо петь, вот и все. А поскольку учителями музыки были мои собственные родители, я пела и пела.

Для ребенка желание понравиться зачастую важнее всего, я была от природы застенчива — похоже, в детстве от этой напасти страдали все актеры, танцовщики и музыканты, — но если просили выйти на сцену, я ни секунды не колебалась. Но если меня предоставляли самой себе — я тут же хватала книгу. Я читала в постели, читала на ходу, читала за столом, читала в машине. Это безумно раздражало отца, особенно во время долгих семейных каникул, когда вместо того, чтоб любоваться пейзажем за окном, я сидела уткнувшись в «Черного Красавчика».

«Ну подними же голову, — говорил он, наблюдая за мной в зеркало заднего вида. — Отложи книгу хоть на пять минут и посмотри вокруг! Понять не могу, почему ты тратишь на эти романы столько времени! Они же ничему тебя не научат». Папа уважал только книжки из серии «Сделай сам».

Я послушно поднимала глаза на пять минут и убеждалась, что все как он и говорит: деревья, горы, красота. В романах, однако, мир был совсем другим, на него я действительно мечтала посмотреть, мечтала очутиться на страницах любимых книг. Я представляла себя верхом на Черном Красавчике, летящей под дождем по английским лугам. Надо ли говорить, как важно для артиста уметь перевоплощаться, представлять себя в другом времени и других обстоятельствах. Впрочем, никто не думал, что чтение — это напрасная трата времени, все боялись только, что я превращусь в замкнутое, погруженное в себя существо.

Мой первый сценический триумф в роли Снежинки Сьюзи оставался последним, пока мы с Рашель вместе не сыграли в «Гадком утенке». В седьмом классе мне предложили роль аббатисы в «Звуках музыки». Я чувствовала себя не в своей тарелке, изображая престарелую монахиню, особенно после того, как меня прозвали Жабатисой, но никто другой не мог вытянуть «В гору взбирайся».

По крайней мере, это прозвище внесло некоторое разнообразие: в младших классах меня дразнили Мисс Совершенство. Отправляясь в школу, я надевала на голову эластичную розовую повязку шириной в три дюйма и казалась себе настоящей модницей. При этом я хотела стать хулиганкой, курить в туалете и прогуливать уроки после большой перемены, но смелости мне всегда недоставало. И я оставалась «ботаником». Даже приняла участие в конкурсе на новый школьный гимн и победила с умопомрачительными виршами:

«Гейтс Чили джуниор хай», тебя прекрасней нет, Мы воздаем тебе хвалу на много-много лет. Мы альма-матер нашу вовеки не забудем, Гордиться и любить ее всегда мы будем.

Я росла невыносимо серьезным ребенком, обреченным на насмешки и издевки, и всякий раз готова была провалиться сквозь землю, когда школьная банда петушиными голосами горланила этот гимн в автобусе по дороге домой. Вечно сутулая, в ортопедических ботинках, я втайне мечтала преобразиться и сразить всех наповал.

И такой шанс мне предоставила масштабная постановка «Моей прекрасной леди». В двенадцать лет я сыграла Элизу Дулиттл, спела всю партию до единой ноты. Наш учитель литературы Ральф Юргенс, высокий, широкоплечий, с виду типичный коп, собрал всех мало-мальски музыкальных восьмиклассников и попытался поставить нам британский акцент. Тогда я впервые в жизни по-настоящему выучила роль. Вернее, думала, что выучила, — до тех самых пор, пока мама не пришла на репетицию примерно за неделю до премьеры. Она дождалась окончания прогона и уже в машине, где нас никто не мог услышать, объявила, что мы срочно едем домой: нам предстоит работа. Много работы.

Невозможно переоценить педагогическую роль матери в моей жизни. Именно она познакомила меня с принципом полного перевоплощения и объяснила, что петь на сцене — это не значит неподвижно стоять под софитами и, закрыв глаза, открывать рот. Она объяснила, что реплику «Погоди, Генри Хиггинс» нельзя произносить так, будто читаешь по телефонной книге. Она показала мне, как двигаться, когда смотреть в зал и когда отворачиваться. Она танцевала, а я повторяла ее движения. Я была прилежной ученицей и всегда старательно заучивала свои реплики, но только под ее руководством поняла, что память и актерская игра — не одно и то же.

— Улыбайся, — убеждала она. — Зрители должны поверить, что тебе весело.

Мама была невероятно одаренной и дисциплинированной актрисой. В те времена Рочестерский оперный театр переживал расцвет. Он располагался в Истменском театре — великолепном старом здании, вмещавшем более трех тысяч зрителей. Меня завораживала гигантская люстра, висевшая над зрительным залом, будто сверкающая планета. Мы с отцом, братом и сестрой всегда сидели в первом ряду, слушали мамино пение и восхищались ее голосом, красотой и умением удерживать внимание публики.

Когда мама была маленькой, она пела на церковных праздниках, и ее дедушка каждый раз садился на последнюю скамью и обещал ей доллар, если он услышит ее голос, — этот способ обучения оказался довольно продуктивным. Глядя на нее на сцене, невозможно было поверить, что эта женщина готовит нам завтрак. Ее сценический грим был виден с задних рядов: черная подводка, мазки белых теней на внешних уголках глаз и красное пятнышко на внутренних; накладные ресницы метелками хлестали по щекам. Пышные юбки шелестели за ней по сцене. Яркий грим и бархатные платья на твоей собственной матери — что может быть пленительнее? Для игр в переодевания у нас с Рашель был самый экзотический гардероб, о котором только могли мечтать две маленькие девочки из штата Нью-Йорк.

Мать пела Марселину в моцартовской «Женитьбе Фигаро» и Фьордилиджи в его же «Так поступают все женщины». Однажды, когда, исполняя главную партию в опере Пуччини «Сестра Анжелика», она, в монашеском одеянии, плакала над умершим ребенком, я сидела и думала: «Она плачет обо мне!» И тогда, сочувствуя ей, я тоже заплакала. Конечно, — этот неожиданный всплеск чувств напугал меня: за подобные слезы домашние подняли бы меня на смех. Но втайне ото всех мне нравилось давать волю эмоциям, так же, как нравилось иметь мать-звезду. Я ни единой минуты не сомневалась в том, что все дети в зрительном зале мечтают о такой маме.

Да, я обожала смотреть на мать в спектакле, но никогда не испытывала благоговения перед ее исполнением. «В первой части третьего акта ты пела слишком низко», — заявляла я, когда мне было десять. У нее-то хватало такта отозвать меня в сторонку, подальше от моих друзей, прежде чем раскритиковать мою работу, я же во всеуслышание делилась своими соображениями со всеми, кто оказывался рядом. Но мама — мудрая женщина, она не воспринимала меня слишком всерьез и, казалось, даже радовалась моей не по годам развитой музыкальности. Я понимаю ее теперь: собственные дочки начали критиковать меня, когда им не было и восьми. Даже если девочки просто говорили, что этот тон помады мне не слишком идет, это был сигнал: они пристально следят за мной и готовы уловить малейшую ошибку Точь-в-точь как я когда-то, они не собирались ничего спускать своей матери.

Начитавшись книжек, я была уверена, что счастье без лошадей невозможно, а поскольку мама тоже всегда их любила, родители, несмотря на весьма скромное учительское жалованье, купили мне лошадку. Ее назвали Ветерок, пару недель она прожила в гараже, а потом вломилась на кухню, видимо решив, что как член семьи заслуживает лучшей участи. В конце концов к нам приехали из городского совета и заявили, что ни кухня, ни гараж, ни какая другая часть нашего жилого комплекса не предназначена для содержания лошадей и что Ветерка придется отдать.

Забредя в отдел со зверушками в супермаркете, мы с мамой увидели паукообразную обезьянку по имени Джетро — и влюбились. На мой двенадцатый день рождения Джетро прибыл к нам домой — слава богу, на трехдневный испытательный срок. Мы быстро убедились, что наши жилищные условия ему не слишком подходят. И хотя ни Ветерок, ни Джетро не смогли жить в нашем домике на Валенсия-драйв, я получила ценный урок: даже самая необычная и смелая мечта может исполниться.

Если мама обычно помогала конкретными советами, например, как брать ноты и жестикулировать, а также заражала своей бьющей через край энергией, целеустремленностью и трудолюбием, то отец давал мне уроки жизни, и многие из них были связаны с лошадьми. Мы все-таки хотели завести животных и переехали в Черчвилль, Нью-Йорк. На пяти акрах земли у нас поселились три лошади и три собаки. Мои мечты стали явью, но отец сразу дал понять, что мечты мечтами, но есть и обязанности. «Лошади не могут сами себя накормить», — говорил он. И по утрам перед школой в страшную холодину я отправлялась разламывать лед в десятигаллонных бадьях для воды, затем наполняла их водой в подвале и волочила обратно по ступенькам к конюшне. Я таскала стофунтовые мешки с зерном из машины в кладовую и чистила стойла. Это был тяжелый, грязный и утомительный труд, но ради лошадей я готова была на все. Я понимала: если хочешь получить, то, что любишь, надо работать. Наблюдая за девочками, бравшими у матери уроки пения, я осознала — красота бывает врожденной, но гораздо чаще это результат постоянных усилий, поэтому я чистила своих лошадок скребницей, расчесывала им гривы и мыла копыта. Я не ждала похвалы, тяжелая работа воспринималась как нечто естественное.

Как-то мы отправились на природу, и мама, наверное родившаяся сразу в чулках и на шпильках, запихнула в семнадцатифутовую моторку, которую мы везли на прицепе, пылесос и двуспальный матрас. В лодке мы все должны были держать матрас, чтобы он не свалился за борт, а потом, добравшись до острова, ждать, пока мама выищет единственную на весь кемпинг розетку, воткнет удлинитель и пропылесосит землю в том месте, где мы собирались разбить палатку. После этой истории отец простился с идеей спать на открытом воздухе.

Я помню, как мама занималась с учениками целый день, а вечером приглашала все свое семейство на гигантский ужин. Мы часами пекли, варили, резали и жарили, накрывали на стол, затем убирали тарелки, мыли посуду и ставили ее в шкаф, а потом отскребали до блеска кухню, и, когда я плелась в кровать еле живая от усталости, моя тетушка печально качала головой, глядя на мать. «Рене у тебя лентяйкой растет», — вздыхала она.

Женщины в моей семье нередко употребляли слово «ленивый», не вполне понимая его значение. Вот вам пример. Моя прабабушка молоденькой девушкой, спасаясь от домогательств немецкого солдата, в одиночку перебралась в Америку из Праги. В большинстве семей одинокая девушка, приехавшая в чужую страну, не знающая языка, считалась бы образцом отваги и мужества — в моей это называлось просто работать засучив рукава. Та прабабка из Праги родила дочь, которая играла на пианино и обладала прекрасным голосом. Друзья прозвали ее «Девушкой с Запада», есть такая опера у Пуччини. Бабушка сама хотела стать учительницей музыки и уговорила дочь выбрать эту профессию. Мама, в свою очередь, хотела стать певицей или кинозвездой. У нас в семье все переплелось настолько тесно, что порой сложно сказать, кто чьи мечты реализовал.

Если отношение к работе и музыкальный талант передаются генетически, то я обязана ими обоим родителям. Такую неутомимую компанию, как родственники по папиной линии, еще поискать. Нужен дом? Построим! Понятия не имеем о фундаменте, водопроводе и электричестве? Разберемся! Казалось, каждый из них способен починить мотор, перестелить крышу, заставить работать холодильник. Дед был шахтером в Пенсильвании, а дядя Лайл пять лет отслужил в Новой Гвинее, питаясь змеями и насекомыми. Раскрыв рот, слушала я истории о том, как он спасал медсестер от кровожадных туземцев и обеспечивал безопасность разведчиков, руководствуясь дедушкиными уроками, полученными на холмах Пенсильвании. Но даже в этой гиперактивной семейке мой отец стоял особняком. Еще мальчиком он научился играть на трубе и благодаря любви к музыке и усердным занятиям стал первым Флемингом, поступившим в колледж. Вместе с тремя знакомыми он умудрился на свое крошечное учительское жалованье приобрести небольшой самолет «Пай-пер Каб», и в детстве я всерьез полагала, что по воскресеньям все малыши совершают послеобеденные полеты.

Когда вокруг настолько трудолюбивые люди, поневоле почувствуешь себя лентяйкой. Я начала участвовать со своими лошадьми в выставках и скачках, но особого успеха не снискала — потому что я совершенно не умею соревноваться. Единственный человек, с которым мне хочется соперничать, — это я сама. Я могу ставить перед собой самые смелые задачи, но состязаться с другими просто не в состоянии. Эти выставки чуть не сломали меня. Страх меня парализует. Глаза стекленеют, я впадаю в оцепенение, деревенею, того и гляди пущу корни и покроюсь листочками. Большинство живых существ, чувствуя приближение опасности, готовятся к борьбе либо к бегству — я же, образно выражаясь, падаю в обморок. В девятом классе я записалась на выставку штата; прежде в таких крупных мероприятиях мне участвовать не доводилось. Увидев толпу улыбающихся, уверенных в себе девочек с хвостиками, я прислонилась к дверце стойла, безмолвная, неподвижная, напуганная до тошноты. Отец, заметив, что я не спешу запрыгнуть на лошадь, решил, что я витаю в облаках. Панику он принял за равнодушие и банальную лень.

«Я не собираюсь тратить весь день и кучу денег на то, чтобы ты стояла тут столбом, — сказал он довольно резко. — По крайней мере, хоть попытайся».

Чудно, конечно, что впервые я столкнулась с боязнью публичного выступления не на сцене, а в пыльном загоне, в окружении лошадей и людей в ковбойских сапогах. Но папа правильно сделал, что рявкнул тогда на меня и заставил побороть страх. Я спряталась за брикетами сена, меня вырвало от нервов, потом я аккуратно заправила рубашку в джинсы, села на лошадь и поехала. Пусть мои старания не увенчались ошеломляющим успехом, я старалась как могла, ведь именно этого ожидал от меня отец. Он всегда отличался несгибаемым упорством, и я вслед за ним мечтала преодолеть свои слабости. Мне повезло, что рядом оказался человек, который не носился с моими страхами, а всегда призывал двигаться вперед.

Отец не желал нянчиться не только со мной: церковные хоры, которыми он руководил, тоже должны были соответствовать высочайшим стандартам. Он выбирал для них очень трудную музыку, вроде «Чичестерских псалмов» Леонарда Бернстайна или длинной и сложной баховской кантаты «Христос лежал в оковах смерти». А когда они жаловались, просто отвечал: «Мы сделаем это. Мы ее выучим. Это будет нелегко, но вы справитесь». Если же они отказывались и предлагали выбрать другое произведение, он спокойно заявлял: раз дела обстоят таким образом, им придется поискать нового хормейстера. Он ждал, что остальные так же, как и он, приложат все силы для достижения цели. Ни на кого — ни на своих учеников, ни на детей — он не смотрел снисходительно: «Ну, ты для этого дела не годишься». И именно благодаря его завышенным ожиданиям мы все добивались побед.

Боялась я выступать или нет, хорошо я пела или не очень, одно могу сказать точно: я не останавливалась на полпути. В старших классах учитель музыки Роб Гудлинг поручил мне роль в очередной постановке «Моей прекрасной леди». До сих пор не перестаю удивляться тому, сколько талантливых учителей встретилось мне в юности, а ведь мы жили вовсе не в сердце развитого мегаполиса. Роб был полон оригинальных идей, например, возил одаренных учеников на экскурсии в Европу. А еще приглашал участвовать в мюзиклах красавчиков баскетболистов и спринтеров, и на репетиции после уроков стали стекаться целые толпы. Неожиданно актеры стали популярны в школе, а я благодаря своему голосу — и вовсе звездой. (Уверена, именно Робу я обязана тем, что на выпускном меня выбрали королевой бала.)

Мне бы хотелось, чтобы всех детей с такой же любовью приобщали к искусству. В бедных районах, к примеру, где школы испытывают вечные финансовые трудности, уроки музыки доступны далеко не всем. Зато в Техасе музыкальному образованию придают очень большое значение, наравне со спортом. В штате Нью-Йорк во многих государственных школах весьма серьезно обучают музыке, а в некоторых — уделяют больше внимания, чем традиционным академическим предметам. О состоянии музыкального образования в целом сложно говорить из-за отсутствия единого подхода, но связь между бюджетом школы и числом и разнообразием уроков музыки очевидна.

В юности мы набивались в школьный автобус со своими скрипками, флейтами и тромбонами и репетировали детский стишок «Ты мигай, звезда ночная» и ноктюрны Шопена так же рьяно, как зубрили таблицу умножения и орфографию. Никто не рассчитывал, что все мы вырастем музыкантами, но учителя полагали, что занятия музыкой облагораживают, обогащают душу, а понимание ее приносит ни с чем не сравнимую радость. Развивать творческие способности у детей так же важно, как и давать им знания, ведь духовная пища необходима каждому. Творческие задания помогают ребятам представить себе лучший мир — чтобы затем создать его.

Примерно в это время меня приняли на еженедельный спецкурс композиции — со всего Рочестера лишь горстке школьников посчастливилось туда попасть. Я начала писать стихи и песни еще в младшей школе; первое мое творение — «Звездочет» — стало признанным хитом у друзей и знакомых, а также желанным гостем на конкурсах юных талантов и всевозможных праздниках. Позже я написала немало пьес для фортепиано и гитары — а на втором курсе колледжа научилась выражать свои чувства при помощи слов. Нет никакого сомнения в том, что именно сочинительство помогло болезненно застенчивой девочке лучше понять себя. Вместо того чтобы играть по чужим нотам, я начала писать музыку и потихоньку разбираться в себе. Сочиняя музыку, я не старалась понравиться — главное было выразить себя. Неудивительно, что в те дни моей героиней стала Джони Митчелл, и я заслушивала до дыр пластинки с ее проникновенными песнями. Я думала, что «Шорох летних трав» и «Хиджра» — мои личные открытия. Ее удивительная поэтичность и волшебный голос принадлежали тому миру, в котором я хотела бы жить.

Аспирант из Истмена Уильям Харпер, преподававший нам композицию, полностью изменил мое представление о музыке. Никогда не забуду то первое занятие, когда мы слушали «Плач по жертвам Хиросимы» Пендерецкого. Я не могла поверить, что такая музыка существует, а я даже не подозревала об этом. Я была так потрясена, что не могла ни слова вымолвить. Прекрасно помню каждую деталь: маленькая аудитория, свет поздней осени из окон, Уильям Харпер сидит на краю стола и слушает, опустив подбородок и прикрыв глаза. Все будто замерло, и мне казалось, что я слышу музыку впервые в жизни. Мой огромный интерес к современной музыке зародился именно в тот день и благодаря этому замечательному произведению.

Уроки вдохновляли, однако в то время существовало, пусть и негласное, мнение, что женщины не способны писать музыку. Песни, но не симфонии — вот наш удел. И я сочиняла песни. В том году мистер Харпер познакомил меня с женщиной, которая в дальнейшем оказала существенное влияние на мое отношение к музыке, — меццо-сопрано Джен Де Гаэтани. Меня поразило количество партий, над которыми она одновременно работала, — не аккуратные нотные папки на банкетке рядом с инструментом, как у нас дома, но беспорядочные, перепутанные листы еще не разученной музыки, испещренные карандашными пометками. Достаточно было взглянуть на бумагу, чтобы представить себе развитие музыкальной темы. Это была не статичная работа, но постоянный, непрекращающийся поиск. Когда я пела для нее, она слушала очень серьезно, сосредоточенно. «Не переусердствуйте. Голос должен оставаться естественным», — советовала она. Уже тот факт, что она находила время для консультаций, повышал мою значимость в собственных глазах.

Для поступления в колледж нужно было выдержать творческий конкурс. В те дни я не умела проходить прослушивания и появлялась в аудитории с виноватым видом человека, стыдящегося отнимать время у приемной комиссии. Я нервничала, сомневалась в своих силах — хотя, казалось бы, должна была избавиться от застенчивости после школьных спектаклей. Как и надеялась мама, меня приняли в Оберлинский колледж, но стипендии на обучение я не получила. Мама так переживала за меня, что проплакала в машине всю дорогу из Огайо. Пока я была маленькой, моей семье приходилось совсем туго. Отец охотился на оленей и рыбачил, потому что нам не хватало денег на еду. Я выросла на оленине и считала нас богачами — все благодаря тому, что родители никогда не унывали. К тому времени, как я окончила школу, мы уже относились к среднему классу, но вот парадокс: мы не могли оплатить обучение в приличной консерватории и в то же время были недостаточно бедны, чтобы претендовать на финансовую поддержку. Так я и оказалась в Крейнской школе музыки Государственного университета штата Нью-Йорк в Потсдаме. Это стало первым большим прорывом в моей карьере.

 

ГЛАВА 2

ОБРАЗОВАНИЕ

Для того чтобы певец состоялся, нужны не только талант и усердный труд, но и масса других составляющих: сила воли, способность быстро восстанавливать душевные и физические силы и, конечно, удача. На первом курсе в Крейнской школе музыки я занималась с Патрицией Мисслин. Если бы я каким-то чудом наскребла денег на престижную консерваторию, о поступлении в которую так мечтала, мне едва ли светило бы больше одного частного урока в неделю. И даже на старших курсах я наверняка появлялась бы на сцене лишь в составе хора. В Потсдаме же мне уделяла неустанное внимание талантливая и увлеченная преподавательница вокала, и уже через месяц я получила сольную сопрановую партию в Мессе си минор Баха. Это я-то, студентка первого курса! Больше всех такое распределение удивило меня саму.

Хотя уже в средней школе я прославилась как певица, а после и вовсе поступила на музыкальное отделение, в Крейне я оказалась только потому, что пошла по пути наименьшего сопротивления. У меня не было отчаянного желания петь, и мне даже в голову не приходило, что пение — мое призвание. Не помню, чтобы родители особенно поощряли мою независимость и самостоятельность. У нас никогда не стоял вопрос о том, кем я хочу стать, что хочу делать, есть или носить, но исключительно о том, что я должна делать, есть, носить и кем должна стать. Я с радостью подчинялась и до окончания колледжа вообще не задумывалась о карьере. В то время мой голос таил множество подвохов: я не умела петь тихо, напрягалась и не могла брать высокие ноты. Всем известно, что сопрано, не берущая высокие ноты, многого в этой жизни не добьется. Но Пат увидела во мне природную музыкальность, недюжинные способности и страстное желание учиться и совершенствоваться.

Пат, кудрявая брюнетка с короткой стрижкой, любила стоять в первой балетной позиции, этакая Мэри Поппинс. Во время уроков она смотрела на меня поверх очков (подбородок прижат к груди, щеки и брови приподняты) и, аккомпанируя на фортепиано, напевала с закрытым ртом. Она была из тех замечательных музыкантов, которые могут сыграть все что угодно. Пат носила свитера под горло и клетчатые шерстяные юбки и излучала непоколебимую уверенность; я доверяла ей безгранично. Каким-то образом ей удавалось оставаться одновременно теплым, сердечным человеком в личных отношениях и строгим учителем, едва речь заходила о работе. Если она критиковала меня в пух и прах, я не сомневалась — это делается для того, чтоб вывести меня на новый уровень. Нечасто нам удавалось разобрать за час хотя бы страницу нот. Я едва успевала открыть рот, как она прерывала: «Постой-ка. Давай попробуем сначала». Я старалась не упустить ни одного ее замечания. Я никогда с ней не спорила, никогда не говорила: «Нет, я думаю, лучше будет по-моему». Не только потому, что авторитет ее был бесспорен, но и потому, что в те времена я еще не хотела думать своей головой. Я хотела, чтобы меня научили выпевать каждую ноту, объяснили малейшие нюансы.

Пат подчеркивала огромное значение резонанса, фокусировки и направления голоса. Не то чтобы это был какой-то принципиально новый подход, но она такое внимание уделяла деталям, что заставляла меня работать над каждым звуком в отдельности. Понять, о чем именно ты поешь, научиться это выражать и «маскировать» голос — само по себе очень сложно. «Маска», как я вскоре поняла, — это нос и скулы, ведь носовые впадины и пазухи являются резонаторами. Использование «масочного» резонанса, коренным образом отличающегося от естественного для человека ротового и грудного резонанса, имеет решающее значение в развитии молодого певца, так как это единственный способ направить голос к последним рядам зала, избежав повреждения связок, «гудение», или squillo, помогает сформировать из зарождающихся нот настоящий, мощный звук.

Пат объясняла, что резонанс, говоря по-простому, зависит от направления воздуха. Когда вы поете, то используете мозг, чтобы направлять воздух в определенные участки своего тела: либо к голове, потому что существует несколько резонирующих пазух за глазами; либо ко рту, что создает совсем другой звук; или же к области «маски»; и даже к груди, что приводит к самому низкому звуку из всех возможных. Природу резонанса очень легко понять, глядя на любой музыкальный инструмент. Представьте, что звук, производимый человеческими связками, идентичен звуку, исходящему из мундштука трубы: сам по себе он не более чем гудение, но резонанс окрашивает его. Одних только связок для формирования оперного голоса недостаточно, нужны еще гармония, баланс и резонанс.

Если направить воздух в самые верхние резонаторы, получается очень легкий, почти детский звук: головной голос. Именно таким голосом обладают многие начинающие певцы — голосом без тела. Головной голос ассоциируется с девочками-снежинками и с высоким щебетанием доброй волшебницы Глинды, рассуждающей о достоинствах красных башмачков. «Масочные резонаторы» делают звук более носовым. Когда кто-то говорит в нос, это сразу обращает на себя внимание — вспомните хотя бы характерную манеру Розанны Барр. Грудные же звуки обычно очень низкие. У Сары Воэн был прекрасный грудной голос, очень низкий и с хрипотцой. В последние годы ее жизни было даже сложно сказать на слух, мужчина это поет или женщина. В идеале оперному певцу необходимо особенно сфокусироваться на «маске», но не забывать и о других резонирующих зонах. Фокус в том, чтобы гармонично сочетать их все, двигаясь вверх-вниз. Я всегда представляю себе, будто голос — это гобелен, одна нить идет вверх, и другие переплетаются с ней. Спускаясь, эти нити расплетаются, уступая место другим. Это создает равномерную картину. Меняется рисунок, варьируются цвета, но качество и текстура остаются неизменными. «Какие образы ты себе рисуешь? — спрашивала меня Пат. — Куда посылаешь свой голос?» Тогда я еще не знала ответа, но вскоре благодаря тяжелой работе нашла его. Я училась мыслить образами, которые подействуют на мускулы и заставят тело издать здоровый ровный звук. «Улыбнись про себя! — говорила Пат. — Приподними щеки! Дыши носом! Повнимательнее! Дыши!» Также она настаивала на ритмической точности, комплексном подходе к музыкальным фразам и хотя бы минимальном владении иностранными языками, — честно говоря, редкая восемнадцатилетняя девушка отвечала ее требованиям. Меня же трудности только закаляли.

Я стояла возле фортепиано и старалась одновременно петь и следовать ее советам и телом, и голосом. Какие части тела я должна использовать, чтобы голос не дребезжал и достигал галерки? Прежде всего, необходимо разрабатывать каждую мышцу отдельно — а на это требуются годы. Когда я покидала ее студию, мне казалось, будто голова разрывается от того самого резонирующего гудения пчел, каждая из которых пытается сказать мне что-то важное. Всякий раз во время занятий она открывала передо мной новые горизонты и учила петь осмысленно. Она заложила основы моего отношения к голосу и помогла освоить азбучные истины, на базе которых можно было создавать технику. Особое внимание Пат обращала на крепкое вокальное здоровье и закрытые гласные. Другая ученица на моем месте, может быть, и не выдержала бы ее меткой критики, но мы с Пат превосходно подходили друг другу.

Уроки пения не слишком отличаются от уроков игры на любом музыкальном инструменте, хотя попадаются и довольно необычные упражнения. Для разогрева Пат выбрала упражнение с долгим колебанием нот и финальным нисходящим арпеджио на одном дыхании — «ооо-МА-ЛУУ-си». Не знаю, кто придумал это упражнение, но для вокалиста оно значит не меньше, чем повторение гамм для тренировки рук пианиста. Нередко у начинающего вокалиста обнадеживающе звучит всего лишь одна октава или даже квинта, и задача учителя — вычленить это ядро, вырастить из него голос с широким диапазоном, наполнить его плотью и кровью. На вступительных занятиях то и дело раздаются команды вроде «не поднимай плечи», «дыши животом», «не задирай подбородок». Молодые певцы учатся петь на одном дыхании — никаких вздутых вен, трясущихся челюстей, фальшивых звуков; надо стремиться брать высокие ноты без напряжения и оставаться неподвижными, в то время как голос вибрирует или взлетает в колоратуре. Сначала я вообще не могла раскатисто произносить звук «р». Чтобы решить эту проблему, мне хотели надрезать тонкую полоску кожи, которой язык крепится к ротовой полости, — но, разумеется, эта идея не вызвала у меня особого энтузиазма, и после пары лет упорных тренировок «р-р-р» стало даваться мне без труда.

Мне было всего восемнадцать, когда мы начали заниматься с Пат, но меня сложно было назвать чистым листом. Человек с хорошим голосом поневоле имитирует все вокруг, на необитаемом острове он кричал бы, как чайка, и я здесь не исключение. Я много выступала, тщательно копировала голоса своих родителей и других взрослых, и у меня появилось несколько отвратительных привычек. Пат пришлось потрудиться, чтобы избавить меня от любви петь слишком громко и зрело, она убрала отдельные свойства моего голоса, заменила их другими и помогла справиться с вокальными трудностями при помощи музыкальных средств.

Уже на самом раннем этапе учителю и ученику нужно выработать особую терминологию, язык, который позволит им легко общаться и понимать друг друга. Самое главное здесь — доверие. Ученик должен ощущать заботу, ведь пение — это ежедневное испытание на прочность. Голос — единственный инструмент, который невозможно купить за деньги. Нельзя сказать: «Не нравится мне этот голос, поменяю-ка я его на Страдивари». Это единственный инструмент, который нельзя вернуть, обменять, запереть в шкаф и уйти в загул или — к счастью для меня — забыть в багажнике такси. По этой причине немаловажно, чтобы учителя понимали психологию учеников. Критику принимаешь особенно близко к сердцу, если обсуждаемый инструмент — твой собственный голос.

Как правило, чтобы наладить продуктивные рабочие отношения, требуется не меньше полугода, но у нас с Пат этого времени не было, ведь мне необходимо было выучить ту самую Мессу си минор. Узнав о доставшейся мне партии, она произнесла: «Ты споешь ее безупречно, даже если это убьет нас обеих». В итоге так оно и вышло: спела я хорошо, и мы обе чуть не умерли. Мы с Пат занимались ежедневно, и я была отлично подготовлена, но перед самым выступлением заболела тяжелой формой ларингита. Пат принесла мне в общежитие горячий куриный бульон, мои новые друзья и соседи поддерживали мой боевой дух, уверяли, что все будет хорошо и нет никаких причин волноваться, сама же я два часа кряду парилась в душевой. Все вокруг суетились, и это простое человеческое внимание убедило меня, что я вовсе не пустое место, каковым привыкла себя считать. Сочувствие было так приятно, что я вышла на сцену и спела без всякой хрипоты.

Именно в этот примечательный день сформировался мой ритуал выхода на сцену. У одних певцов есть кроличья лапка на удачу, у других — счастливое нижнее белье. Лучано Паваротти, прежде чем запеть, нужно найти на сцене гнутый гвоздь, и помогай господь тому несчастному певцу, который вздумает нарядиться в сиреневое в его присутствии. Ренату Тибальди к кулисам всегда сопровождала помощница Тина с фотографией матери Ренаты Джузеппины и маленьким плюшевым мишкой; перед выходом на сцену фотографию Рената целовала, а мишку щипала за нос. Лили Понс накануне выступления всегда мучилась желудком. Биргит Нильсон любила выпить черного кофе в своей гримерной до выступления, а после — бутылочку пива «Туборг». Некоторые певцы вообще не могли обойтись без алкоголя. Известны и «сексуальные» приметы. Как-то жену одного дирижера спросили: «Каково это, быть замужем за великим дирижером?» На что она ответила: «Он не может накануне, он занят в день концерта, он слишком устал на следующий день — и у него три концерта в неделю!» Самые распространенные ритуалы связаны с едой, их так много, что все и не перечислишь. Ну а лично я довожу окружающих до состояния полнейшей истерии — признаться честно, терпеть не могу переживать в одиночку. Как будто есть определенная порция паники, и я либо всю ее беру на себя, либо делюсь с близкими. Моя сестра Рашель много лет подряд исполняла обязанности штатного паникера. Перед выступлением я нагоняла на нее ужас своими «Я не могу выйти на сцену!» и «Я боюсь!». Несколько лет назад она в конце концов заявила, что сыта по горло треволнениями, хватит. Она знала, что я справлюсь сама, и хотела спокойно сидеть в зале, наслаждаться представлением вместе со всеми, а не сходить с ума, гадая, смогу я взять высокие ноты без петухов или нет. С моим послужным списком новую жертву найти не так-то просто, так что теперь я терзаюсь в одиночку. Наверное, следовало бы поместить объявление в газету: «Требуется любитель оперы с опытом заламывания рук; истерики и паранойя приветствуются». К счастью, этот ритуал я приберегаю для особо торжественных случаев, во всех прочих — с радостью жду выступления.

Я очень многому научилась в Потсдаме, но главное — полюбила упражнения. В детстве я старательно учила роль и даже помыслить не могла о том, чтобы пропустить репетицию. Упражнения же ассоциировались у меня с музыкальными инструментами — фортепиано, скрипкой и альтом. Видит бог, я извлекала струнные инструменты из-под кровати в день урока, счищала с них пыль, заметая следы собственного безделья и надеясь, что преподаватель не догадается. Теперь, когда я серьезно начала учиться музыке, я поняла, что заниматься надо постоянно, — если бы я хотела стать пианисткой, то не вставала бы из-за фортепиано. Я посещала репетиционную изо дня в день, покрышки моего любимого велосипеда, «Джорджа», знай себе поскрипывали по снегу. Мне так нравилось входить в это небольшое пустое помещение. Шагая по коридору, я слышала, как в соседних аудиториях поют, играют на скрипке и других инструментах, но мой класс был только моим. В течение двадцати-тридцати минут я разрабатывала голос (добросовестно переписав у Пат все упражнения), а потом шлифовала заданную песню или арию, пытаясь на слух уловить собственные ошибки. Чем больше я занималась, тем быстрее справлялась с поставленными задачами. Именно тогда во мне проснулась истинная страсть к пению, к изучению каждого нюанса волшебного инструмента, называемого голосом. Мне до сих пор кажется чудом, что любой желающий может научиться хорошо петь: координация непроизвольных мышечных сокращений — настоящая загадка. Очень приятно петь перед аудиторией, в большом зале, но петь самой себе — нота за нотой, слово за словом, фраза за фразой — еще увлекательнее. Так я и начала учиться.

Большое влияние Пат оказала на меня и в том, что касается репертуара. Она собрала прекрасную коллекцию музыки, и для любопытного исследователя это был такой же лакомый кусочек, как в прежние времена полная тайн и сокровищ мамина музыкальная комната. Я разучивала песни Петрасси и обожаемый мною гимн Бриттена, камерную музыку и немецкие арии Гайдна и Генделя. Как только Пат убедилась, что у меня хорошие данные и я быстро учусь, она познакомила меня с забытыми песнями. Как-то она вручила мне на вид очень старый и потрепанный нотный лист. Это был «Месяц мой» Дворжака, который я разучила по-английски. Тогда мы и представить не могли, как сильно эта ария повлияет на мое будущее. Просто я была похожа на открытый колодец, готовый поглотить все, что в него попадет. Пат же не только тренировала мой вокал, но и формировала мое музыкальное чутье.

Все свои замечания она подкрепляла примерами, и коллекция ее всегда была в моем распоряжении. По вечерам я сидела у нее дома и складывала в стопки кассеты: Джанет Бэйкер, Гендель; Элли Амелинг, Пилар Лоренгар, Виктория де лос Анхелес. До сих пор помню, как впервые в жизни смотрела прямую трансляцию из Метрополитен — «Дон-Жуана», — свернувшись калачиком у нее на диване.

Великая голландка Амелинг несколько раз приезжала с выступлениями в Потсдам и была тогда моей любимой певицей. Я столько раз слушала ее записи, что это сказалось на моей собственной манере исполнения. Несколько лет спустя Амелинг, сама того не зная, преподала мне важный урок: я, все еще желторотая студентка, хотела сказать, как много значит для меня ее пение, а она с полным безразличием смотрела сквозь меня на следующего в очереди. Я была раздавлена. Конечно, глупо рассчитывать, что артист уделит внимание каждому своему поклоннику, но в результате я предпочла подражать Джен Де Гаэтани, которая умела каждого убедить, что пела сегодня только ради него, и находила за что поблагодарить зрителей. Джен восклицала: «О, я в восторге от рецепта, что вы мне прислали!» или «Боже, какая красивая цепочка! Где вы ее купили?» — а мы все светились от счастья, поражаясь, как она может думать о чем-то, кроме сегодняшнего потрясающего представления.

Музыка в те времена повергала меня в такой восторг, будто ее изобрели на прошлой неделе. Двумя вещами я была просто одержима. Прежде всего, арией Энн Трулав «От Тома нет ни весточки» из оперы Стравинского «Похождения повесы». Я слушала ее каждый вечер перед сном — сначала мне хватало одного раза, потом дело дошло до трех или четырех. Все равно что выпить на ночь три чашки эспрессо: в этой арии столько энергии, что сон с меня как рукой снимало. Меня буквально наэлектризовывали ее зубчатая вокальная линия и английский с неправильными ударениями, особенно причудливый в исполнении Джудит Раскин. Я разучила ее и пела на многих прослушиваниях, но ни разу не снискала особого успеха. Тогда эту арию еще не знали; она казалась слишком длинной, да и пела я недостаточно хорошо. Мне сложно было уловить разницу между тем, что я безумно люблю, и тем, что подходит моему голосу. Я ошибочно думала, будто произведу сногсшибательное впечатление, исполнив слишком сложную арию, на самом же деле чем легче тебе петь, тем больше ария тебе подходит. Зато это постоянное усилие стало фундаментом солидной техники, которая необходима для успешной карьеры оперной певицы. Другим произведением, буквально околдовавшим меня, стали «Античные голоса детей» Джорджа Крама в исполнении Джен Де Гаэтани. Меня так завораживала их таинственность и вокальная подача, что на время часть «Todas las tardes en Granada» — с тремоло маримбы и экзотическим звуком игрушечного фортепиано, где голос Де Гаэтани точно попадал в такт с пианино, шептал, а потом взвизгивал, — затмила все остальное. Годы спустя мне посчастливилось брать у Джен уроки; после нашего знакомства восхищение мое этим песенным циклом и ее исполнением только возросло.

Однако я интересовалась не только классической музыкой. В Потсдаме я влюбилась в джаз, да так сильно, что какое-то время всерьез раздумывала, не связать ли с ним свою жизнь. На втором курсе я отправилась на прослушивание в биг-бэнд. Моя мать работала с Эстер Саттерфилд, солисткой Рочестерского ансамбля Чака Манджоне, пользовавшегося невероятной популярностью. Эстер пела «Страну фантазий», и эта сладостная возбуждающая песня навсегда запечатлелась в моей памяти. Ее-то я и спела на прослушивании, воображая себя Билли Холидей, с гарденией за ухом, обхватив обеими руками старомодный серебристый микрофон. Альбом с музыкой к фильму «Леди поет блюз» я заслушала до дыр и выучила все песни — как нотную партитуру для фортепиано, так и партию голоса. В общем, меня взяли в биг-бэнд, и вскоре я стала каждую неделю петь с джазовым трио. Два с половиной года мы выступали воскресными вечерами, у нас даже появились свои поклонники, так что зал всякий раз был набит битком.

После монотонных упражнений на дыхание и резонанс джазовые концерты становились для меня настоящей отдушиной. Эта музыка научила меня держаться на сцене. Еще бы, ведь джаз невероятно интерактивен, и каждый раз одна и та же песня играется по-новому. Джаз помог мне избавиться от страхов — бояться некогда, надо быстро решать, в каком направлении двигаться.

Я училась доверять своим инстинктам. Вскоре я выяснила, что мне придется не только петь, но и выступать с веселым конферансом между номерами. Я могла брать головокружительно высокие ноты и справляться с нескончаемыми импровизациями, но простые фразы вроде «Как настроение?» казались мне невыносимо сложными. Бас-гитарист Пат О'Лири пихал меня сзади в плечо. «Ну скажи же хоть что-нибудь! — шипел он. — Развесели их!»

Развеселить? Никто не упомянул об этом, принимая меня на работу. Хуже всего, что каждый раз приходилось придумывать новые шутки и выбирать новое направление моей односторонней беседы. («Нежарко у нас сегодня, не правда ли, э-э, Потсдам?») Петь одни и те же песенки неделя за неделей считалось нормальным, а вот срок годности моих ненаписанных монологов истекал в тот же вечер. Публика походила на стеснительную девицу, которая пришла на свидание вслепую и ждет, когда же ее начнут развлекать разговорами; я старалась как могла — деваться-то некуда было, — но не слишком преуспела. Завоевать сердца зрителей можно самыми разными способами; научиться для начала разговаривать с ними — не самая плохая идея.

Джаз также предоставлял уникальную возможность для вокальных экспериментов. Пат несколько раз приходила на наши концерты и во время перерывов спрашивала: «Ты знаешь, что только что взяла верхнее ре выше верхнего до?» У Пат был абсолютный слух, и она точно знала, что я делаю, даже если сама я не могла этого отследить. Я брала самые высокие ноты, исполняя джаз, просто потому, что не подозревала, насколько они высоки. Это была всего-навсего импровизация. А вот высокие ноты для сопранового репертуара мне не покорялись. Все, что было выше нормы, от соль до верхнего до, оставалось для меня недостижимым. Эти звуки, пронзительные, резкие, казались мне непобедимыми.

Иногда мы отправлялись на гастроли. Парни из ансамбля были постарше и поопытней. Ларри Хэм научил меня готовить великолепные омлеты, а Эдди Орновски возил по окрестностям на своем большом старом белом «кадиллаке» с красным кожаным салоном под аккомпанемент шубертовских струнных квартетов. Я многому училась и у них.

Поворотным моментом стал мастер-класс легендарного саксофониста Иллинойса Джакета, предложившего мне поехать с ним на гастроли. (Он растаял, когда я спела «Ты изменился», — песни о неразделенной любви особенно мне удавались.) Это предложение заставило меня задуматься о том, кем же я хочу стать, оперной певицей или джазовой. Я была совсем молоденькой девушкой и в глубине души понимала, что мне не хватит духу переехать в Нью-Йорк, а без этого о джазовой карьере и речи быть не могло. Я не умела мыслить независимо. Я даже не могла сама решить, что приготовить на обед, — всегда спрашивала совета у других. Джаз — музыка свободы, а я все еще ходила по струнке. В общем, я предпочла знакомую территорию и осталась в колледже.

После баховской Мессы си минор я спела Лори в единственной опере Аарона Копленда «Ласковая земля», главную партию в камерной опере Густава Хольста под названием «Странствующий ученый» и Элси Мэйнард в великолепной постановке «Йомена-гвардейца» Гилберта и Салливана. Эти роли, так же как и джазовые импровизации, давали мне возможность выступать не перед преподавателями и сокурсниками, а перед настоящими зрителями. Очень пригодились уроки танца и театрального мастерства. Если бы я поступила в Истмен или Джуллиард, у меня бы не было возможности изучать драматическое искусство: учебные курсы разных факультетов консерваторий тогда не пересекались. Позже поняли, что профессиональные певцы должны быть еще и актерами, и правила изменились, но к тому времени я уже окончила учебу.

В качестве специальности я выбрала музыкальное образование. Родители мои, люди неизменно практичные, считали, что ремесло прежде всего должно обеспечивать кусок хлеба. Они верили в мои певческие способности, но в то же время давно имели дело с музыкой и знали, сколько талантливых сопрано не достигают карьерных вершин, а то и вовсе прозябают без работы. Если мои грандиозные мечты не осуществятся — а вероятность очень велика, — надо же будет как-то зарабатывать на жизнь. Могу сказать одно: я счастлива, что мне удалось стать певицей, ибо даже самые тяжелые моцартовские партии — сущий пустяк по сравнению с семестром работы школьным учителем. Восьмиклассники с их ломающимися голосами и играющими гормонами по сей день остаются для меня одним из серьезнейших жизненных испытаний. Я всегда с почтением относилась к профессии моих родителей, мне казалось, я понимаю ее специфику, но только проведя несколько уроков сама, я осознала, какой это тяжкий труд — преподавать в государственной школе. Когда мой брат Тед, продолжив семейную традицию, стал учителем, я была искренне восхищена.

Моя учеба в Потсдаме подходила к концу, и я очень переживала предстоящее расставание с Пат, но она мягко, хоть и настойчиво вытолкнула меня из гнезда. «Ступай и учись новому у других», — уговаривала она. Я любила Пат, ценила все, что она для меня сделала, и напомнила ей, что многие певцы всю свою карьеру остаются верны одному учителю. Но она была непреклонна. С ее благословения и после долгих понуканий я отправилась продолжать образование в Истмен.

Неожиданно для всех, и в первую очередь для самой себя, на первом прослушивании в Истмене я получила партию Церлины в «Дон-Жуане». Я впервые участвовала в полноценном оперном спектакле и испытывала настоящий восторг, выходя на сцену Истменского театра, в котором провела так много времени в детстве. Это была невероятно амбициозная постановка; предполагалось, что баритон приподнимет меня в танцевальной сцене, и мы как сумасшедшие репетировали ее в Христианской молодежной ассоциации на другой стороне улицы. За свою карьеру я спела все три женские партии в «Дон-Жуане», и начинать действительно следовало с Церлины, с ее «Vedrai carino» — настоящей жемчужины оперного искусства. Самая сложная партия — Донна Анна, у нее две превосходные сцены и один из величайших аккомпанированных речитативов. Да Понте с Моцартом изображают ее противоречивое чувство к Дону Оттавио, затем искусно дают нам понять, что ухаживания Дон-Жуана пробуждают в ней затаенную страсть, после чего следует убийство ее отца, позор и печаль. Характер Донны Эльвиры (в партии которой я не слишком удачно дебютировала в Ла Скала) более очевиден: она отличается неуемным темпераментом и являет собой вопиющий случай рокового влечения. На протяжении следующих десяти лет Моцарт оставался краеугольным камнем моего оперного репертуара, в результате я спела девять разных моцартовских партий в различных постановках. Графиня в «Женитьбе Фигаро» стала моим дебютом — впервые, еще студенткой, я спела ее на музыкальном фестивале в Аспене, а затем в Хьюстоне, в Метрополитен, в Париже, в Театре Колон в Буэнос-Айресе, в Сан-Франциско, на обоих фестивалях Сполето, в канадском Гамильтоне, я пела ее на фестивале в Глайндборне, в Женеве и Чикаго. Если кому-то требовалась Графиня, звали меня: благодаря этой роли я стала известной, выступив в 1991 году на праздничном концерте в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта. Честно говоря, сама я выбрала бы для дебюта на лучших сценах мира Берио, Пуччини, Берлиоза или Стравинского, что угодно, только не Моцарта. Исполнение Моцарта требует совершенного, кристально-чистого голоса, то есть постоянных усилий, без которых я предпочла бы обойтись, но теперь, оглядываясь назад, я благодарна судьбе за этот репертуар, ведь он помог мне сохранить голос.

На том начальном этапе карьеры мне приходилось петь тщательно и аккуратно, оберегая юношескую прелесть и живость вокала, в то время как произведения других композиторов — драма в полный голос в сопровождении громкого оркестра — измотали бы меня раньше срока, и сейчас я бы слышала от оперных продюсеров лишь: «Премного благодарны, но ваш голос дрожит, и высокие ноты вы не тянете». Чистое везение — попасть в требовательные, но бережные руки Моцарта.

В то время оперным факультетом в Истмене руководил дирижер Ричард Перлман. Помню, как на занятии, посвященном Марии Каллас, он поставил нам ее запись. Он был знаком с ней лично и обожал рассказывать, как один раз во время репетиции в Далласе предложил ей какао. Дива отказалась: «Спасибо, голубчик, но от шоколада у меня прыщи вскакивают». История меня поразила — не столько ответ Каллас, сколько благоговение Перлмана перед ней. Даже по прошествии многих лет нельзя было не заметить, сколь сильное впечатление она произвела на молодого дирижера. Все сопрано в классе сидели и думали: «Ничего себе! Вот это да!» Мы слушали пение, а он утверждал, что ее голос прекрасен, — именно утверждал, как будто это доказанный факт, а не субъективное мнение. Когда я впервые услышала записи Каллас — то же касается и Элизабет Шварцкопф, — я не поняла, почему все ими так восхищаются, обе показались мне не самыми выдающимися певицами. Голос Каллас звучал неприятно, слишком резко и остро, он походил на стальную иглу и вибрировал на высоких нотах, а пение Шварцкопф, несмотря на прекрасный голос, представлялось шероховатым и эксцентричным. Но так часто бывает — прелесть необычного, незнакомого понимаешь не сразу. Некоторые голоса начинаешь любить за их недостатки, за их странность и, самое главное, за то, что их можно узнать с первой ноты. Долго и внимательно слушала я записи этих двух сопрано, пока наконец не отдала им свое сердце, как и миллионы других поклонников. Вероятно, во время учебы я особенно чутко улавливала чужие шероховатости, потому что пыталась отшлифовать свои собственные. Однажды Арлин Оже сказала Джону Мэлою, моему истменскому преподавателю, что из меня выйдет толк, если мне удастся отполировать технику. Я была талантлива и прилежна, но пока только училась пению, и, чтобы достичь высот, мне нужно было немало потрудиться, чтобы почувствовать себя настоящей певицей. И хотя некоторые мои выступления в Истмене удались, случались и провалы, самый худший из которых — мое первое прослушивание для национальной программы поддержки молодых талантов под эгидой Метрополитен-опера.

Аккомпанировал мне мой приятель Ричард Бадо, тоже студент Истмена. Память у меня уже тогда была натренированная, что — с моей-то манерой откладывать до последнего — сослужило мне плохую службу. Я выучила арию Памины «Ach, ich fiihl's» из «Волшебной флейты» за неделю до прослушивания. В зале сидели мои родители и друзья; строгое жюри, представлявшее Метрополитен, расположилось в самом центре. Я была наглажена, напомажена и загримирована, но стоило мне взглянуть на людей, которые меня любили и болели за меня, и тех, кто готов был дать мне шанс, — и самообладание покинуло меня. Я с места не могла сдвинуться от страха и мечтала лишь об одном: упасть в обморок и провалиться сквозь землю. Столько нервных певцов жаждут провалиться в эту несуществующую дыру на сцене, что я только удивляюсь, почему концертные залы по всему миру наконец ее не пропилят. «Ach, ich fiihl's» — ария необычайно пронзительная, большую часть которой нужно петь очень тихо.

Именно это пугает меня больше всего: обнаженные чувства. Не фейерверки, не фиоритуры, не скачки, не трели или грудные звуки — на этом я собаку съела. Ужасало меня спокойное, мягкое пение негромким голосом. От него меня прошибал холодный пот. Тогда я чуть ли не впервые столкнулась с арией подобного рода, и надо же было додуматься выбрать именно ее для столь важного прослушивания. Горло у меня сжалось, дыхание перехватило, и голос чудовищно дрожал. Мне не забыть, как сникли мои родные, а на лицах зрителей появилось выражение неловкости. Ричард Бадо позже признался, что хотел встать посреди моего выступления и сказать: «Давайте прервемся. Она может спеть намного лучше, по-моему, нам лучше попробовать на будущий год».

Все закончилось, а я, кажется, еще сто лет стояла на сцене с зажатым в тисках горлом: у меня случился первый настоящий личностный кризис. Я перестала понимать, зачем вообще учусь в аспирантуре, и отправилась за помощью к университетскому психотерапевту. Что я действительно умела, так это угождать другим и поступать таким образом, чтоб читать в их глазах всяческое одобрение. Я так вжилась в роль хорошей девочки, что, когда однажды прогуляла репетицию оперы ради концерта Бонни Райт, получила вместо удовольствия жуткий приступ тошноты. Я была хамелеоном — перевоплощалась в того, кого хотели во мне видеть окружающие, причем далеко не только мои родители или учителя. Я вела себя так даже с абсолютно незнакомыми людьми. После того загубленного прослушивания я как будто очнулась — и начала осознавать, кем на самом деле являюсь и чего, собственно, хочу. Именно тогда музыка стала моим призванием, и я начала относиться к своей карьере со всей ответственностью. Такое нередко случается с начинающими артистами, и это не похоже на волшебное превращение, скорее на начало новой жизни. Джон Мэлой очень поддерживал меня в тот период, уверял, что все получится, и я ему верила.

Как бы ни было мучительно сражаться со своими страхами, мне никогда не приходила в голову мысль все бросить. Родители воспитали меня бойцом, приучили никогда не сдаваться. В нашей семье не принято опускать руки или сворачивать на полпути. Философия моей матери гласила: можешь заниматься чем угодно, но бросать нельзя, неважно, идет речь о спектакле, игре на фортепиано или лошадях.

Оглядываясь назад, я понимаю, что кризис был неизбежен. Он все равно случился бы — не на прослушивании в Метрополитен, так позже. Желание всем понравиться мешало мне развиваться. Мне нужно было встряхнуться и начать задаваться вопросами, ответы на которые помогли бы двигаться вперед. В конце концов я убедилась, что люблю музыку, в особенности пение, и мне нравится этим заниматься. И я перестала чересчур беспокоиться о том, что думают другие. Это так просто, но для меня было совершенно новым ощущением.

В 1981 году мои родители развелись, а зимой 1983-го у мамы и ее второго мужа Джорджа Александра родился мальчик, мой брат Джорди. Я приехала в больницу, и меня даже позвали в палату в кульминационный момент. Только подумать, моя сорокапятилетняя мать рожала четвертого малыша! Тогда-то я и поняла, что обязательно когда-нибудь сама заведу детей. Сегодня этот ангел с вьющимися белокурыми локонами изучает пение и может поспорить размерами с Брином Терфелом. Прошлое лето он провел со мной в Лондоне — хотел выяснить, подходит ли ему стиль жизни оперного певца. У него, безусловно, есть талант, но только время и его страстное желание петь покажут, так ли это.

Именно тем летом я впервые поехала на музыкальный фестиваль в Аспен — петь и учиться. Это было чудесное время: голубое небо, серьезные музыканты, бесконечные возможности. Я каждый день проезжала семь миль на велосипеде до Марун-Беллз и обратно. Места там необыкновенной красоты. После рочестерской зимы лето в Аспене — удивительный подарок, так что каждый год я с нетерпением ждала, когда же можно будет собрать чемодан, взять велосипед и отправиться туда снова. Я подавала заявки на участие во многих летних программах, но меня приняли только в Аспене и Сполето. У меня вообще весьма внушительная история отказов, но в итоге мне всегда идеально подходило именно то место, где давали зеленый свет.

Два лета в Аспене я училась у Джен Де Гаэтани. Помимо всего прочего, она являлась для меня прекрасным образцом профессионального музыканта. Она обожала музыку и была так предана своему искусству, что могла расплакаться от избытка чувств во время мастер-класса. Набиваясь в ее гостиную, мы, студенты, ощущали себя членами некоего тайного общества; там мы пели друг для друга и шепотом обсуждали нюансы текста, динамику и резонанс. Там я познакомилась с Эдом Беркли, и он пригласил меня исполнить партию Секстон в опере Конрада Сузы «Трансформации», основанной на поэзии Энн Секстон; это была одна из лучших театральных постановок в моей жизни. Мы проводили целые дни за чтением и анализом стихов. На следующее лето мне дали роль Графини в «Женитьбе Фигаро», и меня услышал директор фестиваля Хорхе Местер. Он предложил мне продолжить обучение в Джуллиарде, который стал следующей ступенью в моем образовании. Никогда не угадаешь, кто будет сидеть в зале или в оркестровой яме и в чьих руках окажется твоя судьба, — да, в моей работе удивительные сюрпризы на каждом шагу.

 

ГЛАВА 3

УЧЕНИЧЕСТВО

Руководила оперным факультетом в Джуллиарде Эрика Гастелли, невероятно элегантная итальянка, которая всегда потрясающе выглядела, и как будто без всяких усилий. Стоит мне подумать об Эрике, как я тут же вспоминаю ее неизменное ожерелье из огромных кусков золотого янтаря. На первый же гонорар я купила себе янтарное колье. Людям свойственно перенимать чужие яркие черты, тем самым меняя свой характер. Шла ли речь о стиле Эрики Гастелли, способности Элизабет Шварцкопф к языкам или умении Беверли Силлз привлекать публику, я всегда присматривалась к достоинствам других и старалась воспитать их в себе. Мы с однокурсниками копировали сильный итальянский акцент Эрики и высмеивали собственные прически или одежду в ее манере: сначала покачивание пальчиком: «О, Рене…» — и следом: «Как вам вообще пришло в голову напялить это ужасающее платье?»

Эрика сама позвонила мне сразу после того, как я вернулась домой из Аспена, и объявила, что меня приняли в Джуллиард: «Мы бы хотели, чтобы вы спели Мюзетту в "Богеме"». Она говорила очень низким голосом, очень официально — от такого тона вытягиваешься по струнке, даже если слышишь его по телефону, а отвечать следует неторопливо и с достоинством. Но в тот момент мне было не до церемоний. Я выронила трубку и принялась носиться по дому с воплями: «Джуллиард! Джуллиард!» Мама, равно как и Тед с Рашелью, оказались дома, и все они тоже стали кричать. Это был настоящий бедлам; он повторялся еще раза три-четыре после особенно важных телефонных звонков. Опомнившись, я кинулась на кухню и подобрала трубку с пола, уверенная: если Эрика еще ждет у телефона, она наверняка сообщит мне, что Джуллиард передумал. Однако Эрика ничуть не удивилась — как я узнала позже, она вообще никогда не удивлялась.

Существовавшая тогда в Джуллиарде учебная программа для аспирантов называлась «Американский оперный центр». Я была счастлива, что поступила туда, — в том числе и потому, что обучение было бесплатным. Два с половиной года я могла посещать любые языковые классы, изучать вокал, участвовать в оперных постановках, развивать музыкальные способности и дикцию. Платить нужно было только за комнату и еду. Жить в Нью-Йорке и оплачивать учебу мне было бы не по карману. В лучшем случае я бы могла позволить себе время от времени взять урок вокала или несколько практических занятий, но никогда в жизни не освоила бы столько полезных вещей. Мне еще очень многому предстояло научиться.

Отец, ставший свидетелем моего душевного кризиса после провала на прослушивании в Мет и буйной поры взросления, который за этим последовал, отговаривал меня от переезда в Нью-Йорк. «Все кончится тем, что ты прыгнешь с моста», — предупреждал он. Ему казалось, что огромный город не самое подходящее для меня место, — но мне там понравилось. Вместе с другими оперными певцами я подрабатывала в Рокфеллеровском центре — мы помогали юридической конторе вести крупное дело об асбесте, на котором мой дедушка мог бы изрядно выгадать. В нашем лице фирма получила образованных, надежных и честных сотрудников, взамен нам предоставили свободный график. На своих предыдущих подработках я приобрела отличные секретарские навыки, научилась печатать вслепую; вероятно, мне помогла хорошая зрительно-моторная координация глаз и рук, развившаяся за годы игры на фортепиано. Эта работа помогла мне в полной мере оценить все, что предлагал Джуллиард. Также я зарабатывала выступлениями в нью-йоркских церквях, привлекавших студентов, дабы внести свежую струю в любительские хоровые коллективы.

Предполагалось, что Хорхе Местер будет дирижировать постановкой «Богемы» с моим участием, а Грациелла Шутти, только покинувшая сцену, выступит режиссером. Конечно, это она должна была бы петь Мюзетту, я же была чем-то вроде эрзаца. Невероятная застенчивость мешала мне изображать чарующую властность соблазнительной Мюзетты. Шутти в конце концов воздела руки и воскликнула: «Я не знаю, что делать с этой девушкой!» Тут вмешался мой любимый репетитор Убальдо Гардини. Убальдо работал со мной часами. «Почему тебе так необходимо нажимать на эту ноту?» — сетовал он, когда я вытягивала верхнее ля в «Dove sono». По сей день я следую его совету: «Пой перед зеркалом. Если выглядишь смешно, значит, поешь неправильно». Моя Мюзетта довела его, так же как и Шутти, до белого каления, в итоге он потребовал: «Просто пройди по сцене, виляя бедрами». Но я не могла сделать даже этого. Мюзетта, между прочим, знаменитая кокетка, а я всего лишь скромная девушка из провинции. Разговаривать я еще худо-бедно научилась, но с походкой дела обстояли скверно. При этом я не сомневалась: стоит мне надеть костюм — и все будет прекрасно. В те времена я могла стать Мюзеттой, только если выглядела как Мюзетта. Мне необходимо было физически измениться, чтобы создать сценический образ. К счастью, я преодолела это. Умение быстро перевоплощаться — часть нашей профессии. Сегодня в моем расписании убийства, насилие, слезы и месть частенько следуют за перерывом на кофе. Мы должны быстро сглотнуть, а потом нырнуть и полностью раствориться в драматическом и эмоциональном языке оперы.

Но виляние бедрами и хлопанье ресницами в роли Мюзетты — сущий пустяк по сравнению с тем, что мне пришлось пережить в моей следующей джуллиардской постановке — «Таму-Таму» Джана Карло Менотти. Решусь ли я выйти на сцену с обнаженной грудью, вот в чем заключался вопрос. «Таму-Таму» открывается следующей сценой: семейство читает газету и обсуждает трагические события в стране третьего мира, о которой никто прежде не слышал. Тут раздается стук в дверь, и люди, о которых они только что читали, возникают на пороге в своих юбочках из травы. Я играла мать семейства, и в какой-то момент одна из пришедших девушек, облаченная лишь в бусы и прикрытая длинными волосами, должна была поменяться со мной костюмами, — следовательно, мне предстояло раздеться. Назревал скандал. Мой учитель вокала вошел в кабинет нового президента Джуллиарда Джозефа Полизи и заявил: «Ни при каких обстоятельствах мою студентку не заставят выступать в чем мать родила. Должно найтись другое решение!» В итоге на меня надели боди с нарисованными сосками. Кто же мог предположить, что нарисованные соски будут смотреться из зала куда более реалистично?

Мои воспоминания о Джуллиарде делятся на две обособленные части. С одной стороны, это школа, постановки, в которых я участвовала, новые друзья и мои любимые репетиторы по дикции Том Грабб, Коррадина Капорелло и Кэтрин ЛаБуфф. С другой — Беверли Джонсон. Конечно, я благодарна Джуллиарду, давшему мне возможность поработать с ней. Но Беверли так быстро стала значить для меня в сотни раз больше, чем любая школа, что когда я думаю о ней, то воспринимаю не как часть Джуллиарда, а просто как часть моей жизни.

Все студенты Джуллиарда должны были найти себе преподавателя пения, причем непременно с факультета. Беверли тогда преподавала еще и на Музыкальном фестивале в Аспене, и я решила с ней посоветоваться. Не прошло и пяти минут, а я уже выполняла под ее руководством наклоны, параллельно выслушивая ответы на свои вопросы. Так все и получилось. Мы нашли друг друга. Я хотела получать подробные инструкции, как раньше у Пат Мисслин, и нашла их на ковре в гостиной Беверли.

У Беверли была отличительная черта — очень длинный подбородок, и, сколько я ее знала, она вечно пыталась его спрятать. Вскоре после нашего знакомства она решила никогда больше не фотографироваться. Это была очень стройная женщина с такой прекрасной осанкой, что со спины ей давали лет двадцать пять, но никак не восемьдесят. Возможно, она не очень преуспела в маскировке своего подбородка, но возраст скрывала как никто.

Беверли была не самым популярным педагогом, когда мы начали работать. На преподавателей тоже существует мода, и Беверли к тому времени не раз прошла все стадии, от репетитора, с которым все хотели заниматься, до последнего номера в списке, и снова наверх, и снова вниз… Мне повезло познакомиться с ней, когда она была немодной и могла уделять мне больше времени.

Хотя Беверли изучала пение, специальностью ее было фортепиано. Сначала в Джуллиард пригласили преподавать ее мужа, певца Хардести Джонсона. Вскоре, в 1964 году, она к нему присоединилась. Поскольку изначально она была пианисткой, а не певицей, к голосу у нее было довольно рациональное отношение, она придирчиво изучала его и прекрасно разбиралась в технической составляющей пения.

Мне следовало еще поработать над техникой пения, а она прекрасно в этом разбиралась и делала упор на физиологию, — в общем, мы с полуслова поняли друг друга. Выполняла ли я наклоны и разработанные ею дыхательные упражнения или мы просто общались, всегда у меня сохранялось ощущение, что мы подходим друг другу как ключ с замком. Я проработала с Беверли шестнадцать лет, и у меня нет никаких сомнений в том, что для моей певческой карьеры она сделала больше, чем кто-либо другой.

Конечно, Беверли была не единственным педагогом, требовавшим от учеников выполнения странных на первый взгляд заданий. На одном мастер-классе я должна была петь перед аудиторией лежа на полу. Другой преподаватель заставил меня сначала прислониться к стене, затем наклониться над пианино и, наконец, петь, согнувшись пополам и касаясь пола. Учителя готовы были, кажется, прибегнуть к любым ухищрениям, лишь бы избавить тело от напряжения в одних областях и придать ему силу и энергию в других. Такая координация технически сложна, она требует физического и психологического напряжения, полной отдачи, только тогда отдельные элементы встанут на положенные им места. Беверли, бывало, говорила, что напряжение в верхней губе может погубить голос на весь день, — самой бы мне наличие подобной связи никогда и в голову не пришло. Она посоветовала мне прижимать верхнюю губу пальцем, когда пою, и звук вдруг высвободился. Невероятно, но я действительно слышала разницу. За пение отвечает множество разных мышц, все их упомнить, а тем более контролировать — задача непосильная, поскольку большинство сокращаются непроизвольно.

У Беверли рядом с пианино — среди стопок нот хранился потрепанный экземпляр «Анатомии» Грэя. Она частенько доставала его, чтобы объяснить какую-нибудь деталь голосового механизма. «Видишь?» — спрашивала она, постукивая по странице. Она показывала мне рисунки глотки и гортани, надгортанника, мягкого и твердого нёба, диафрагмы и ротовой полости. Для начала мне необходимо было усвоить принципы дыхания и поддержки. Осваивать дыхание следовало постепенно, в три этапа. Я должна была научиться правильно вдыхать и рационально использовать пространство в легких и теле; как можно лучше контролировать выдох; оптимально поддерживать дыханием звук. Если дать телу вдохнуть как можно больше воздуха, вы почувствуете себя свободнее и выпустите напряжение, а грудная клетка расширится. Попросите обычного человека глубоко вдохнуть: он поднимет плечи и грудь, втянет живот, побагровеет, а вены у него на шее вздуются — согласитесь, не самый подходящий вид для извлечения прекрасных звуков. Поэтому певцы учатся расслаблять мышцы брюшной стенки и спины, не напрягаться (насколько это вообще возможно), их диафрагма должна непроизвольно расслабляться, чтобы легкие максимально наполнялись воздухом. Решающим здесь является расслабление межреберных мышц, благодаря чему грудная клетка расширяется и немного приподнимается. Грудь вздымается, тогда как плечи и шея остаются расслабленными. Повторяю, все это нужно делать, стараясь вообще не напрягаться. Освободитесь, расслабьтесь! Вообразите, что ваш торс — это бочка, начните со слабого вдоха, ослабьте напряжение в шее, высвободите место во рту и в носу, не вдыхайте воздух, сбросьте напряжение во рту и носу — подобные инструкции помогли мне развить правильное дыхание.

Пункт второй касался техники контроля дыхания, позволяющей эффективно использовать строго необходимое количество воздуха в каждом конкретном случае, в зависимости от того, длинная это фраза или короткий властный крик. Как ни странно, низкие звуки требуют больше воздуха, чем высокие. Да-да, медленные вибрации в нижнем регистре заставляют тратить воздуха больше, нежели стремительные колебания верхнего до. Представьте, что вы свистите или дуете в бутылки разного размера, — конечно, это совсем разные ощущения. Поток воздуха на высоких нотах более концентрированный. Певцу требуется время и физическая мощь, чтобы развить глубокое непрерывное дыхание, как у пловца; пение длинной фразы Рихарда Штрауса можно сравнить с погружением под воду.

Третья часть — поддержка дыхания — является одновременно самой сложной и самой спорной в дыхательной технике. Это одна из главных деталей певческой головоломки, которыми поделилась со мной Беверли. Споры о том, как лучше поддерживать голос, не смолкают, но очевидно, что именно поддержка позволяет певице «культурно кричать» три часа кряду без ущерба для здоровья, если певица правильно использует свое тело и поддерживает голос дыханием, то ощущение, что горло попало в тиски, ей незнакомо. Мой отоларинголог доктор Дэвид Славит не устает поражаться, как мы поем часами, — после такого кровь должна горлом идти, а у нас на следующий день связки, как у младенца: никакого покраснения, напряжения или припухлости. Со спортивными фанатами этот номер не проходит: после ударного матча они хрипят, а то и вовсе теряют голос. Драматические актеры пользуются поддержкой, как и мы, иначе они просто не справились бы с нагрузкой и не смогли бы давать по восемь представлений в неделю; правда, в последнее время в спектаклях все чаще используют технику для усиления звука. Певцы же отдыхают между представлениями, нашему голосу, совершающему воистину геракловы подвиги, нужен хотя бы день передышки, ведь тяжелоатлеты не тренируются по системе бегунов. Любопытное наблюдение: чем голос сильнее, тем больше он нуждается в отдыхе. Мой же лирический тембр реже задействован в «экстремальном пении», ежедневные тренировки ему только на пользу и позволяют сохранить главное — гибкость.

Довольно просто объяснить, как я поддерживаю свой голос, но на практике это трудный, плохо поддающийся контролю процесс. Сделав оптимальный вдох и расширив по возможности максимально большую часть торса, я не позволяю мышцам снова сжаться. «Не позволяю» — здесь ключевое слово: если я буду тужиться дальше, то потеряю дыхание и создам напряжение в горле; если же дам мышцам вернуться в исходное положение слишком быстро, дыхание собьется и мне не хватит воздуха даже на короткую вокальную фразу. Еще одна немаловажная деталь: сохранять межреберные мышцы расширенными и не давать грудной клетке сжаться. Этой технике я научилась, наблюдая за другими певицами, — не случайно карикатуристы так часто изображают оперных див с грудью колесом. Если мне удобно петь, я представляю, что всю работу осуществляют мой торс и дыхание, тогда как горло абсолютно расслаблено. Годы экспериментов и постоянная практика научили меня этому, и теперь я даже могу петь в высокой тесситуре.

Постигая, как работает мое тело, я не забывала и о занятиях музыкой, а также об освоении азов актерского мастерства. Все это требовало огромного количества времени, энергии и усилий. Конечно, порой на свет появляются феноменально одаренные счастливчики — они просто открывают рот, и раздается чудесное пение. Но даже самый великий талант должен заботиться о своем инструменте. Все когда-нибудь ломается, и если певица не может привести себя в рабочее состояние, она быстро окажется на обочине.

Я давно уже смирилась с тем фактом, что принципы пения можно объяснить за десять минут, а освоить их удается лишь за десять лет. Эту нелегкую работу я начала еще в средней школе. Каждый учитель помогал мне продвинуться дальше, найти что-то новое в известных концепциях; нередко я усваивала теорию, проверив ее практикой, а иногда понимание приходило по наитию. Обучение пению не похоже на ровную прямую дорогу, приходится блуждать в тумане, пока не наткнешься на истину.

Подобно большинству певцов, я работаю над каждой нотой, над каждой мелочью, голос для меня — это мозаика, создаваемая из крошечных деталей шаг за шагом. Головоломка, да. Поскольку я не была рождена, чтобы петь, мне пришлось разбираться во всех тонкостях работы моего инструмента, и я научилась трезво оценивать его слабые и сильные стороны. Я выработала технику, которая позволяет мне хорошо петь независимо от самочувствия. Кто-то сказал однажды, что выпадает не больше семи дней в году, когда поешь легко и естественно, и это как раз те дни, когда у тебя нет выступлений. Наша задача — научиться петь в остальное время.

В начале второго года в Джуллиарде передо мной встал выбор: я могла остаться, продолжить работу с Беверли и спеть главную партию в «Мирей» Гуно или же воспользоваться Фулбрайтовским грантом и уехать в немецкий Франкфурт. Я всегда свято верила в прослушивания. Конечно, я прекрасно понимала, что в большинстве случаев шансы мои равны нулю, но почему бы не попробовать? Если повезет, тогда уже спокойно поразмыслю о дальнейших планах. Что бы ни предлагали — грант, участие в конкурсе, стипендию, — я никогда не отказывалась. Для меня это было очевидно, как таблица умножения. Я должна сделать это, должна попробовать. «Должна» — вот моя ежедневная диета на протяжении всей жизни. И соискание Фулбрайтовского гранта стало простой составляющей этой диеты.

Мой истменский преподаватель Джон Мэлой, входивший в том году в фулбрайтовскую комиссию, настоятельно рекомендовал мне соглашаться на стипендию. Беверли не менее настойчиво убеждала меня остаться и продолжить наши занятия, по-матерински беспокоясь, что ни я сама, ни мой голос еще не готовы для мировой сцены. Певцам очень сложно получить стипендию Фулбрайта. И хотя я предпочла бы поехать во Францию или Италию, основной поток вокалистов принимала Германия. Кроме того, в Германии я могла брать уроки у прекрасной Арлин Оже, с которой познакомилась в Аспене и которая любезно согласилась принять меня в качестве студентки.

Как и всегда, я начала с изучения общественного мнения. Советоваться с окружающими, прежде чем принять важное решение, для меня такой же ритуал, как перед выступлением нагонять страх на близких. Джен Де Гаэтани сказала, что грех упускать такую возможность. «Я так жалею, что не выучила ни одного иностранного языка», — добавила она. Я поговорила с родителями, с друзьями, с бойфрендом. Я выслушала всех — и самостоятельно приняла решение. В конце концов, даже если бы все в один голос советовали мне остаться, я бы все равно уехала. Забавно, но я почти никогда не сомневаюсь в собственном выборе и, как бы ни жаждала советов, прислушиваюсь исключительно к внутреннему голосу, особенно если речь о работе. Интуиция и жизненная стойкость стали краеугольными камнями моей карьеры.

Поцеловав родных, я взошла по трапу, уверенная, что поступаю правильно, но едва убрали шасси, меня охватило отчаяние. Что я наделала? Совсем с ума сошла? Я застенчива, ненавижу одиночество, ни слова не знаю по-немецки. Хорошо, что самолеты не разворачивают на полпути, в противном случае я не преминула бы вернуться домой и устроиться секретаршей.

Во Франкфурте я первым делом разыскала Арлин. Еще в Аспене она предупредила меня: «Прекрасно, что ты решила приехать, но имей в виду, времени у меня на тебя будет совсем мало. Карьерный взлет, понимаешь ли». Незадолго до этого Арлин спела на бракосочетании принца Эндрю и Сары Фергюсон и неожиданно стала очень популярной в Соединенных Штатах. Несмотря на это, она пообещала: «Раз шесть за год я приеду точно, тогда и поработаем». Я и этому была рада и, разумеется, согласилась.

На наших занятиях она сравнивала голос с гостиницей, где каждый тон занимает свой этаж. Моя задача — найти оптимальное место, позицию, пространство для каждого из них. Уж она-то знала в этом толк. С технической точки зрения Арлин пела лучше всех, кого я слышала. У нее полторы сотни записей, и все они близки к совершенству; особенно хороша ее Констанца в «Похищении из сераля».

Аналогия с этажами помогла мне осознанно выровнять диапазон голоса. Одна из первейших задач певца, стремящегося развить оперный голос, — петь мягко и ровно, без пауз и резких скачков. Типичный пример таких скачков — высокое, заунывное пение йодлем, прославившее Хэнка Уильямса-старшего. Йодль — вокал с утрированными переходами между регистрами, очаровательная манера альпийских пастухов и легенд кантри, — но у оперных певцов она, мягко говоря, не приветствуется. Наши скачки должны быть едва заметны, но это не значит, что мы можем обходиться вовсе без них. Учитель стремится расширить диапазон певца и одновременно создать ровный звук на всем протяжении, от верхнего до нижнего регистра. Для описания модуляционных точек (обычно их две) мы используем слово passaggio, что по-итальянски значит «пассаж». Певец должен стараться, чтобы пассаж выходил мягким, плавным. На всем диапазоне от полутора до трех Октав оперный певец, в отличие, скажем, от поп-исполнителя, должен производить однородный звук, чтобы публика не слышала ни единого скачка. Звук также должен быть красивым — поп-певцы об этом даже не задумываются. Оперный голос должен литься свободно и естественно — и это самое сложное.

Мой голос подобен песочным часам. Дно широкое и толстое, и цвет там темнее и насыщеннее. Осуществляя переход от ми-бемоль к фа-диез, я представляю, что звук сужается, как горловина песочных часов. Passaggio должен быть тонким и целенаправленным, тут нельзя давить — вы же не станете сжимать хрупкий стеклянный переход между сосудами часов. Когда голос достигает верхних нот, звук раскрывается. Здесь теплее цвета и больше пространства. Все голоса разные, есть такие, которые вполне можно сравнить с колонной, прямой и ровной снизу доверху, но мой ключевой образ — это изгиб, passaggio.

Коварные пассажи доставляют неприятности многим певцам. Они пытаются осуществить переход к головному регистру с помощью механизма смешанного голоса, чересчур напрягая мышцы, при обратном же переходе голос становится усталым и слабым. В молодости, конечно, сил и энтузиазма с избытком, но лет через десять они обнаруживают, что пустяковая, казалось бы, проблема разрушила карьеру. Переходные ноты между грудным и средним регистрами также сложны, особенно для меццо-сопрано. Когда говорят, что у певицы два или три голоса, это значит, что она резко «переключает» регистры, как скорости в машине, — что хорошо для драматической выразительности или Хэнка Уильямса-старшего, но никак не рекомендуется для классического оперного голоса.

Я восхищалась Арлин не только как певицей, но и чисто по-человечески. Она была принципиальна и предельно честна. На одном из первых занятий она предупредила: «Я постараюсь научить тебя всему, что знаю и умею, но продвигать не стану: вы, молодые, и так дышите мне в спину. Карьерой занимайся сама».

Скажи так кто другой, я бы обиделась, но Арлин просто констатировала факт, сразу обозначила, что готова для меня делать, а что нет. Мне понравилась такая прямота, к тому же меня устраивали уроки, целиком посвященные творческой составляющей: я могла хотя бы на время забыть о делах. Вообще говоря, Арлин весьма поспособствовала моей карьере, ведь ее имя оказалось в списке моих наставников.

В том же году в Германии я познакомилась с канадской сопрано Эдит Вине; это стало совершенно новым для меня опытом. Эдит была фантастически популярна в Германии, и я проникла на репетицию «Военного реквиема» Бриттена, в котором она пела сопрановую партию. Сидя в первом ряду вместе с горсткой других счастливчиков, я испытывала настоящее блаженство и сияла от радости в течение всей репетиции. Когда все закончилось, Эдит Вине подошла ко мне и спросила: «Кто вы?» Я представилась, и тогда она сказала: «Мне нравится ваше лицо. И мне было приятно видеть вашу реакцию. Как я могу вас отблагодарить?» И эта чужая, незнакомая женщина села рядом со мной и составила список самых известных немецких импресарио. Потом она подробно проинструктировала меня, как следует себя вести и с чего начинать певческую карьеру. Удивительное везение — мне подарили две драгоценные половинки, из которых оставалось только сложить гармоничное целое.

В школе я учила французский, но в Германии от него, конечно, толку было мало. Поэтому, пока не начались занятия вокалом, я месяц изучала немецкий в Институте Гёте на Рейне. В гордом одиночестве, с двумя чемоданами (все мои пожитки на целый год), я прибыла на поезде из аэропорта в свою комнату, снятую у милой пожилой четы. Когда я отправилась прогуляться по городку, меня, американку, заприметил с трудом изъяснявшийся по-английски местный нахал и пригласил на чашку кофе.

Я отхлебнула Sprudel и закашлялась, потом он ушел, а я собиралась съесть Brotchen, но официантка чуть не шлепнула меня по рукам. Почувствуйте себя бедной голодной Дороти с дороги из желтого кирпича, которая получила от яблони выволочку, стоило ей потянуться за яблоком! Естественно, я не поняла ни слова, когда она попыталась растолковать, что, в отличие от Америки, здесь за хлеб нужно платить. Остаток дня я просидела в своей комнате, а утром отправилась на занятия.

Мне очень нравилось в Институте Гёте, нравилось учить язык и общаться с другими студентами из разных стран. А за день до выпуска преподаватель отвел меня в сторонку и сказал, что я могла бы преуспеть на лингвистическом поприще, если моя певческая карьера не сложится; мне, конечно, было очень приятно. В общем, вооруженная, как мне казалось, вполне сносным немецким, я отправилась во Франкфурт, где до начала музыкальных занятий мне предстояло месяц пожить в немецкой семье. В первый день я, помнится, думала: «Да это настоящий кошмар». Я не понимала ни одного слова, ни единого. А Шульцы не утруждались, не старались говорить медленнее или проще. Они просто жили своей жизнью: учили меня вязать, собирать грибы, зажигать на елке настоящие свечи, обсуждали искусство и науку, как будто я в состоянии была поспеть за ходом беседы. Мало-помалу я стала их понимать. К концу своего годичного погружения в языковую среду я весьма бойко говорила по-немецки, а в дальнейшем выучила язык еще лучше. Каждый раз, когда я приезжаю в Германию, друзья восклицают: «Да ты говоришь уже совсем как немка!» Думаю, когда база заложена, нейронам ничего другого не остается, как бегать. С годами я все лучше владею иностранными языками, независимо от того, насколько часто пользуюсь ими, то же происходит с музыкой. Однажды выученные роли со временем углубляются и отшлифовываются, даже если я их не повторяю, не пою и не вспоминаю о них между выступлениями. Меня завораживает мысль о том, что музыка — тоже язык, как немецкий или французский.

Простившись со своими новыми друзьями Шульцами, я переехала в общежитие, многоэтажный Studentheim; там я жила в крохотной комнатке, а ванную и кухню делила с другими студентами. В Высшей школе музыки я подружилась с английской пианисткой Хелен Йорк. Мы познакомились в первый же день занятий, и обе были счастливы возможности поговорить на родном языке. Мы без конца смеялись, ходили на концерты и в кафе, обсуждали музыку, дом и наше будущее, подшучивали над произношением друг друга. Позже Хелен не раз аккомпанировала мне на концертах.

Я поступала на оперный факультет Высшей школы, но провалилась. Отказ в очередной раз сослужил мне хорошую службу. Получить ценные наставления от оперных специалистов можно было и дома; мне же достался гораздо более ценный подарок — год изучения немецких песен с Хартмутом Хёллем. Я считала Хартмута гением, а его интерпретации песен Вольфа, Веберна и Шуберта, на которых мы учились, удивительными и нестандартными. Я горжусь возможностью изредка выступать с ним на одной сцене. Мы с Хелен готовы были заниматься с ним с утра и до ночи. И хотя подход Хартмута устраивал не всех, мне была симпатична его манера кропотливого изучения каждой ноты. Многие студенты кипятились: «Я не хочу делать так, как вы. У меня другой взгляд на эту фразу. Просто покажите схему, и я сам разберусь с интерпретацией». Но лично я по сей день использую его интерпретации как основу для своих собственных.

Казалось, в Германии удача ждала меня на каждом углу. В том году мне удалось позаниматься пением и с Райнером Хоффманом, вместе мы отыскивали в необъятном песенном репертуаре новые жемчужины. Позже он посоветовал мне обратить внимание на шубертовскую «Виолу», которая легла в основу моего шубертовского альбома и с которой я дебютировала в Зальцбурге совместно с Кристофом Эшенбахом. Целый год я пыталась удовлетворить сильнейший литературный голод, разбуженный во мне Пат Мисслин, а еще трижды в неделю по студенческому билету ходила в оперу за три-четыре доллара, осваивала новый репертуар и вбирала в себя всевозможные культурные впечатления.

Франкфуртской оперой тогда руководил дирижер Михаэль Гилен, поощрявший действительно революционные для своего времени постановки. Особой популярностью у зрителей пользовались спектакли Рут Бергхаус, а также «Аида», в которой главная героиня изображалась Putzfrau, то есть уборщицей, в современном Музее Древнего Египта. В финале публика визжала от восторга или негодования, даже драки вспыхивали — и это в опере! Аж дух захватывало. Больше всего мне нравилась «Каприччио» Штрауса. Я готова была смотреть спектакль, не понимая почти ни слова, ради последней сцены. Именно тогда я определила для себя, что такое хорошая оперная постановка. Мне важны убедительные характеры, сюжет, важно, чтобы происходящее на сцене брало за душу. Тогда как вокальные изъяны или переигрывание оперных див, исполняющих партии Мими или Графини, раздражают. Действо заканчивалось, я садилась на велосипед, ехала к себе в общежитие, напевая под нос фрагменты арий и мечтая однажды выступить на одной сцене с великолепными артистами, которых видела в тот вечер.

Профессионально я развивалась не по дням, а по часам, с личностным же ростом дела обстояли куда печальнее. Мне понадобилось полгода, чтобы освоить язык и начать общаться с другими студентами. Вскоре после моего приезда Арлин усадила меня рядом и объяснила правила игры: «Здесь каждый старается перещеголять других. Делай как тебе удобно, никто не станет порицать тебя за это. Не думай, что кто-то обидится, рассердится или позавидует, напористость здесь уважают». По крайней мере, я получила представление о том, с чем столкнулась. Крупнейшую победу я одержала в конце года у автомата с шоколадками, когда какой-то тип полез без очереди, а я протиснулась вперед и заявила: «Я подошла первая». И, прошу заметить, по-немецки! Германия преподала мне важный урок: если люди ведут себя агрессивно, не надо искать в этом скрытый смысл. Как только я поняла, что против меня лично никто ничего не имеет, жить мне стало гораздо проще. Я научилась ценить прямолинейность моих сокурсников. Если я была не в голосе, они честно говорили: «Сегодня ты поешь ужасно». В Джуллиарде то же самое шептали бы за спиной, но никто не рискнул бы открыто высказать свое мнение. Я предпочитаю знать правду, и в Германии я в любой момент могла ее услышать. Чувствительность — это одновременно дар и наказание. Если бы я не рыдала, слушая музыку, то вряд ли сумела бы вложить столько чувства в собственное исполнение. С другой стороны, когда у меня в детстве умерли крольчата, я так горевала, что чуть не отправилась вслед за ними. А когда на школьной вечеринке один парень выдохнул сигаретный дым мне в лицо, я думала, меня придется выносить на носилках. В Германии мне тоже довелось испытать шок. Один раз, когда я увидела на стене в общежитии иранский политический плакат, изображающий Четвертование. Нечто похожее я ощутила много лет спустя во время просмотра фильма «Повар, вор, его жена и ее любовник». И хотя я сознавала, что чудовищная жестокость мира неизбежно вызывает сильные эмоции, я вынуждена была признать — жить так дальше невозможно; надо спокойнее относиться к происходящему вокруг, не становясь при этом бесчувственным бревном. Я должна была обуздать свои эмоции, обрасти защитной броней. Это потребовало от меня не меньше физических усилий, чем научиться плавной смене регистров.

Конечно, иногда случаются события, способные раздавить кого угодно.

Если бы меня спросили, как я отношусь к Элизабет Шварцкопф, до того, как я оказалась на ее мастер-классе, я бы ответила: ради одной недели работы с ней стоило приехать на год в Германию. К тому времени Элизабет уже была моим кумиром, но когда в первый день она вошла в аудиторию и за две минуты поговорила с тремя студентами на трех разных языках, ни разу не запнувшись, я готова была пасть ниц. Это производило мощнейшее впечатление. С первого взгляда я поняла, что она именно такая, какой мне самой хотелось бы быть: умная, элегантная, властная. Когда Элизабет Шварцкопф входила в комнату, все замолкали и поворачивались к ней. Все хотели угодить ей.

Она проводила по два занятия каждый день в течение недели. Мастер-классы — своего рода развлечение, отличающееся особой динамикой. Шварцкопф любила повеселить аудиторию во время публичных вечерних уроков — причем обычно за счет студентов. Накануне я была «умницей», а на следующий день уже все делала неправильно. Не успела я и двух нот спеть, как она отмахнулась: «Nein, das ist es nicht».

Я попыталась снова взять эти две ноты, а она в ответ только покачала головой: «Haben Sie nicht verstanden? Nochmals!»

Голова вжалась в плечи, дыхание перехватило. Все отводили глаза: мол, слава богу, пронесло. Я попробовала снова. На сей раз она добилась своего: голос мой звучал хуже некуда.

Я была молода, возможно, даже слишком молода и только училась. Не сомневаюсь, что с более уверенными в себе и лучше подготовленными певцами она занималась гораздо лучше. Я же отчаянно хотела ей понравиться. Ради нее я готова была петь, стоя на голове. Даже в самые тяжелые моменты, когда она прерывала меня и сама пела ноту или фразу, я думала: «О боже, это она! Это ее голос! То самое серебристое сопрано!»

Как бы то ни было, она многому нас научила. Ее советы по интерпретации были воистину бесценны и помогли мне понять какую роль играет язык в песнях. Я всегда концентрировалась на правильности звука, но именно Элизабет первой сказала мне: «Ты отвечаешь за звук, который издаешь, за качество и красоту тона». Это было особенно странно слышать из ее уст, поскольку ее собственный звук звучал абсолютно искусственно, и именно эту особенность ее голоса я научилась любить с годами. Но она вдохновила меня на поиски прекрасного звука. До этого мой звук часто критиковали как слишком резкий и даже скрипучий.

Кроме того, вокальная концепция, которой она с нами поделилась, добавила еще один важный штрих к моему голосу. Это прикрытие. Почти все тенора и баритоны пользуются этим приемом, когда хотят сманеврировать прямо наверх. Для женщин это не так обязательно. Суть прикрытия в том, что певица во время высокого passaggio, в области модуляции, меняет направление воздушного потока. По мере повышения звук округляется и превращается в «о» или «у», направленное к мягкому нёбу. Прикрытие не мешает регистровому переходу, а лишь смягчает его, словно певица взяла ясный тон и спрятала его под крышкой. С этим приемом высокие ноты никогда не выходят резкими или растянутыми.

В то время полученный на мастер-классе Шварцкопф опыт представлялся мне негативным, но сейчас, оглядываясь назад, я благодарна за два года поисков безупречной техники, на которые она меня вдохновила. Без них и еще шести месяцев тренировки голоса в Джуллиарде, я, вероятно, так и не научилась бы долго удерживать высокие ноты. А что за сопрано без высоких нот? Шварцкопф также продемонстрировала, какой должна быть великая штраусовская певица современности, смещающая акценты с кантабиле на декламацию, придающая особое значение тексту, а не музыке. Штраус вполне мог бы написать об этом оперу.

Неделя со Шварцкопф помогла мне лучше понять цели и преимущества мастер-классов. Педагог нередко является давним кумиром студентов, и при таком непосредственном общении любая критика или похвала из его уст приобретают огромное значение. Студенты могут получить важные советы, но заключительное занятие, позволяющее проверить, усвоены ли они, проводить не принято. На собственных мастер-классах я стараюсь всегда подводить итоги, но оговариваюсь, что студентам следует обсудить мои предложения со своими учителями. Я также забочусь о том, чтобы студенты участвовали во всех шутках и розыгрышах, дабы никто не чувствовал себя обделенным и не обижался понапрасну. Мне нравится развлекать публику, но я никогда не насмехаюсь над учениками, ведь так просто потерять веру в себя, занимаясь столь сложным искусством.

Чтобы стать хорошим учителем, нужно обладать разными талантами. Самое важное и одновременно трудное — умение поставить диагноз. Проанализировать голос, понять, почему он не звучит свободно, красиво и артистично, — все равно что разобрать узор снежинки. Тела и мозги у всех людей разные, следовательно, и голоса, производимые ими, будут отличаться один от другого. Больше того, голос еще и невидим, значит, нужно сначала догадаться по косвенным признакам, вроде напряжения и перепадов при использовании резонанса, о базовых, лежащих в основе неправильного исполнения ошибках, а затем исправить их, не подавляя при этом творческое начало в учениках и избавляя от комплексов. Это как раз второе важное требование — умение выписать рецепт для излечения любых вокальных проблем. Если певице не дается, скажем, декрещендо или если она не может брать высокие ноты, у педагога должны быть под рукой специальные упражнения, картинки и объяснения этой проблемы с точки зрения физиологии. К сожалению, то, что сработало в одном случае, оказывается бесполезным в другом. Среди важных выводов, которые я сделала во время учебы, есть и такой: если после сотни попыток не удается спеть фразу определенным образом, нужно попробовать сделать нечто противоположное или выбрать любой другой способ, каким бы абсурдным он ни казался.

Порой я просто теряюсь перед сложностью такого инструмента, как голос, и умение петь представляется мне чудом. Неудивительно, что великие певцы так редко становятся великими педагогами. Некоторые откровенно расписываются в своем бессилии объяснить, как они извлекают звуки; другие только в этом и разбираются, но ничего не понимают в чужих голосах. Самое большое препятствие для учителя и ученика — непроизвольное сокращение голосовых мышц. Чтобы звук получился ровным и красивым и раскрылся весь диапазон певца, нужно учиться координировать мышцы. Еще один барьер — это терминология. Иногда на поиски общего языка уходят месяцы. Что она имеет в виду, когда хочет от меня «более высокого резонанса»? Что подразумевается под «большей поддержкой»? Кто-то скажет, что вам нужно лучше расслабиться. Но где? Расслабить что? Ага, а теперь нужно еще и поактивнее? Когда я активна, я сильнее напрягаюсь. Так как же быть?

И наконец, третье требование к учителю — уметь ладить с людьми. Хороший педагог понимает, кто чувствителен, а кого ничем не прошибешь, кто твердолоб, а кто упрям. Разным по характеру и уровню подготовки студентам нужно преподавать по-разному. А еще педагог должен безошибочно чувствовать, как его воспринимают. Если преподаватель излишне требователен к юному ученику и тот сжимается в комок, подходя к фортепиано, поет все тише и тише, все хуже и хуже, важно вовремя уловить, что ситуация развивается неправильно. Придется попробовать другой подход, может, стоит просто лишний раз поощрить студента. Некоторые студенты добиваются огромных результатов, если вовремя делать им комплименты и брать за руки.

И даже если вам кажется, что у учеников никаких забот, знай себе учись, не забывайте, что им тоже приходится нелегко. У некоторых величайших талантов страшно ранимое самолюбие, они не способны смириться даже с самой мягкой критикой и не желают разбирать ошибки. Надо ли говорить, что такие певцы многого не достигнут. Задача студента — оставаться открытым, не упираться и не пререкаться, когда учитель предлагает что-то изменить и исправить (таков уж наш защитный рефлекс), сохранять спокойствие и быть терпеливым, поскольку речь идет о медленном, сложном и травматичном процессе. Вдобавок ко всему студент должен интуитивно чувствовать, подходит ли ему педагог. Если же нет, нужно быть готовым настоять на своем и сменить учителя. Многие молодые таланты входят в класс лишь для того, чтобы, выйдя из него через три или четыре года, петь хуже, чем прежде. Одна моя знакомая обладала уникальными вокальными данными, интеллектом и такими куражом и энергией, о которых я могла только мечтать, но совершенно не понимала, какой метод преподавания ей подходит. За десять потраченных впустую лет она сменила нескольких преподавателей, потеряла уйму денег, утратила всякую надежду и в результате сдалась. Такого никогда бы не случилось, если бы петь было легко.

Возможно, студентом руководит не интуиция, а везение или, что еще вернее, сочетание того и другого. Почему мне повезло и десять лет подряд я находила ключи от всех дверей, а моя знакомая — нет? Иногда я посмеивалась над собой, мол, если бы я не родилась с определенными вокальными изъянами, то сделала бы все возможное, чтобы их обнаружить, но, несмотря на все колебания, я нашла свой путь. Вывод напрашивается один: очень многое зависит от ученика, он должен отыскать способ претворить в жизнь советы учителя, и тут ему помогут талант и воображение. Все-таки пение — это не наука, но развитие природных данных и, быть может, даже несколько извращенное их использование, — и оно требует упорства.

Сидя в гостиничном номере в два часа ночи, после концерта или раздачи автографов, во время которых сотни молодых искрящихся глаз ловили мой взгляд, как минимум пять раз прощелкав сто шестьдесят девять кабельных каналов в надежде развеяться, я задаюсь вопросом, что станет с этими яркими талантами, когда их мечты о творческой карьере не сбудутся. Директор консерватории недавно рассказал мне об одной молодой нью-йоркской таксистке, которую он похвалил за выбор музыки по радио. После того как он представился, девушка разрыдалась: «Я выпускница Джуллийрда, а другой работы так и не нашла». Он совершенно справедливо заметил, что ее талант и первоклассное образование нашли бы куда лучшее применение, если бы она помогала воспитывать новую публику, тогда через какое-то время, глядишь, и сама смогла бы выступать. Если верить одному серьезному исследованию, в последние годы огромное количество молодых прекрасно образованных певцов не может найти работу по специальности. К счастью, многие консерватории всерьез озаботились трудоустройством студентов и ввели в учебные планы стратегию развития искусства. Одна моя подруга, молодая певица, недавно перебралась в Колорадо-Спрингс и открыла там музыкальную школу — вот оно, истинное служение людям. Надеюсь, благодаря ее задору и упорству мы получим новое поколение музыкантов с горящими глазами и, даст бог, новую благодарную публику.

 

ГЛАВА 4

НАСТАВНИКИ

Фулбрайтовский грант закончился, но я хотела остаться в Германии и отправилась на прослушивание в мюнхенский Staatstheater am Gartnerplatz. Я не готова была петь Виолетту в «Травиате», но, верная своей привычке, решила закатать рукава и попробовать. Однако на этот раз, несмотря на все мои усилия, я нигде не могла получить работу. Однажды телефонный звонок застал меня на пороге: я как раз собиралась на прослушивание в маленький оперный театр в швейцарском Берне, но после отказа так и осталась стоять с телефонной трубкой в одной руке и билетом на поезд в другой. На прослушивании еще в одном театре на севере Германии управляющий заявил: «Мне очень жаль, но вы неправильно поете соль! Вам надо непременно исправить соль. Даже не думайте о продолжении карьеры, пока не исправите этот досадный недостаток». Это, безусловно, был самый оригинальный отказ, который я когда-либо получала.

У начинающей оперной певицы есть два пути: либо обзавестись менеджером и участвовать в бесконечных прослушиваниях, либо выиграть конкурс и прославиться. Менеджеры не спешили выстроиться в очередь за моей дверью, так что я подавала заявки на все конкурсы подряд. Во время пребывания в Германии фортуна улыбнулась мне дважды. Во-первых, Истмен доверил мне представлять Соединенные Штаты на конкурсе в Чили. Я отправилась в прибрежный Винья-дель-Мар, неподалеку от Сантьяго, и целый месяц прожила в отеле, приобретая неповторимый опыт. Сначала в парке ко мне привязались цыгане, потом я познакомилась с американским астрономом и его женой, которые жили на верхушке скалы, нависавшей прямо над Тихим океаном. Вместе с другими конкурсантами мы каждый вечер ужинали в гостинице, для нас устроили бал, а во время выступления одного несчастного тенора даже разразилось землетрясение. Интересно, сменил ли он после этого род деятельности или, напротив, стал в своей стране вторым Паваротти? В общем, я старалась изо всех сил и заняла второе место.

Честно говоря, я общепризнанная чемпионка по вторым местам. Эту роль я любила даже больше, чем Манон или Маршальшу. Мне действительно нравилось быть второй — это достаточно высоко, чтобы чувствовать себя на коне, и в то же время не настолько высоко, чтобы голова закружилась. Второе место служит отличным стимулом для дальнейшей работы и самосовершенствования. Я такая целеустремленная, что даже не знаю, что было бы с моей карьерой, если б настоящий успех пришел ко мне в столь юном возрасте. А так жюри будто говорило: «У вас еще все впереди», вместо того чтобы сказать: «Пришла пора серьезных свершений».

Вскоре после этого меня попросили представлять Джуллиард в Южной Африке. Я долго сомневалась, ехать ли в страну, где существует апартеид, но в итоге решила составить собственное мнение по этому поводу. Месяц жила я в Йоханнесбурге в семье буров и пела в Претории. Страну сотрясали политические беспорядки, и в то же время это был настоящий рай на земле: природа там фантастическая. Эта поездка очень меня обогатила, и с тех пор я уверена, что в молодости надо путешествовать как можно больше. В Южной Африке я снова превосходно справилась с любимой ролью вице-победительницы — пришла к финишу второй, вслед за афроамериканской сопрано Мэрион Мур. Ее победа произвела большой фурор, и я благодарна судьбе, что присутствовала при столь значительном событии, объединившем музыку и политику.

Но, несмотря на свою приверженность вторым местам, я была не против победить разок-другой. Незадолго до возвращения в Штаты я наконец получила первую премию — на конкурсе в бельгийском Вервье. Вместе с замечательным американским баритоном Родни Гилфри мы жили в семье, ни слова не понимавшей по-английски. В свою очередь, мы на двоих знали фразы три по-французски. Родни смешил меня до колик, и те две недели, что мы там обретались, я смеялась не переставая. Уверена, что благодаря этому я и выиграла. Глядя, как одна из конкурсанток свалилась в обморок, едва начав арию, мы размышляли, как же это событие скажется на ее певческой карьере (так же, как переживали за того тенора в Чили). Много лет спустя мы с Родни исполнили партии Бланш и Стэнли в «Трамвае "Желание"» Андре Превена; он до сих пор знает, как меня развеселить. Я поучаствовала еще в нескольких конкурсах в Германии, но не преуспела, что лишний раз подтверждает мою теорию: поражение для меня — лучшая победа. Если бы я выиграла какой-нибудь серьезный немецкий конкурс, то почти наверняка осталась бы в Германии. Сейчас я понимаю, что мой голос не выдержал бы испытания фестивалями или строгого контракта с требованием петь много разных партий одну за другой — тогда моя техника была еще недостаточно совершенной. Немецкая театральная система существенно отличается от американской или европейской, она более закрытая. Если тебе не повезет, о международной карьере можно просто забыть. Зато взамен получаешь социальное страхование госслужащего, массу привилегий и единственную в своем роде гарантию постоянной занятости. Это замечательная система для тех, кто хочет вести полноценную семейную жизнь и растить детей.

В тот год я участвовала в Мюнхенском конкурсе — престижном мероприятии, которое транслируется по телевидению, а также гарантирует хорошие контракты и существенные призовые. Кажется, я дошла до третьего тура. В следующем году я участвовала снова и срезалась в первом же туре. Мой аккомпаниатор был разочарован не меньше меня самой и сказал: «Знаешь, Рене, пожалуй, хватит. Плюнь на конкурсы, иди работать». Суть проблемы заключалась не в том, как я пою, а в том, что я пою, но тогда я этого не понимала. Я подходила к выбору репертуара слишком амбициозно. В то время еще не существовало консультантов по карьере, и некому было научить меня правильно себя преподносить. Я думала произвести впечатление, исполняя чрезвычайно сложную музыку, типа арии Лулу Альбана Берга, сцены из первого акта «Травиаты», арии Констанцы и забытых песен Вольфа. Я боялась, что меня никто не заметит, если я буду петь простые вещи, но, честно говоря, именно так и следовало поступить. Если бы я исполнила арию субретки — скажем, «Deh, vieni, nоn tardar» из «Женитьбы Фигаро» — и показала свой голос с выгодной стороны, тогда успех пришел бы ко мне гораздо раньше. Но я рада, что все сложилось так, как сложилось, потому что в те времена я не слишком уверенно брала высокие ноты, и рано или поздно работодатель это бы заметил. Пройдет еще несколько долгих лет, прежде чем я научусь брать высокие ноты без паники, не думая каждый раз, что из этого получится — пронзительный крик, срыв голоса или то и другое одновременно.

Больше в Германии мне было делать нечего, и я вернулась в Нью-Йорк, чтобы отучиться еще один семестр в Джуллиарде. Там меня поджидала неприятность. Беверли не верила в метод прикрытия Шварцкопф, и, несмотря на то что я считала эту технику своим главным европейским приобретением, отказывалась меня ей учить. Она умоляла меня наотрез отказаться от этой концепции, и со мной случился очередной кризис. Большая любительница чужих мнений, я подходила ко всем знакомым: «Вот это с прикрытием. — После чего исполняла небольшую музыкальную фразу. — А вот это без. — И снова та же фраза. — Вам как больше нравится?» Меня волновали исключительно звук, тональность и подача голоса. Какое исполнение красивее? Как спеть лучше?

Со временем я поняла, что Беверли возражала не против техники прикрытия как таковой, она призывала меня избегать ее из страха, что я стану перекрывать. Это лишний раз показывает, как важно учителю и ученику найти общий язык, обозначить все нюансы, связанные с голосом. Немного напоминает разговоры о Боге: приходится долго ходить вокруг да около, потому что невозможно найти единое определение для самого понятия — его не существует. Отсутствие же точных терминов непременно ведет к серьезному недопониманию. Я способна принимать большинство решений самостоятельно, но впадаю в отчаяние от того, что не могу отделить уши от тела и посадить их в другом конце комнаты. Мы не слышим самих себя во время исполнения и целиком зависим от тех, кому можно доверить роль наших «внешних ушей».

На самом деле я чрезмерно увлеклась прикрытием, и по возвращении в Нью-Йорк все как один спрашивали, что же случилось с моим голосом.

«Что с твоим голосом?» — не самый приятный вопрос для певицы.

К сожалению, я не только неправильно строила свою репертуарную политику, но и пыталась издавать прекрасные звуки, больше подходившие для камерного исполнения песен, нежели для оперы. В результате голос съежился и застревал в горле. Мне предстояло проделать немалую работу, чтобы ликвидировать последствия собственных стараний. Главная неприятность заключалась в том, что мне мое новое звучание нравилось, я слышала звук не реальный, а существовавший лишь в моем воображении, и не верила Беверли, убеждавшей меня изменить манеру пения.

Теперь я не была уверена ни в единой ноте, ко мне вернулся почти забытый страх сцены. На мастер-классе в Джуллиарде той осенью я разрыдалась: «Не получается!» На мое счастье, Джен Де Гаэтани оказалась в городе и, после того как я закончила проклинать судьбу, сказала: «Я ни разу в жизни не выиграла ни одного конкурса. Никто никогда ничего мне не вручал». Короче говоря, она сурово меня отчитала и велела как следует работать, — именно это мне и было нужно. Джен также заметила, что у меня чересчур напряжены грудные мышцы. И я снова обратилась к проблеме физического напряжения, и позднее, когда мучилась с хоровым пением, отыскала еще один недостающий элемент головоломки.

Постепенно я убедилась в том, что усвоенные мной приемы работают, просто надо во всем знать меру. Теперь мне следовало добиться более ясного, правильного и открытого звукоизвлечения. Пользоваться чужой вокальной концепцией — все равно что вкладывать все сбережения в акции, о которых вы узнали на вечеринке: даже если сейчас котировки растут, еще не факт, что вам обеспечена достойная старость. Мастер-классы таят в себе потенциальную опасность: ваш кумир садится в самолет, и через считанные часы его идеи начинают развеиваться как дым. Именно поэтому так важно научиться вычленять из разных педагогических теорий, занятий и курсов то, что подходит именно вам, и в результате добиваться от своего голоса и тела плотного красивого звука. Со стороны все очень просто, но мне потребовалась целая вечность, чтобы этого достичь. Как бы то ни было, я рада, что мне довелось совершать вокальные ошибки и работать над их исправлением. Было бы, конечно, замечательно, если б все давалось мне немного быстрее и легче, но в то же время процесс мог бы затянуться и лет на пять подольше. Испытания помогли мне обрести уверенность в себе, теперь я знаю, что делаю и как помочь моему голосу сохранять форму.

И хотя в то время многое в моей жизни не складывалось, главное вдруг встало на место: мы с Беверли пришли к полному взаимопониманию. С тех пор как я вернулась из Германии, мы сближались все больше, и дружба наша крепла год от года. Оказалось, еще до моего отъезда в Германию она принимала множество лекарств от разных несерьезных заболеваний, но чувствовала себя только хуже. Однажды в мое отсутствие ей, видимо, пришлось совсем туго, она спустила в унитаз все свои таблетки и обратилась к новому врачу, доктору Джону Постли, который посоветовал ей вообще больше не принимать никаких таблеток, даже аспирин, — и это сработало. Беверли стала другим человеком, энергичным и жизнерадостным. Ей было за восемьдесят, а она каждый день умудрялась узнавать что-то новое, жадно изучая голос, пение, физиологию. Еще она обожала врачей — возможно, они в какой-то степени заменяли ей покойного мужа. Особое расположение Беверли питала к доктору Постли и знаменитому доктору Уилберу Гулду, врачевателю звезд. Она продолжала общаться с ними не потому, что была больна, — после того случая она почти не болела, до самой смерти, — а потому, что ей нравилось беседовать с ними о возможностях человеческого тела. Она была полна идей и все время придумывала новые оригинальные упражнения. Я спрашивала: «Как вам это пришло в голову?» А она отвечала: «Я ничего не придумываю специально. Просто само приходит. Как будто проникает в меня». Это была плодотворная пора; временами наша парочка напоминала мне Элизу Дулиттл с Генри Хиггинсом. Беверли не просто работала над моим голосом, она работала надо мной. Она учила меня ходить и правильно одеваться на прослушивания, стоять, писать благодарственные письма, отказывать — мягко, но категорично. Жаль, что мы не встретились раньше, когда я пела с джаз-бэндом, уж она бы точно научила меня правильно вести себя на сцене.

Мы настолько сблизились, что я могла запросто позвонить ей из какой-нибудь зарубежной поездки и сказать: «Беверли, у меня проблемы вот с этой нотой. Можно я вам спою по телефону?» И она всегда знала, как исправить положение. Когда я особенно нервничала, она подбадривала меня записками и посланиями по электронной почте.

Дорогой друг, У тебя найдется грелка или большая уютная ванна, которую можно наполнить теплой водой? Не слишком горячей, на пару градусов выше температуры тела. Теперь забирайся в постель и приложи грелку к шее и плечам. А если залезаешь в ванну, возьми полотенце и смочи его теплой водой, потом выжми и приложи к плечам, после чего ложись в ванну минут на двадцать, не меньше, и считай до ста. Не растирайся, промокни кожу полотенцем и нанеси увлажняющий крем, затем ОТПРАВЛЯЙСЯ В КРОВАТЬ И СТАРАЙСЯ НЕ ПРОСЫПАТЬСЯ, ПРОВЕРЯЯ, ДОСТАТОЧНО ЛИ ТЫ РАССЛАБЛЕНА. Я УБЕЖДЕНА, ЕСЛИ НЕРВЫ НАПРЯЖЕНЫ, ТО И МЫШЦАМ НЕ РАССЛАБИТЬСЯ.
С верой и молитвой. Всегда-всегда-всегда твоя, Беверли.

Во-первых, ты УМЕЕШЬ ПЕТЬ. Скажи себе это, вспомни, как много ты знаешь и как хорошо умеешь пользоваться этим знанием. В ЭТОЙ КОНКРЕТНОЙ ОПЕРЕ НЕТ НИЧЕГО, С ЧЕМ БЫ ТЫ НЕ МОГЛА СПРАВИТЬСЯ. Это первое, о чем ты должна помнить, к тому же рядом достаточно людей, которые тоже в этом не сомневаются!!! Все твои коллеги любят и уважают тебя, они готовы поддержать тебя и даже не подозревают о твоих страхах. Уверена, любой на твоем месте нервничал бы — еще бы, такая ответственность! Махни рукой на так называемые трудности. Тебе встречались препятствия и посложнее, и ты всегда выходила победительницей.

Я люблю тебя и верю в тебя безгранично! Просто отнесись ко всему, чего ты добилась, как к данности!!!

Главное сокровище, полученное мной от Беверли наряду с огромной поддержкой и любовью, — это мои высокие ноты. Она научила меня пользоваться задней стенкой глотки. Когда я только попала к ней, то в буквальном смысле не давала своему горлу продыху и выпевала высокие ноты так, что им не хватало места. Открывать рот, просто освобождая место между верхними и нижними зубами, недостаточно; челюсть должна в прямом смысле «слетать с петель». Лично для меня лучше всего открывать рот широко, до самого горла, — но не в длину, а, скорее, горизонтально, чтобы губы образовывали лежачий прямоугольник. Каждый певец использует свою технику открывания рта. Для Сэма Рэйми прекрасно подходит длинная и узкая щель, но при моем строении костей такой метод только помешает брать высокие ноты. Я пробовала — и все остальные способы тоже, кстати говоря.

Еще у меня слишком напрягался язык, и я нередко давилась. Язык западал, блокировал гортань и препятствовал образованию высоких нот; иногда казалось, что я полощу горло, иногда звук вообще исчезал. Не очень-то красиво. Беверли заставляла меня капать капельку меда во впадинку на языке, чтобы он не болтался сам собой вперед-назад. Не желая давиться посторонним объектом, задняя часть языка немного приподнимается и продвигается вперед. Важно при этом не напрягать язык и не складывать желобком. Единственный звук, который можно спеть с капелькой меда на языке, — это «а-а-а», пение любой другой гласной чревато удушьем. Еще мне нужно было научиться поднимать мягкое нёбо. Чтобы добиться подвижности, мы использовали упражнения с твердыми согласными «к» и «г»; зажимать нос по мере продвижения к высоким нотам тоже оказалось полезно. Стоило мне простудиться, я начинала петь лучше: забитый нос каким-то образом помогал мне расслабить мягкое нёбо.

Вернувшись к «Месяцу моему» из «Русалки» Дворжака, я снова вспомнила о прикрытии. Благодаря этой арии, ставшей моей визитной карточкой, я научилась брать «хитовую» сопрановую ноту си-бемоль. Именно эта благословенная си-бемоль, спетая на гласной «и», помогла мне уловить связь между входом в гортань и расслабленным высоким звуком. Когда я пою хорошо, две с половиной октавы я ощущаю как пять звуков. Нет ощущения движения вверх-вниз, только вперед, естественно, без усилий. Теперь, когда я пою высоко, у меня не возникает ощущения, что я тужусь над каждой нотой, — наоборот, я будто беру удобные ноты в середине моего диапазона.

Но ни один метод сам по себе не способствует появлению хороших высоких нот. Мне пришлось скооперировать их все и при этом постараться не утратить естественное движение моего звука. (Пение гласной «и» с карандашом между зубами помогало вернуть правильную позицию, если я слишком увлекалась резонансом.) Искусное совмещение различных идей рано или поздно приводит к совершенно естественному звуку. Как только я сумела справиться со всем этим, слушатели начали говорить мне, какая же я счастливица, что от природы умею так легко петь. Поначалу у меня руки опускались, ведь каждому хочется, чтобы его похвалили за труды, но постепенно я стала воспринимать эти слова как самый желанный комплимент, доказывающий, что все детали хорошо пригнаны и швов не видно.

Корпя над высокими нотами, я перепробовала целый ряд дыхательных техник. Бесконечно пересматривала видеозаписи певцов, следила, как они открывают рот, как держат грудную клетку, как дышат. Благодаря концертам Дитриха Фишера-Дискау в Карнеги-холле я поняла всю важность расширения грудной клетки. В поздние годы он сделался похож на раздувшего зоб голубя. Видеозаписи подтвердили, что все великие певцы того поколения пели, поднимая и раздувая грудную клетку. Подозреваю, раньше я неправильно дышала. Записи передачи 60-х годов «Телефонный час», да вообще любых сборных концертов, обязательно должны входить в программу каждого вокального отделения каждой музыкальной школы страны. Мне посчастливилось увидеть Биргит Нильсон, Леонтину Прайс, Анну Моффо, Джоан Сазерленд и других прекрасных певиц той эпохи. Поскольку все они пели в телестудиях, снимали их совсем близко. Наблюдая за другими певицами, за тем, что они делают и чего не делают, как выглядят, дышат и насколько широко открывают рот, беря высокие ноты, можно очень многому научиться.

Очередной фрагмент вокальной головоломки обнаружился в весьма неожиданном месте — в церкви. Хоровое пение смертельно трудно для сопрано: хормейстеры вечно приказывают нам не выделяться, то есть в основном прибегать к высоким и тихим голосовым пассажам. И всякий раз я думала: нет, мне этого не выдержать, и начинала задыхаться. «Если хормейстеру так нужно тихое пение, зачем мы вообще ему понадобились? Почему бы ему просто не выгнать всех трех сопрано на улицу?» Постоянно сдерживать себя было и тяжело, и досадно. Но зато теоретические основы дыхания, которые я изучала столько лет, наконец удалось освоить на практике. Я уловила связь между расширением межреберных мышц и довольно высоко расположенной грудной клеткой, коей отличались все певцы, чьи записи я смотрела. Я расслабляла плечи, спину, трапециевидную мышцу и шею. Вспомнив, что Джен говорила о напряжении, я принялась экспериментировать и на вдохе еще сильнее расширять грудную клетку, но вдруг почувствовала, как будто у меня исчезает шея. Казалось, расстояние между подбородком и грудью все уменьшается и уменьшается, а шея сокращается и будто растворяется в плечах. С тех пор мне больше никогда не приходилось задирать подбородок, чтобы брать высокие ноты. Следующая задача — убедиться, что я пою, не давя на голос. Я заметила, что все эти годы пела, напрягая гортань. Каждый раз после занятий я говорила на октаву выше, чем обычно, а это верный признак напряжения, которого быть не должно. Вскоре я стала с легкостью брать пассажи и протяженные музыкальные фразы, необходимые для большей части моцартовского репертуара, на котором я в то время специализировалась, и для «Дафны» Штрауса, требующей огромной отдачи. Очень важно на раннем этапе своей карьеры, да и вообще на любом этапе, быть открытой новым идеям, ведь никогда не знаешь, где получишь важный урок.

Почувствовав вкус к тихому пению, я задалась целью его освоить. Я боготворила знаменитую своим пианиссимо Монсеррат Кабалье — когда угодно, где угодно любую арию она могла спеть предельно тихо. Это было удивительно красиво, пусть ее и критиковали за любовь к эффектам. С помощью Беверли я в два этапа овладела техникой пианиссимо. Во-первых, я научилась мысленно направлять звук в ямочки на носу. В результате не возникает носовой звук, напротив, эта техника помогает сфокусироваться на использовании резонанса и поднятии мягкого нёба. Я до сих пор частенько использую этот прием, особенно при исполнении длинных пассажей и пении пианиссимо. Во-вторых, я представляла себе, что скорее веду тон, а не толкаю его. Полезно визуализировать этот процесс, представляя себе, как подаешь звук публике на блюде, растягиваешь каждую фразу, словно ириску, или выпускаешь макаронину из собственного лба в конец зала. (Певцам нравятся образы, навеянные едой, да.) Лучшее упражнение здесь — messa di voce, которое начинается тихо, на одном тоне, затем нарастает до форте и соскальзывает обратно в пианиссимо — спокойно, вверх-вниз по хроматической гамме. Это процесс кропотливый и медленный, но он может научить всему, что касается динамического контроля.

Ни один учитель не поможет вам собрать всю вокальную мозаику от начала и до конца. В формировании моего голоса участвовало множество педагогов: основу заложили мама и Пат Мисслин, Беверли указала ключевые приемы и заложила базовую технику, определенное влияние оказали и Шварцкопф, и Джен Де Гаэтани, и хоровое пение. Это основы основ, но, кроме того, я получила десятки полезных замечаний от других наставников и учителей, благодаря которым шаг за шагом продвигалась вперед. До сих пор каждый новый проект учит меня чему-то новому: как лучше осваивать репертуар, как владеть голосом независимо от акустики, стресса, страха, гормонов, простуды и других напастей, диет и отношений с труппой и с дирижером — то есть всего, что может сказаться на моем пении.

Я вспоминаю себя в шести-, шестнадцати- и двадцатишестилетнем возрасте и понимаю, как важны для меня были отношения с учителями. Я всегда старалась быть примерной ученицей, мне нравилось учиться, и я вечно искала одобрения. Даже простившись с Джуллиардом и начав самостоятельную карьеру, я продолжала работать с Беверли и всегда находила того, кто мог предложить мне что-то новое. В юные годы меня окружала целая толпа наставниц, причем охотно помогали мне те, на чью помощь вроде бы не стоило рассчитывать, — другие сопрано.

Обилие стереотипов, связанных с сопрано, может соперничать с богатством расхожих мнений о библиотекарях и свекровях: нас, всех до единой, без конца обзывают дивами и примадоннами, а ведь ни то ни другое слово изначально не имело отрицательного окраса. Оказывается, мы эгоистичны, требовательны и привередливы. Пьем только шведскую родниковую воду безо льда, охлажденную ровно до шестидесяти семи градусов и исключительно из бокалов «Лалик»; если вода охлаждена до шестидесяти восьми градусов, мы просто-напросто отказываемся выступать. Мы названиваем нашим менеджерам с задних сидений лимузинов, чтобы они перезвонили нашим водителям и попросили их отрегулировать кондиционер. Мы непременно носим шарфики, предпочтительно от Эрме, Гуччи и Лоро Пьяна. Говорим мы высокими голосами, а-ля Джулия Чайлд, с «континентальным» акцентом — или вообще не говорим, но пишем в маленьких блокнотиках; особо продвинутые стучат по клавиатурам крошечных ноутбуков или органайзеров, которые совмещают в себе функции мобильного телефона, айпода, наладонника и цифрового фотоаппарата. Мы путешествуем в сопровождении ассистентов, так что нам не приходится самим беседовать с портье и стюардессами (прекрасный способ избежать пяти тысяч ненужных фраз), портного, парикмахера и — сама недавно видела у одного очень известного тенора — личного шляпного мастера. Перед представлением мы едим только углеводы, никаких яблок и любых провоцирующих газы овощей, или же, напротив, — только белки и яблоки, дабы избежать образования мокроты. Мы как огня боимся томатных соусов и острой пищи — вдруг изжога! — и даже не помышляем о том, чтобы есть после семи вечера: не дай бог, пища двинется обратно (крещусь десять раз сперва на католический, затем на православный манер при одной только мысли об этом).

Мы пьем все без лактозы, с низким содержанием соды, на основе сои и без кофеина. Мы не употребляем спиртное перед представлением, поскольку оно сушит горло. Мы просим своих секретарей заранее позвонить в гостиницу и убедиться, что в номере не один, а два увлажнителя воздуха, включенных минимум за двадцать четыре часа до нашего прибытия. Мы со школы ни разу не брали в руки собственный багаж, потому что боимся повредить спину. Мы носим высокие каблуки и тщательно ухаживаем за волосами, которые вытягиваем утюжками, начесываем и красим (минимум в три цвета) и срезаем под ноль перед репетицией. Некоторые из нас чувствуют себя голыми без накладных ресниц, а иные и вовсе не позволят ни одному человеку во всем театре взглянуть на себя. Мы не слишком дружелюбны с коллегами, особенно с певицами того же тембра — то есть соперницами. Я пропустила какой-то из предрассудков? Поверьте, все это я слышала собственными ушами, а вот подтверждение едва ли встречала. Мне куда чаще попадаются благородные женщины, которые рады поделиться своими знаниями.

Первой на моем пути была Рената Скотто, любезно согласившаяся дать мне частный урок дома у Беверли накануне своего мастер-класса в Джуллиарде. Она положила передо мной ноты и попросила четко следовать им, не делая ничего лишнего. «Просто пойте то, что велел вам петь композитор», — наставляла она. Скотто знаменита именно своим артистизмом, и я полагала, она сосредоточит внимание на театральности, а не на музыкальности, но я ошиблась. Ко всему прочему, она оказалась человеком прямолинейным и мудрым. Беседуя со мной после занятия, она посоветовала: «Заведите детей». Я тогда была еще очень молода и даже не задумывалась о детях. Рената рассказала, что после рождения сына стала гораздо спокойнее относиться к пению. «Я больше не живу и не умираю на сцене, — пояснила она. — В моей жизни есть кое-что поважнее».

Я познакомилась с Джоан Сазерленд, когда ждала первого ребенка. (Прилежная ученица, я, разумеется, последовала совету Скотто.) Я пела в Женеве — дебютировала в «Так поступают все женщины», — и мой импресарио Мерл Хаббард отвез меня в горное шале, где живут Сазерленд и ее муж, дирижер Ричард Бониндж. О такой встрече мечтает каждый любитель оперы. Темно-зеленые стены гостиной Бонинджей были увешаны рисунками и вышивкой: в антрактах, на гастролях, в ожидании репетиций Сазерленд всегда вышивала, такое у нее хобби. Ну а Бониндж оказался страстным коллекционером; он собрал невероятное количество рукописных нот, в том числе первые издания забытых опер Массне, которые вытащил нам показать. Улучив момент, я задала Джоан несколько профессиональных вопросов; больше всего меня интересовало, как она берет такие высокие ноты. Она объяснила, что знает, где они находятся: не спереди, а скорее в задней части черепа; выпевая их, она как будто поднимается в стратосферу. Еще она уверила, что ничуть не скучает по сцене, а самое большое счастье для нее — общение с внуками. «Обязательно заведите детей, как только вам захочется. Не ждите. Пройдут годы, выступления забудутся, а свое дитя вы все так же будете любить», — горячо советовала она.

С Мэрилин Хорн мы дружим с тех самых пор, как вместе спели в «Призраках Версаля» Джона Корильяно. Мне нравятся ее здравомыслие и простота. Она всегда говорит то, что думает. Однажды после репетиции я отвела ее в сторонку и сообщила, что меня пригласили петь Норму. Глядя мне в глаза, Мэрилин произнесла: «Ну уж нет! Поверь мне, это будет ошибкой». Разумеется, она была совершенно права.

С Джоан Сазерленд я тоже посоветовалась по этому поводу. «Не то чтобы эта партия тебе не под силу, — сказала она, — просто она невероятно длинная. Она требует недюжинной выдержки». Хотя я вечно работала на износ и легко могла взяться за несколько ролей одновременно, инстинкт самосохранения не позволял мне принимать предложения, которые могли повредить голосу.

В том, что касается репертуара, Мэрилин была бесценной советчицей. Мы собирались вместе записать альбом и даже начали репетировать, но обе заболели во время других, не связанных с этим проектом записей, и звукозаписывающая компания дала нам от ворот поворот. Мэрилин необычайно отзывчивый человек — они с Фредерикой фон Штаде очень помогали мне в тяжелые времена. Певицы, если на то пошло, разговаривают не только о музыке.

За свою жизнь я повстречала немало выдающихся певиц, но преклонялась, наверное, только перед Леонтиной Прайс. Однажды она сказала нашему общему другу: «Передайте Рене, что я хотела бы с ней познакомиться». И я отправилась к ней в Гринвич-Виллидж, в дом, некогда принадлежавший первому мэру Нью-Йорка.

На самом деле мы уже встречались с мисс Прайс. Когда мне было десять, мама взяла меня на вечер Прайс в Истменском театре. После концерта мы стояли в длиннющей очереди, вившейся по узким ступенькам, мечтая выразить ей свое восхищение за сценой. Я слышала, как мама обсуждала с коллегой-преподавателем технику мисс Прайс; они пришли к выводу, что ее расслабленная, без всяких признаков напряжения во время исполнения шея — настоящее чудо при такой-то силе голоса. Этот негромкий серьезный разговор навсегда запечатлелся в моей памяти. Я медленно кивала и соглашалась с таким чувством, будто меня только что приняли в клуб для избранных. Леонтина Прайс ставила автографы на программках и одного за другим приветствовала поклонников; когда же пришел мой черед, она широко улыбнулась и взяла меня за руку. Я сказала, что хочу быть точь-в-точь как она, сама не понимая, что имею в виду. Едва ли я мечтала петь как она — скорее, меня очаровали ее обаяние, красота и величие. Она написала на программке: «Дорогой Рене» — и поставила рядом витиеватый автограф. По лестнице я спускалась, прижимая программку к сердцу.

Конечно, я не стала вспоминать этот трогательный эпизод. Теперь я уже знаю, как часто сопрано приходится слышать: «Вы были моим кумиром с самого детства». Какой женщине понравится, когда ей напоминают о возрасте?

«Die Zeit, die ist ein sonderbar Ding», — утверждает Маршальша в «Кавалере розы». Я просто пожала ей руку, как и в первый раз, и призналась, что встреча с ней большая честь для меня.

Первое, что я увидела, — девятнадцать «Грэмми», красующихся на столе в гостиной. И я подумала: «Даже если я буду работать всю свою жизнь, таких вершин мне никогда не достичь». Мисс Прайс оказалась на удивление миниатюрной и все такой же красавицей. «Поразительно, что люди говорят о голосе как о чем-то отдельном, будто он существует независимо от нас. — Она мерила шагами комнату. — Но это ведь не так». Всю свою жизнь она ставила потребности голоса превыше всего, и, пока голос был в хорошей форме, она тоже чувствовала себя прекрасно. Голос служил ей опорой и поддержкой, она жила ради своего дара.

На секунду Леонтина остановилась, строго посмотрела на меня и сказала:

— Я позвала вас из-за того, что вы сейчас переживаете. Думала, вам может понадобиться совет. Вокруг вас сейчас такая шумиха.

— Шумиха? — переспросила я.

— Шумиха, слава, надежды, которые возлагают на вас со всех сторон. — Она имела в виду людей, буквально наседающих на меня, требующих то одного, то другого.

— Мисс Прайс, — спросила я, а вы не возражаете, если я буду записывать?

Я снова чувствовала себя ученицей, только она была скорее пастырем, чем учителем, настолько вдохновенно звучала ее речь. Она кивнула, и я открыла блокнот.

— Вы должны научиться не обращать внимания на шумиху и сконцентрироваться на одной вещи.

Я вопросительно взглянула на нее, и она приставила указательный палец к горлу.

— Вот что важно. Не станет голоса — все ваши поклонники исчезнут, вы и глазом моргнуть не успеете. То был момент истины.

— Я чувствую, что просто обязана предупредить вас. Вы растерянны, успех толкает вас на необдуманные решения. Но главное — помнить о голосе. — Она снова указала на горло.

Она призналась, что хочет помочь мне, поскольку у нас немало общего. Мы обе относимся к тем певицам, которых называют «многостаночницами», — поем не только в опере, но выступаем с концертами в сопровождении фортепиано или оркестра. Леонтина Прайс рассказала мне о том, как боролась с чудовищными проявлениями расизма на заре своей карьеры. Когда она впервые отправилась на гастроли с Метрополитен, ей не позволяли останавливаться в одной гостинице с остальными артистами и запрещали входить в театр через парадную дверь. Раз за разом она дебютировала на сценах, где чернокожие прежде никогда не пели. Но она всегда гордо держала голову, не теряла достоинства и с годами научилась давать отпор.

Мисс Прайс продолжала выступать и гастролировать, когда ей было уже за семьдесят, но всегда относилась к себе чрезвычайно бережно. Она никогда не ходила в театр, никогда не слушала других певцов, объясняя это страхом простудиться под кондиционерами. Ей не было дела до всего, что не касалось ее творчества. Покинув оперную сцену, она выступала с камерными концертами, представляя публике музыку американских композиторов, отдавая дань профессии, для которой была рождена. Обычно она исполняла короткую, не слишком утомительную программу, а затем возвращалась и пела шесть сложнейших арий на бис — на такой подвиг я и сейчас-то не способна, хотя до семидесяти мне еще далеко. Всякий раз, когда меня просят назвать мою любимую певицу, первой на ум приходит Леонтина Прайс. Иногда я шучу, что рассчитываю получить ее верхнее до в следующей жизни.

Уже в дверях я взяла ее за руку — как будто прикоснулась к святая святых музыки. Я представила, как однажды скажу своим внукам: «Я жала руку самой Леонтине Прайс».

— Слов нет, как я признательна вам за вашу доброту, — проговорила я.

— По правде сказать, милочка, я такая добрая, потому что до сих пору могу спеть любую свою арию. — Она пристально посмотрела на меня. — И ничуть не хуже, чем в молодости!

Доведись нам соперничать, хотела сказать мисс Прайс, она, весьма вероятно, и обошла бы меня.

И меня, и любую другую сопрано — вне всяких сомнений.

 

ГЛАВА 5

УСПЕХ

Представьте, что обучение оперному пению, освоение и совершенствование мастерства — это прекрасная страна, скажем, Англия, со всеми ее музеями и концертными залами, дворцами и розовыми садами. Теперь представьте карьеру оперной певицы как другую страну, где перед голосом преклоняются, — скажем, Францию, с ее культурой и высокой модой, шампанским и Эйфелевой башней. И наконец, вообразите разделяющий эти страны Ла-Манш, с его ледяными, серыми, неспокойными водами. Закончив в 1987 году Джуллиард, я в растерянности стояла на английском берегу — в моем распоряжении не было ни парома, ни самолета.

Мне нравилось быть студенткой — сперва колледж, затем аспирантура, стажировка в Джуллиарде, Фулбрайтовский грант, — и я как могла старалась продлить эти благословенные дни. Я привыкла усердно работать, оправдывать чужие ожидания, я так многому научилась — но оказалось, в новой жизни от всего этого едва ли будет прок. Я приходила на прослушивания или конкурсы, пела, а члены жюри взирали на меня равнодушно и качали головами. Мне не предлагали попробовать еще раз или исполнить другую, более подходящую моему голосу арию. Мне даже не говорили, что я делаю не так. Сухое «спасибо» — и в дверях уже следующая претендентка.

А дальше начинала действовать «уловка-22»: без импресарио невозможно было попасть на прослушивание, а без успешного прослушивания — обзавестись импресарио. Беверли, как обычно, проторила дорожку — она пригласила в гости своего друга Мерла Хаббарда из агентства Герберта Бреслина, и я спела для него. Мерл весьма лестно отозвался о моем голосе, но контракта не подписал. Он обещал перезвонить, и я вернулась к прослушиваниям для летних семинаров, конкурсов и студийных записей.

Несмотря на явный прогресс в том, что касалось голоса, языков, стиля и музыкальности, подавать себя на прослушиваниях я так и не научилась. Получив роль, я успокаивалась и сосредотачивалась на работе, но прослушивания, как и прежде, выбивали меня из колеи. Я, конечно, являла собой жалкое зрелище. Упрямо веря, что главное — произвести впечатление, поразить жюри сложными ариями, я исполняла недоступные мне технически вещи. Я пела лирические и драматические колоратурные арии, вроде «Qui la voce» из «Пуритан», тогда как следовало бы остановиться на «Вальсе Мюзетты». Или же выбирала произведения, идеально подходившие моему голосу, но никак не годившиеся для прослушивания. Например, я по-прежнему не хотела расставаться с партией Энн Трулав «От Тома нет ни весточки», которая в те времена просто не могла долго удерживать внимание комиссии. На Аспенском музыкальном фестивале мне выпала возможность спеть для Августа Эвердинга, великого мюнхенского режиссера. Полагая, что я неплохо знакома с немецкой театральной системой и ее тенденцией к новой, сложной музыке, я решила обойти конкурентов, исполнив арию Стравинского. Мистер Эвердинг, однако, наклонился к секретарю комиссии и поинтересовался, почему он, ради всего святого, должен тратить свое драгоценное время на эту ужасную арию. Вы должны с порога предстать перед комиссией в истинном свете. А если их заинтересует какая-то из особенностей вашего голоса, они найдут способ приглядеться к вам поближе.

Удачный репертуар — залог успеха на прослушивании. Некоторые комиссии предпочитают иметь дело с популярными ариями, дабы сравнивать пение участников с общепризнанными образцами. Другие, более опытные судьи, напротив, выбросят ваше резюме в помойное ведро, если вы заставите их слушать еще один «Вальс Джульетты», — а вот никогда не исполнявшаяся короткая ария из «Таис» будет им весьма интересна. Обычно предвосхитить вкусы жюри довольно сложно, но для мероприятий вроде регионального прослушивания Метрополитен более уместен первый — проверенный — вариант. Для большой фирмы или студийной программы, чья несчастная отборочная комиссия прослушивает сотни певцов ежегодно, лучше подойдет что-нибудь не слишком избитое. Во всяком случае, вы предстанете любознательным и думающим музыкантом. А если учесть, что обычно требуется исполнить пять арий, разумнее всего совместить классику и новаторство.

Пособия «Как сопрано попасть в труппу Метрополитен», к сожалению, никто не написал, так что мне оставалось лишь вставать и снова идти в бой. Однажды приятельница попросила меня спеть на прослушивании, в организации которого она принимала участие. Я невероятно обрадовалась — она ведь знает, что я талантливая певица, и наверняка замолвит за меня словечко. Я выложилась на все сто, но даже не прошла во второй тур. Это было уже слишком. В полном отчаянии я пошла плакаться сестре.

— Нельзя приглашать человека на прослушивание, а потом выставлять его вон! — жаловалась я. — Я вообще туда не собиралась. Они меня позвали, только чтобы унизить!

— Просто у тебя был неудачный день, — отвечала Рашель.

— Когда я наконец признаю очевидную истину? Пора завязывать. Надо найти работу.

Жить дальше. Сколько еще раз я должна услышать, что никуда не гожусь, прежде чем до меня дойдет?

— Рене, у тебя талант, и ты вкалываешь как черт. И знаешь это не хуже моего.

Еще одного отказа мне не выдержать, думала я. Силы были на пределе.

Рашель обняла меня и повела выпить кофе. За час ей незаметно удалось отвести меня от края пропасти.

Чему-то может научить книга, а что-то приходится, набивая шишки, усваивать на собственном опыте — именно так я научилась играть, а не только петь на сцене. Признаюсь, я по-прежнему чувствовала себя не слишком уверенно, но ведь и репетируя Мюзетту в Джуллиарде, я не становилась кокеткой. Если уж мне удалось сыграть вызывающую сексуальность, неужто я не сумею изобразить уверенность в себе? Одним махом избавиться от скованности если и возможно, то невероятно трудно, особенно когда тебя критически разглядывают — а, собственно, в этом и заключается смысл прослушивания. И я научилась притворяться. Я выходила к комиссии с милой улыбкой, громко и внятно объявляла произведения, не злоупотребляла извиняющимися жестами, избавилась от нервных тиков и не переминалась, как раньше с ноги на ногу. Такое поведение сразу настраивает жюри на дружелюбный лад. Хотя мне по-прежнему сложно было поверить, что они не мечтают, чтобы я провалилась, я перестала смотреть прямо в глаза членам комиссии и петь непосредственно для них — едва ли людям нравится, когда их пригвождают к стенке бешеным взглядом. Если я исполняла фрагмент с декламацией, предполагающий непосредственный контакт с аудиторией, то обращалась прямо к ним, но если представляла внутренний монолог или диалог с другим персонажем, я выбирала точку в стороне или над их головами и фокусировалась на ней.

На прослушивании чрезвычайно важно войти в образ, увлечься действием, позабыв о вокальной зажатости и страхах. Погружение в текст помогает заглушить монолог — например, такой:

Смотрите, как я напрягаюсь, стоит мне начать фразу с высокой си.

Ага, я перестала вообще играть, кулаки сжаты, ноги трясутся, но разве не здорово мне удалась та фраза? И как насчет пианиссимо?

Проклятье! Нечего было гладить себя по головке — теперь вот сбилась, и так хорошо начинавшееся длинное декрещендо закончилось пулеметной очередью.

Отлично, из-за проваленного декрещендо я забыла подготовиться к самой высокой фразе, а теперь слишком поздно.

Пытаюсь не гримасничать, но ничего не могу с собой поделать.

Нервы на пределе (спасибо вам, дорогие). Ну вот, я дала петуха на верхнем си-бемоль, а теперь еще правая рука сама собой поднялась — я прямо-таки Франкенштейн. Прекрасное визуальное дополнение к полному вокальному провалу, да.

Вижу, как вы разочарованы.

Надеялись, что сможете выбрать меня и отказать двум сотням других сопрано, томящимся под дверью.

Однажды мой аккомпаниатор, добравшись до последней страницы нот, потерял после паузы нужное место и, помучившись немного, в итоге просто перестал играть. Я же продолжала петь и почти дошла до верхней ми-бемоль в финале, всегда доставлявшей мне немало хлопот, но, совершенно растерявшись из-за умолкнувшего фортепиано, вместо высокой ноты испустила крик. Два члена комиссии буквально согнулись пополам от смеха и притворились, будто ожесточенно пишут что-то в своих блокнотах, — согласитесь, сложно было винить их за это.

По закону подлости, стоило мне научиться проходить прослушивания, надобность в них отпала: мне наконец дали работу, не подвергая этой сомнительной и порой унизительной пытке. Друзья, мой вам совет: побыстрее набирайтесь опыта. Я провела немало мастер-классов и теперь понимаю, что человека характеризует не голос и не манера петь, а Индивидуальность с большой буквы «И». Харизма. Зацепите меня, растрогайте меня, увлеките прочь из этой душной комнатки с галогеновыми лампами, подвесным потолком, линолеумом и расстроенным фортепиано. Я хочу сжимать ладонь Рудольфа, пока он рассказывает о своей жизни, одновременно соблазняя меня — ну, то есть не меня, а Мими, конечно. Проникновенная игра завоюет сердца членов жюри, а позже и публики.

Как только я начала исполнять на прослушиваниях «Месяц мой» из «Русалки», дела пошли на лад. Тогда эта ария еще не была широко известна, зато идеально подходила для моего голоса и темперамента. А посоветовал мне ее Мерл Хаббард — он, как и обещал, регулярно справлялся о моих успехах. Я разучила арию на английском с Пат в Потсдаме, а позже и на чешском в Истмене. Мой друг Чарльз Нельсон Рейли прислал запись «Месяца» в исполнении Дороти Мэйнор и рассказал о ее необычной судьбе. Мэйнор была великолепной афроамериканской сопрано, которую никогда не приглашали петь на ведущих оперных сценах, потому она, равно как и Мэриан Андерсон, создала для себя концертную нишу. Она сделала бесценный подарок меломанам, записав необычный, забытый репертуар, ее голос — настоящее чудо. Чарльз всегда настаивал, что «Месяц мой» в фильме «Шофер мисс Дэйзи» должен был прозвучать в ее исполнении — не только потому, что Дороти Мэйнор заслуживала признания, но и потому, что запись была сделана как раз в то время, когда происходит действие фильма. Вернувшись к этой арии, я точно надела лайковую перчатку, облегающую руку, а финальная си-бемоль позволила мне окончательно решить проблему высоких нот. Легкость, с которой я спела «Месяц», вселила в меня уверенность, дело сдвинулось с мертвой точки — и так началась моя карьера.

Ричард Бадо, мой дорогой друг по Истмену, аккомпанировавший мне на загубленном первом прослушивании для Метрополитен, в то время служил в хьюстонской Гранд-опера. Он предложил записаться на прослушивание для молодых исполнителей, пообещал дать мне хорошую рекомендацию и, возможно, даже замолвить за меня словечко, если получится. Я прошла отбор в Нью-Йорке и полетела на финальный тур в Хьюстон, чтобы предстать перед комиссией, состоявшей из Дэвида Гокли, по-прежнему занимавшего пост генерального директора, художественного руководителя Скотта Хьюманна и композитора Карлайла Флойда. Предполагалось, что победительница конкурса — которой я и стала — будет участвовать в студийных записях, но меня отвели в сторонку и сказали: «Это не ваш уровень. Мы будем иметь вас в виду, с прицелом на основной состав».

Не мой уровень? Да меня прежде даже близко не подпускали к студиям звукозаписи, а теперь я слишком хороша для них? Ощущение было такое, словно я день-деньской охотилась за секретарской должностью, а мне предложили ключи от директорского кабинета. Обратно в Нью-Йорк я летела будто на крыльях — но по-прежнему безработная.

Хорошие новости сыпались одна за другой. Через несколько месяцев я выиграла конкурс Метрополитен-опера вместе с Беном Хеппнером, моей подругой Сьюзан Грэм и Хайди Грант Мерфи. Еще через неделю я получила премию Джорджа Лондона. К счастью, гранты Фонда Шошаны, Фонда Салливана и Фонда помощи музыкантам давали мне возможность оплачивать уроки вокала в преддверии этой неожиданной череды побед. Успех, как говорится, притягивает успех. Я отшлифовала до блеска все арии, поверила наконец в свои силы и обзавелась импресарио, подписав контракт с Мерлом Хаббардом.

Промокшая, озябшая, измотанная и невероятно счастливая, я видела впереди очертания славных французских берегов.

Все годы обучения меня мучил придирчивый внутренний голос, ворчавший в ухо: «Не делай этого… Не делай того… Это ужасно… Ну что за невыносимый звук!.. Ты слишком торопишься… Ты запаздываешь… Тебе не хватает дыхания… Язык западает… Нёбо опустилось… Верхние ноты слишком жидкие… Расслабь же плечи!» Этот непрекращающийся нудный монолог ударял по самооценке не хуже отказов из оперных театров; собрав волю в кулак, я решила оборвать его раз и навсегда. Прочитав «Сопрано вверх ногами», «Дзэн и искусство стрельбы из лука», «Страх сцены», я пришла к выводу, что работать над отношением к пению так же необходимо, как работать над голосом. Я решила, что придумаю себе мантры, буду думать только о хорошем и таким образом избавлюсь от засевших в подсознании страхов. В вагоне подземки, добираясь из Квинса, где я тогда жила, до Манхэттена, я твердила: «Я пройду отбор в Мет. Я пройду отбор в Мет. Я действительно пройду отбор в Мет». Оказалось, что, если во время представления или прослушивания сосредотачиваться на конструктивных задачах, на переживания попросту не остается времени. Когда голова занята делом, страхи отступают. Я думала: «Сегодня главное — не напрягать заднюю часть шеи. Во рту станет больше места для высоких нот, а если ослабить дыхательное давление, не будет ощущения, что я их из себя выжимаю. Перед выступлением повторю текст еще разок, а когда выйду на сцену, в памяти все будет свежо и четко, до малейшей детали. Я не стану вглядываться в лица зрителей, и тогда они не будут меня отвлекать». Для каждого представления я выдумывала что-нибудь новенькое — вместо того чтобы изводить себя дурными мыслями. Я и по сию пору использую этот метод, если один и тот же спектакль идет несколько вечеров подряд.

Если в двадцать три года вас провозглашают на весь мир голосом столетия, легкий путь к вершине обеспечен, в противном же случае вам не обойтись без смелого импресарио, готового взять вас под свое крылышко. Казалось бы, это должно случаться сплошь и рядом, ведь работа менеджера — открывать таланты, на деле же все далеко не так просто. Импресарио ищут тех, о ком уже пошла молва. Начинающей певице не обойтись без рекламы, и очень важно, чтобы нашелся человек, который захочет вас раскрутить. Кому охота рисковать? Лично мне первыми недвусмысленную поддержку оказали Дэвид Гокли и Скотт Хьюманн. После хьюстонского прослушивания Скотт пригласил меня исполнить арии бельканто на концерте в Омахе, штат Небраска. Дуэт из редко звучащей со сцены «Марии Падильи» Доницетти имел такой успех, что мне предложили спеть всю оперу. Именно тогда я бесповоротно влюбилась в бельканто и позднее расширила свой репертуар в этом направлении с Эвой Келер в Нью-Йорке. К сожалению, вскоре после этого Скотт Хьюманн скончался от СПИДа. Спейт Дженкинс из Оперного театра Сиэтла также оказался одним из тех редких импресарио, что работают с неизвестными еще певцами. После нашей победы на Национальном прослушивании Метрополитен он в 1990 году пригласил Сьюзан Грэм, Бена Хеппнера и меня в Сиэтл — участвовать в постановке моей любимой «Русалки». Если бы Спейт тогда поставил все свои сбережения на наше успешное будущее, то запросто мог бы уйти на покой и жить себе припеваючи. Совершенно особое удовольствие — открывать молодые таланты для публики и для заведующих труппой, в чьих руках наши судьбы. Мы же трое отчаянно радовались шансу спеть в настоящей живой опере.

Хьюстонская Гранд-опера не заставила себя долго ждать: мне позвонили и предложили партию Графини в «Женитьбе Фигаро». «Двух недель на подготовку вам хватит?» Я сразу поняла, что это приглашение станет поворотным пунктом моей карьеры, и бросилась повторять роль. Я часами работала над произношением, оттачивая каждое слово. Речитативы на итальянском — один из самых сложных аспектов моцартовской оперы. Эта мелодекламация, сопровождаемая лишь арфой и виолончелью, наполовину выпевается, наполовину произносится между ариями, движет действие и требует полного понимания. Работа предстояла огромная, но меня она увлекала, ведь я знакомилась с чем-то новым. Главное, я не пыталась получить роль, а уже ее получила и могла спокойно к ней готовиться, а это всегда самое приятное. На сцене Хьюстона давали дроттнингхольмскую постановку Ёрана Ервефельта, которая до сих пор остается одной из моих самых любимых. В отличие от большинства других постановок, строящихся вокруг Фигаро и Сюзанны, здесь движущей силой являлась Графиня.

Неудивительно, что я была в восторге. Кроме того, мне предстояло петь вместе с Томасом Алленом и Сюзанной Ментцер — чувство было такое, будто я все это время плескалась в лягушатнике и вдруг попала в океан. Том Аллен — выдающийся актер, меня прямо в жар бросало во время нашей совместной сцены. Можно сто лет провести в классной комнате, но самый быстрый способ проникнуть в тайны ремесла — оказаться на одной сцене с великим артистом. Том потрясающе исполняет речитативы — в этом он просто не знает себе равных. И кстати, это он придумал разнообразия ради — а мне это опять-таки помогало отвлечься от мыслей о провале — каждый раз несколько менять характер персонажа. Его граф Альмавива был то соблазнителем, то тираном. Мне приходилось задействовать все мои навыки, талант и отвагу, чтобы реагировать на его реплики, оставаясь при этом в образе, и не забывать текст.

Для нового руководителя Хьюстонского симфонического оркестра Кристофа Эшенбаха «Женитьба Фигаро» стала оперным дебютом. Кристоф взял надо мной шефство, мы репетировали каждый день — практика, к сожалению, не столь уж распространенная в нынешних оперных театрах. Сегодня у дирижеров нет времени — или желания — возиться с молодыми певцами. Нет, в целом дирижеры, равно как и другие музыканты, люди весьма великодушные, просто они вечно заняты, и традиция оперного репетиторства и музыкального наставничества, принятая у дирижеров былых времен, думается, безвозвратно утеряна. Кристоф же не скупился на внимание, и вскоре мы очень подружились. Он вдохновлял меня, таков дар великих дирижеров, а я, в свою очередь, безгранично ему доверяла. Он вел меня к новым высотам, учил не бояться рисковать, петь и выражать музыку такими способами, на которые в одиночку я бы просто не решилась.

Особенно это касалось исполнения «Dove sono», главной арии Графини, обеспечившей мне карьерный взлет. «Dove sono» — моя визитная карточка и мой крест. Она требует огромной выносливости и эмоциональной отдачи, а еще ее очень неудобно петь из-за того, что тесситура (или срединные ноты) вся приходится на passaggio. Добавьте к этому, что в арии нет ни единой паузы, и усталым мышцам некогда передохнуть — самый настоящий хронический стресс для голоса. Удивительно, но у меня никогда не возникало проблем с другой невообразимой красоты арией Графини — «Porgi Amor»; она хоть и требует немалых затрат, более подвижна, и ее не нужно все время петь на одной ноте. Кристоф наставлял меня петь «Dove sono» медленно, а повтор, da capo, — еще медленнее и тише. Затея, конечно, была рискованная, ведь таким образом я растягивала самые сложные элементы арии, и голос мог дрогнуть или попросту отказать мне. Но в опере, как и в жизни, кто не рискует, тот не пьет шампанского.

Постановка оказалась чрезвычайно успешной. За все представления мне заплатили около двенадцати тысяч долларов — баснословная сумма, учитывая, что раньше я получала не больше трех сотен в неделю. Я чувствовала себя знаменитой, богатой и невероятно счастливой. Вернувшись в Нью-Йорк, я стала готовиться к свадьбе.

Спустя несколько месяцев после переезда в Нью-Йорк для учебы в Джуллиарде я начала встречаться с Риком Россом, молодым актером, который подрабатывал менеджером оркестра. Но по-настоящему сблизились мы лишь на следующий год, после моего отъезда в Германию. Каждый день он писал мне прекрасные письма, полные увлекательных историй и нежности. В свое время Рик служил в Корее и редко получал вести из дома — он не понаслышке знал, что такое одиночество, вот и писал постоянно.

Рик — чудесный человек и всегда, что бы ни случилось, поддерживал меня. Я верила в него и его талант, а он верил в меня. Я знаю, многие женщины сталкиваются с завистью партнеров, мужья хотят, чтобы они меньше работали и больше времени проводили дома. Рик же предоставил мне полную независимость и, напротив, поощрял мое стремление состояться в профессии; мужчины почти всегда могут рассчитывать на подобное отношение, но лишь немногим женщинам так повезло в жизни. Рик никогда не ставил на весы мою любовь к нему и к работе, он просто всегда был рядом и помогал мне. Он понимал, что мне нужно много путешествовать, а я понимала, что ему нужно оставаться в Нью-Йорке и ходить на прослушивания. Рик был рядом во время взлетов и падений, терпеливо выслушивал мои жалобы, внушал мне, что вовсе необязательно так серьезно относиться к каждому удару судьбы; благодаря ему я быстро забывала обо всех разочарованиях и разгромных рецензиях. Он учил меня относиться ко всему спокойнее и не поддаваться эмоциям. Я знала, что всегда могу опереться на его плечо, да и уезжать не так тяжело, когда знаешь, что дома тебя ждут. Кроме того, Рик просто святой, что терпел меня в самые дикие мои оперные годы. Однажды, невыносимо жаркой и влажной августовской нью-йоркской ночью, когда температура в нашей крохотной квартирке по соседству с железной дорогой достигла градусов так ста пяти, я повернулась к нему и попросила выключить вентилятор: «Дорогой, у меня же горло пересохнет».

За какие-то пару месяцев я получила мужа, импресарио и серьезную партию в ведущем оперном театре. Годы тяжелого труда и разочарований наконец принесли свои плоды.

Мерл превратил хьюстонский успех в отправную точку моей карьеры, и после мы очень успешно работали вместе целых шесть лет. Он — в отличие от меня самой — ни на секунду не сомневался, что меня ждет великое будущее, и полагал, что нужно немедленно покорять ведущие оперные сцены, не тратя время на региональные подмостки. Я же предпочитала не торопить события и по-прежнему собиралась продвигаться вверх шаг за шагом, а по ходу учиться и накапливать драгоценный опыт. Мерл предлагал: «Давай организуем тебе прослушивание в Парижской опере!» А я думала: «Только не это, я же не готова». Но он считал, что я готова ко всему, — и действовал. Мерл также представлял интересы Кэрол Ванесс, что оказалось мне на руку: из-за чрезмерной занятости она отказывалась от участия во многих моцартовских постановках, а я успешно ее заменяла. Кэрол пользовалась огромным спросом, и время от времени кто-нибудь соглашался пригласить начинающую певицу, раз звезда, на которую они так рассчитывали, не могла участвовать в спектакле. Мерл напутствовал меня следующей речью: «Тебе повезло, ты будешь следовать за Кэрол по пятам; она и сама заменяла Миреллу Френи, когда та не могла выступать». Мерл считал своим долгом дать мне возможность зарабатывать пением на жизнь и выступать на сцене, а не торчать в репетиционной комнате и уповать на временную подработку.

После моего прослушивания в Лондонской королевской опере Мерл получил записку, гласившую: «Нам она очень понравилась, потому что у нее нет американского акцента». Славянские корни сослужили мне хорошую службу: широкоскулое открытое лицо и окраска голоса отличали меня от других. Забавно, но преподаватель актерского мастерства, с которым я занималась в Потсдаме, в свое время заметил: «У вас крупные черты лица, вы будете прекрасно смотреться на сцене». Я не то чтобы обиделась, но отнюдь не сочла это комплиментом. Теперь я понимаю, что крупные лица действительно лучше видны издали, кроме того, крупным людям больше идут исторические сценические костюмы. Отзыв из Лондонской королевской оперы натолкнул меня на мысль, что американское гражданство может помешать карьере. Американцам, мечтающим выступать в Европе, приходится выдерживать культурную и вокальную битву. Нас считают хорошими студентами, очень профессиональными, с безупречной техникой; но хотя американцев пруд пруди, любой европейский оперный театр в первую очередь всегда рассматривает кандидатуры европейских певцов, и нередко американские театры поступают так же. В этом есть свой резон, ведь для европейцев языки оперы — родные, и оттого они поют более естественно. В то время также бытовало мнение, что сами американцы слишком пресные, а их голоса лишены индивидуальности. Осознав это, я поставила себе цель говорить свободно на нескольких языках.

Следующее прослушивание мне устраивал Юг Галль, глава Женевской оперы. Нужно было исполнить несколько арий, и я остановилась на «Dove sono», песне Русалки, арии Микаэлы из «Кармен» и «Ach, ich fiihl's» Памины. Галль и художественный руководитель театра сидели в зале и всю дорогу громко перешептывались; я была уверена, что они меня вообще не слушают, и страшно переживала. «Им не понравилась ни одна моя нота», — твердила я себе. Когда я спела последнюю арию, Галль поднялся и церемонно произнес: «Будьте так любезны, зайдите ко мне в кабинет». И я подумала: «Ну, по крайней мере хоть без публичного унижения обойдется. Поблагодарит меня за то, что приехала в такую даль, — и откажет. Как мило с его стороны». Когда я пришла в кабинет Галля и села, он предложил мне сразу пять ролей. Так началась моя карьера в Европе.

Югу Галлю я обязана не меньше, чем Кристофу Эшенбаху: оба они проявляли искреннее участие к моей судьбе. Кристоф помогал с репертуаром. С ним я впервые вышла на сцену в операх Штрауса и Моцарта, а также исполнила «Четыре последние песни» Штрауса. Юг пытался обратить на меня внимание директоров других серьезных театров, но получал один и тот же ответ: «Для вас она, может, и хороша, но нам не подходит». Тому, кто выпестовал молодой талант, приятно, должно быть, произнести спустя годы: «Рене Флеминг? О да, я с первых дней предсказывал ей великое будущее». В свою очередь, я благодарна и бесконечно предана им обоим, и Кристофу, и Хьюго.

Одним из многих оперных театров, убежденных, что я по-прежнему недостаточно для них хороша, оставалась Метрополитен-опера. Уже после того, как я выиграла конкурс в Мет, моему импресарио сообщили, что у меня «проблемы с высокими нотами». Вообще, для певицы невероятно важно иметь изюминку. У вас может быть совершенная техника, но этого недостаточно — нужно нечто еще, нечто, делающее ваш голос запоминающимся. Как-то в юности я пела в «Чатокве»; после выступления сопрано Фрэнсис Йенд и ее муж, педагог по вокалу Джим Беннер, сказали, что у меня уникальный голос, и объяснили, что, не обладая этой уникальностью, успеха невозможно добиться в принципе. В то время это было выше моего понимания. А годы спустя выяснилось, что мне требуется именно он — узнаваемый с первой же ноты звук. По мнению Чикагской лирической оперы, я была «хорошей певицей, но не первоклассной. Не наш уровень». Да, я кое-чего достигла, — однако же до настоящего успеха было еще далеко. Нелестные отзывы ранили меня чуть ли не больнее, чем прежде, ведь теперь-то я точно знала, что все делаю правильно.

Тем не менее было немало поводов и для радости. В Ковент-Гардене мне поручили партию Дирцеи во французской постановке «Медеи» Керубини, а в Женеве я дебютировала в роли Фьордилиджи в «Так поступают все женщины». Нью-Йоркская городская опера предложила мне партию Мими в «Богеме» (после я пела эту партию лишь однажды), а еще я получила премию «Дебют года», учрежденную щедрыми филантропами Ритой и Хербом Гольд, которые во времена моей учебы в Джуллиарде помогли мне с грантом Фонда Шошаны. Несколько раз я пела на провинциальных сценах, но не всегда все проходило гладко. Однажды после моего выступления в Калифорнии вышла насмешливая статья, повествующая о том, как во время антракта управляющий прошел за сцену и поинтересовался, не симулирую ли я (то есть не пою ли вполсилы, чтобы сохранить голос). Я не берегла голос, но пела определенно плохо. Возможно, слишком прислушивалась к себе или переусердствовала с артистизмом — в общем, была не на высоте. Я поплакалась Беверли, и вот что она мне сказала: «Не суди себя слишком строго. Ты ведь еще учишься, хоть и поешь со сцены. Все придет с опытом, а замечания окружающих помогут».

Мой дебют в Парижской опере состоялся рождественским вечером 1990 года, в постановке «Фигаро». Новое сверкающее здание «Опера Бастиль», театр, славный великими артистами и великими оперными премьерами, — очутиться в таком месте, да и вообще в Париже, который я теперь считаю своим вторым домом, было, конечно, потрясающе. Мне предстояло петь в чудесной постановке Джорджио Стрелера, начиная с шестого спектакля, — премьерные пять выпадали на долю Люции Попп. Эта великая актриса, с чистым, текучим, естественным голосом, отличалась подлинным великодушием. Вместо того чтобы устраивать соревнование на сцене и в жизни, она немедленно пригласила меня на обед. Люция рассказала, что влюблена и собирается отдыхать и наслаждаться счастьем; она много лет работала и считает, что свой долг исполнила. Я слушала ее и не могла скрыть недоумения: в то время ее положение востребованной певицы и звезды звукозаписи было пределом моих мечтаний, и я представить не могла, как это можно взять и отказаться от такой жизни. Тогда я еще не знала о ее неизлечимой болезни; думаю, она и сама не предполагала, что жить ей осталось всего несколько лет.

В 1991 году Метрополитен-опера наконец предложила мне контракт — дублировать певиц, исполнявших партию Графини. И вот однажды в десять часов утра мне сообщили, что Фелисити Лотт заболела и на сцену вместо нее выйду я. Это было эпохальное событие, сравнимое с телефонным звонком Эрики Гастелли, когда меня приняли в Джуллиард. Мы с Риком все еще жили в квартирке у железной дороги; помню, как я носилась по коридору с радостными криками. Я обзвонила друзей и родственников и всех пригласила на спектакль: мне хотелось, чтобы в столь важный вечер близкие были рядом.

«Фигаро» поставил в Мете в 1986 году Жан-Пьер Понелль, и постановка уже стала классикой. Помню, я вышла на сцену спокойно и уверенно, а через несколько минут ко мне присоединились Сэмюэль Рэйми и Фредерика фон Штаде — артисты, перед которыми я преклонялась, но с которыми не была знакома лично. И вот теперь я пела на одной с ними сцене в Метрополитен! И в который раз я мысленно воздала благодарности Моцарту.

Я никогда не стремилась специализироваться на Моцарте, скорее, Моцарт сам меня выбрал. Исполняя партию Графини, я заложила основу для международной оперной карьеры. Мне крупно повезло, что я достигла цели так быстро: многие великие певцы, такие, как Дитрих Фишер-Дискау, никогда не выступали в Метрополитен-опера, и очень мало кому удается спеть на всех ведущих оперных сценах — обычно артисты отдают предпочтение двум-трем театрам. Но, как не уставал мне напоминать Мерл, получить роль несложно. Куда сложнее получить ее дважды. К счастью, исполнительницу на роль Графини почти невозможно отыскать: эта насыщенная и выразительная партия требует чистого и вдохновенного звучания, совершенных высоких нот, стиля, качества и железных нервов. Я же была достаточно молода и голодна, чтобы с энтузиазмом хвататься за каждый шанс. Знай я все заранее, я бы бросила Графиню и с куда большим удовольствием пела бы по всему миру Мими, ведь эта партия гораздо проще. Зато благодаря Графине я научилась петь; я давно покинула студенческую скамью, а Моцарт все продолжал наставлять меня. Когда меня пригласили исполнить партию Графини в Мет, я знала ее как свои пять пальцев.

В 1992 году, нося под сердцем нашу первую дочь, Амелию, я на три месяца уехала из Нью-Йорка в Англию, в Глайндборн и Королевскую оперу. Я одновременно радовалась успешному развитию карьеры и переживала жесточайший стресс. Мне не хотелось так надолго расставаться с Риком, и я боялась, что нагрузки повредят малышу. Когда в Европе я пересаживалась с одного самолета на другой, то пребывала в такой печали, что сдала служащей аэропорта багаж, не попросив квиток, а ведь в чемодане была куча ценных вещей, в том числе бумаги по ипотеке на квартиру, которую мы собирались приобрести перед рождением ребенка. Чемодан исчез. Каждый день я ходила в авиакомпанию с мольбами, но все тщетно. Наконец через две недели мой багаж прибыл, в целости и сохранности, из Саудовской Аравии (куда, подозреваю, мечтают попасть все шикарные чемоданы) в Глайндборн.

До того как багаж нашелся, у меня, на пятом месяце беременности, началось кровотечение. Я была совсем одна в квартире в пятнадцати милях от городка Льюис, в бог знает какой дыре. Мне казалось, в уединении можно более плодотворно работать над ролью, учить ноты и репетировать по вечерам, а также разгребать привезенную с собой гору почты, но теперь я знаю, что иногда одиночества бывает слишком много.

Администрация Глайндборнского фестиваля нашла мне врача общей практики, который навещал пациентов на дому, — в сельской Англии такое еще встречается. Он велел мне лежать и не двигаться, задрать ноги кверху и оставаться в горизонтальном положении пять дней, иначе мне грозит потеря ребенка. Только в уборную — и сразу же обратно; я даже не могла приготовить себе поесть. Сотрудники фестиваля оказались необычайно добры, каждый день кто-нибудь из них навещал меня и приносил еду. Даже если бы я оставалась дома с Риком, в собственной постели, мне было бы ужасно страшно, но переживать за ребенка в одиночестве было настоящей пыткой. Денег на долгие разговоры по телефону с родными и близкими у меня не было, так что оставалось только ждать.

В конце концов мы обе оправились, я вернулась на сцену и выступала почти до самого рождения Амелии. Голос во время беременности особенно красив, потому что плод создает опору для стенки брюшной полости и ее не приходится напрягать, как обычно. Диафрагма опирается на упругую подушечку, и это изрядно облегчает пение, но только не в последние месяцы, когда просто не хватает воздуха. Тут уже бесполезно раздвигать ребра и грудную клетку, нужно просто дышать чаще.

Огромного мужества потребовало от меня возвращение на оперную сцену вскоре после родов, но я не могла ждать, пока брюшные мышцы вернутся в прежнюю форму. Едва Амелии исполнился месяц, я взяла ее с собой в Даллас, где впервые пела Татьяну в «Евгении Онегине». Выучить партию на русском языке и в обычное-то время непросто, а тогда казалось и вовсе немыслимым: как любая молодая мать, я не смыкала глаз по ночам. Именно тогда я выяснила, что младенец и память несовместимы: концентрироваться подолгу я не могла, а выучить без этого роль невозможно. Русский дирижер и певцы, в большинстве своем тоже русские, относились к ситуации с пониманием; с этого спектакля началась моя кочевая жизнь с маленьким ребенком за плечами.

Вернувшись ненадолго в Нью-Йорк, мы с Амелией и ее новой няней (молодой певицей) вскоре отправились в Милан, где я дебютировала в Ла Скала в партии Донны Эльвиры из «Дон-Жуана». Я училась путешествовать со всем необходимым: детским питанием, молочными смесями, подгузниками, прогулочной коляской, а после — с переносным детским стульчиком, прыгунками и ходунками. Каждые несколько недель мы снимались с места и разбивали новый лагерь; за это время я достигла совершенства в искусстве сборов. Беверли называла меня матерью-землей с железным стержнем — пожалуй, это описание наиболее точно мне подходило.

В Ла Скала мне не особенно понравилось — по большей части из-за традиции Sala Gialla, то есть Желтого салона. Так называется зал, где проходят репетиции. В то время в Ла Скала на все постановки приглашались два состава исполнителей, основной и второй. Обычно в оперных театрах существуют дублеры или, если певица по какой-то причине не может выступать, в последнюю минуту находят замену. Когда же набирают два состава, певцы задолго до собственно спектакля представляют, какое место им отводится. Но главный дирижер Ла Скала Рикардо Мути проводил репетиции с обоими составами; певцы по очереди вставали и исполняли свои партии, а Мути выбирал, кому петь в первом составе. Среди исполнителей было несколько суперзвезд, остальные ходили в подающих надежды. К несчастью, я была одной из самых молодых в блестящей когорте, включавшей Томаса Аллена, Кэрол Ванесс, Чечилию Бартоли, Винсона Коула и покойного Гесты Винберга. Хоть обстановка на репетициях была напряженная, я не могла не восхищаться талантом Мути. Невероятно обаятельный человек, и оркестр под его управлением звучал по-настоящему вдохновенно.

Перед последним прогоном мне позвонил художественный руководитель: «Маэстро переживает за вас. Он не хочет, чтобы вас освистали, и полагает, вам не следует выступать на премьере». К тому моменту меня уже поставили в известность, что именно я буду петь на премьере, более того, я репетировала с основным составом. Быстро оценив ситуацию, я ответила: «Отлично, тогда я вынуждена уехать. Лучше мне сразу отправиться домой в Нью-Йорк».

Шантаж сработал: он пообещал, что маэстро лично свяжется со мной. Мути позвонил и произнес тот же текст. Пришлось повторить, что так не пойдет, я улетаю первым рейсом. Я трезво оценивала свои возможности и не сомневалась, что мое исполнение партии Донны Эльвиры не опозорит театр. К тому моменту я уже влилась в коллектив, знала других артистов — мы отлично сработались. В итоге Мути уступил, я пела на премьере, и никто и не думал меня освистывать. Правда, я поскользнулась, выходя на сцену, и чуть не упала, но, к счастью, Лепорелло успел подхватить меня. Но уже тогда стало ясно, чем это аукнется. Американская публика обожает неудачников. Если бы я споткнулась на премьере в Метрополитен, со мной, вероятно, подписали бы пожизненный контракт только потому, что я не растерялась и взяла себя в руки. Но европейская публика не так терпима. Когда ты поскальзываешься в Италии, публика думает: «А получше они никого не могли найти?»

В 1993 году я пела главную партию в «Армиде» на фестивале Россини в итальянском Пезаро. К тому моменту я уже дебютировала в нескольких моцартовских постановках в Европе, но только сейчас двери стали распахиваться передо мной. Это был замечательный контракт: я жила в прекрасном городе, где Россини сочинял свои великие оперы, ела свежую рыбу и каждый день возила своего белокурого ангелочка в коляске на пляж под восторженные возгласы «Che bella bambina!». «Армиду» ставил, весьма изобретательно, надо сказать, Лука Ронкони; костюмы и парики были прелестны (а от костюма зависит очень многое). Моя героиня походила одновременно на Мэрилин Монро и Джуди Джетсон, образ завершал платиновый парик с безумными завитушками. Забавно, что молодой итальянский бас Ильдебрандо д'Арканджело был облачен в маску, копировавшую мои черты, и такой же костюм, как у меня, — мой муж, сидевший в зале, не мог различить нас. Уж не знаю, кому из нас это больше польстило. На последнем представлении публика устроила нам настоящий дождь из лепестков роз — можно только мечтать о подобном завершении удачного спектакля. Я люблю фестивали за возможность погрузиться в творчество одного композитора. Неважно, будь то Россини в Пезаро, Вагнер в Байройте, Моцарт в Зальцбурге — любой фестиваль пробуждает во мне музыковеда и позволяет создать до мельчайших деталей продуманный образ.

Благодаря моей прекрасной работе я постоянно развиваюсь. Порой, как на фестивале Россини, этому способствуют обстоятельства. Иной раз я узнаю себя лучше, изучая характер своего персонажа, ведь во всех нас есть частичка Графини. И уж конечно, всегда найдется чему поучиться у самой музыки. Но, вероятно, прирожденному студенту лучше всего учиться у такого наставника, как сэр Гeopг Шолти; в нем я нашла и дорогого учителя, и замечательного коллегу.

Шолти пригласил другую сопрано на роль Фьордилиджи, но партия оказалась для нее слишком сложной, и в последнюю минуту она благоразумно отказалась. Как это не раз случалось прежде, чужой отказ и привычка соглашаться на роль без предварительной договоренности сыграли мне на руку. Шолти меня порекомендовал Эванс Миражес, старший вице-президент фирмы «Декка», отвечавший за артистов и репертуар; два года назад он столкнулся с аналогичной проблемой: неожиданно выяснилось, что некому петь Илию в «Идоминее», и он срочно вызвал меня в Тэнглвуд. Он знал, что я умею работать в стрессовой ситуации.

Когда позвонил Шолти, я впервые исполняла партию Дездемоны в «Отелло» в Метрополитен; дирижировал Валерий Гергиев. Я была во втором составе, и меня великодушно освободили от финальных спектаклей. Я была им очень признательна, но признательность эта возросла в разы, когда я осознала, сколь важно для меня спеть в «Так поступают все женщины». В два часа утра по американскому времени я сошла с трапа самолета в Лондоне, в девять прибыла к Шолти на студию и спела всю моцартовскую оперу — оперным певцам не часто доводится проделывать такое, но время от времени это даже полезно. Энергичность Шолти произвела на меня неизгладимое впечатление (не говоря уже о тридцати двух «Грэмми» на полках). Меня вдохновляло одно его присутствие.

Три часа кряду мы работали в солнечной студии, выходящей окнами в чудесный сад; решительность и музыкальность Шолти — а также кофе, сваренный его понимающей красавицей женой Валери, — заставили меня позабыть о разнице во времени и тяжелом перелете. Так завязались еще одни очень важные для моей карьеры отношения. Контрактом со звукозаписывающей компанией я во многом обязана Шолти, которому нравился мой голос: когда мы давали первую после долгой реставрации оперу на сцене «Пале Гарнье», он окрестил мое звучание «пломбиром», — это прозвище остается со мной и поныне.

 

ГЛАВА 6

ТРУДНОСТИ

К 1995 году я привыкла работать в сумасшедшем темпе и исполнять по пять-восемь ролей в год, однажды мне даже пришлось за четырнадцать месяцев спеть десять новых партий. Я научилась запоминать роли в последний момент — не из-за лени, а из-за расписания, которое заставляло мгновенно перестраиваться с одной оперы на другую. В конце концов я привыкла работать в постоянном напряжении, и от этой привычки мне до сих пор не удается избавиться. (Мой бывший импресарио Мэтью Эпштейн звал меня Мамаша Кураж.) Беременная второй дочкой, Сэйдж, я должна была впервые петь Маршальшу в «Кавалере розы», в Хьюстоне; дирижировал Кристоф Эшенбах. В тот раз я задержалась на спектаклях в Вене, сильно выбилась из графика и должна была выучить партию за две недели, чтобы прилететь в Хьюстон к генеральной репетиции. Садясь за ноты, я не подозревала, что это будет такая изматывающая работа. Все-таки Маршальша вообще не поет во втором акте, а в третьем появляется на сцене лишь ближе к финалу, который был мне знаком по концертным выступлениям.

К сожалению, я не учла, насколько сложен первый акт, насколько он многословен, напичкан диалогами и длинен. В нем так много хроматически и ритмически трудного пения. Даже прочитать ноты с листа было непросто, не говоря уже о том, чтобы повторить и запомнить. Тогда в Вене я снимала одну из квартир Пласидо Доминго, и сейчас, закрывая глаза, отчетливо вижу обои, картины на стенах, пианино. Квартира навсегда запечатлелась в памяти, потому что я целыми днями, от рассвета до заката, сидела в кресле и учила ноты. Когда я приехала в Хьюстон, то знала роль назубок, и с тех самых пор начался мой роман с одной из величайших партий, когда-либо написанных для сопрано. Штраус, русские и чешские героини — их я не забываю никогда. Те партии, которые никак не давались мне в первый раз, я могу воспроизвести в любой момент, даже если мне не слишком часто приходилось их исполнять. В «Повороте винта» Бенджамена Бриттена я дебютировала студенткой, а потом мне пришлось петь эту партию несколько лет спустя почти без подготовки. Удивительно, но я полностью восстановила роль в памяти всего за двадцать четыре часа. Повторение, как говорится, мать учения. Я не только до сих пор помню все три сопрановые партии из «Дон-Жуана» (хотя, чтобы отлакировать Церлину, придется немного поднапрячься), но и в случае необходимости могу заменить Лепорелло и Дон-Жуана. Если часто играешь в одной и той же опере, поневоле запоминаешь чужие партии.

Сэйдж появилась на свет в августе 1995 года; я снова выступала до последних месяцев беременности. В том году меня пригласили спеть на открытии сезона Метрополитен-опера в «Отелло» с Пласидо Доминго. Это его коронная партия, и глупо было бы упускать возможность спеть вместе с ним, тем более на открытии, так что через две с половиной недели после родов я приступила к репетициям. Премьера состоялась спустя две недели, и каким-то чудом я справилась. Помогло и то, что я жила всего в пяти кварталах от Мет, и то, что репетиции не были слишком напряженными (мы все были знакомы с постановкой), чего, правда, не скажешь о самих спектаклях. Но жить в Нью-Йорке с Риком и готовыми прийти на помощь родными оказалось куда проще и приятнее, чем мчаться в Даллас с младенцем под мышкой, как было после рождения Амелии. Слава богу, мне не пришлось учить новую партию по-русски. Но все закончилось удачно, потому что я была молода, энергична и напориста.

Материнство для меня — бесценный дар. Только время покажет, будут ли мои дочки столь же счастливы, как я, но пока они довольны жизнью и собой. Пока они были маленькими, все решалось просто: я паковала вещи и брала их с собой в дорогу. Когда в моем расписании главенствовала опера, мы просто переезжали в очередной город, разбивали лагерь в съемной квартире и жили там месяц или два. Девочки воспринимали любое место, где были я, их тогдашняя няня и любимые игрушки, как дом, — они не переживали, что лишены постоянного пристанища. Рик навещал нас, а когда мы возвращались в Нью-Йорк, старался наверстать упущенное и брал на себя все заботы о детях. Прекрасные были времена. У меня было все, что я могла пожелать, и при этом я не чувствовала вины и не разлучалась с дочками. Это продолжалось довольно долго, на время оперных контрактов в Хьюстоне и Чикаго я даже устраивала дочерей в местные школы. Амелия ходила в детский сад в Париже, а двумя годами позже девочки пошли в подготовительную группу двуязычной школы. Поскольку во Франции учебный год заканчивается только в середине июля, им пришлось учиться на несколько недель дольше, но это была прекрасная возможность освоить иностранный язык.

Но когда Амелия пошла в первый класс и учеба стала серьезней, от прежнего образа жизни пришлось отказаться. Мы с Риком оба понимали, что девочкам нужно хорошее образование и постоянный круг общения; вариант с домашним обучением мы даже не рассматривали. Так что я сократила количество спектаклей, из-за которых проводила в разъездах десять месяцев в году, и стала давать больше концертов. Я постановила каждый сезон петь только в Метрополитен-опера, а в Европе по возможности выступать летом, когда девочки могут поехать со мной. В остальное время я старалась уезжать ненадолго и давать в среднем три концерта в неделю; это много лучше, чем оставлять семью на два месяца ради оперы — сначала месяц репетиций, а потом еще шесть-десять спектаклей. В таком распорядке, однако, есть свои сложности, ведь оперное расписание обычно составляется на пять-шесть лет вперед, и заранее согласовать его со школьным календарем, детскими спектаклями и балетными уроками невозможно. К счастью, план концертов обычно составляется много позже оперного, так что порой мне удается договориться о конкретной дате всего лишь за год. И я считаю, что мне необыкновенно повезло: у меня потрясающая карьера и дочки, в которых я души не чаю. Амелия и Сэйдж знают, что я люблю их больше всего на свете, и в то же время они видят, сколько удовольствия приносит мне работа. Такую же гармонию я наблюдала в жизни моей матери; надеюсь, и мои дочери ее познают.

С работой и девочками все было прекрасно, но вот семейная лодка неожиданно дала течь. В начале 1998 года мы с Риком заговорили о разводе. Многие решат, что наш брак развалился из-за моей карьеры, но на самом деле все было ровно наоборот. Мы с Риком полюбили друг друга, когда жили в разных странах, и, пока я много путешествовала, отношения наши складывались идеально. Но когда девочки подросли и я стала чаще оставаться с ними дома, нам пришлось признать, что у нас, как и у многих пар, есть проблемы. Мы перестали ощущать былую близость.

Первый шаг был сделан, и я вздохнула с облегчением, не догадываясь, как это решение отразится на моей жизни и благополучии. Мы оставались заботливыми родителями, но жили уже каждый своей жизнью, и я наивно полагала, что наш развод станет не слишком драматическим событием. Однако у моего подсознания было собственное мнение на сей счет; вскоре оно нанесло удар — и сбило меня с ног.

Что касается работы, 1998 год начался весьма многообещающе. В январе я спела в телевизионном концерте с Пласидо Доминго и Чикагским симфоническим оркестром под управлением Дэниэла Баренбойма, а через неделю исполнила Штрауса и Моцарта в Кливленде. Я пела с необыкновенной легкостью и наслаждалась каждой проведенной на сцене минутой. С девочками все было улажено — их как раз приняли в разные французские школы, и они должны были сопровождать меня в Чикаго, где я участвовала в оперной постановке. Мы с Риком подали на развод, но по-прежнему ставили интересы детей превыше всего и вместе заботились об их благополучии. У меня словно гора с плеч хвалилась.

Но потом, во время исполнения «Dove Sono» в Чикагской лирической опере, меня вдруг обуял сценический страх. Это было полной неожиданностью. Да, эта ария никогда не казалась мне легкой, но я пела ее уже десятки раз. И вдруг обнаружила, что, едва заслышав музыку, начинаю нервничать и никак не могу перебороть себя. Я мучилась с этой арией до самого конца контракта, некоторые фразы вызывали у меня ужас и напряжение каждый раз, когда я должна была их исполнить. Оперные певцы ненавидят страх за то, что он мешает расслабиться и правильно дышать. Конечно, у меня хватало причин для стресса. В ближайшие месяцы мне предстоял развод и три абсолютно новые роли: заглавные партии в «Арабелле» и «Лукреции Борджиа», а также партия Бланш в мировой премьере «Трамвая "Желание"» Андре Превена. Неудивительно, что напряжение все-таки выплеснулось наружу. И даже лучше, что оно обнаружило себя во время исполнения «Dove Sono»: по крайней мере, я узнала о существовании проблемы, смогла с ней справиться и двигаться вперед, к новой партии.

По приезде в Хьюстон мы начали репетировать «Арабеллу» с моим любимым Кристофом Эшенбахом. Я радовалась новой опере, общению с другом, погружению в искусство и тому, что девочки со мной. Неприятности и возня с адвокатами в преддверии развода остались дома. На этот раз у меня не возникло никаких проблем с разучиванием роли, но меня замучили боли в плечах и шее; мышцы были так напряжены, что я засомневалась, удастся ли мне выйти на сцену в день премьеры. Я взяла себя в руки и нашла отличную массажистку — казалось, она прошлась по моему плечевому поясу молотком и зубилом, зато я благополучно справилась с этой красивой, но требующей большой отдачи партией.

Из Хьюстона я отправилась в Ла Скала, петь в «Лукреции Борджиа» Доницетти. Физически я чувствовала себя лучше, девочки окружали меня любовью и заботой, и родные приехали нас навестить; мне удалось забыть о конфузе с «Дон-Жуаном» и начать с чистого листа. Мы немного повздорили с дирижером Жанлуиджи Гельметти по поводу завитушек и каденций, которыми я хотела украсить исполнение, — ему не нравились ни те ни другие. Меж тем каденции были красивыми и стилистически верными, поскольку сочинил их сам Филип Госсетт, превосходный музыковед, специалист по истории итальянской оперы девятнадцатого столетия, с которым я сотрудничала со времен участия в «Армиде» в Пезаро. Но хоть изыскания Госсетта и пользуются большим уважением, Гельметти гнул свое: «Мы в театре Мути и будем играть по его правилам». Что означало в точности следовать первоисточнику. Гельметти был уже немолод, только дебютировал в Ла Скала и, наверное, боялся вызвать недовольство Мути. После жарких споров я отказалась почти от всех своих притязаний, за исключением одной особенно драматичной каденции в финальной сцене, за которую я стояла насмерть. Наконец Гельметти согласился, и я была счастлива, что нам удалось обо всем договориться мирно и цивилизованно. Генеральная репетиция прошла без сучка без задоринки, хор, оркестр да и исполнители оказались на высоте. Я думала, успех нам обеспечен, — ох уж моя американская наивность.

Первым тревожным известием в день премьеры стал отказ тенора выйти на сцену. Думается, он знал о назревающем конфликте и поспешил уйти в тень. К счастью, его заменил Марчелло Джордани. Мы вместе участвовали уже во многих постановках, и я обрадовалась, что снова буду петь с другом. В финале первой арии, едва я закрыла рот, раздался тяжелый удар, и, бросив взгляд вниз, я увидела, что дирижер исчез из ямы. Публика ахнула. Гельметти лежал на полу, а мы с Марчелло вглядывались в темноту, гадая, жив ли он (в тот момент я опасалась худшего). Наконец занавес опустился, и нам сообщили, что он просто упал в обморок. Через четверть часа дирижер взял себя в руки, и мы продолжили, но исправить положение было уже невозможно. В финале нашего первого большого дуэта с Марчелло публика загудела, но я предпочла этого не замечать. Так продолжалось вплоть до той самой пресловутой каденции в конце моей последней сцены, тут плотину прорвало и раздался чудовищный свист.

Подробный отчет о произошедшем выглядит следующим образом: зачинщиком беспорядков выступала кучка мужчин, около десятка, сидевших на галерке. Рашель и несколько наших были в зале и видели все своими глазами. К счастью, на сцене плохо слышно происходящее в зале, а когда я пою, то не воспринимаю почти ничего, кроме звука собственного голоса, — и тут мне повезло. Поэтому я опираюсь на свидетельства очевидцев, утверждавших, что многие в партере и других частях зрительного зала требовали прекратить обструкцию. Несмотря на это, выкрики и свист не умолкали на протяжении всей финальной сцены, в которой Лукреция осознает, что по ошибке отравила собственного сына (одна из самых нелепых сцен во всей опере). Я старалась сосредоточиться на музыке. Слава богу, весь ужас случившегося дошел до меня много позже. И тогда меня начало трясти и не отпускало несколько дней.

После того как занавес опустился, Гельметти повернулся к публике, пожал плечами, как бы говоря: «Я тут ни при чем», и удалился. Остальные исполнители из солидарности вышли на поклон вместе со мной. Сама наивность, я позже позвонила в клинику, где лежал Гельметти, и поинтересовалась его самочувствием. Он прислал мне выразительное письмо со словами: «Ваша Лукреция — особенная». По-итальянски «особенная» — вовсе не комплимент. В лучшем случае это означает неопределенность, о худшем не стоит и говорить.

Я умудрилась спеть еще два спектакля вместо пяти запланированных. Свиста больше не было, критики с журналистами сочувствовали мне и ругали loggionisti, испортивших премьеру и отпугивающих ведущих солистов. Паваротти, после того как его освистали в «Доне Карлосе», поклялся никогда больше не выступать в Ла Скала, так что теперь там скорее отыщешь забытую оперу Глюка и другие, еще более раритетные произведения мирового репертуара. Я так никогда и не узнала об истинных причинах возмущения клакеров: заплатили ли им, чтобы от меня избавиться, не выдержала ли я, по их мнению, сравнения с Марией Каллас и Лейлой Генджер, или это просто была националистическая выходка. (Антиамериканские настроения в то лето обострились, после того как самолет морского флота США срезал кабель для лыжных подъемников в итальянских Альпах.) В тот вечер «Лукреция» записывалась для радио, так что каждый желающий может послушать и решить для себя, провокация это или просто спонтанная реакция на мое выступление.

Через полгода я собралась с духом и вернулась дать концерт в Ла Скала. Один из моих похожих на Роберта Митчума дядюшек заявил: «Ты же Флеминг. Ничего удивительного, что ты так поступила». Сама Лейла Генджер прислала мне цветы и просила не переживать, ибо все это происшествие не стоит выеденного яйца. «Со мной такое много раз случалось, — сказала она, — надо просто привыкнуть к итальянским обычаям». Но мне было сложно к ним привыкнуть. Хоть я и не была уже такой ранимой, как в юности, опыт был для меня весьма и весьма неприятный.

Когда я возвратилась в Мет, Рената Скотто остановила меня в коридоре и поздравила со вступлением в славный клуб освистанных в Ла Скала. Оказывается, певцы коллекционируют истории провалов в Ла Скала и обмениваются ими, как бейсбольными карточками. «Даже Фьоренцу Коссотто освистали. Она великолепно пела Орфея, а они шикали. Как им вообще пришло в голову шикать на Орфея?» Рената упомянула Лучано и сообщила, что после подобного инцидента сама никогда больше не возвращалась в Ла Скала. «Пойте в концертах и забудьте про оперу», — промолвила она, поцеловала меня в щечку и удалилась.

Даже Мирелла Френи поведала мне, как ужасно ее освистали (мне нравится, что существует целая иерархия освистывания), когда она пела Виолетту. Это был ее дебют в «Травиате», одно из первых приглашений в театр, и, вне всякого сомнения, пела она великолепно. «Петь сразу после этого "Богему" (а таковы были условия контракта) мне представлялось невозможным. Но дирижер сказал: у вас нет выбора, соберитесь. Я возражала. Я говорила — нет, ни за что и никогда, но спорить с ним было бесполезно». В общем, она набралась смелости и спела другую знаменитую итальянскую оперу всего месяц спустя с грандиозным успехом. Если бы в опере награждали за доблесть и отвагу, Мирелла Френи получила бы орден с бриллиантами и рубинами.

Но как ни пытались другие сопрано подбодрить меня, я чувствовала такое отчаяние, как будто все переживания этого года снова разом обрушились на меня. Мне было настолько плохо физически, что я не знала, смогу ли петь на следующий день. Все мало-мальски сложные ноты среднего диапазона страшили меня, мне казалось, будто я вдруг очнулась и обнаружила, что стою на сцене совершенно голая. Но я скрывала свои страхи вплоть до камерного концерта на фестивале «Равиния». Выступала я перед немногочисленной аудиторией в зале, где прежде всегда чувствовала себя комфортно, а Кристоф — редкая удача для меня — аккомпанировал на фортепиано. Ничего особенного в этом выступлении не было, но посреди шубертовского «Пастуха на скале» меня вдруг охватил парализующий страх сцены. Ни с того ни с сего, безо всякой причины у меня сдавило горло. Совершенно пав духом, следующие два дня я провела в гостиничном номере, убеждая себя, что пора завязывать с пением. У меня было запланировано несколько весьма значительных выступлений, включая мировую премьеру «Трамвая "Желание"» и новую постановку «Женитьбы Фигаро» в Метрополитен, и я никак не могла решить, что хуже — отказаться или выйти на сцену в нынешнем неуравновешенном состоянии.

Почему бы вообще не уйти со сцены? В конце концов, у меня была замечательная карьера. Я добилась того, о чем многие певцы даже не мечтают. Более того, я и сама о таких высотах никогда не мечтала. Ни одна работа на свете не стоит таких нервов. Подыщу себе непыльную учительскую работенку где-нибудь на Среднем Западе, буду растить своих девочек и наслаждаться жизнью. Только я распланировала свое будущее, как на меня снова накатила разрушительная волна физической и психологической неуверенности, да такая, что руки тряслись и зубы стучали.

Я понятия не имела, что на меня нашло; я знала только, что нахожусь на грани нервного срыва. Помню, спустя пару недель после провала я сидела дома, в гостиной, у окна, смотрела на вековые деревья и молилась, чтобы меня наконец отпустило.

Я всегда была законченной оптимисткой, мне все было по плечу — и оттого эта боль особенно изматывала меня, хотя, наверное, она любого бы измотала. Я была в полном раздрае. Простейшие действия, как, например, одеться и накормить дочек завтраком, казались невыносимо сложными и требовали от меня поистине чудовищных усилий.

В разгар моего душевного кризиса «60 минут» затеяли передачу о звездной жизни Рене Флеминг. Съемочная группа следовала за мной по пятам чуть ли не полгода, однако ж мне удавалось скрывать от них свое плачевное состояние. Помню, когда однажды утром они приехали на съемки ко мне домой, я отозвала в сторонку своего агента Мэри Лу Фальконе и сказала, что больше просто не выдержу. Меня трясло. Как со мной это бывает в особо тяжелые моменты, я «спустилась в туннель». Все происходило словно на огромном расстоянии от меня. Находясь в туннеле, я с трудом понимала, что говорят и хотят от меня окружающие. Этот симптом паники возникал нечасто и быстро проходил, но пугалась я не на шутку. Мэри Лу, моя верная помощница, посмотрела мне прямо в глаза с непоколебимой уверенностью, как могла бы это сделать Беверли, будь она рядом, и заявила: «Ты справишься». Она привела меня в порядок и отправила к журналистам.

За все это время я ни разу не остановилась, не пошла на попятную и не отменила ни одного концерта. Мне есть за что поблагодарить коллег, друзей и родственников, присматривавших за мной. Я часто думаю, что если бы тогда прекратила петь, то положила бы конец своей карьере — у меня просто не хватило бы сил продолжать. Теперь я пересматриваю тот выпуск «60 минут» и понимаю: никто и никогда в жизни бы не догадался, что всего за пять минут до съемки я стояла в ванной, смотрела в зеркало и твердила: «Не пойду к ним… Не пойду».

В тот период дочки были моей единственной отрадой. Они возвращались домой из школы со своими рисунками, книжками, болтовней, целовали меня, и я буквально растворялась в них. Когда они были рядом, я точно знала, кто я. Я — мать, которая любит своих детей.

Раньше приступы сценического страха настигали меня исключительно во время спектаклей. К началу же репетиций «Трамвая "Желание"» каждое интервью превращалось в настоящий кошмар. Раньше я всегда отшучивалась: «Вы хотите побеседовать с сопрано о ней самой? Не забудьте прервать меня через два часа, чтобы я успела на следующее интервью». А теперь я думала лишь о том, как бы успокоиться и выжать из себя пару связных предложений. Рассуждая о своей работе, я с ума сходила от волнения.

Удивительно, но роль Бланш Дюбуа, вместо того чтобы окончательно доконать меня, стала моим спасением. Случалось, я сомневалась в своем рассудке, в том, что когда-нибудь поправлюсь, и раздираемая страхами Бланш помогала мне выразить собственные потаенные ужасы. И конечно, невероятная удача, что рядом был Андре Превен, на которого я могла полностью положиться. Он оказывал мне бесконечную поддержку и умел меня успокоить как никто другой.

Состав спектакля был поистине звездный. Режиссер Колин Грэм благодаря хладнокровию и организованности сумел справиться с невероятно сложным с музыкальной и театральной точек зрения произведением всего за три недели. Партия Бланш идеально подходила мне, и никаких вокальных сложностей не возникло. Андре охотно согласился внести несколько изменений в тесситуру, добавил по моей просьбе немного ярких красок в прежде исполнявшиеся в среднем диапазоне пассажи и вообще проявлял удивительную готовность к сотрудничеству — большой плюс работы непосредственно с композитором. Мне оставалось лишь сосредоточиться и держать себя в руках во время предстоящей череды спектаклей.

К этому времени страх достиг нешуточных размеров. К счастью, самое страшное теперь начиналось задолго до собственно выхода на сцену. Ночью я просыпалась вся в поту и расхаживала в ужасе от одной мысли о предстоящем выступлении, но стоило мне выйти на сцену, внутренний голос произносил: «Ладно, она достаточно намучилась. Отступим на время и дадим ей нормально спеть».

Странный феномен, но благодаря ему я могла выступать. Противоположный вариант — прекрасно чувствовать себя вне сцены и впадать в ступор, едва ступив на нее, — нравился мне гораздо меньше. Я постоянно вспоминала историю о том, как Лоренс Оливье остановился посреди представления, потому что просто не мог больше играть. Я боялась этого больше всего на свете, снова и снова воображала, как безмолвно и неподвижно столбом стою перед публикой, потом нахожу в себе силы выдавить: «Извините, я не могу» — и с жалким подобием достоинства удаляюсь со сцены.

Перед самым началом репетиций «Трамвая» я навестила в Нью-Йорке своего терапевта доктора Постли: «Умоляю, скажите, что у меня опухоль мозга». Это было шуткой лишь отчасти. Меня так часто трясло, что я начала думать, будто у меня и вправду не все в порядке со здоровьем. Он ответил, что, скорее всего, это просто (просто!) повышенная тревожность, и посоветовал обратиться к психиатру Эллен Холландер, специализирующейся на подобных случаях. В Сан-Франциско я чувствовала, что моя певческая карьера, не говоря уже обо всем остальном, висит на волоске, и каждый день беседовала с ней по телефону. Доктор Холландер очень поддержала меня в тот период и объяснила, что проблемы, связанные с успехом, возникают по совершенно разным причинам. Она рассказала мне об актрисе, которая прославилась в один день и тут же оставила профессию. Этот поступок оказался правильным, и она никогда о нем не жалела. Думаю, я бы сказала то же самое, если бы сошла с катушек, бросила все к чертовой матери и занялась преподаванием, — не сомневаюсь, я была бы счастлива. Я бы оглядывалась на свою жизнь и думала: «Да, это было прекрасно, но больше — ни за какие коврижки». Вспомните Барбару Стрейзанд, которая прерывала выступления больше чем на двадцать пять лет, Оливье (на семь) и Карли Саймон; а из классических музыкантов Карлоса Клайбера, Гленна Гульда и Розу Понсель — все они покинули сцену относительно рано.

Психиатр объясняла мои страхи проделками подсознания, которое нашептывало мне: «Ты слишком далеко зашла. Куда это тебя понесло? Ты оторвалась от корней. По природе своей ты неудачница, второй призер, тебе не место здесь, на вершине». Этим синдромом страдают не только суперуспешные люди. Он может обрушиться и на официантку, получившую работу в престижном отеле, и на президента страны. Сколько артистов, достигнув успеха, плюют на карьеру, начинают пить, или принимать наркотики, или даже вовсе кончают с собой. Это во многом связано с успехом, хоть и не всегда объяснимо. Не случайно кризис наступил именно во время развода — моя психика не могла выдержать столько напастей сразу. Бракоразводный процесс и сам по себе не сахар, а если добавить сюда пошатнувшийся авторитет певицы, страх пустить карьеру под откос — конечно, это было чересчур.

Каждая клеточка моего тела вопила: «Нет! Я не могу!» Сценический страх — это когда кажется, что ты умрешь, если выйдешь на сцену. В такой ситуации помощь хорошего специалиста совершенно необходима, самой разобраться мне было уже не под силу. Когда привычная обстановка меняется и вы попадаете в экстремальную ситуацию, серьезная поддержка просто неоценима, особенно если вы склонны к саморазрушению. Успех — это не для меня. Девушка на подхвате, вечный второй номер, с обожанием взирающий на победителя, — такова моя излюбленная роль. Очень, надо сказать, женские мысли.

Когда пришло время возвращаться в Нью-Йорк и петь Графиню, я запаниковала даже сильнее, чем перед постановкой «Трамвая» в Сан-Франциско. Там я боялась сцены, но так как музыку писали специально под меня, я по крайней мере в этом плане чувствовала себя комфортно. Хоть партию Графини я исполняла чаще, чем любую другую, она всегда оставалась для меня тяжелым испытанием, a «Dove sono» до сих пор ассоциируется с нервотрепкой. Я чувствовала, что снова возвращаюсь в туннель. В день премьеры, перед вторым актом, я стояла за кулисами и размышляла, удастся ли мне незамеченной, под каким-нибудь благовидным предлогом сбежать из театра. И тогда в мою гримерку пришла Беверли Джонсон. Уставившись на меня своими синими глазищами, она крепко взяла меня за руку и сказала: «Ты справишься. Ты выйдешь на сцену и споешь». Она знала, каково мне; она смотрела мне прямо в глаза и как будто перетекала в меня, передавала мне всю свою энергию и силу воли.

До сих пор воспоминание об этом ее пронзительном взгляде придает мне сил. Беверли являлась для меня настоящим авторитетом и, как никто, понимала глубину моих страданий. Оставалась буквально минута до моего выхода на сцену, но после ее ухода я вдруг ощутила уверенность в своих силах, я чувствовала, что я не одна. И тогда цепи, сковывавшие мою грудь, исчезли. Не то чтобы я никогда больше не испытывала страха, но ужасающая, парализующая пелена рассеялась за следующие восемь месяцев, и я снова могла смотреть вперед. И петь.

Когда я вышла на сцену в тот вечер, меня сопровождала в финале «Porgi amor» моя шестилетняя дочка Амелия. Режиссер спектакля Джонатан Миллер спросил меня, не сможет ли Амелия сыграть вымышленного им персонажа — дочку Графини и Графа. Я автоматически отказалась, не желая, чтобы мою дочь эксплуатировали. Но он напомнил, что представление будут снимать и показывать по телевидению, — приятно получить на память такую запись. Я пообещала спросить у Амелии, что она думает по этому поводу; Амелия пришла в восторг. Моя красавица златовласка стояла и уверенно держала меня за руку на сцене Метрополитен в один из решающих моментов моей карьеры. В финале все артисты собираются вместе, чтобы пропеть веселую мораль истории. И вот мы поем, и вдруг я слышу тоненький голосок. Амелия? На секунду я смутилась: никто не предупредил мою девочку, что петь ей не полагается. Но если другие поют, почему она должна молчать? Она не знала слов, но получалось у нее весьма недурно. Она пела во все горло, а я — я давно уже так искренне не радовалась. Я исполняла эту партию сотню раз, но сегодня был дебют Амелии, и мы стояли рядом, держась за руки, здоровые и счастливые, мама и дочка.

 

ГЛАВА 7

БИЗНЕС

Я получила прекрасное образование — меня учили резонансу, языкам, стилю, пению высоких нот, — но никто не объяснил мне, что я должна заранее позаботиться об оплате авиаперелета до места назначения, если пою за границей. Никто не рассказал мне о заказе гостиниц, интервью или правилах отмены спектакля. Одним словом, никто не научил меня вести дела. Люди, и прежде всего сами артисты, обычно полагают, что творческие личности не сталкиваются со столь низменными материями. Мы как певчие птички: свободные, щебечем беззаботно свои песенки на цветущих ветках, а когда проголодаемся, клюем зернышки. Но мы все живем в современном мире, и даже самая возвышенная артистическая душа должна вовремя платить налоги. По этой и многим другим причинам начинающим певцам следует заранее ознакомиться с деловыми аспектами своей работы. Никому, какой бы небесно-прекрасный голос у него ни был, не позволено выходить на сцену Метрополитен-опера вне расписания и исполнять свою арию. Составление собственного расписания — один из многих необходимых навыков.

Предложения начали сыпаться на меня с пугающей частотой, и я мучилась, гадая, кому отдать предпочтение. Мои многообещающие международные концерты также требовали серьезной организации, и после шести лет совместной работы мы с Мерлом Хаббардом расстались. Он ушел из агентства Бреслина, открыл собственную контору и начал с нуля, а мне необходимо было сотрудничество с крупной компанией. И я подписала контракт с Мэтью Эпштейном из «Коламбия Артист Менеджмент Инкорпорейтед», она же широко известная «КАМИ». Мерл, который любит повторять, что не встречал другой столь же амбициозной певицы, сделал мне напоследок роскошный подарок — познакомил с рекламным агентом Мэри Лу Фальконе. Среди клиентов рекламного агентства Мэри Лу в тот момент не было ни единого певца, только несколько музыкантов и почти все ведущие западные оркестры. Весь персонал состоял из двух человек. Мне крупно повезло, что она согласилась сотрудничать со мной; возможно, сыграло свою роль мое знакомство с Арлин Оже, которая, как и Люция Попп, рано умерла от рака. Арлин была подругой и клиенткой Мэри Лу, собственно, мы и познакомились на панихиде по Арлин в Нью-Йорке.

Они с Мэтью, а также сотрудники звукозаписывающей компании «Декка» вплотную занялись моей карьерой, составив отличную команду.

Вспоминаю встречи, на которых я сидела и часами слушала их, как прилежная ученица, сознавая, что я ничегошеньки не понимаю в бизнесе. Мэтью и Мэри Лу оказались невероятно опытными помощниками. Одной из главных стратегических задач был объявлен аншлаг на моем дебютном концерте в Карнеги-холле через два года. Мэри Лу, блестящий специалист по части продвижения, всегда твердо знала, какая статья и в какой газете необходима и как не примелькаться публике. Следует избегать излишнего внимания прессы, иначе от вас будут ждать слишком многого. Профессиональный агент по рекламе знает, что все надо делать медленно, поэтапно. Я и не подозревала, что иногда надо отказываться от рекламы — и вообще от чего-то отказываться; это казалось мне нелогичным. «Не стоит поднимать шумиху, — поясняла Мэри Лу. — Мы сосредоточены на постепенном движении по нарастающей».

Я паниковала и боялась, что другие певцы обойдут меня, оставят лежать в пыли всеми забытую, но она твердо стояла на своем, и со временем я убедилась в разумности ее доводов. Многих певцов начинают превозносить до того, как они по-настоящему разовьются, а потом несправедливо смешивают с грязью. Годы учения и трудов могут пойти насмарку из-за чрезмерного числа статей, где тебя скорее представят юной старлеткой, чем серьезной артисткой. У меня не было ни опыта, ни знаний, и я могла легко угодить в подобную ловушку.

Мэтью хотел, чтобы я сосредоточилась на своем расписании и выборе репертуара. Он советовал больше петь Моцарта, Штрауса и Генделя, наверное, он бы ужасно обрадовался, если бы я вообще отказалась от итальянцев. Я понимала, что в этом есть резон, и согласилась сузить круг своих интересов, но не хотела оставлять ни славянских композиторов, ни новую музыку, ни моих любимых французов — и, честно говоря, я не собиралась прощаться с итальянцами. Я обожала бельканто. Заставить меня сократить репертуар — все равно что потребовать развернуть корабль, несущийся вперед на всех парусах. Я понимала, что надо бы себя ограничить, ведь когда приходится учить столько партий, качественно петь фактически невозможно. Рано или поздно это становится вопросом выживания в профессии. Но выбрать было так сложно. После долгих колебаний я наконец решилась урезать репертуар, но при этом не собиралась становиться узким специалистом; в качестве примеров для подражания я выбрала таких певиц, как Виктория де лос Анхелес, Лотта Леман и Элеонор Стибер. Вкус и склонность к исследованию музыки просто не позволяли мне называть себя чисто моцартовской или штраусовской певицей.

Когда Мэтью всего через несколько лет после начала нашего сотрудничества ушел из «КАМИ» и занял пост художественного руководителя Чикагской лирической оперы, я была рада за него и в то же время, конечно, расстроилась. Сильный и целеустремленный менеджер, он научил меня смотреть далеко вперед, составлять долгосрочные планы, по сути, планировать всю карьеру заранее. Важно решить, чего ты сама хочешь, а не выбирать из того, что предлагают, говорил он. Мэтью — один из лучших в своей области и как менеджер, и как худрук одного из ведущих театров мира. Он умеет завести публику и не скупится на крики «браво». Для моих оперных записей мы выбирали отрывки из выступлений, на которых он присутствовал, — вот уж где овации так овации. Но главное, Мэтью относится к своей работе с подлинной страстью. Мы не всегда соглашались насчет направления, в котором мне следует развиваться, поскольку у меня самой быстро сформировались кое-какие представления и имелись собственные идеи, но я безмерно благодарна ему за советы и заботу.

Мэтью предложил мне поработать с Алеком Тройхафтом из «КАМИ» — после встреч, сомнений и моих всегдашних опросов общественного мнения я решилась. Алек с полным пониманием отнесся к моему желанию как можно больше времени проводить дома с дочками и постарался, насколько мог, сократить количество оперных постановок с моим участием, одновременно увеличив число концертов и камерных выступлений. Он вдумчив, невероятно честен, уважаем в своих кругах и, что называется, мягко стелет. Участие в оперной постановке занимает как минимум четыре недели, а максимум восемь, и в лучшем случае я бы выступала в одних и тех же шести городах из года в год. Концерты и камерные выступления позволяют мне выступать по меньшей мере в тридцати городах в год, перед публикой, которая в противном случае меня вообще бы не услышала, и в то же время проводить намного больше времени дома. Вскоре после того, как мы начали сотрудничать, Алек перешел из «КАМИ» в «ИМГ», и я последовала за ним. Работать со мной ему не всегда просто. Время от времени приходится давить на меня, чтобы я придерживалась распорядка; в этом отношении он напоминает мне Леонтину Прайс, которая велела не обращать внимания на шумиху и сосредоточиться на голосе: «Вы ничего не добьетесь, если будете стараться всем угодить».

Мое отношение к работе в тот период выражалось строчкой из песенки «Я из тех девушек, которые не могут сказать "нет"». Отказаться я могла только от совсем уж неподходящих партий, и контролировать собственное расписание оказалось почти непосильной задачей. Проблема тут заключается в том, что планировать приходится на много лет вперед. То, что представляется вполне вероятным за пять лет — именно на такой срок заключаются оперные контракты, — за два года до спектакля может оказаться невыполнимым из-за назначенных в последний момент интервью с прессой, телепередач, дочкиных конных шоу и концертов, болезней, проблем у друзей и родственников.

Одно из величайших преимуществ работы с профессиональным агентством — это международный отдел, способный организовать международное турне на высоком уровне. Алек, работающий в Нью-Йорке, и отвечает за все мое расписание, но главным образом — за выступления в Соединенных Штатах. Питер Виггинс, мой давний менеджер, обитающий в Париже, берет на себя большую часть Европы; есть еще дополнительные гастрольные менеджеры в лондонском филиале «ИМГ», ответственные за крупные концерты и турне. Они получают или сами делают предложения и сообщают мне о них через Алека, а я уже решаю их судьбу в соответствии со своим расписанием и тем, насколько предложение важно и интересно с художественной точки зрения — предоставляет ли оно шанс выступить с ведущим дирижером или в знаменитом театре, дает ли возможность показать себя в выигрышном свете. Затем моя команда обсуждает условия контракта — в случае с оперой мне обычно оплачивают перелет туда и обратно, за гостиницу я плачу сама (до недавнего времени так же было и с концертами). В качестве комиссионных менеджеры получают процент от сделки; если речь идет о выступлении на континенте, сотрудники в Европе также получают свою долю. Алек также ведет мои контракты со звукозаписывающими фирмами, заботится об авторских отчислениях, авансовых платежах по ним и ежедневной оплате во время записей. Лишь недавно, после восьми лет сотрудничества, я получила крошечные авторские от «Декки» — то есть мои записи только-только начали приносить доход.

Порой кажется, наладить контакт между моими менеджерами, «Деккой», разнообразными маркетинговыми и рекламными командами — это огромная проблема. Я сверяю концертное и оперное расписание, делаю и рекламирую записи, продвигаю себя в новых городах посредством интервью и часто чувствую себя главой правления «Рене Флеминг Инкорпорейтед». В каком-то смысле это и есть целая компания, которая подчиняется тем же законам рынка, что и любая другая.

Услышав год назад, как меня удручает безразличие СМИ к классической музыке, близкий друг познакомил меня с ветераном голливудского продюсерского цеха Сэнди Гэллином. Он заметил, что хоть я достигла больших успехов, широкая публика вряд ли знает о моих свершениях. «Вы проделали большую работу, — сказал он, — но нужно, чтобы кто-то протолкнул вас на телевидение». Сэнди представил меня Пат Кингсли из «ПМК», влиятельной голливудской пресс-атташе, великодушно согласившейся подумать над способом привлечь широкую публику посредством телевидения и других средств массовой информации, обычно не уделяющих внимания оперным певцам.

Порой создается впечатление, будто я больше времени провожу, решая организационные вопросы, нежели размышляя над самим искусством и выступлениями. Я подробно изучаю все детали поездок, интервью и записей, ответственно подхожу к выбору репертуара и программы (теперь, когда я меньше ною в опере, составление программ стало очень трудоемкой частью моей работы), и нередко у меня возникает ощущение, что я разрабатываю военную стратегию, а не гастрольный тур. Я знала женщину, которая вела дневник званых обедов: какую еду подавали, какое вино, список гостей и кто с кем сидел, во что она была одета, что обсуждали за столом, тарелки, скатерти, какая музыка играла. Мне тоже приходится иметь дело с подобными мелочами. Я должна помнить, что пела в Нью-Йорке, и не повторяться слишком уж часто. Давно прошли те времена, когда я могла петь в потсдамском джазовом клубе одни и те же песенки каждые выходные и волноваться лишь из-за того, свежи ли мои шуточки. Я записываю, какие платья надеваю на разных сценах мира, потому что, поверьте мне на слово, мои парижские поклонники наверняка заметят, если я выйду к ним в прошлогоднем наряде.

Все строится вокруг расписания моих оперных выступлений. Составлять график постановок на пять лет вперед начали из-за безумства, устроенного вокруг Лучано Паваротти и Пласидо Доминго. Их появление в спектакле означает моментально проданные абонементы на весь сезон, и соревнование за право пригласить их приняло поистине устрашающие масштабы. Отдельные концерты в сопровождении оркестра могут обсуждаться за три года, но в основном о них договариваются за полтора года или даже за год. Наметить концертный тур с оркестром или фортепиано существенно проще, чем иметь дело с оперой. В идеале новая запись тоже должна поддерживаться туром или несколькими выступлениями, но спланировать такие концерты сложнее, если учесть, что расписание может быть полностью сформировано еще до окончания записи. Кроме того, я должна учитывать личные и деловые интересы, потому что пение — это лишь верхушка айсберга. Интервью в поддержку туров и выступлений оговариваются заранее, иногда общение с прессой требует целого дня: одно интервью следует за другим; плюс фотосъемки и светские мероприятия, а ведь мне еще нужно вставать каждое утро в семь, чтобы проводить дочку на остановку школьного автобуса.

При составлении графика я должна учитывать и то, хорошо ли роли сочетаются друг с другом. Слишком радикальные перемены в стиле пения не способствуют вокальному долголетию, они напрягают и утомляют мышцы, негативно сказываются на технике и нервах. Ранний закат Марии Каллас объясняют, в частности, тем, что она пела Верди, бельканто и даже Вагнера без передышки, партия за партией. К счастью, меня никогда не просили петь «всё и сразу». За три года нашей совместной работы сэр Гёорг Шолти предлагал мне исполнить Изольду, Леонору в «Фиделио» и Леонору в «Силе судьбы», но я знала: ему просто очень нравится мой голос и он хочет слышать меня во всех постановках, которыми дирижирует. Сочетание оперы, концертов и выступлений под аккомпанемент фортепиано, особенно если между ними делать перерывы и отдыхать хотя бы несколько дней, полезно для моего голоса. Начнешь слишком часто исполнять Моцарта — это приведет к чересчур продуманному, контролируемому пению; станешь злоупотреблять другими гранями своего репертуара — это негативно скажется на негромком, изящном пении. И хотя мне всегда хотелось петь как можно больше разной музыки, я стараюсь соблюдать стилистический и вокальный баланс.

Я планирую записи вместе с моими менеджерами и компанией «Декка»; это на удивление трудный процесс, ведь приходится решать не только какой репертуар исполнять, но когда и с кем петь. В лучшем мире я бы выбирала только те партии, которые подходят моему голосу, любимые партии, неважно, популярные они или никому не известные, партии уже исполненные и уложенные в голове, а оркестр с дирижером или пианист всегда были бы самого высокого уровня. Но это только мечта. Когда мы записывали «Четыре последние песни» Штрауса с Кристофом Эшенбахом и Хьюстонским симфоническим, я впервые столкнулась с этим произведением, лежащим в основе репертуара многих сопрано и представленным множеством весьма удачных записей. Я изучила двадцать четыре интерпретации, как официальные диски, так и пиратские, пытаясь восстановить полную историю записи. Поскольку впервые «Песни» были записаны великой норвежской драматической сопрано Кирстен Флагстад только в 1950 году, это, к счастью, оказалось не так уж и сложно. Разузнав все что можно, я задумалась о собственной интерпретации, о том, как спеть «Четыре песни» от своего имени, не оглядываясь на предыдущих исполнителей. Трактовку мы находим между нот, и, кроме тембра голоса, собственное видение — это единственное, что отличает одного певца от другого. Блестящее исполнение фразы — всего лишь начало. Что тут можно сказать нового? Как вложить в пение частичку души? Мы мечтаем благодаря таланту, интеллекту и вдохновению стать однажды не просто певцами, но, о чудо, артистами.

Когда-то Джон Викерс записывал партию Отелло для «РКА-Рекорде», ни разу не исполняя ее до этого на сцене, а пятнадцать лет спустя записал снова и даже спел ее в кино. В недавнем прошлом Пласидо Доминго трижды записал Отелло и снялся в нескольких видеоверсиях спектакля. В наши дни невозможно представить себе, чтобы певец несколько раз записал даже самые лучшие свои партии. Так что приходится тщательно взвешивать все предложения насчет любой конкретной записи в тот или иной период. Но в этом есть свои плюсы. Поскольку у меня нет времени на изучение своих слабых сторон во время выступлений, я легко иду на риск, особенно если работаю с таким бесстрашным дирижером, как Кристоф. Кроме того, в первом исполнении всегда есть свежесть, которой никогда не добьешься при самом интересном повторе. Именно по этой причине мне нравится вставлять в свои концертные программы и записи абсолютно новые произведения. Что касается формирования репертуара, тут я настоящая педантка: так, во время недавней записи диска Генделя я тщательно изучила все мало-мальски подходящие арии, которые смогла найти.

Не хочу пропустить какую-нибудь жемчужину, из-за того что поленилась рыться в рукописях. Часто я планирую петь уже знакомую музыку, а потом отказываюсь от большей части арий, настолько мне по душе новые открытия. Важно также выбрать главную тему записи: итальянские арии, светская или церковная музыка, смешанный барочный репертуар или только Георг Фридрих собственной персоной. В выборе мне помогают звукозаписывающая компания, сотрудники маркетингового отдела, мои менеджеры и — в идеале — компетентный музыковед. Кроме того, я по сию пору не пренебрегаю опросами общественного мнения и неизменно советуюсь со своими консультантами, друзьями и родственниками.

Составление программы — тяжкий труд. Много часов провели мы с Жан-Ивом Тибоде, подбирая арии для «Ночных песен». Методом проб и ошибок мы нашли идеальный вариант: конец девятнадцатого — начало двадцатого века. Мне хотелось, чтобы фортепианные партии были достаточно сложны, раз уж я сотрудничаю с Жан-Ивом, в то же время репертуар должен был подходить и мне. К каждой записи я отношусь как к последней, поэтому процесс выбора превращается в настоящее безумие. С такой же одержимостью я формирую программы своих концертных туров. Моя цель — угодить большей части публики, для этого необходим баланс между произведениями хорошо известными, новыми или забытыми, виртуозными и более камерными. Нелегко предсказать, что публика жаждет услышать на песенном вечере, но я стараюсь учитывать разницу во вкусах слушателей Сиднея, Цюриха и Канзас-Сити, плюс к тому — не повторять спетое в прошлый раз.

Во время одного из моих первых камерных выступлений конферансье сетовал на неуважение артистов к публике, говорил, что зрителей становится все меньше и интерес к этому виду искусства падает. Он рассказывал о прежних временах, когда Джером Хайнс привозил с собой костюмы и выступал с полными оперными партиями перед публикой, которая иначе никогда бы не услышала его лучшие арии вживую. Я тогда близко к сердцу приняла эти слова и теперь всегда в первую очередь думаю о публике и напоминаю себе, что наша первейшая миссия — развлекать. Люди выходят из дому, выключают свои компьютеры и телевизоры, для того чтобы их обогатили духовно, а не чтобы им прочли нотацию. В то время, о котором говорил конферансье, я была студенткой и хорошо помню, какими скучными мне казались концерты из забытых — и, следовательно, малоинтересных — произведений одного композитора (при том что знаменитых вещей тех же композиторов в исполнении великих певцов я не слышала ни разу), заполонившие тогда камерные залы Нью-Йорка. Я бы дорого дала, чтобы послушать хотя бы «Лесного царя». И все же необходимо расширять горизонты и просвещать публику. Как-то мой концерт, состоящий из мировых премьер, вызвал целую волну ненависти, но зато в следующий раз я выступала с любимыми народом ариями. Наша с Жан-Ивом программа была ограничена временными рамками, однако ж мы познакомили меломанов с некоторыми малоизвестными произведениями.

Разумеется, в моем ежедневнике самое главное место отводится дочкам. Школьные спектакли, домашние задания, визиты к врачу, дни рождения, задушевные беседы и наставления занимают у меня не меньше времени, чем у любой другой матери. Я редко надолго уезжаю из дома и всегда выбираю места поинтереснее, чтобы девочки могли приехать ко мне на каникулах. Они в восторге от нашего второго дома в Париже, где мы нередко проводим летом целый месяц. Лучшей детской площадки, чем Париж, не найти, к тому же у нас есть там свои любимые места. Каждый раз мы непременно идем в Ботанический сад и пьем горячий шоколад в «Анжелине». Я хочу, чтобы дети только выигрывали от того, что родились в семье сверхзанятой оперной певицы. Они уже достаточно поездили по миру и чувствуют себя как дома во многих европейских столицах и городах Америки. Они сопровождали меня в турне по Японии и Австралии. Видеть мир детскими глазами мне так же приятно, как и им самим. К большой моей радости, Амелия и Сэйдж — девочки невозмутимые и независимые и легко осваиваются в новой обстановке.

Конечно, одна бы я со всем этим не справилась. На всех фронтах, от составления расписания моих выступлений в Метрополитен до паковки чемоданов, у меня, хватает помощников, а без хорошей няни мне давно бы пришел конец. Но я стараюсь контролировать все аспекты собственной жизни. В конце концов, это моя жизнь и моя карьера, так что моя обязанность — ничего не упускать из виду, как бы трудно ни было.

Хотя мне приходится много путешествовать, карточка прибытия, что заполняют в аэропорту, по-прежнему ставит меня в тупик. Что писать в графе «профессия»? Певица? Оперная певица? Музыкант? Артистка? Примадонна? А летом во Франции я становлюсь cantatricel Или chanteusel А может, artiste lyriquel Сомневаюсь, что сама знаю правильный ответ, — такая вот проблема самоопределения. В школе все хотят быть врачами, инженерами и пожарными, но как-то не приходилось слышать, чтобы кто-то мечтал стать оперной певицей.

Я всегда хотела понять, какое место занимает моя профессия в этом мире. Только приобретя многолетний опыт, получив множество советов и замучив собственных менеджеров и звукозаписывающие компании вопросами, я получила об этом какое-то представление. Я музыкант, преимущественно классический, а значит, должна, просто обязана понимать и механизмы бизнеса, и роль классической музыки в современном мире. Если вы предпочитаете считать меня только артисткой, эфемерным созданием, неспособным напрячь свои нежные мозги, чтобы освоить факты, цифры и маркетинговую терминологию, тогда, пожалуйста, пропустите следующие абзацы.

Да, новый альбом с музыкой Штрауса не потеснит Мадонну в хит-парадах, однако записи классической музыки имеют весьма приличную аудиторию, и, кроме того, их можно продавать по всему миру, не страшась языкового барьера, мешающего карьере многих поп-исполнителей. Еще совсем недавно, в пятидесятые годы, 25 % всех продаваемых в США музыкальных записей приходилось на долю классической музыки. Конечно, непохоже, чтобы в ближайшее время мы снова достигли таких показателей, но классическая музыка прочно занимает 3 % американского и 3,2 % мирового рынка, то есть за год в мире ее продается на сумму около миллиарда долларов. Для сравнения: в 2003 году 37 % всей записанной в мире музыки было продано в Соединенных Штатах, главном рынке музыкальной продукции, так что 3 % от этого числа — не так уж и мало.

Раньше классические музыканты умудрялись обходить рынок стороной, но в наши дни вынуждены подчиняться тем же законам, что и другие исполнители. Мы должны думать о том, как продаются наши записи, и помнить о демографическом составе аудитории. Теперь мы — бренды и боремся за внимание платежеспособного покупателя в возрасте от девятнадцати до тридцати девяти, хотя, согласно данным Американской ассоциации пенсионеров, среди людей старше пятидесяти (которых довольно часто не принимают в расчет) насчитывается около тридцати пяти миллионов с достатком выше среднего. (В остальных областях звукозаписывающей индустрии ориентируются и на тринадцати-шестнадцатилетних подростков.) Более того, как раз пожилые люди чаще ходят в оперу. Чтобы выдержать конкуренцию, надо учиться привлекать обе возрастные группы. Сегодня люди интересуются классической музыкой меньше, чем их родители и бабушки с дедушками, свято верившие, что классическая музыка, как и серьезная литература, «делает нас лучше». Мужей на концерты затаскивают жены, руководитель фирмы, спонсирующей оперу, приглашает коллег и партнеров — но этого недостаточно. Мы должны прививать страсть к музыке, если хотим, чтобы люди больше ходили в оперу и на концерты.

Спору нет, вечер в опере — удовольствие отнюдь не из дешевых, но ведь за другие развлечения мы готовы выкладывать приличные суммы. Лучшие билеты на футбольный матч или на мюзикл для всей семьи обойдутся в круглую сумму, и не забывайте про колу, хот-доги и попкорн. В наши дни билеты на бродвейские представления стоят по сотне долларов, а если речь идет о популярном спектакле, и того дороже. И хотя цены на Паваротти уже достигают трехсот долларов, стоячие билеты можно купить всего за десятку.

Порой требуется просто немного изобретательности. Бостонское общество Генделя и Гайдна на 20 % увеличило продажи дорогих билетов, всего лишь организовав бесплатную парковку. Некоторые включают в стоимость билета ужин и бесплатные напитки в антракте. И это никоим образом не принижает музыку, обычные жесты доброй воли: дескать, мы стараемся для вас, так приходите же к нам. Оперные театры имеют дело с драмой, и это позволяет им занимать ведущие позиции в маркетинге и рекламе. Оперу можно позиционировать как сексуальное и модное искусство, а не как развлечение для любителей канареечного пения. Оркестры наконец тоже прониклись этой идеей. Хотя все равно непросто продавать оперу молодежной аудитории, чьи познания в музыке ограничиваются творчеством «Грейт-фул Дэд».

Раньше пение в хоре и уроки игры на фортепиано и других инструментах считались непременной частью воспитания, поощрялись любительские кружки, церковная и школьная самодеятельность. Дети вырастали на серьезной музыке. Сегодня мы убеждаемся: что посеешь, то и пожнешь.

Проблема не только в том, чтобы заманить зрителей в оперные театры и концертные залы. Столь же важно понять, как продавать записи. Огромное количество людей слушают сейчас классическую музыку, но они предпочитают радио. Любой, кому хочется услышать мои последние выступления в «Арабелле», «Пирате» (партия Имоджены) или «Травиате» (Виолетта), скорее включит радио, чем отправится в магазин за компакт-диском. Отчасти, безусловно, это объясняется ценой — диски дороги в производстве, а потому дорого стоят, — но отчасти и насыщенностью рынка. В конце концов, сколько человеку требуется записей «Девятой симфонии» Бетховена?

Индустрии остро необходима не только платежеспособная публика, но и те, кто поддержит оперу и симфонические коллективы на плаву. Никому не придет в голову просить финансовую поддержку для Бритни Спирс, но классическая музыка вынуждена стоять на паперти и рассчитывать на щедрость спонсоров. В пятидесятые и шестидесятые годы культурные учреждения жили в основном на частные пожертвования, поскольку правительства в Европе и Америке обращали тогда больше внимания на социальные нужды. Но с тех пор общественные фонды урезали со всех сторон, и меценаты по понятным причинам в первую очередь отдают свои доллары хосписам, ночлежкам для бездомных и образовательным учреждениям, а не культурным организациям. Единственное исключение — это строительство новых площадок для выступлений, где задействованы куда более конкретные материи (вроде кирпича, известкового раствора и благодарственных табличек с именами жертвователей), чем абстракции вроде годового бюджета оперного театра. Как правило, людям больше нравится строить, чем поддерживать построенное в приличном состоянии.

Наши музыкальные предпочтения изменились на всех фронтах, в последнее время просто сумасшедшей популярностью пользуется музыка к фильмам, с которой я лично впервые столкнулась, когда Говард Шор попросил меня спеть в саундтреке к третьей части «Властелина колец». При нашей первой встрече Говард сказал: «Я очень хочу, чтобы вы спели, но должен заранее предупредить, что наша музыкальная и вокальная концепция может вам не понравиться». Он признался, что ищет средневековый звук, поэтому мое пение должно быть очень чистым, как в псалме (слова, которые я рассчитывала услышать скорее от Уильяма Кристи!). Прослушав саундтреки предыдущих серий, я прекрасно поняла, что ищет Говард, и обещала попробовать. Пять раз я записывалась по три-четыре часа — из которых в фильм вошло десять минут.

Меня поразило, насколько различаются процессы звукозаписи саундтрека и, скажем, арий Штрауса. Запись классической музыки в студии — все равно что обычный оперный спектакль, только оркестр обычно играет два или три раза, а потом отводится немного времени, чтобы подчистить звук. Из трех часов записи с оркестром, как правило, выходит пятнадцать минут приличной музыки. Вопрос идеального звучания даже не рассматривается — бюджет не позволяет. Но те, кто записывает музыку к фильмам по Дж. Р. Р. Толкиену, ничем не ограничены и могут позволить себе месяцами работать с Лондонским симфоническим оркестром; тридцать-сорок репетиций для одного-единственного фильма — роскошь, совершенно недопустимая в мире классической музыки. Добавьте сюда обсуждение нюансов эльфийского произношения, и вы поймете, почему для меня это был уникальный опыт.

Чтобы добиться той степени совершенства, которой они хотели, мне пришлось представить, как бы пел мальчик-сопрано. Продюсер просил меня убрать из голоса все способы выразительности, чтобы получился абсолютно чистый звук. «Помните — никаких вибраций, никаких связок между нотами, никакого развития», — повторял он. А потом сказал: «Хорошо, а теперь можете добавить немного эмоций?» Тут я совсем растерялась: чтобы получить требуемый звук, мне пришлось пожертвовать всеми обычными средствами эмоциональной выразительности (вибрато, портаменто, легато) и динамикой. Как создать без них что-либо, кроме самих нот, я не знала.

К моему удивлению, запись в результате звучит куда богаче и теплее, чем мне казалось, и короткие вокальные отрывки вошли в фильм очень органично. За время работы я прониклась огромным уважением к съемочной группе. Они на зависть терпеливы и выносливы, хотя проводят на площадке бесчисленные часы — даже не часы, а годы. Меньше чем через месяц я записывала арии Генделя и с восторгом обнаружила, что опыт настройки ушей на малейшие изменения темпа и динамики заметно помогает мне в барочном пении. Еще одна положительная сторона приобщения к музыке эльфов!

Многие полагают, что спасти классическую музыку удастся при помощи знаменитостей, которые сделают ее немного менее классической. Однако другие предсказывают, что культ знаменитостей, напротив, погубит классическую музыку. Я сама последние десять лет не представляю, что и думать по этому поводу, а моя собственная звукозаписывающая карьера началась в один из тяжелейших для этой индустрии периодов. Кто знает, какое место я занимаю в нашей культуре?

Интерес к записям Энрико Карузо превратил фонограф из любопытной диковины в коммерческое предприятие. В музыкальном мире Карузо доминировал, и хотя он был прежде всего оперным певцом, его ничуть не меньше любили за неаполитанские песни, следовательно, и продавались они не хуже, чем оперные арии. Все его записи переиздаются и сейчас, не многим артистам так повезло.

В большой степени благодаря Карузо оперные певцы в начале двадцатого века стали настолько знаменитыми, что их даже приглашали сниматься в немом кино. В Европе признанная красавица Лина Кавальери появилась в фильме «Манон Леско», а в Америке Джеральдина Фаррар снялась в невероятно популярной версии «Кармен», которую можно увидеть на экранах и сегодня. Это особенно занятно, учитывая тот факт, что в биографических лентах об оперных певцах, снятых во второй половине двадцатого века, обычно играют актеры, а певцы лишь дублируют их за кадром.

Стоило звуку прийти в кино, вслед за ним подтянулись и певцы. Грейс Мур, Джанет Макдональд, Нельсон Эдди и Марио Ланца вполне могут считаться разножанровыми артистами, ведь все они были профессионалами, доносившими популярные песенки, легкие мелодии и основные классические арии до широкой публики. И хотя Дина Дурбин никогда не была оперной певицей, она спела (причем хорошо) как минимум по одной арии во всех двадцати двух своих музыкальных фильмах, прежде чем уйти из кино в тридцатилетнем возрасте. На пике популярности, в тридцатые и сороковые, она была самой высокооплачиваемой женщиной в Америке, а спустя несколько лет — самой коммерчески успешной актрисой. И все это благодаря музыке!

Сегодня все тоньше грань между оперной и эстрадной музыкой. Новые артисты создаются по образу и подобию поп-звезд, вычерчиваются по единому лекалу. Сначала эта практика была опробована на молодежных группах: от них требовались смазливые личики и способность синхронно двигаться. Обычно они известны лишь на родине, некоторым платят жалованье вместо авторских отчислений, и, если группа набирает обороты, продюсеры стригут солидные купоны, даже несмотря на то, что на раскрутку и рекламу уходят огромные суммы. Мишура в виде светового шоу, костюмов и хореографии намного важнее содержания, будь то аранжировка классических мелодий или оригинальный материал. Помесь классики с поп-музыкой находит свою аудиторию, и, надо признать, весьма значительную.

После фантастических продаж «Romanza» Андреа Бочелли появилась целая серия успешных дисков людей, которые хоть и называют себя оперными певцами, на самом деле не имеют ни соответствующего образования, ни сценического опыта. Большинство из них не расслышишь без усилителей — не потому что у них нет голоса, а потому что они не обучались искусству пения годами и ничего не знают о донесении голоса до публики. Чем выше их голос, тем более чистым и юношеским получается звук, а ведь у настоящих оперных певцов звук зрелый и теплый. Те, кто поумнее, после первого же крупного успеха заключают контракты в кино и на телевидении, ищут способы совершенствоваться и со временем приобретают новое качество, как это случилось с некоторыми поп-звездами.

Видя успех шустрых коллег по цеху, начинающие классические музыканты сталкиваются с искушением, еще пару лет назад не существовавшим. Молодые исполнители пытаются продать свои таланты ведущим звукозаписывающим компаниям, получают равнодушный прием, после чего нанимают профессиональных фотографов, которые снимают их возлежащими на рояле или обвивающимися вокруг виолончели чуть ли не нагишом. Вот тут продюсеры сразу оживляются.

На сегодняшнем рынке к записям классики (по крайней мере, в крупных компаниях) относятся точно так же, как к популярной музыке. Новых дисков становится меньше, ожидаемые объемы продаж завышены до небес, и больше денег тратится на рекламу. Контракты стали короче, исполнителей больше не «подписывают» до окончания их концертной деятельности. Но классика — это не поп-музыка, и на равные продажи рассчитывать бесполезно. Раньше считалось удачей, если классическая запись окупала себя через семь лет, и компании мирились с такой ситуацией. Но уже к 1999 году стало казаться, что от записей классики ждут той же отдачи, что от альбомов «U2»: затраты должны окупиться через год. Запись оперы обходится в среднем в двести пятьдесят тысяч долларов; «Женщина без тени» обошлась Шолти в миллион долларов, с учетом маркетинговых расходов. Моя запись «Русалки» стоила примерно триста тысяч долларов, и на сегодняшний день продано сорок тысяч дисков. А чтобы окупить диск, нужно продать семьдесят пять. Да, эти записи могут долго пылиться на полках музыкальных магазинов, но даже если они и окупаются — этого теперь недостаточно. Единственное, что принимают в расчет акционеры больших компаний, — большие прибыли.

Слава богу, большие прибыли в наши дни не такая уж редкость. Классические музыканты вроде Йо-Йо Ма и Джошуа Белла даже попадают в поп-чарты «Биллборда». А феномен трех теноров, Паваротти, Доминго и Каррераса, достиг такого масштаба, что за короткое время было продано больше двенадцати миллионов дисков. Их успех, однако, лишь завуалировал плачевное состояние звукозаписи классической музыки. Благодаря семнадцати миллионам проданных тенорами дисков реализация классики в среднем выглядела не так уж плохо, но если бы кто-нибудь удосужился поинтересоваться реальными продажами остальных дисков, то обнаружил бы гигантские убытки. В итоге Три тенора стали прежде всего поводом для подражания: Три современных тенора, Три шотландских тенора, Три американских тенора, Три ирландских тенора, Три контртенора, Три бродвейские дивы, Трое мужчин и тенор, Три фантома, Три сопрано, Оперные красотки, Десять австралийских теноров и Три финских баса. Кажется, будто в музыкальной индустрии решили, что число «три» — верный залог хороших продаж.

Студийные боссы вдруг обратили внимание на классические отделы своих звукозаписывающих фирм и решили, что все без исключения проекты должны приносить огромные прибыли. Сотрудников, которых сочли «старомодными», попросили уступить дорогу молодым хватким менеджерам. Но причины, благодаря которым расходились записи Трех теноров, имели мало отношения к классической музыке. Это был своего рода феномен: звезды на небе сошлись, чемпионат мира по футболу подоспел, популярные, находящиеся на пике формы музыканты объединились, а пресса подогрела интерес. По сути дела, эта волна популярности не имела ничего общего с серьезным отношением к Паваротти, Доминго и Каррерасу как к оперным певцам. Ко времени совместной записи все трое прочно утвердились в профессии, и никто из них не страдал от нехватки работы. Даже ярые фанаты прыгали от восторга, услышав арию Макдуфа в исполнении Пласидо или арию из «Сида», спетую Хосе на концерте Трех теноров в Лос-Анджелесе. Где еще они бы могли это услышать?

Некоторые критикуют Трех теноров и подобные крупные музыкальные проекты за вред, который они наносят индустрии классической музыки: ведущие артисты получают необоснованно высокие авансы и авторские отчисления, а звукозаписывающие компании — нереально высокие доходы. Это все-таки слишком упрощенный взгляд. Ни одна знакомая мне певица, да и я сама, никогда не отклонит предложение продолжать карьеру в оперном театре только потому, что ей платят меньше, чем Трем тенорам. Да, мы зарабатываем на жизнь пением. Но это работа по любви, и для большинства из нас удовлетворение от покорившейся роли куда сладостнее большого гонорара. В противном случае, зачем вообще было становиться классическими музыкантами?

Если я бы хотела приумножить свой капитал и думала лишь о коммерческой выгоде, я пела бы только самые популярные арии, причем обработанные в стиле «техно» или подогнанные под голливудские стандарты. Я пела бы всего несколько оперных партий, да и то все больше итальянских, а не куда менее известного Штрауса и обожаемые мной французские раритеты. Стремясь приумножить продажи, я давала бы туры лишь в поддержку записей, вместо того чтобы выступать с мировыми премьерами и концертами из произведений Штрауса, Берга и Шёнберга. Я вовсе не против визуальных эффектов, будь то показ мод, световое оформление или даже кинофильм. В самом деле, я была бы счастлива когда-нибудь поработать с Пиной Бауш и совместить танец с вокалом, — но только, разумеется, не в ущерб музыке.

Самое главное для оперных певцов, участвующих в значительных событиях, будь то Олимпийские игры или иные транслирующиеся по телевидению мероприятия, — очаровать впервые слышащего оперу зрителя, сидящего дома на диване у телевизора или на травянистом холме у огромного экрана. Ради того, чтобы увлечь людей классической музыкой, стоит продолжать петь, — конечно, в подходящей, располагающей к музыке обстановке. Если мы не сможем привлечь слушателя, по крайней мере на Западе, то будем (и совершенно справедливо) отправлены на свалку истории.

Моя звукозаписывающая карьера пошла в гору, как только я записала партию Фьордилиджи с сэром Георгом Шолти. Он порекомендовал новому вице-президенту «Декки» Эвансу Миражесу (который, вместе с Бетти Буккери, пианисткой из Чикагского симфонического, до этого сосватал меня Шолти) подписать со мной эксклюзивный контракт. Эванс поинтересовался у моего лондонского агента Тома Грэма, есть ли у меня контракт со звукозаписывающей фирмой, и тот со значением ответил: «Пока нет». В результате после двух телефонных разговоров Эванса и Тома контракт появился на свет, но его подписание потребовало немало времени. Во мне были заинтересованы и «Декка», и «РКА», так что мне пришлось определяться. Я выбрала «Декку».

Эксклюзивный контракт со звукозаписывающей компанией — дело тонкое. Часто выплаты начинают поступать только после второго, а то и третьего диска. Никто не хочет предпринимать лишние усилия и раскручивать первые записи артиста, опасаясь, что тот воспользуется плодами рекламной кампании, окрепнет и перейдет к конкурентам. К счастью, у меня сложилось полное взаимопонимание с руководством «Юниверсал Классике» и их дочерней компанией «Декка». Я надеюсь, что фирма воспринимает меня как одну из ведущих певиц с долгосрочным коммерческим потенциалом. В свою очередь, я поняла, что помимо записей моя задача состоит также в их рекламе, которая не ограничивается привычными для классического музыканта (и его аудитории) приемами. Среди людей, предположительно готовых купить диск классической музыки — то есть тех, кто слушал ее раньше, — 5 %, возможно, купят именно мою запись. Еще 15 % поклонников классики приобретут диск, который чем-то привлек их внимание, а следующие 25 % купят «Трех теноров», Андреа Бочелли или «Девятую симфонию» Бетховена. Остальные просто не станут покупать классическую музыку, и всё тут.

Следовательно, чтобы преуспеть, необходимо пробудить у публики интерес, даже если на это уходят мои собственные деньги. Единственный способ обратить на себя внимание тех самых 25 % — это появиться в шоу Дэвида Леттермана или присутствовать на зажигании свечей на рождественской елке в Рокфеллеровском центре. Если я не буду поддерживать уровень продаж, я не смогу больше записываться, а записи — моя единственная возможность донести свое искусство до широкой аудитории и сохранить даже после того, как я уйду со сцены. Кроме того, мне нравится записываться. Какая роскошь — провести в студии целую неделю без тесного сценического костюма, сосредоточиться лишь на музыке, не волноваться о зрителях и критиках, не бояться забыть текст, не переживать из-за освещения, в полном согласии с восхитительными музыкантами и дирижером. Моя сценическая карьера и звукозаписи мирно сосуществуют и помогают друг другу. Мое восхождение было трудным и медленным, но, по крайней мере, это всегда был путь наверх. Делая записи, я обращаюсь к людям, к гораздо большему числу людей, чем на концертах. Я не уверена, что знаю точный ответ, почему это так важно для меня. Возможно, мне хочется подарить кому-то то чудесное ощущение, которое я сама испытывала в юности, слушая чужие записи и надеясь однажды запеть, как мои кумиры. Может, это просто свойство моей натуры — стремиться к победе и жаждать самосовершенствования. А может, это всего-навсего радость от продолжающегося роста.

Многим будущее классической музыки видится в мрачных тонах. Звукозаписывающие компании все чаще сталкиваются с пиратством и незаконным распространением музыки в Интернете. Мы, артисты, уже добившиеся успеха, должны бороться с пиратами, иначе хористы, скрипачи и начинающие музыканты останутся без работы. Я попросила Кристофера Робертса, президента «Юниверсал Классике», ответить на пару вопросов относительно технологии и будущего звукозаписывающей индустрии для этой главы. Он долгое время был моим связующим звеном с «Деккой», и именно благодаря его поддержке несколько лет назад фирма обратила на меня внимание. Верны ли страшные предположения о будущем звукозаписывающей индустрии: студийные записи вообще исчезнут, крупные лейблы развалятся и лишь маленькие компании переживут происки пиратов, оперы будут доступны только на DVD или появятся прямые интернет-трансляции?

Крис объяснил, что звукозаписывающая индустрия развивается благодаря техническому прогрессу, она прошла путь от восковых микрофонов до электронных, от 78 оборотов до долгоиграющих пластинок, а позже — до цифровых записей и компакт-дисков. Я начала записываться в «Декке», когда меломаны торопились сменить свои пластинки на небольшие надежные диски с цифровым качеством и, как следствие, наблюдался неимоверный рост продаж. Многие считают, что в дальнейшем основные продажи будут осуществляться через Интернет, предоставляющий поистине безграничные возможности. Обычно запись содержится в отдельном каталоге звукозаписывающей фирмы, если на ней можно заработать больше, чем обходится ее хранение. Представьте теперь электронный каталог, доступный в сети и включающий в себя перечень всех когда-либо сделанных записей. Конечно, прежде чем произведение появится в iTunes, объяснил Крис, его нужно перегнать в цифровой формат. Это необходимые начальные затраты. Сейчас же никто не хочет вкладывать в рискованные предприятия. В «Юниверсал» около тысячи записей (из четырех тысяч) хранится на цифровых носителях. Отношение к этой технологии пока настороженное, но Крис предсказывает ее рост в ближайшие пять лет. Особенно большим рынком сбыта может оказаться Китай, учитывая тамошний интерес и уважение к классической музыке. Обратная сторона развития технологии — пиратство. По мнению Криса, на продажах классической музыки оно не слишком сильно сказывается, хотя они немного сократились. Постепенно все, кроме самых хитовых дисков, вытесняется DVD, и это в равной степени затрагивает классическую музыку, джаз, нью-эйдж и саундтреки. Скоро в Интернете можно будет найти не только любую запись, но и посмотреть концертные выступления. Представьте, что можно оказаться на концерте в Токио, просто включив компьютер. Многие уже слушают интернет-трансляции. Пройдет немного времени, и они увидят картинку.

Но музыка сама по себе никогда не исчезнет. Бетховен по-прежнему радует людей, Рихард Штраус волнует, а Моцарт помогает воспитанию молодых неокрепших умов. Наша задача — научиться разговаривать о музыке с неопытной публикой, убедить ее прийти и послушать оперу, вместо того чтобы смотреть кино. От меня и моих коллег по цеху это потребует больших творческих усилий. Но ведь творческие усилия — это и есть наша работа.

 

ГЛАВА 8

ДОЛГОВЕЧНОСТЬ

В 2001 году, после продолжительной болезни, умерла моя дорогая подруга Беверли Джонсон. Долгие месяцы, что она провела в больнице, в каком-то смысле подготовили нас с тенором Энтони Дином Гриффи к неизбежному. Тони был для Беверли как сын; мы с ним по очереди дежурили у ее постели. Мэри Лу Фальконе тоже навещала ее и мудро советовала мне подготовиться к потере не только друга, но и учителя. Земля уходила у меня из-под ног.

«Иногда люди рассчитывают получить от нас гораздо меньше, чем нам кажется, — писала мне Беверли в 1999 году. — Уверена, что твоя публика по-настоящему полюбила тебя и просто счастлива слышать твой голос со всеми его особенностями. Надеюсь, я помогла тебе поверить в себя и свое призвание. Ты заботилась о своем голосе, и он тебя не предаст. Ни секунды не сомневаюсь. Я путаюсь в словах, но все-таки должна сказать тебе, что беспредельно уважаю твои достижения и то, что ты делаешь».

Поразительно, но Беверли оставалась активной вплоть до самой кончины. 23 декабря — я до сих пор помню тот день во всех подробностях — она дала мне урок, лежа на диване и слушая, как я пою, и в ее голубых глазах было столько удивительной радости, столько силы! Пение значило для Беверли больше, чем для кого бы то ни было из знакомых мне людей. На следующий день я привела девочек пожелать ей счастливого Рождества, и она казалась усталой. Ей явно нездоровилось, и через несколько дней я устроила ее в Колумбийскую пресвитерианскую клинику. Я собиралась заехать за ней и отвезти в больницу, но она предпочла добираться самостоятельно. Она никогда ни о чем не просила. Беверли не выносила присутствия сиделок у себя в доме и не любила, когда за ней ухаживали: мысль о собственной беспомощности была для нее невыносима. Она хотела жить полной жизнью, а когда это стало невозможно, наступил конец. Приехав в больницу, я обнаружила ее в кресле-каталке в приемном покое; на голове у нее был повязан шарф. «Я приехала сюда умирать», — печально сообщила она.

Ее последние три недели оказались особенно тяжелыми для меня, потому что, готовясь к смерти, она отдалилась от меня. В то время я репетировала для телевидения «Живой концерт из Линкольнцентра», и сейчас, вспоминая о Беверли, думаю, не стоило ли мне вовсе отказаться от участия в трансляции. Но это было важное событие, и все рассчитывали на мое участие. Каждый день, сразу после репетиций, по дороге домой в Коннектикут, я заезжала в больницу, иногда в два часа ночи, но Беверли обычно не спала. Она бросала на меня отстраненный взгляд, а потом принималась разглядывать потолок. «О, мисс Флеминг пожаловали. Мисс Флеминг соизволили навестить меня», — говорила она. К тому моменту она обращалась ко мне только в третьем лице. Она сердилась на меня или, может, не столько на меня, сколько на то, что умирает. Посреди ночи я сидела у ее постели и говорила с ней, а иногда просто молча держала ее за руку. Я чувствовала, как страстно она хочет жить, не умирать, помочь мне с «Травиатой», а Тони — с «Серенадой для Тенора, Горна и Струнных» Бриттена, произведением, которое ее муж, Хардести Джонсон, первым исполнил в Америке. Она хотела занимать прочное место в наших жизнях, и мы хотели того же.

В середине января я должна была уезжать в Европу. И снова я руководствовалась своими представлениями о «долге»: я должна поехать в Лондон и соблюсти условия контракта, вместо того чтобы остаться рядом с Беверли. Через два дня после моего отъезда она умерла от пневмонии. Тони позвонил и сказал, что перед смертью она была удивительно спокойна. К тому времени она принимала много обезболивающих, ведь у нее был рак, а мы и не знали. Мы не знали и того, что ей девяносто шесть. В тот вечер я должна была петь «Реквием» Верди, но позвонила своему лондонскому менеджеру и объяснила ситуацию. «Но вы обязаны петь, — ответил он. — У нас прямая трансляция, и замены нет».

В тот вечер я узнала, что можно отложить в сторону все свои беды и спеть партию. Я не помню того концерта, как будто меня там не было вовсе, но многие подходили и рассказывали, как тронуло их мое выступление, как много оно для них значило.

Мне потребовалось много времени, чтобы принять изменившееся отношение Беверли, я скучала по ней и корила себя за неправильное поведение. Приятель рассказал, что его мать перед смертью вела себя точно так же и что порой люди отталкивают тех, кого больше всего любят, потому что им невыносима сама мысль о скором расставании. Не знаю, так ли это было с Беверли, но подобное объяснение меня немного утешило. Беверли оказала громадное влияние на всю мою жизнь: она верила в меня, когда не было никакого прогресса, и точно ставила цели, когда меня раздирали противоречия. Она помогла мне обрести голос, научила меня правильно его подавать, развивать и возвращать, когда, казалось, он оставляет меня. Она поддерживала меня в самые тяжелые моменты. Я чувствовала одновременно и благодарность судьбе за то, что свела меня с ней, и отчаяние оттого, что потеряла ее.

Конечно, случалось, что голос предательски подводил меня в самые неподходящие моменты. Но бывало и наоборот, например, в день кончины Беверли голос поступил как истинный друг и позаботился обо мне лучше, чем я о нем.

Хрупкость и ломкость голоса во многом объясняется тем, что он тесно связан с сознанием. Вокальные проблемы не всегда вызваны неправильной техникой, нередко сказывается недостаток уверенности и доверия к своим возможностям. Под доверием я подразумеваю способность выйти на сцену и не сомневаться, что мозг даст голосу верную команду, а тот ее выполнит. Ты слышишь мысленным ухом музыкальную фразу и понимаешь: голос в точности воспроизведет ее секундой позже. Без этого доверия к себе и без уверенности в своих возможностях сложно достаточно быстро справляться с особенно высокими пассажами или выводить диминуэндо. Если же я не уверена, то мышцы будут только мешать мне, заставляя хватать воздух, зажиматься, напрягаться и совершать прочие ошибки, которых певцы так стремятся избежать.

Если мне надо держать ноту очень долго, я представляю, как она рождается, развивается и живет. Можно сказать, чем дольше певец держит ноту, тем дольше ее жизнь. Как только молоточек ударяется о струну, из фортепиано больше нельзя извлечь ни звука. Даже самый великий пианист в мире не может заставить звук существовать вечно. Такова природа инструмента. Однако, как и любой другой духовой инструмент, голос может держать ноту настолько долго, насколько позволяет дыхание. Стоит возникнуть мышечному напряжению, оно сразу же проявляется в звуке. Порой проблема заключается в высоте звука (ноты получаются слишком вялыми или резкими), порой — в качестве тона (вибрато слишком медленное или, наоборот, быстрое, и ноты теряют свою красоту и гладкость). Секрет долгой карьеры, кроме всего прочего, и в том, чтобы взять паузу, если возникают такого рода проблемы. На это не так-то просто решиться, когда у тебя закладная на дом, или ты боишься разочаровать публику, или не хочешь остаться без роли в какой-то конкретной постановке. Но думать в этот момент нужно не о значимости отдельного спектакля, необходимо осознать: долговечность голоса куда важнее. Певец должен постоянно заботиться о сохранении здорового голоса на протяжении как можно большего срока.

Конечно, забота о голосе не всегда встречает понимание и поддержку со стороны руководства оперных театров и концертных залов. Вообще говоря, после нескольких отказов певец может лишиться выгодных контрактов, и только истинно великим певцам сходят с рук частые отлучки. К примеру, Тереза Стратас вечно жаловалась на слабое здоровье, но она была потрясающей певицей, и театры приглашали ее на любых условиях, даже зная, что иногда придется отменять представление в последний момент. Подобным поведением славится и Паваротти, и его неизменно прощают. Да и неудивительно, с ёго-то голосом.

Мой опыт отмены представлений по болезни связан исключительно с Метрополитен-опера. Впервые это случилось во время премьеры «Питера Граймса» Бриттена, когда мои связки поразила какая-то инфекция. К несчастью, самочувствие мое ухудшилось, стоило мне надеть костюм, парик и загримироваться, так что моей дублерше пришлось проделать то же самое, поскольку невооруженным глазом было видно, что спектакль мне не спеть. Представитель дирекции пришел ко мне в гримерную за пять минут до поднятия занавеса и попытался уговорить выйти на сцену, поскольку я еще официально не объявила об отмене. Он умолял меня пожертвовать собой ради театра и публики. Я попробовала взять несколько нот, и стоявшая прямо за его спиной аккомпаниаторша покачала головой. Я благоразумно послушалась ее совета. Если поешь с простудой, всегда существует риск лишиться голоса, а осмотрительность еще никому не повредила. Хотя, конечно, не хочется рыдать в гримерке, смывать грим и собираться домой, когда на сцене вовсю — но без тебя — идет спектакль.

Второй раз отмена в Мет случилась не так давно, во время постановки «Пирата» Беллини — оперы, которой я очень многим обязана.

Обычно в Метрополитен дело происходит следующим образом: худрук звонит менеджеру певца, сообщает, что на следующий сезон они планируют десять постановок, и интересуется, не хочет ли их клиент принять участие. То есть сначала выбирают репертуар, а уж потом солистов. Но однажды меня пригласили на встречу с генеральным директором Джозефом Вольпом, и я сразу поняла: разговор предстоит серьезный. Каждый раз, выступая в Метрополитен, я чувствовала себя винтиком громадной машины и никогда не забывала, что петь на этой сцене — огромная честь. На той встрече Джо неожиданно сказал мне: «Вот список произведений, в которых мы бы хотели вас видеть, но также нас интересует, в какой опере вам самой хотелось бы выступить». Немыслимое нарушение протокола — мне дали возможность выбора. Угрюмая внешность Джо Вольпа сказалась на его репутации, но со мной он всегда был заботливым наставником, готовым прийти на помощь как в личных, так и в профессиональных вопросах. Однажды я разбила свой старенький «БМВ» на углу Бродвея и Семьдесят девятой улицы (надо ж было умудриться разбить машину посреди Манхэттена), и Джо предоставил мне автомобиль на все время оставшихся спектаклей — как репетиций, так и вечерних представлений. Когда мне наконец удалось поблагодарить его за доброту, он с улыбкой произнес: «Это я не о вас забочусь, а о себе. Вы нам нужны в одной постановке». Недавно он, даже без моего ведома, приставил ко мне охрану, это случилось после того, как на выходе из театра мне вручили письмо с угрозами. Я не замечала телохранителей до тех пор, пока подруга не спросила: «Эти мужики что, следят за тобой?»

С годами наши отношения становились все лучше, и вот теперь он предлагает мне фантастическую возможность. Сидя в его кабинете и перебирая партии, которые мне хотелось бы спеть в Мет, я решила остановиться на чем-нибудь из бельканто. Потом я провела маленькое расследование и обнаружила, что «Пират» Беллини никогда не исполнялся в Метрополитен. Мне понравилась идея испытать себя и публику. Все-таки я настоящая дочь своего отца.

Проблема состояла в том, что «Пират» — опера непопулярная, и раз я ее выбрала, значит, отвечаю за успех и перед публикой, и перед администрацией театра. Были назначены семь представлений, а я отменила два из них. В то время мы с дочками жили в высоком викторианском доме в Коннектикуте и однажды, позвав Сэйдж, которая была наверху, я почувствовала, что с горлом что-то не так. Когда она не появилась, я сделала то, что сделала бы на моем месте любая другая мать, — позвала ее еще раз, громко. Тут же я почувствовала легкий укол и подумала: «Только не это…»

Я отправилась к своему отоларингологу, доктору Славиту, он осмотрел меня и сказал: «Вы можете накачаться кортизоном и выступать, но если вы хоть немного заботитесь об успехе постановки и ее судьбе, а также своем голосе, ни в коем случае не пойте». На вопрос, что не так с моими связками, он ответил: «К вашему сведению, звук получается в результате вибраций голосовых связок — своеобразной внутренней мембраны, или так называемого платочка, который как будто бы сложен. Сами по себе голосовые связки — это всего лишь задняя треть всей мембраны. Мышцы окружены слизистой оболочкой, которая, вибрируя, издает звук. Так вот, с одной стороны у вас образовалась небольшая припухлость».

За все годы нашего знакомства он ни разу не рекомендовал мне отменить выступление. Если я волновалась, он успокаивал меня, говоря: «Ну, не переживайте. Все будет хорошо». В тот раз он сам позвонил Джо Вольпу и сообщил, что я не могу петь. Позднее, когда я выздоровела и вернулась на сцену, я так и не обрела в этой партии прежней уверенности. Из-за травмы я чересчур осторожничала, что привело к новым проблемам. Ведь в действительности вы вовсе не оберегаете голос, когда поете недостаточно сильно или слишком тихо. Это все равно что шептать при ларингите — в конце концов, от осторожного шепота одни беды. Беверли всегда убеждала меня избегать этой тактики. Я жаловалась: «Но это же неправильно». А она отвечала: «Ты не дотягиваешь, дорогая. Перестань нервничать. Просто пой как обычно».

Она обладала сверхъестественной способностью улавливать малейшие изменения в моем голосе. Стоило ей попросить меня петь нормально, как все становилось на свои места.

Успех радует до тех пор, пока не приходится отменять спектакли, которых так долго ждала. Я не только нервничала из-за голоса, но чувствовала себя так, будто на меня направлены лучи гигантского прожектора. В такой ситуации, поверьте, лучше остановиться, невзирая на обязательства. В противном случае маленькие проблемы грозят превратиться в большие. Следствием неправильного и неуверенного пения во время болезни может стать общая неуверенность, сплошь и рядом остающаяся даже после того, как голос вернется. Голос ведь очень хрупкий инструмент. Кто-то однажды рассказал мне на ушко историю об одном знаменитом теноре: «Как-то раз он спел с больным горлом и с тех пор — никакой уверенности в голосе». Даже самый бесстрашный бас может проснуться в холодном поту от ужаса, вызванного подобной мыслью. Действительно ли голоса меняются из-за деформации связок или окружающих их сухожилий? Излечима ли болезнь или техника безвозвратно утеряна? Или это просто утрата веры? Вряд ли у кого-то найдутся точные ответы на эти вопросы. Все голоса индивидуальны, но все мы должны следить за их здоровьем, чтобы карьера не прервалась раньше времени.

Забота о голосе подразумевает внимание к физическому здоровью, окружающей обстановке, душевному настрою и постоянное совершенствование техники. Будучи студенткой Джуллиарда, я вечно простужалась и даже мучилась со спиной, пока не заметила, что проблемы со здоровьем у меня возникают накануне важных прослушиваний, — все факты свидетельствуют о типичном саморазрушении. Когда я в третий раз за год попросила легендарного доктора Гульда осмотреть мое горло, он вдруг схватил меня за плечо и произнес: «Вы не больны. Вы напряжены». Это и положило начало моему интересу, к самоанализу, благодаря которому я стала со временем одной из певиц, не страдающих недугами серьезнее простуды. Я всегда считала, что здоровье — это вопрос самовнушения.

Неважно, представляю я, как маленькие щеточки очищают мои вены от болезнетворных бактерий и вредных вирусов, или просто говорю своему телу, что на этой неделе не время болеть, забочусь о том, чтобы волнение не помешало моему здоровью и благополучию, или стараюсь не зацикливаться на дежурных болезнях дочек и родных, — я все равно продолжаю петь. Некоторые очень удивляются, узнав, что мы получаем гонорары, только когда поем. В опере не бывает больничных. Поэтому я живу размеренной жизнью, разговариваю как все обычные люди, не злоупотребляю диетами, не вырабатываю строгий распорядок дня, но остерегаюсь кондиционеров и сквозняков, что могут повредить моей голове и ушам. Накануне выступлений я стараюсь говорить меньше, пью очень мало или вообще не употребляю алкоголь, который сушит горло. Я не могу позволить себе тратить драгоценное время на излишние волнения по поводу голоса.

Но конечно, самое главное — это техника. Прекрасная техническая подготовка позволяет мне ежедневно перенастраивать голос и успешно избавляться от хрипа, вдруг появляющегося на фоне аллергических реакций, усталости или вчерашнего посещения «Диснейленда» вместе с дочками.

Удивительно, но среди ведущих певцов моего поколения я со своим трепетным отношением к голосу считаюсь консерватором. Некоторые мои коллеги вообще не приемлют слова «умеренность» и умудряются красиво петь после игры в гольф, катания на коньках и ночного веселья. Поскольку я не жалею себя на работе и берусь сразу за несколько дел, я считаю своей обязанностью следить, как я использую свой голос, неважно, пою я или говорю. Чтобы повысить выносливость, я упорно работаю во время репетиций над более высоким резонансом и дыханием, а если хочу, чтобы меня слышали, говорю высоким голосом с максимально возможным масочным резонансом. Эта тактика особенно актуальна в многолюдных ресторанах, которых, кстати, я всячески избегаю. Кто в Нью-Йорке решил, что ресторан тем лучше, чем громче там говорят? В половине случаев я просто не слышу собеседника, так что про общение речи не идет.

Как научиться правильно распределять силы — еще один вечный повод для споров. Я увидела, к чему приводят попытки петь на репетициях не в полный голос или на октаву ниже, дабы сохранить связки, еще во время одного из моих первых выступлений. Роль у меня была маленькая, так что мне представилась прекрасная возможность понаблюдать за поведением на репетиции других певцов. Опера игралась редкая, и исполнители двух главных партий, к моему разочарованию, не слишком выкладывались. Наверное, решила я, они делают это специально. Каково же было мое удивление, когда на премьере оба они не блеснули и, получается, зря берегли голоса. Чтобы связки были подвижными, упругими и сильными, их нужно тренировать постоянно, как накачивают мышцы спортсмены. Альфредо Краус говорил, что нужно уметь петь с легкостью не меньше шести часов в день, мой же предел — два-три часа. Самый лучший голос следует приберечь для наиболее сложных фраз или партий, например верхних до или «вспышек» у Вагнера. Некоторым достаточно затвердить сложные фразы, и дальше они просто выдают их по мере надобности, мне же, к сожалению, приходится повторять их снова и снова. Мне физически тяжело долго петь выразительные пассажи с высокой тесситурой, хотя в остальных случаях особых проблем не возникает. Если я хорошо себя чувствую и не очень устала, то, как и большинство моих коллег, стараюсь петь в полную силу и без напряжения. Когда же, чтобы петь, нужно прикладывать усилия, возможно, разладилась вокальная техника, а это требует немедленного вмешательства, если голос и карьера певице хоть сколько-нибудь дороги.

Но, даже соблюдая железную дисциплину, рано или поздно любой певец сталкивается с вокальными проблемами. И неоднократно. Мне пришлось взять паузу на несколько недель, чтобы перестроиться после дебюта в партии Евы в вагнеровских «Мейстерзингерах» в Байройте. Я провела там незабываемое лето: руководил постановкой Вольфганг Вагнер собственной персоной, Дэниэл Баренбойм стоял за дирижерским пультом, и я наслаждалась, погрузившись в одну из величайших опер, в театре, основанном самим Вагнером. Мне было там поразительно хорошо с первого до последнего дня, хотя на руках у меня были едва родившаяся младшая и только научившаяся ходить старшая дочки. Во втором акте в партии много разговоров и низких нот, и я, опасаясь, что зрители меня не услышат, перестаралась. Эта непредусмотрительность, как обычно, обернулась против меня: сразу после фестиваля, записывая партию Донны Анны, я ощутила легкое неудобство. Эта высокая и трудоемкая партия вдруг показалась мне куда более сложной, чем в Париже, за несколько месяцев до того. Через две недели мне предстояло спеть в «Так поступают все женщины» в Метрополитен-опера, и я решила взять паузу и позаниматься с Беверли.

На мое счастье, нам удалось разрешить проблему, а Моцарт снова оказался моим спасителем. Мы с Беверли шутили, что мои визиты к ней сродни походам к стоматологу раз в полгода — просто убедиться, что все в норме. После ее смерти я назначила «ушами», помогающими мне во время подготовки трудных партий и записей, Джеральда Мартина Мура из Лондона и свою сестру Рашель, которая знает меня и мой голос лучше любого другого.

Когда я только начинала выступать, я частенько отзывала в сторону старших коллег и просила у них совета. Во время дебюта в роли Графини в Сан-Франциско я попросила великого французского тенора Мишеля Сенешаля поработать со мной над «Таис» Массне. Он великодушно согласился и подарил мне новый фрагмент вокальной мозаики: «Опасность с сопрано — и, честно говоря, в основном с американскими сопрано — заключается в том, что они стремятся петь слишком густо в верхней половине (на верхней строчке нотного стана и выше нее. — Примеч. автора). Вы и оглянуться не успеете, как голос состарится, верхних нот не останется, зато появится дребезжание… Слишком большое напряжение не позволяет голосу расцвести на верхних нотах. И молодое деревце превращается в гранитную колонну». Мое представление о голосе как о песочных часах родилось как раз после этого разговора, а увидев собственными глазами, сколько голосов сошло на нет из-за описанной Сенешалем ошибки, я вынуждена была с ним согласиться.

Конечно, у любого певца наступает момент, когда голос приходит в упадок, и ни техника, ни отдых, ни учителя не могут повернуть время. Естественное старение голоса, согласно доктору Славиту, происходит из-за того, что мембрана в голосовых связках меняется и становится менее подвижной. Однако медицинские методики, которые позволяют регенерировать наши лица, могут обновить и наши связки. Доктор Славит в настоящее время работает над методом безопасного продления наших карьер. Только представьте, может, когда-нибудь я, дряхлая старуха с палочкой, смогу петь на сцене!

Я всегда мечтала завершить карьеру, когда мне самой этого захочется, а не когда я буду вынуждена это сделать. Стоит ли продолжать петь, если публика перестает понимать, за что любила вас прежде, и подросло новое поколение, недоумевающее, почему вокруг вашего имени развели такую шумиху? Конечно, мне бы хотелось петь еще двадцать лет или даже больше. Но если у меня исчезнет голос через двадцать дней, надеюсь, мне хватит благоразумия благородно удалиться на покой.

Никому не удалось так красиво покинуть сцену, как великой немецкой сопрано Лотте Леман. Ей было далеко за пятьдесят, когда она отказалась от всех своих партий, кроме Маршальши в «Кавалере розы». Она писала: «Сколько бы я ни пела эту партию, всегда попадала под ее жизнерадостное очарование, слова и музыка становились частью меня и лились без малейшего усилия. И сколько бы я ни оставляла Софи и Октавиана наедине наслаждаться своим счастьем, я всегда чувствовала, как прикрываю дверь собственной жизни, ухожу с улыбкой на устах…» О завершении карьеры она объявила на камерном концерте в Нью-Йорке: произнесла небольшую импровизированную речь, проронила несколько слезинок и приняла почти всех, кто был в зале, у себя за сценой. В гримерной она сказала: «Я не хочу дожидаться того момента, когда люди начнут восклицать: "Скорей бы эта Лотта Леман заткнулась!"»

Молодые певцы постоянно слышат от старших коллег призыв «не перестарайтесь». Это значит, что никогда не следует петь на максимуме возможностей, а при пении, требующем больших вокальных затрат, следует помнить об осторожности. Залог долголетия также в правильном выборе репертуара. Одно из самых сложных слов, которые предстоит освоить певцу, это слово «нет»: «нет» слишком большому количеству концертов, «нет» на просьбу выступить завтра, «нет» излишне сложным и драматичным партиям, а также чересчур громкому оркестру. Многим не удается устоять перед искушением. Лирическое сопрано страстно жаждет спеть «Мадам Баттерфляй» и хватается за эту партию прежде, чем созреет, а потом однажды утром просыпается и обнаруживает, что лишилась голоса. Как-то раз я спросила у Карлоса Клайбера, следует ли мне браться за роль, которая кажется мне довольно трудной. Он написал мне в ответ: «Даже не думайте об этом. Ничего не объясняйте, просто скажите "нет", и всё. Не соглашайтесь, не извиняйтесь, просто скажите "НЕТ"! Н-Е-Т». Это письмо мне следовало бы повесить на стену в рамке.

В мои студенческие годы в Джуллиарде некоторые оплакивали уходящий золотой век вокального искусства, теперь жалуются на отсутствие драматических голосов, подходящих для сложного итальянского и немецкого репертуара. Зато появилась целая россыпь исполнителей, прекрасно поющих барочную и моцартовскую музыку; они делают это умно, тонко и музыкально, и эта музыка становится авангардом современной оперы. Лично я ни на секунду не допускаю мысли, что среди огромного количества нынешних вокалистов нет равных великим талантам прошлого. Скорее, за последние шестьдесят лет произошли некоторые изменения в манере пения, и это сказалось на восприятии вокального искусства. Изменился не только размер театров, но также звук и качество инструментов, а это существенно повлияло на требования, предъявляемые к певцам. Также сменились приоритеты и ожидания звукозаписывающих компаний по отношению к исполнителям и публике. В начале двадцатого века помимо красивого голоса нужно было обладать умением петь понятно, на сцене от исполнителей ожидали четкого произношения во время оперных спектаклей. Тогда еще не существовало кассовых названий, а оперы обычно исполнялись не на языке оригинала, как привычно сегодня, а на родном наречии сидящей в зале публики. Разумеется, тогда у публики было свободное время и желание, чтобы приготовиться к оперному представлению, хотя бы прочитать либретто перед походом в театр. Оперная дикция в то время была чистой, потому что от голосов требовали скорее звучности и блеска, чем округлости и теплоты.

Отчетливо и выразительно произносить слова и фразы — непростая задача для любого певца, но особенно для сопрано, которым спеть текст так, чтобы публика его расслышала, практически невозможно. Понятно петь высокие арии — все равно что вести интеллектуальные беседы, позевывая. (Сами попробуйте!) Высокий певческий голос куда выше обычного разговорного; чтобы издавать красивые или хотя бы сносные высокие звуки, требуется широко открывать рот, а это не способствует четкой артикуляции, внятному произнесению согласных и таких закрытых гласных, как «а» и «и». Достичь гармонии неимоверно сложно: я стараюсь произносить слова как можно четче, ведь они помогают создать образ, в то же время я не могу жертвовать звуком ради дикции и не должна загонять себя сверх меры.

Когда я пела Еву в «Мейстерзингерах» в Байройте, то приходилось постоянно напоминать себе: во времена, когда композитор сочинял эту оперу, никаких «вагнеровских» певцов не существовало и в помине. Были моцартовские и итальянские певцы, для них-то Вагнер и писал. Оперный театр в Байройте был специально построен для гармоничного звучания красивых голосов и большого оркестра, располагавшегося в утопленной и частично прикрытой оркестровой яме. С тех пор почти каждый новый театр стал больше — а в некоторых случаях намного больше, — чем европейские театры, для которых оперы предназначались изначально. Добавьте сюда технологические нововведения, расширившие возможности звучания многих оркестровых инструментов, растущую потребность в блестящем звуке струнных, и станет понятно, почему певцам приходится петь громче — хотя бы ради того, чтобы их услышали. Один из самых сложных моментов — изменение базового оркестрового тона с барочного 430 до 435 в середине девятнадцатого века, потом до 440 в начале двадцатого и до нынешних 444 в Вене. Калибрование изменилось на полтора тона, так что певцам приходится намного тяжелее, если произведение и без того полно высоких нот; я до конца этого не осознавала, пока не начала петь Моцарта и Генделя с аутентичным аккомпанементом.

Кроме всего прочего, с годами публика полюбила более теплые и густые голоса, а они пробиваются сквозь грохот оркестра гораздо хуже, чем звучное пение. Чтобы тебя услышали, требуется большая громкость, а значит, большая нагрузка на дыхание. Преимущество звучного голоса в том, что именно центр, сердцевина, или squillo, голоса позволяет ему перекрывать в большом зале звук оркестра. Если дирижеру и музыкантам недостает дисциплины и сыгранности, нам нередко начинает казаться, что это мы не оправдываем возложенные на нас ожидания. Слыша рокот оркестра позади нас или под нами, мы боимся, что нам не удастся с легкостью перекрыть его, как нам бы того хотелось, начинаем тужиться и петь громче. У певцов, поддающихся этому искушению, голос вскоре теряет блеск и красоту, а потом и вовсе пропадает. Если бы у меня была волшебная палочка, я бы обязательно установила баланс между певцом и музыкантами. Динамические указания композитора важны, но надо учитывать, когда они были написаны, помнить о размере оркестра и концертного зала и стараться, чтобы человеческому голосу не приходилось преодолевать ужасный барьер. Важный сольный пассаж теряет всякий смысл, если его перекрывает звук оркестра. Как может публика проникнуть в восхитительный замысел композитора, когда вокалиста не слышно в самый красивый и ответственный момент?

На самом деле оркестр должен создавать необходимую атмосферу, играть чуть тише (что не означает с меньшей энергией), помогать голосу показывать изящный трюк, а потом догонять его, как резвая лошадь, участвующая в скачках.

Учитывая, что к голосу теперь предъявляют повышенные требования, оперным певцам следует больше, чем когда-либо, обращать внимание на выносливость. Выносливость — это единица измерения способности выдержать очень долгое представление, неважно, идет речь о камерном концерте, который с выходами на бис может длиться до двух с половиной часов, или вагнеровской опере продолжительностью пять часов и более. Конечно, ни один исполнитель не поет все пять часов подряд, но даже с перерывами делать это довольно утомительно. В идеале после представления певец должен испытывать лишь физическую усталость, но никак не вокальную. Я говорю «в идеале», потому что это случается далеко не всегда. Продолжительность спектакля, тесситура, драматические составляющие роли, физическое состояние и даже аллергия могут сказаться на выносливости. Дело, конечно, не в продолжительности произведения как таковой, а в привносимых факторах. Пространную финальную сцену в «Каприччио», например, можно вынести, так как вокальные фразы прерываются оркестровыми интерлюдиями. Исполнять высокую и непрерывную «Martern aller Arten» из «Похищения из сераля», наоборот, почти невозможно. Даже самым закаленным нелегко справиться с драматизмом и высокой тесситурой основных монологов в «Дафне». Многие моцартовские арии требуют выносливости, потому что они редко прерываются интерлюдиями и предполагают длительные, непрерывные пассажи.

К счастью, выносливость можно натренировать во время репетиций, если делать все правильно. Мышечная память здесь играет немалую роль, ведь все мы зависим от непроизвольных мышечных движений. Певцы должны тренироваться так же, как спортсмены, повторять одно и то же действие, пока не устанут (однако ж чрезмерное усердие ведет к травмам). Одно из лучших заданий на выносливость — петь не слишком громко, иначе дополнительная нагрузка на голос только утомит его прежде времени. Тот же эффект, кстати, возникнет, если сдерживаться во время пения, но по другим причинам. Я всегда стараюсь издавать расслабленный, свободный звук. Я также обращаю особое внимание на мышцы, ненужные для пения в данный момент: они не должны напрягаться и участвовать в процессе. Трапециевидная мышца, шея, любое напряжение лицевых мускулов, неправильное положение подбородка — все это может превратить сложный вокальный эпизод в почти неисполнимый. Если челюсти начинают дрожать при исполнении сложного пассажа, я знаю, что у меня проблемы с дыханием, — следовательно, нужно расслабиться. Только благодаря дисциплине, технике и огромному опыту мне удается освоить некоторые роли без проблем.

Представьте, как во время перерыва в постановке «Пирата» я сижу дома и волнуюсь обо всем этом. Хуже всего, что физически я себя чувствую прекрасно. Высоченная температура, жар или больное горло сильно облегчили бы мне жизнь: я не мучилась бы ненужными сомнениями. Мне хочется пойти послушать мою дублершу и посмотреть спектакль из зала, но для этого мне понадобилась бы непрозрачная вуаль. Если вы снялись со спектакля в Метрополитен по болезни, никто не обрадуется, увидев, как вы болтаете с кем-то в фойе. Вряд ли удастся объяснить публике, пришедшей на спектакль и увидевшей объявление о замене, что я чувствую себя отлично, только вот петь никак не могу.

После партии Графини в Хьюстонской опере я шагнула на следующую карьерную ступень и счастливо избежала повинности быть чьей-то дублершей, за исключением разве что дебюта в Метрополитен-опера. Отношения основного исполнителя и дублера — вещь, мягко говоря, деликатная. Разумеется, дублерша обязана присутствовать на всех репетициях и представлениях, поскольку она должна знать малейшие нюансы исполнения и быть готовой выступать в любой момент, в то же время ей не стоит выпячивать себя и заставлять основную исполнительницу думать, будто ангел смерти склонился над ней и лишь ждет своего часа. Я слышала, будто некоторые дублерши стоят за кулисами, шепотом подсказывая бедным сопрано слова партии, пока те поют. Однажды одна сопрано не выдержала давления и заявила, что не может больше выносить соперницу, не может — и всё тут, и я ее прекрасно понимаю.

Конечно же, некоторые сопрано безжалостно избавляются от соперниц, потому что не терпят конкуренции на сцене. Отдельные артисты так мечтают превзойти всех и вся, что готовы пожертвовать успехом спектакля, зато большинство дорожит высоким уровнем представления и работой в команде. Однажды ушедший на покой артист признался мне: «Каждый вечер на сцене мы сражались не на жизнь, а на смерть за зрительскую любовь, и с божьей помощью я надеялся выиграть эту битву». Возможно, мне тоже следовало бы стать бесстрашной гладиаторшей.

Начальная пора карьеры самая приятная, потому что критики и зрители с особой симпатией относятся к новичкам, надеясь обнаружить в них великий талант. Приятно, когда тебе так благоволят. Потом в карьере каждого наступает такой момент, когда определенная известность может породить зависть или предвзятость. Если критик вздумает к кому-нибудь придраться, мишенью чаще становится певец, уже завоевавший признание. Я читаю все отзывы, пропуская лишь самые враждебные, но делаю это только после завершения представлений, потому что, если они ругательные, я могу потерять уверенность в себе. Первым их всегда читает для меня кто-то другой. Порой статьи оказываются полезными и конструктивными, тогда я прислушиваюсь к сказанному, неважно, позитивное это мнение или негативное. Если я вижу, что впечатления критиков в разных городах совпадают, я беру паузу и анализирую выступления, чтобы понять, как исправить ошибку. Не могу сказать, повлияли ли как-то рецензии на мою карьеру или на карьеру других исполнителей. Хорошая и востребованная певица не потеряет работу из-за плохой рецензии.

Несколько лет назад меня постоянно критиковали за излишнюю мягкость и внимание к вокальным аспектам в ущерб драматическим (возможно, это справедливые упреки, учитывая сложность моего репертуара и определенный этап моего развития). Я отнеслась к этим замечаниям со всей серьезностью. Но потом ветер подул в другую сторону, и меня начали осуждать за чрезмерный артистизм и слишком искусное выпевание текста. Это вопрос настройки «уровня», поиска золотой середины.

Думаю, на свете очень мало людей, которым на самом деле безразлично, что о них напишут. Мы же в большинстве своем балансируем между тем, чтобы принимать советы критиков близко к сердцу, и игнорировать их. Я постоянно вынуждена напоминать себе, что такая уж у нас профессия: вечером работаешь, а утром читаешь о себе в газете. Со временем ко всему привыкаешь, но иногда хочется отрастить кожу потолще.

Все критические статьи можно условно разделить на три категории: те, которые пишут в начале твоей карьеры, когда надеются открыть в тебе великий талант; чуть менее восторженные, когда тебя уже разглядели повнимательнее; а затем доброжелательные, ностальгические отзывы — просто потому, что тебе удалось так долго продержаться на сцене. Все меняется, и рано или поздно неминуемо настанет день, когда тебя превзойдет молоденькая певица. Есть отличный анекдот об отношении театрального руководства к артистам на разных этапах их карьеры.

«Кто такая Рене Флеминг?» «Достаньте мне эту Рене Флеминг!» «Достаньте мне дешевую Рене Флеминг!» «Достаньте мне молодую Рене Флеминг!» «Кто такая Рене Флеминг?» Я пытаюсь шаг за шагом приготовиться к каждому новому периоду своей жизни. Недавно Мэтью Эпштейн посоветовал мне изменить отношение к работе: «Вам пора перестать карабкаться наверх, пора признать, что сложнее всего удержать занятую позицию». Нужно постоянно самосовершенствоваться и все время заниматься тем, что тебе интересно, — тогда и публика оценит твой выбор.

Я обратилась к знаменитому спортивному психологу Джиму Лоэру и спросила, нуждаются ли по-прежнему в помощи те, кто всего уже достиг. Оказывается, слова поддержки необходимы и теннисисту, вышедшему в финал Уимблдона, и футболистам, вышедшим в финал Суперкубка, и успешным сопрано. Цель — помочь остаться на пике формы, когда на тебя оказывают наибольшее давление. Джим дал мне несколько отличных советов по этой части, правда, каждый раз, когда я читаю его инструкцию, я представляю себя на пятидесятиярдовой отметке, орущей на тренера со свистком на шее.

Чем ты успешнее, тем больше людей захотят вывалять тебя в грязи и увидеть твои страдания. Они будут виться над тобой, как стервятники. Это чувство диаметрально отличается от того, которое ты испытывала по мере продвижения наверх, когда все вокруг радовались за тебя и оказывали поддержку. Чтобы остаться на вершине, требуются невероятные усилия. Давление, которое ты ощущаешь, — совершенно обычное дело.

Разве все то же самое нельзя сказать четырнадцатилетней девочке с ракеткой?

Ты хочешь преодолеть границы, сделать то, чего никогда не делала раньше. Будь активнее, не зажимайся. Если твоя цель просто получить причитающееся по заслугам, тебе конец. Двигайся вперед, потому что это дар, радость. Тебе нравится то, что ты делаешь, и до последнего вздоха ты хочешь становиться лучше. Самая большая ошибка, которую совершают люди: когда каждый хочет отщипнуть от них маленький кусочек, они не говорят «нет», но злятся и обижаются (очень похоже на то, что Леонтина Прайс называла «шумихой». — Примеч. автора). Некоторые специально изматывают себя, чтобы получить передышку. Реши, сколько времени тебе потребуется для того, чтобы зализать раны, отдохни и возвращайся. Любому в твоем положении приходится с этим сталкиваться.

Эти советы побудили меня остановиться и решить, чего я действительно хочу достичь. Если коротко, я хочу расти профессионально.

Время от времени мне по-прежнему неловко признаваться в собственных амбициях. У слова «амбициозный» слишком часто неприятный привкус, как будто для удовлетворения амбиций нужно непременно идти по головам и первой лезть в дверь. Для меня же амбиции — это внутренняя мотивация. Дело не в том, насколько высоко мне удастся забраться, но в том, насколько глубоко я смогу раскрыть собственный потенциал. Как точнее решить роль? Сколько еще глубины, света и эмоций я могу обнаружить в своем голосе? Что я чувствую во время выступления и как сильно могу воздействовать на зрителей? Амбиции для меня — это желание работать и готовность бесстрашно исследовать свою душу. В конце карьеры я хочу сознавать, что выложилась на сто процентов и преуспела в искусстве пения больше, чем когда-либо мечтала.

 

ГЛАВА 9

ОБРАЗ

Когда я на сцене, мне хочется заставить публику забыть о том, что я пою. Это удается, если я уверена в технике пения и не зацикливаюсь на ней во время исполнения. Конечно, совсем игнорировать ее тоже нельзя. В любой партии найдется пара фраз или особенно сложных нот, исполнять которые на автопилоте слишком рискованно. Но в целом актерская игра подобна вождению: садясь за руль, думаешь не о том, как ехать, а о том — куда. Надо полагать, нечто похожее происходит со спортсменами. Кроме уверенности в своих силах требуется еще немного вдохновения, и тогда зрителям начинает казаться, будто ты ретранслируешь музыку, а не поешь ее. Сама я в таком состоянии отвлекаюсь от музыкальной составляющей и бросаюсь исследовать новые стороны роли, ускользнувшие от меня в прошлом.

Если мне попадается длинная фраза, я сначала мысленно придаю ей форму и только потом выпускаю наружу. Зрительно ее можно представить как горную гряду. Форма отражает не столько движение мелодии, сколько эмоциональную суть. Где ее наивысшая точка? Какое место самое драматичное? Меняется ли динамика или фраза остается неподвижной? Ответы на эти вопросы приходят на репетициях и в моменты вдохновения. Если все кусочки мозаики складываются, получается задуманный образ, неповторимый и неуловимый.

Готовясь к роли, я внимательно работаю над текстом, учусь произносить слова максимально четко, чтобы меня слышали и понимали. Не забываю я и о музыкальной специфике: когда брать дыхание; как сделать фразу выразительной; надо ли петь легато, то есть соединять ноты воедино без швов, или предпочесть стаккато, маркато, глухие ноты и выразительные ударения? Хотя композитор оставляет подробнейшие инструкции на каждой странице, требуется собрать всю волю в кулак, чтобы внимательно изучить партитуру, разобраться в мельчайших деталях, а потом еще выучить их наизусть. Лучше потратить массу времени, чем прочитать ноты поверхностно и страдать от невыразительной интерпретации или неправильной трактовки композиторского замысла.

Хороший дирижер старается поощрять на репетициях творческие поиски исполнителей, а также пытается создать единый ансамбль из певцов и оркестра. Джеймс Ливайн, в том числе, и потому стал таким выдающимся дирижером, что обладает подобной интеллектуальной мощью.

После того как предварительная работа над музыкальной частью завершена, появляется постановщик со своей визуальной и драматической концепцией оперы. Многие режиссеры отдельно ставят каждую сцену, например: Фигаро сидит посреди огромной кровати и поет, а Сюзанна не замечает его и вместо ответа по ошибке заключает в объятия Керубино. Мизансцены позволяют понять, кто, что и в какой момент делает. Для меня это самая неприятная часть работы. К счастью, она быстро заканчивается, и мы воссоединяемся с коллегами по цеху. Мы играем, как актеры в театре, только роли у нас не драматические, а вокальные. Это ограничивает нашу свободу, когда дело доходит до слов, но в то же время объединяет, ведь все мы находимся в равном положении. Мы можем трактовать текст по своему усмотрению, придумывать смысловые ударения, выделять или, напротив, смягчать фразы. Для пущей выразительности мы можем использовать лицо и тело.

Во время подготовительного периода хороший режиссер помогает актерам создать убедительные характеры, но при возобновлении постановки на репетиции обычно выделяют лишь пару дней, за которые, если повезет, можно вспомнить, в какие двери входить и выходить. Моя любимая постановка «Кавалера розы» — спектакль в Королевской опере «Ковент-Гарден». Нам дали всего две недели на подготовку, и после утверждения сценографии мы были более или менее предоставлены сами себе. Постановка получилась особенно тонкой и интересной, потому что каждый вечер мы могли свободно импровизировать и с удовольствием пользовались этим. А все потому, что мы уже участвовали вместе как минимум в четырех постановках «Кавалера розы».

Даже если мы поем с полной уверенностью (часто ли это случается?), спектакль предоставляет массу поводов для волнения. Помимо чисто актерских трудностей, мы сталкиваемся с тем, что зрители должны услышать нас без усилителей поверх оркестра, а иногда еще и очень большого хора. Учитывая, какие огромные теперь строят театры — Метрополитен вмещает до четырех тысяч зрителей, — это не так-то просто. Несложно донести голос до кулис или задника сцены, но направлять его приходится прямо в зрительный зал. Нам необходимо петь синхронно с другими исполнителями и оркестром. Хорошо хоть в театре есть суфлер и десять телевизионных мониторов, расположенных вокруг сцены и по стенам, так что дирижерскую палочку можно увидеть из любой точки. Мы должны изображать эмоции и контролировать их в одно и то же время. Что бы ни было у нас на душе, мы не должны давать волю слезам, когда любовник покидает нас на смертном одре: петь-то надо, а слезы мешают. Если публика заподозрит, что в печали пребываю я, Рене, она тут же забудет о трагедии Виолетты. Мы надеемся, что публика принимает условность, царящую в оперном театре. Зрителям полагается поверить, будто для нас органичнее петь, чем говорить, и не обращать внимания на наши физические данные, не всегда соответствующие данным персонажей. Киноманы восхищаются умением Мэрил Стрип имитировать акценты и ее способностью менять внешний облик, но вряд ли это помогло бы ей сыграть подростка-девственницу в «Фаусте». В первый раз, когда я пела Манон в Париже и выступала в роли шестнадцатилетней девочки, кто-то в публике захихикал, хотя большинству оперных героинь шестнадцать, а певицам-сопрано — нет. В зените славы нам обычно далеко за тридцать, и никого не удивляет, что пятидесятилетняя или шестидесятилетняя певица исполняет партию инженю. За это я и люблю нашу профессию. Все несущественные детали забываются, если исполнение правдоподобно, а голос хорош. В конце концов, когда немолодая уже Мирелла Френи пела Татьяну в «Евгении Онегине», неужели кто-то не верил ей?

У разумных, интеллигентных людей не принято судить других по одежке, других — да, но только не певцов. Пригласите меня в любую музыкальную школу страны, и я безошибочно определю, кто из учеников занимается вокалом, а кто — инструменталист. Не обвиняйте меня в приверженности стереотипам, лучше спросите их о специализации и убедитесь в моей правоте. Дисциплинированные инструменталисты с самого детства занимаются музыкой каждый день, они относятся к ней серьезно, порой одержимо. Голоса же часто раскрываются только в шестнадцать-семнадцать лет, и тогда неопытные певцы начинают упражняться где придется: кто в театре, а кто и в школьном коридоре. В юности идеальная певица-сопрано выглядела в моем представлении как «Мисс Техас»: высокая прическа, яркий макияж, роскошные наряды и каблуки — причем на время прослушиваний высота прически и каблуков увеличивалась вдвое. Этот образ дополняли поношенные старомодные платьица, но потом Беверли обнаружила прогрызенные молью дырки, и папа выкинул мой любимый наряд, пока я не видела.

Существуют и более распространенные стереотипы, например, Брунгильда с длинными белыми косами, в рогатом шлеме, с кирасой и копьем. Большинству певицы-сопрано видятся мощными и громкоголосыми; действительно, если заглянуть в прошлое, многие исполнительницы отличались крепким телосложением. Как образно подметила Мэрилин Хорн, «чем больше ракета, тем больше пусковая установка». Наша работа сравнима с поднятием тяжестей, ведь мы извлекаем звуки, достигающие самых дальних уголков галерки. С другой стороны, ни Биргит Нильсон, ни Леонтина Прайс, ни Рената Скотто не были особенно высокими или крупными. (И если уж зашла речь о стереотипах: теноры обычно тоже не слишком высокие, тогда как басы — наоборот, что, возможно, связано с длиной их связок.)

Так влияет комплекция на пение или нет? Беверли считала, что именно от жировой складки на мягком нёбе зависит красота звука.

А лишний вес создает такую же естественную опору, как беременность. В телевизионной постановке «Отелло», записанной после вторых родов, когда я сильно располнела, мой звук кажется богаче и сочнее. Но возможно, что все дело в гормонах, которые на время изменили окраску голоса.

В одно время я была одержима Марией Каллас и тем, как она потеряла голос. И всех спрашивала, что, по их мнению, с ней случилось. Многие предполагали, что Каллас утратила голос после того, как похудела на шестьдесят фунтов (как гласит легенда, благодаря солитерам). Стремительно теряя вес, она просто не успевала находить новые способы поддержки. В сохранившихся видеозаписях того периода она часто поет, прижимая предплечье к солнечному сплетению, словно пытается найти опору извне, а не в стенках брюшной полости, как предписывает техника. Но выглядит при этом потрясающе. Недаром новый облик превратил Каллас в Одри Хепберн мировой оперной сцены и сделал ее любимицей Баленсьяги.

Так или иначе, имидж как бы входит в «полную комплектацию» любого певца. Без харизмы, или, как говорят немцы, Ausstrahlung, то есть сияния, тут не обойтись. Разумеется, и голос должен быть не просто хорошим, важно, чтобы он был необычным, уникальным. Но самое главное — способность передать публике смысл произведения и чувства своей героини. Уже на прослушивании понимаешь, у кого эти качества есть, а у кого — нет. Лишь немногие (и дело здесь не только в таланте) выделяются из толпы. Долгое время моему образу не хватало завершенности, и я не могла добиться успеха. Мы начали работать с Мэтью Эпштейном вскоре после рождения Сэйдж, и мне не удавалось так же быстро скинуть лишние килограммы, как после первых родов. (Я шутила, что думала, будто дочка весит все тридцать пять фунтов.) Однажды Мэтью усадил меня и произнес: «Знаю, что вы хотите похудеть. И если вы действительно собираетесь петь Манон, Виолетту и Арабеллу, то похудеете непременно».

Конечно, в глубине души я подозревала про лишний вес, но когда тебе об этом прямым текстом говорит профессионал, которым ты восхищаешься! Однако стоило Сьюзан Грэм поведать мне о методе сокращения углеводов в пище, как все пошло на лад. Со временем я обнаружила, что мне прекрасно подходит диета с пониженным содержанием углеводов и жиров, включающая зеленые овощи, ягоды и соевые заменители других основополагающих продуктов. Недавно к диете добавились еще занятия пилатесом с чудесным нью-йоркским тренером Маргарет Белее. Теперь благодаря этой знаменитой методике я чувствую себя не только сильной, но и более подвижной — как на сцене, так и на голубых холмах моих излюбленных лыжных склонов. Но лучше всего — укрепление позвоночника, который важен для певца не меньше, чем для танцора. Жаль, что я не начала заниматься пилатесом много лет назад.

Мэтью не единственный высказал свое мнение по поводу моего внешнего вида. Как только в 1995 году Мэри Лу Фальконе заняла должность моего агента по рекламе, она сразу изложила свои рекомендации: «Мне хотелось бы, чтобы вы одевались попроще и посвободнее. Ситец и набивной бархат вам не идут. Также я бы на вашем месте распрощалась с этим пальто».

Как полезно посмотреть на себя чужими глазами! Конечно, она была совершенно права, невольно напомнив мне о прежних столкновениях с проблемой имиджа. Я вспомнила, например, как мне пришлось отказаться от многообещающего образа «дивы» во время двух летних визитов в Глайндборн. Я никогда не боялась насмешек, но это было уже слишком. Фестивали тем и хороши, что начинающая певица имеет возможность ходить на чужие выступления, знакомиться с репертуаром и наблюдать за другими исполнителями. Однажды во время долгого перерыва между представлениями я вышла из женской уборной и увидела, что за весьма приличной дамой передо мной волочится длинный рулон туалетной бумаги. «Ну и ну», — самодовольно подумала я и пошла дальше. Я в одиночестве прогуливалась с заученным выражением серьезного артистизма, когда незнакомый джентльмен постучал мне по плечу и вежливо предупредил: «Мисс, у вас юбка сзади заправлена в колготки». Через несколько недель, во время еще одного перерыва, я с серьезным видом беседовала с попечителями, когда птица солидных размеров внесла свой вклад в наш разговор, пометив мой лоб. Я восприняла это как знак свыше, намек на появление очередной величайшей певицы-сопрано. Но после опоздания на представление «Похождений повесы» мне окончательно пришлось расстаться со столь желанным образом благородной дамы.

Добросердечный билетер позволил мне войти в ложу после начала спектакля. Было очень темно, я изо всех сил старалась не шуметь и не отвлекать публику от негромкого речитатива, доносившегося со сцены. Пригнувшись, вровень с головами впереди и слева от меня, я начала усаживаться. К несчастью, стула на месте не оказалось. Раздался грохот, и по закону подлости несколько узнавших меня зрителей из передних рядов озабоченно поинтересовались, все ли в порядке у мисс Флеминг.

Именно тогда я раз и навсегда отказалась от имиджа светской дамы. Я перестала злоупотреблять диковинным акцентом, превращавшим меня в свалившуюся с луны чудачку, и говорить высоким напевным голосом, который, по общему мнению, бывает лишь у самых лучших сопрано. Я решила, что лишь скромность и чувство юмора позволят мне выжить в столь утонченном обществе.

Инстинктивное умение отличить ценный совет помогло мне и в случае с Мэри Лу и Мэтью. Я слушалась их, потому что для прилежных учеников мнение опытных профессионалов всегда выше их собственного. В результате на одной из фотографий для диска «Героини Штрауса» меня запечатлели лежащей на постели в шикарном наряде. Вскоре после выхода диска британский журналист, бравший у меня интервью, поинтересовался: «Вы считает, эротическое фото повлияет на продажи?» Не успев хорошенько подумать, я ответила первое, что пришло в голову: «Серьезно? Вам кажется, эротично получилось? Спасибо!» Я было ошеломлена, но одновременно и восхищена, ведь никогда прежде мне не говорили о моей сексуальности.

Из всех фотографов лучше всего мы понимаем друг друга с Эндрю Экклесом. У него глаз наметан, он знает, как лучше поставить свет, какой ракурс найти. Он делал снимки для большинства моих дисков, а это требует целого дня, учитывая, что потом в течение года или двух они будут появляться на всех обложках и в прессе. С годами я поняла, как важно быть вовлеченной в процесс съемки, потому что несфокусированный взгляд, усталое или скучающее выражение лица сведет на нет труды любого фотографа. Съемки требуют огромной самодисциплины и концентрации, но если благодаря соблазнительной фотографии кто-то купит и прослушает диск с ариями Штрауса, значит, мои старания не пропали даром. В наши дни покупатели выбирают музыку глазами. И хоть современное представление об идеальной женщине имеет мало общего с реальностью и вгоняет в депрессию, убедить общественность в ошибочности этого стереотипа, как бы я его ни презирала, мне все равно не удастся. Так что не признавать его власти над нами было бы глупо.

Меня всегда привлекала красота, какую бы форму она ни принимала. Благодаря моей дорогой подруге и чешской наставнице Ивете Синек Графф я познакомилась с ассистенткой Джанфранко Ферре на вечеринке, посвященной постановке «Русалки» в Сан-Франциско, и поведала ей о своем интересе к миру высокой моды, а также о восхищении работой Ферре. Я всегда обожала моду, особенно когда в юности покупала винтажные вещицы в дешевой потсдамской лавочке, где одежду продавали пакетами — по пятьдесят центов за штуку. Больше всего меня привлекали мужские пиджаки, фальшивые бриллианты и восхитительные коктейльные платья сороковых годов. В то время мое чувство стиля почти не отличалось от моего пения: обладая природным талантом, я совсем не умела себя подать.

Так вот, два года подряд эта чудесная женщина, Сьюзан Мил, ходатайствовала за меня, и в 1998 году сам Ферре согласился разработать для меня платье цвета бургундского вина с длинным шлейфом и очень простым силуэтом, наполовину из бархата (не набивного), наполовину из шерстяного крепа. Примерив этот наряд, я будто отведала первосортного шампанского вместо сладкой розовой шипучки, которую пила всю жизнь. Так началось наше сотрудничество, и с той поры Джанфранко создает для меня одно-два платья в сезон. В противном случае мне пришлось бы посвятить этому аспекту концертной деятельности (включая примерки, выбор нарядов и оплату счетов) кучу времени и усилий. Вместо этого перед началом сезона мы встречаемся с мистером Ферре или его ассистентом и выбираем нужный дизайн. После чего аист моды из Милана без всяких примерок доставляет великолепное платье прямо к дверям моего дома. Но поскольку для моей новой, насыщенной концертами гастрольной карьеры требуется больше костюмов, чем может разработать один дизайнер, с недавних пор я сотрудничаю также с Иссеем Мияке и Оскаром де ла Рента. Стоит кому-то заикнуться о моей роскошной жизни, я начинаю мысленно подсчитывать, сколько времени провожу в аэропортах и на репетициях, — если бы не высокая мода, в моей жизни «дивы» не осталось бы вообще ничего роскошного. В свою очередь, у дизайнеров появляется возможность заявить о себе концертной публике, то есть своим потенциальным клиентам. Мои отношения с «Ролекс» строятся по тому же принципу. Эта фирма видит свою цель в том, чтобы ее название ассоциировалось у людей с лучшим в искусстве, спорте и науке. Мне же в обмен предоставляют неограниченный объем печатной рекламы.

В Париж, Лондон, Хьюстон и Чикаго настоящую диву сопровождает также личный парикмахер. Майкл Стинчкомб из салона «Вартали» также внес большой вклад в создание моего нового образа. С прической ведь даже сложнее, чем с одеждой.

Но главный результат всех этих усилий — хорошее самочувствие на сцене, позволяющее целиком и полностью сосредоточиться на выступлении. Меня всегда поражало, насколько по-разному певцы ведут себя перед выходом на сцену. Некоторым, чтобы сосредоточиться перед выступлением, нужно невероятно много времени, поэтому они приезжают в театр задолго до увертюры, тогда как другие сначала спокойно играют в гримерке в карты, потом выходят на сцену, берут леденящую душу до, убивают героиню и преспокойно возвращаются обратно к карточной игре. Кто-то из великих исполнителей признавался, что во время самых сложных сцен размышляет над тем, что бы купить на ужин. Валерий Гергиев отпускает шофера и последние несколько кварталов до Мариинского театра идет пешком, заставляя сильно нервничать администрацию, знающую о привычке дирижера появляться в театре за секунды до третьего звонка. Джоан Сазерленд вышивала вплоть до самого выхода на сцену, что ничуть не мешало ей войти в образ Лючии де Ламмермур, которая вряд ли была большой поклонницей этого занятия. У каждого артиста свой способ подготовиться к выступлению. В день спектакля я про себя читаю роль целиком, чтобы повторить текст и по-новому расставить акценты. В идеале я предпочитаю спокойную гримерную, где ничто и никто не отвлекает меня от работы. Готовиться к выступлению я начинаю минимум за полтора часа — стараюсь «вывести из организма всю жидкость», особенно мой любимый кофе, и перекусываю, ведь между уходом из дома и окончанием представления обычно проходит не меньше шести часов.

Я от природы наделена живым воображением, позволяющим мне легко представлять себя на месте персонажа, но далеко не сразу я научилась полностью перевоплощаться. Во время исполнения партии Сюзанны в одноименной опере Карлайла Флойда меня все еще беспокоили остатки сценического страха и последние бракоразводные хлопоты, так что в первом акте слезы у меня текли ручьем. Тогда проявить эмоции на сцене мне было легче, чем когда-либо прежде. Когда годом раньше у меня начался кризис, первому я позвонила Чарльзу Нельсону Рейли, уверившему меня: «Это прекрасная возможность излить свою боль. Сцена — убежище для тех, кто страдает в реальной жизни». И Чарльз Нельсон привел свою любимую цитату из Эмили Дикинсон: «Мое дело — петь». «Пусть это станет твоей мантрой», — призвал он. В тот вечер я вложила в исполнение все сердце и душу, но верная подруга после спектакля посоветовала мне как следует поработать над актерской техникой. Она не увидела, что я полностью перевоплотилась в Сюзанну, что прочувствовала ее одиночество и горе. Вот тогда-то меня и осенило: недостаточно ощущать эмоции своего персонажа — нужно уметь передать их, даже если дело происходит в огромном зрительном зале, где люди, сидящие дальше десятого ряда, не могут разглядеть лицо певицы без бинокля. Эмоции нужно выражать всем телом, каждый жест имеет значение. Для меня это было важным открытием, и я продолжаю узнавать что-то новое про актерскую технику с каждым новым представлением. Я с детства была стеснительной и робкой, поэтому, овладев вокальными тонкостями, в последние годы я стала особое внимание уделять драматическому искусству.

Помнится, давным-давно, еще в студенческие времена, я была в театре на «Грозовом перевале» и после спектакля пошла за сцену к актеру, игравшему задумчивого, едва тлеющего Хитклиффа. Я спросила, как ему удается каждый вечер играть столь убедительно, и он ответил: «Моя работа заключается в том, чтобы вы сочувствовали герою. Но если бы я действительно всякий раз превращался в свой персонаж, то просто умер бы от напряжения». Джен Де Гаэтани считала, что плакать лучше в студии и на репетициях. Она заранее добивалась нужных эмоций, чтобы зрители потом могли испытать их во время представления. «Поверь, они не станут сочувствовать твоей героине, если ты расхнычешься на сцене и испортишь спектакль», — объясняла она. Другой великолепный совет от Джен — не стремиться к совершенству. Она повторяла: «Позволь себе хотя бы на десять процентов быть собой. Стремление к совершенству оборачивается провалом. Стоит тебе осознать свою ошибку, как ты начинаешь сомневаться, действительно ли спектакль так хорош, не испорчен ли он, и тогда из-за потери концентрации он и вправду загублен, ведь ты уже не играешь, а думаешь». Джен считала, что все мы живые люди и имеем право на ошибку, главное — не бояться ее совершить. Я не помню ни единого выступления, показавшегося мне безупречным. Наверное, опера со всеми ее аспектами (вокальным, исполнительским, драматическим и физическим) — просто слишком сложный вид искусства.

На сцене можно пережить настоящий катарсис. Я раскрываюсь и испытываю целую бурю чувств, не часто встречающихся в обычной жизни. Это дарит потрясающее ощущение свободы. С Пласидо Доминго мы впервые встретились в 1994 году, на репетиции сцены объяснения в «Отелло». Кэрол Ванесс повредила спину, и я слезно умоляла руководство дать мне порепетировать новую роль до тех пор, пока не оказалась на одной сцене с Пласидо. Его игра была настолько мощной, что я испугалась, как бы он не прикончил меня раньше времени, и поспешила покинуть сцену на подгибающихся от страха ногах и не без посторонней помощи. Когда репетиция закончилась, он как ни в чем не бывало пожал мне руку и радостно сказал: «Здравствуйте, я Пласидо Доминго. Приятно познакомиться». Он отдавался роли без остатка, благодаря ему я узнала много нового об артистизме и усовершенствовала свою игру. Несколько представлений «Отелло» послужили очередной отправной точкой для моего профессионального развития.

Выбрав удачные партии, певцы исполняют их по двадцать-тридцать лет в бессчетном количестве разнообразных постановок. Но чтобы образ оставался убедительным со всех точек зрения, нужно постоянно развивать и обогащать трактовку роли. Искать неожиданные ракурсы в сложных характерах потрясающе увлекательно, а наделять интересными чертами плохо прописанных героев — потрясающе сложно. Каждая постановка с новым составом исполнителей — это очередной эксперимент, и то, что я дюжину раз пела Графиню, еще не значит, что во время спектакля я буду халтурить. По последней моде время действия спектакля из задуманного композитором, как правило, перенесено в годы написания произведения. И хотя изначально либреттисты предпочитали Древнюю Грецию и восемнадцатый век, тоги и кринолины не отвечают запросам современных режиссеров. В попытке привлечь внимание публики и вызвать полемику вокруг своих произведений, они помещают оперы в наши дни или, в крайнем случае, в пятидесятые годы двадцатого века, которые особенно популярны якобы из-за того, что еще памятны большинству зрителей. Так, в своем моцартовском цикле Питер Селларс на современный лад переиначил старый сюжет, а Джонатан Миллер сделал местом действия «Риголетто» Маленькую Италию.

Мне, в общем-то, все равно, в какое время происходит действие, для меня в новой постановке важнее всего глубина прочтения. Режиссерская концепция должна стать результатом тщательного и вдумчивого анализа, она не может свалиться с неба. Нам всем приходилось видеть постановки, в которых воплощались самые жуткие ночные кошмары. Несколько десятилетий оперную публику, особенно в Европе, пытались прежде всего напугать, в ответ из зала в лучшем случае раздавалось недовольное шиканье. К счастью, эта практика потихоньку сходит на нет, так как напугать зрителей теперь гораздо сложнее, и театры постепенно возвращаются к качественным работам с достойным ансамблем исполнителей. Хорошо бы еще, чтобы музыка играла в опере не меньшую роль, чем визуальные эффекты.

От двух до четырех недель поработав над постановкой с режиссером, мы переходим к костюмным репетициям на сцене. Примерки очень трудоемки, они отнимают много сил и времени. Не так-то просто без движения простоять два часа в немыслимо узком корсете, на высоких каблуках, завернувшись в тяжелую, жаркую ткань, пока портной обмеряет тебя и определяется с каждой деталью кроя и отделки. Однажды в июле я пела Амелию в «Симоне Бокканегре» в еще не отремонтированной Королевской опере. Помещение за сценой раскалилось, наверное, градусов до ста, а нас, как нарочно, нарядили в длинные пальто из шерсти, кожи и меха. Я была на седьмом месяце беременности и, чтобы не упасть в обморок в следующей сцене, каждую свободную минутку отлучалась к небольшому вентилятору в своей гримерной.

Иногда костюм шьют специально для меня, в другой раз могут подогнать наряд из предыдущего спектакля. На недавней примерке во время новой парижской постановки «Каприччио» Штрауса портной и главный закройщик минут десять сосредоточенно обсуждали лиф моего новомодного корсета. Думаю, Мэй Уэст на моем месте точно бы не растерялась. Кстати, старые костюмы часто ничуть не проигрывают новым, которые шьют прямо по фигуре. Каждый раз, когда сопрано надевает сценическое платье, дату спектакля и ее фамилию вышивают на маленькой бирке, где порой значится до восьми фамилий. Интересно, обрадуется ли через много лет начинающая певица костюму, маркированному «Рене Флеминг»? Сама я никогда не позабуду, как впервые облачилась в наряд Кири Те Канавы. Разве можно плохо петь в платье с такой историей?

Годами я пыталась понять, что мне идет и в каком костюме я буду чувствовать себя лучше, но правил на все случаи жизни не существует. Просмотрев запись спектакля, я нередко убеждалась в своей неправоте. В примерочной ткань выглядит совсем иначе, нежели по телевизору или в свете софитов. Вот если бы меня повсюду сопровождал волшебник с безупречным вкусом, точно знающий, какой наряд лучше всего подойдет для той или иной постановки! Такой чародей отыскался в лице режиссера и сценографа Джона Паско, с которым мы работали в шести великолепных постановках, начиная с «Платеи» Рамо на фестивале в Сполето. Именно Джон придумал платье из зеленой тафты для моего телевизионного дебюта на церемонии вручения премии Ричарда Такера — первого выхода начинающей артистки в большой свет и ее представления широкому кругу поклонников оперного искусства. Для «Травиаты» Франко Дзеффирелли в Метрополитен-опера он сшил такие наряды, что я, с одной стороны, выделялась из общей массы, а с другой — не была одета слишком вычурно. Я доверилась ему и, по-моему, не прогадала.

Начальник костюмерного цеха, закройщик, отвечающий за конкретный наряд, ювелир, сапожник, модистка и специалист по парикам — каждый из них рано или поздно непременно заглянет на примерку проверить, как идут дела. Руководит их действиями модельер. Поначалу я была счастлива просто присутствовать на примерках, а не собирать сценический костюм самостоятельно, из завалявшегося на задворках театра тряпья. Но теперь я весьма тщательно подхожу к выбору нарядов — обретя в театре право голоса, я решительно отказываюсь напяливать на себя кожаные мини-юбки и цепи, щеголять на шпильках или, что особенно актуально в наши дни, появляться на сцене голой.

Как бы трепетно ни относились актеры к своему сценическому облику, они не застрахованы от причуд постановщика. Меня наряжали в рыбью чешую и заставляли носить «аутентичные» чулки, которые сползали в каждой сцене. (К счастью, они не протянули долго.) Меня мазали искусственной кровью и глицерином, дабы лоб блестел от лихорадочного пота, гримировали в умирающую и превращали в обитательницу волшебной страны, украшая блестками, позаимствованными у моих дочерей (у Амелии и Сэйдж их больше моего). Однажды во время «Кавалера розы» подол itooero платья застрял в пуговицах наряда Сьюзан Грэм. В другой раз на репетиции «Русалки» с меня свалилась юбка, а я была слишком погружена в действие (или просто в театре было слишком жарко), чтобы обратить внимание на странный холодок, гулявший по ногам. Я неоднократно застревала в дверях вместе с французским кринолином (передвижение в этой штуковине шириной шесть-восемь футов сродни вождению: научиться разгуливать в нем так же непросто, как освоить разворот в три приема). Мои каблуки запутывались в подолах платьев, попадали в трещины в полу, а однажды завязли в песке, которым посыпали сцену в «Таис» в Чикагской лирической опере. Вдоволь наспотыкавшись в морской пене цвета попкорна, я научилась ходить на цыпочках. Мне пришлось также научиться обмахиваться веером и петь си-бемоль на пианиссимо стоя, сидя и лежа в туго зашнурованном корсете. Я передвигала лестницы, чистила граблями сцену и полировала полы. Мой фирменный трюк — поскользнуться после спектакля на собственном платье; я делаю это совершенно бесподобно, и, если бы не десять лет занятий балетом, все давно закончилось бы травмой. Немало хлопот мне доставляли огромные белые парики, застревавшие в декорациях и костюмах других исполнителей.

В начале карьеры я участвовала в немецкой постановке «Похищения из сераля» и исполняла арию Констанции «Martern alter Arten», стоя на столе перед закрытым занавесом. Пока я пела эту дьявольски виртуозную колоратурную арию, из-за занавеса высовывались руки в красных перчатках и раздевали меня. Хорошо, что публика была так увлечена действом, что и не заметила огрехов моего несовершенного тогда исполнения. В том же спектакле я пела крайне сложный дуэт, будучи прикованной к ограде из сетки-рабицы. В одной из барочных опер мне довелось петь не менее трудную арию, карабкаясь по той же рабице (в тот год в опере, определенно, были в моде сетки). Я нередко пела в самых причудливых позах: и лежа на полу, и вися вниз головой. Пока я еще ни разу не пела в полете и не появлялась на сцене (или не исчезала с нее) через люк, так что мне есть к чему стремиться.

В 2001 году я пела Арабеллу в Баварской государственной опере в Мюнхене, что так же ответственно, как исполнять Татьяну в Санкт-Петербурге, Манон в Париже и Еву в Байройте. Это одно из самых больших испытаний в карьере доставило мне немало радостных минут. Музыка Штрауса с каждым годом значит для меня все больше, и петь эту партию в Мюнхене, его родном городе, для меня все равно что выступать перед самим Маэстро. В спектакле принимали участие замечательные исполнители, и во время репетиций им всем пришлось непросто, поскольку в центре сцены громоздилась груда бумаг, символизировавшая неоплаченные счета семейства Арабеллы. По этому крутому холму, поднимавшемуся с обеих сторон под углом в сорок пять градусов, нас заставили карабкаться во время пения — ни дать ни взять горные козлы. Ко всему прочему, приклеенная к холму бумага рвалась, едва мы на нее ступали, и все в буквальном смысле ползали по скользкому склону целых шесть недель. Не думаю, чтобы трудовое законодательство Соединенных Штатов допустило бы подобное, — к сожалению, европейским певцам приходится переносить куда большие физические и артистические лишения. В результате мне сначала пришлось провести в постели два дня, мучаясь от болей в спине, а потом рвать на себе волосы, потому что репетиция каждой четырехминутной сцены с участием пяти певцов длилась по девять часов. Но даже скользя по бумажной горе, я старалась не забывать, где нахожусь и что значит для меня эта постановка, имевшая, кстати говоря, большой успех. В день премьеры мне позвонил по мобильному Карлос Клайбер. Я как раз должна была выходить на сцену, когда раздался его звонок. Он спросил, знаю ли я, где он находится.

— Нет, где же? — поинтересовалась я.

— Я в Гармише, — ответил он спокойно. — Сейчас я подниму мобильный. Слышишь звон колоколов?

Я прислушалась и действительно где-то в отдалении услышала колокола.

— Мы хотели пожелать тебе удачи.

Под этим «мы» он подразумевал себя и Рихарда Штрауса, ибо Карлос стоял у могилы Штрауса на кладбище в Гармише. Закрыв глаза, я вслушивалась в колокольный звон и ощущала поддержку великого дирижера и великого композитора.

 

ГЛАВА 10

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

За свою карьеру мне приходилось выступать на самых разных сценах. Я пела для десятка человек в маленькой комнате и для десятков тысяч на открытых стадионах; но пою я для двенадцати зрителей или двенадцати тысяч, цель моя всегда одна — общение с публикой. Когда концерт удается, я словно становлюсь больше. Как будто границы моего тела растворяются, и я могу прикоснуться голосом к зрителям. Для меня вокальное искусство — искусство выражения, выражения музыки, выражения текста. Я извлекаю звук, направляю его в пространство, а потом делаю все возможное, чтобы это пространство, расстояние между мною и зрителями, становилось все меньше и меньше. Мой голос словно превращается в гигантскую сеть, которой я накрываю нас всех, и мы становимся ближе друг другу.

Если концерт удачный, то в какой-то момент публика замирает, и ты ощущаешь свою полную власть над ней. Ради таких мгновений и живут исполнители. Это случается редко, благодаря счастливому стечению обстоятельств, в отдельных операх, или не случается вовсе. Если зрители, все как один, сосредоточены на том, что слышат, я ощущаю небывалую признательность. Значит, мне удалось их тронуть, и теперь я могу полностью расслабиться и дать волю воображению. Именно ради этого чувства свободы я потратила столько лет на совершенствование вокальной техники. Свобода означает, что я могу петь спонтанно. Я могу держать ноту дольше, спеть ее тише или громче, попробовать messa di voce или декрещендо. Я вольна повернуть фразу, как мне вздумается, или сделать акцент на определенном слове. В такие моменты балом правит фантазия, а уверенности придают воспоминания о часах самодисциплины, тяжелой работы над каждой нотой и оттачивания малейших нюансов. Чем лучше я владею техникой, тем больше могу доверять своему голосу, а чем больше я полагаюсь на свой голос, тем больше готова рисковать. Порой я вспоминаю какое-нибудь выступление и думаю: как же мне это удалось? Как мне только в голову могло прийти, что я смогу держать ту ноту так долго, или спеть ту фразу так тихо, или не дышать дольше положенного? Просто на меня снизошло вдохновение, но оно эфемерно, и следующее представление никогда не повторит предыдущее.

Когда я гастролирую с концертами, декорации меняются каждый вечер: город, зал, публика, фортепиано — все разное. Как я себя чувствую, как я спала, сколько времени я репетировала, хороши ли оркестр и дирижер — любая деталь может сказаться на выступлении. Во время камерных концертов мое пение меняется в зависимости от того, поднята или опущена крышка рояля. Порой сталкиваешься с чересчур резким звучанием фортепиано, тогда приходится немного сильнее напрягать голос. Если повезет, мы сразу выявляем проблему и настраиваем инструмент. Но акустика пустого зала сильно отличается от акустики полного. Даже несмотря на весь свой опыт, я могу решить, что плохо пою, в то время как просто акустика зала ухудшилась с появлением публики. А иногда акустика слишком «живая», и я вынуждена петь в странно-высоком резонансе, это даже хуже, чем плохая акустика. Очень звучные, живые акустические звуки со временем грубеют, и я начинаю напрягаться. Чувствуя дискомфорт, я мысленно проверяю: все ли в порядке? Не в кондиционере ли дело? Не дует ли он мне прямо в лицо, пересушивая горло? Волнуюсь ли я, и если да, то почему? Зажата ли где-то мышца?

Я должна учитывать не только внешние условия, но и внимательно следить за малейшими изменениями голоса. Следует помнить, что усталость, нагрузка и вредные привычки могут испортить его за одну ночь, а то и в один миг. Если повезет и хватит времени, я медленно разминаюсь и повторяю фрагменты, смутившие меня накануне. В большинстве случаев удается найти решение проблемы. Как будто мой голос — пузырек воздуха внутри ватерпаса, и я должна чуть наклонять его то в одну сторону (если пузырек улетает слишком вправо), то в другую (если я перестаралась и он улетел влево), пытаясь отыскать баланс, попасть точно в яблочко.

Попробую объяснить, что я имею в виду под уходом за голосом, на примере недавнего концерта в Германии, где у меня возникли сложности с двумя верхними си-бекарами в арии из «Манон». Неожиданно, ни с того ни с сего они утратили свое нормальное звучание и как-то вдруг превратились в чистый головной голос. На следующий день я вынуждена была немного придержать их и попытаться найти баланс между головными и грудными резонаторами. Поскольку высокие ноты всегда давались мне тяжело, даже сейчас я вынуждена постоянно следить за тем, чтобы в моем пении не проскальзывал страх. Как только я начинаю представлять, что неудачно беру ноту, вероятность оплошности возрастает в сотни раз. Если накануне произошла неприятность, я буду в любом случае напряжена, даже если все идет хорошо, и с этим приходится считаться. В том конкретном случае я постаралась отыскать причину вчерашней неудачи: оказалось, все дело в слегка неправильном положении головы. Пропев в гримерной фразу перед зеркалом, как много лет назад посоветовал мне Убальдо Гардини во время моего первого исполнения партии Мюзетты, я поймала себя на том, что непроизвольно продолжаю повторять ошибку. Отвернувшись от зеркала и пропев ту же самую фразу еще раз, я заметила, что у меня немного приподнят подбородок, и подумала: «Вот в чем дело». Накануне меня, видимо, смутило освещение, и я вздернула подбородок на полдюйма выше положенного. Только благодаря ежедневной работе над техникой удается сохранить голос.

Стоило мне понять, в чем проблема, я сразу выстроила стратегию борьбы с ней. Добравшись до первой си-бекар, я постаралась держать шею прямо и не задирать подбородок. Надо было выровнять дыхание и одновременно не напрягаться. Перед спектаклем я дала себе задание петь умляут до связки с несчастным си на более низком предшествующем звуке и не перехватывать дыхание, после чего открыться горизонтально по мере восхождения наверх, но все равно не набирать больше воздуха. Я проделала это несколько раз, поскольку мышечная память играет в пении ключевую роль. Выходя на сцену, я сомневалась, удастся ли мне повторить отработанное за кулисами, ведь малейшее напряжение вновь привело бы к головному звуку. Но моя стратегия прекрасно себя оправдала, и я была благодарна годам упорных тренировок, позволившим мне разрешить раньше показавшуюся бы непосильной проблему. Остаток выступления был сплошным удовольствием, так как я смогла сосредоточиться на актерской составляющей. Никто не догадался, что у меня возникли определенные трудности, которые, хочется верить, не повторятся.

Конечно, когда я на сцене, меня волнует не только пение. Я также думаю об игре, внешнем виде, смысле текста, произношении, дикции и, конечно, о публике. По природе своей я не экстраверт, поэтому для меня так же важно получать что-то от зрителей, как и отдавать им. Иногда их симпатии очевидны, но порой я чувствую себя стоящей перед строгими судьями. Я почти вижу, как они делают пометки, не упуская ни малейшего промаха.

Я вынуждена постоянно напоминать себе, что публика, как правило, настроена благожелательно, особенно если программа сложная. По той же причине я никогда не посещаю Карнеги-холл с намерением покритиковать коллег. Большинство из нас ходят на концерты и оперные спектакли, рассчитывая зарядиться положительными эмоциями, а возможно, и научиться чему-то. Во время выступлений я всегда стремлюсь найти среди зрителей хотя бы одно заинтересованное, улыбающееся лицо, совсем как Эдит Вине, искавшая у меня поддержки на репетиции «Военного реквиема». Если я не нахожу человека, к которому могла бы обращаться во время пения, сердце у меня уходит в пятки. Когда же это происходит — разумеется, во время камерного концерта, потому что софиты не так слепят, в оркестровой яме никто не сидит, зал меньше и компактнее, — я чувствую особенную близость с публикой. В последнее время я избегаю совсем уж маленьких залов: меня всегда немного смущала привычка некоторых зрителей откинуться на спинку кресла и скрещивать руки на груди, как бы говоря: «Ну, покажи, на что способна». Чтобы раскрыться, мне нужно поощрение, хотя бы улыбка или заинтересованный взгляд. Во время одного зимнего концерта я с ужасом увидела, что чуть ли не четверть зрителей уснула. А мне-то казалось, программа не такая уж и скучная.

Бывает, я неправильно считываю зрительские эмоции. Пока я пою, они нередко сидят с серьезными лицами, зато потом хлопают как сумасшедшие. Порой они так сосредоточены, что я принимаю их внимание за критику, но позже выясняется, что они совершенно счастливы. Опыт научил меня быть менее предвзятой, ведь иногда то, что казалось провалом, оборачивалось грандиозным успехом.

Думаю, большинство артистов выступает ради аплодисментов и зрительской отдачи. Нам необходима любовь как можно большего числа людей. Конечно, есть артисты, которым безразлична публика, их волнует только музыка, — например, как средство зарабатывать деньги. Я не такая. Мне нужна любовь и ощущение востребованности. Я по призванию скорее студентка, чем актриса, но так сложилось, что моя потребность в отличных оценках трансформировалась в желание нравиться зрителям.

Отношение певцов к аплодисментам — это долгая и запутанная история. Иногда, выходя на поклон, чувствуешь себя не в своей тарелке. В каком-то смысле это искушение. Интересно понаблюдать, как ведут себя в этот момент разные исполнители. Я читала пространные описания того, как известные певцы относились к рукоплесканиям, как некоторые величайшие сопрано одним красноречивым жестом завершали концерт, а другие предпочитали аплодисменты более долгие и искусные, чем предшествовавшее им выступление. Кстати, порой овации сильнее воздействуют на зрителей, чем само представление. Вообразите певицу, которая обеими руками хватается за край занавеса и чуть ли не сползает по нему, как будто концерт стоил ей таких эмоциональных затрат, что она больше не владеет собой. Кажется, даже ступить на сцену для нее немыслимо, она почти валится в обморок от усталости… пока вдруг не вспоминает о публике. Она слышит, как ее вызывают. Глаза расширяются от удивления, и одним-единственным вопросительным жестом она чуть касается груди. Она словно вопрошает: «Меня? Все это обожание — мне?» В это мгновение публика, разумеется, буквально сходит с ума от желания заорать: «Да, вам!» Люди громогласно изъявляют свой восторг, крики «Браво!» эхом разносятся по залу. С концерта все уйдут в твердой уверенности, что никогда в жизни ничто их так не трогало, хотя на самом деле поклоны повлияли на их душевное расположение чуть ли не сильнее, чем пение.

Существуют и другие способы взаимодействия с публикой. После концертов я часто подписываю диски и лично общаюсь со зрителями. Они рассказывают мне о себе, признаются, что находят в моей музыке утешение во время тяжелой болезни или семейной утраты, а иногда она, напротив, сопровождает их в радостные минуты. Невероятно приятно сознавать, что меломаны обращаются к моему творчеству в важные для них мгновения жизни. Чем ближе я к зрителям, тем более открыта, тем лучше они видят, какая я на самом деле. Моя душа выражается через голос и музыку, а все остальное уходит в тень.

По отношению к сопрано публика делится на два лагеря. Есть те, кто возводит их на пьедестал, видит в них ангелов небесных, спустившихся на землю, одаривающих толпу своими золотыми нотами. Другие (их, думается, большинство) считают певиц если не соседскими девчонками, то уж точно вполне земными созданиями. Такой меня воспринимают многие — не на пьедестале, а обычной женщиной. Я часто размышляю, кем хочу быть для публики. Хочу казаться властной, темпераментной, вздорной? Хочу предстать физически мощной и величественной? Или же теплой и щедрой? А может, любящей, сексуальной, ласковой? Я прекрасно понимаю, что публика видит меня такой, как я хочу, и мой облик в равной степени зависит от исполняемой роли и того, как я себя подаю.

Мне кажется, главная задача оперной певицы — оставить после себя наследие. Ошеломляющий успех сопровождал Марию Каллас при жизни, но после смерти она воистину стала легендой. Ее пение бывало неровным, а голос далеко не все считали прекрасным. Некоторые даже говорили, будто голос Марии Каллас не так уж силен, но, будучи непревзойденной певицей, она искусно пользовалась им и оставляла отпечаток собственной личности на каждой арии, что исполняла. Однажды в Париже я поинтересовалась мнением Мишеля Глотца о ее актерской игре. Мишель был менеджером и близким другом Каллас. Что делало ее незабываемой на сцене? Ведь осталось так мало видеозаписей Каллас. Обращала ли она внимание на происходящее вокруг? Действительно ли она заставляла сердца биться быстрее? Какие ее черты поражали воображение огромного числа поклонников оперы? Он сказал мне совсем не то, что я ожидала услышать. Глотц признался, что она почти ничего не делала. На сцене она оставалась неподвижной, поэтому малейшее движение или вокальный жест оказывали огромное воздействие. В результате люди не могли оторвать от нее взгляд. Сама же она смотрела в какую-то только ей ведомую точку. Лично меня больше всего трогает печаль в ее голосе — этот звук chiaroscuro вонзается в сердце, словно нож. Теперь никто не скажет, родилась она с таким голосом или разбитое сердце окрасило его подобным образом. Ее считают эталоном поющей актрисы. К тому же Каллас выступала не слишком часто, и это также способствовало истерии вокруг ее имени: поклонники преследовали ее машину и вынуждали скрываться в туннелях под оперными театрами после представлений. Миф о Каллас заслонил жизнь реальной женщины, так что теперь сложно судить о ней объективно. Перед ней либо преклоняются, либо клеймят ее; в любом случае она добилась того, к чему стремится любая певица, — занять свое собственное, уникальное место в истории.

Когда я только начинала выступать, бытовало мнение, что в наши дни вообще нет великих певцов. Все с придыханием вспоминали пятидесятые, а те, кто был хорошо знаком с историческими записями, воспевали вокалистов первой половины двадцатого века. Настоящие же знатоки и вовсе обращались к золотому веку и пытались восстановить по письмам и воспоминаниям, как именно звучали голоса исполнителей нашего любимого репертуара в те времена, когда еще не изобрели звукозапись.

Честно говоря, важнее всего сама музыка и творчество композитора, а роль вокалиста сводится всего лишь к функции umile ancella, или скромной горничной. Певцы ведь ничего не творят, они всего-навсего интерпретаторы искусства. Некоторым, правда, удается благодаря обретенному мастерству и эффективному использованию природных данных достичь высочайшего уровня. Многие певцы становятся великими актерами не потому, что у них потрясающий голос, а потому, что они правильно используют его для общения со зрителями. Они умело демонстрируют каждую грань своего таланта, в том числе и таланта жить, чтобы поразить воображение публики. Совершенство создает настолько безупречную поверхность, что у публики просто не остается времени, чтобы проникнуть в произведение, тогда как особенности индивидуального стиля все равно что ключи к сердцу исполнителя.

Отчасти мы смотрим на них с такой страстной настойчивостью по той же причине, по какой не можем оторваться от девочки на проволоке или дрессировщика, засунувшего голову в пасть льва, — риск, опасность будоражат кровь.

Бывает, во время концерта все идет прекрасно. Я чувствую, что спела на пределе возможностей и смогла проявить настоящее актерское мастерство. Я наладила контакт с залом. Оглядываясь назад, я ничего не хочу менять во всем концерте. Но именно в такие вечера, возвращаясь в гостиницу, я чувствую себя потерянной, потому что контакт с залом был слишком тесным. Я люблю путешествовать: это позволяет мне побыть наедине с собой. Телефон звонит не так часто, как дома, и мне не приходится сражаться с хаосом повседневной жизни. Хоть я и любительница хаоса, всем нам время от времени требуется передышка. Но после столь тесного общения с двенадцатью тысячами зрителей как-то странно находиться в полном одиночестве в незнакомой комнате. После выступления мне не спится, я взбудоражена и чувствую чудовищную пустоту. Многие исполнители говорят о том, что удел артиста — одиночество, и отчасти они правы. Когда работа, предшествующая хорошему концерту, оборачивается радостью и восторгом публики, я получаю огромное удовольствие. Но по возвращении в отель не с кем его разделить. Как будто весь вечер зачеркнут одним поворотом ключа в замочной скважине гостиничного номера, и вот уже в голове всплывают мелкие ошибки, допущенные на концерте, и настроение портится. Но на следующее утро я уже в полном порядке; такова уж кочевая жизнь, ничего не поделаешь.

Что помогает развеяться, так это оперные постановки. Мы встречаемся с друзьями-приятелями за кулисами раз в несколько лет и на те месяцы, что работаем вместе, становимся одной семьей. Это необычайно здорово, но в то же время никогда не перестаешь скучать по дому и близким. Такова жертва, которую мы приносим на алтарь искусства. Одна мудрая коллега как-то сказала мне: «Работа доставляет нам столько радости, столько удовольствия, что мы могли бы делать ее бесплатно. А платят нам за горечь расставания с родными и близкими».

 

ГЛАВА 11

РОЛИ

При работе над новой ролью чуть ли не самое сложное — выкроить пару часов в день на репетиции в моем забитом расписании. Я занимаюсь за фортепиано в гостиной и благодарю судьбу за выработанную годами способность концентрироваться, потому что каждые две минуты тренькает телефон или звонят в дверь. Моя помощница Мэри Камиллери прикладывает все усилия, чтобы не отвлекать меня, но постоянно возникают вопросы, требующие моего вмешательства. Параллельно разговаривая по трем телефонам, она в то же время роется в кипах нот, которые мне нужно просмотреть, и пакует мои вещи для предстоящего путешествия в Германию. Еще одна моя ассистентка, Элисон Хизер, осуществляет связь с внешним миром, бронирует билеты и гостиницы, составляет расписание, пытается утрясти детали предстоящих выступлений, а также договаривается об интервью, примерках, обедах с приятелями, репетициях, школьных спектаклях, собраниях в Метрополитен-опера и еще каких-то встречах. Мои помощницы называют меня Бархатным Кнутом или просто Ураганом, но я бы сказала, что я скорее уж Стэпфордская Дива, справляющаяся с миллионом дел одновременно. Дочки, вернувшись из школы, несутся к пианино, чмокают меня в щеку и отчитываются о прожитом дне: оценки за контрольные, игры, приглашения на вечеринки и обсуждения того, кто с кем сидел в столовой и кто что сказал. Это лучшее время за весь день. После этого они обедают и садятся за уроки. А я репетирую «Дафну» и одновременно занимаюсь комплексным ремонтом квартиры, так что мне приходится иметь дело не только с невероятным, губительным для пения количеством пыли, но и с постоянным стуком, снующими туда-сюда парнями в бейсболках и криками на русском языке (лучше бы мысль о ремонте кухни пришла мне в голову во время работы над образом Татьяны). В это время няня девочек стирает, а наш кавалер-кинг-чарльз-спаниель Рози с упоением облаивает двух дизайнеров, пришедших снять мерки для новых встроенных полок. Такой бедлам — не исключение, а правило. После того как закончится ремонт в кухне, начнется что-нибудь еще. Будь я тонкой натурой, способной работать лишь в спокойной благоприятной обстановке, мне пришлось бы всю оставшуюся жизнь петь партию Графини в «Фигаро», потому что я просто не смогла бы выучить ни одной новой роли. Я живу в удивительном, требовательном, завораживающем, но никак не спокойном мире. Если мне нужно что-то сделать, я делаю это, несмотря на обстоятельства и на то, что творится вокруг, — иначе ничего не получится.

Хотя мне нравится работать над всеми аспектами оперной роли, от музыки до костюмов, самое интересное для меня — раскрыть характер. Не успеваю я поверить, что окончательно разобралась с характером героини, как она вдруг поворачивается ко мне совсем другой стороной. Можно назвать это вдохновением или проявлением творческого начала, но стоит мне изменить интонацию в диалоге, по-другому пройтись по сцене или найти иную причину определенного поведения, как знакомая роль открывается для меня заново. Это может неожиданно случиться на репетиции и во время спектакля или приходит постепенно, в течение нескольких постановок, но поиск никогда не прекращается. Особенно приятно, когда благодаря твоим усилиям — чтению первоисточника (книги или пьесы, на которой основано либретто), изучению определенного исторического периода и, самое главное, погружению в музыку и текст — на сцене рождается многоликий противоречивый характер. Чем больше вкладываешь в роль, тем больше получаешь сама и даришь публике.

Сказочные образы, такие, как Русалка или колдунья Альцина, сложнее воплотить в жизнь: они натуры противоречивые, их желания и порывы не должны быть очевидны зрителю с первой минуты. Когда я в первый раз пела Альцину, то переходила от «Пятидесяти способов бросить возлюбленного» (Руджеро) к пятидесяти способам — или, если конкретно, пяти невероятно сложным ариям — выразить горечь от утраты любви (Альцина). Сегодня обрывочные, прихотливые или откровенно абсурдные сюжеты некоторых барочных опер или итальянских опер девятнадцатого столетия требуют от постановщика максимума воображения и лишь выигрывают от четкой режиссерской концепции. Некоторые героини до тошноты целомудренны и только и делают, что красуются на недосягаемом пьедестале. Мне лично гораздо проще и интереснее играть настоящие чувства и сложные характеры, такие, как Маршальша, Манон или Виолетта.

Помню, когда я впервые увидела «Отелло», то подумала, что Дездемоне в детстве сделали лоботомию. Нельзя же все время оставаться безразличной к мужниным сценам ревности и даже не задуматься, чем они вызваны! Но, разучивая эту роль, я поверила в ее невинность — она настолько сильно любит Отелло, что не может себе представить, как кто-то может их разлучить. Это прозрение помогло мне спеть партию с невероятной любовью и искренностью. Сэр Питер Холл, наш чикагский режиссер, усилил эту линию — в его трактовке она единственная, пусть и косвенным образом, успокаивала Отелло. Она воспринимала его выходки как признак неуверенности в себе, ей казалось, ласковых слов достаточно, чтобы усмирить мужа. Слишком поздно осознала она всю серьезность его обвинений. Каждый раз, играя Дездемону, я пытаюсь наделить ее еще большей добротой и доверчивостью и надеюсь, моя игра помогает публике постичь всю глубину ее натуры.

Исполнение «Русалки» Дворжака сродни чувственному купанию под луной, очень сложно сделать главную героиню живой, а сюжет — реалистичным. Меня долго озадачивал финал оперы, на его понимание ушло немало времени и усилий. Что происходит с Русалкой? Или, например, с Принцем? Прибавьте к этому, что во втором акте главная героиня не издает почти ни звука, и исполнительница партии Русалки может выражать эмоции лишь посредством мимики и жестов. Должна честно признаться, мне потребовалось семь раз спеть в этой опере, прежде чем я добралась до сердцевины роли. Режиссер парижской постановки «Русалки» Роберт Карсен сосредоточился на сексуальной составляющей образа и попытке нимфы «стать женщиной», так что опера превратилась в великолепно сделанную психологическую драму, в которой Водяной и Колдунья выступали родителями Русалки. Я просила разных хореографов помочь мне найти способ выразить в движении отчаяние героини и ее состояние после частичного превращения в человека, которое сама она определяет «ни женщина, ни нимфа»; поначалу стоять на сцене и не петь было для меня все равно что скрипачу играть концерт без скрипки.

Чаще всего я играла в спектакле Отто Шенка (декорации Гюнтера Шнайдера-Симсена), и финальная сцена там самая убедительная. В ней Русалка как бы идет по воде — то есть на самом деле по куску искусно подсвеченного и украшенного металлическими лентами и нитями плексигласа. Под сценой специальные машины медленно прокручивают куски прочной полиэфирной пленки, чтобы изобразить водную рябь в лунном свете. В общем, получается довольно яркая картина, к тому же какая сопрано не мечтает хотя бы разок пройтись по воде? Русалка не умирает и не превращается обратно в речную нимфу — она обречена до конца дней своих соблазнять мужчин и отправлять их на верную гибель в темной пучине. В основе всех моих любимых вокальных произведений, «Русалки» в том числе, лежит тема любви и искупления, но чтобы постичь смысл оперы Дворжака, приходится нырнуть глубже обычного. Русалка клянется не убивать возлюбленного, но Принц умоляет ее о поцелуе и в результате гибнет. Он хочет смертью искупить свою вину перед ней. Она же молит Бога забрать его прекрасную душу, поет одну из красивейших арий мирового оперного репертуара и возвращается к своему бесконечно мрачному существованию. Дворжаковская нимфа даже отдаленно не напоминает заполучившую и ноги, и жениха нахальную Русалочку из диснеевского мультфильма, поставленного по мотивам той же «Ундины».

Иногда какая-то постановка благодаря удачному исполнению сложной роли становится особенно любимой, например, «Альцина» Парижской оперы, поставленная в 1999 году в старом «Пале Гарнье». Сьюзан Грэм пела Руджеро — предмет моей страсти или, скорее, наваждения, — мы обе тогда дебютировали в опере Генделя. Нам повезло, что ставил спектакль Роберт Карсон, а Уильям Кристи стоял за дирижерским пультом (руководя своим барочным ансамблем «Les Arts Florissants»). Во время нашей первой встречи с Кристи я ожидала, что он попросит меня спеть партию чисто и прозрачно, без вибрато, и готова была попробовать, но он заявил: «На премьере зрители замирали от этой музыки. Люди падали в обморок. Мы добьемся того же эффекта». Он велел мне включить в партию весь арсенал доступных средств, всю выразительность, всю сексуальность, весь напор. Я запротестовала: «Нет-нет. Погодите-ка, вы, наверное, шутите. Это же стилистически неверно». Но он настаивал, и в итоге я попробовала петь так, будто исполняла джаз: причудливая фраза там, ровная нота здесь. Я начинала петь без вибрато, а позже добавляла его. Петь подобным образом казалось кощунством по отношению к Генделю, все-таки стилистически он ближе к Моцарту, но Кристи продолжал уверять меня в обратном. В итоге благодаря смелому и неожиданному решению постановка имела успех.

С клавесинисткой Кристи Эммануэль Хаим и Джеральдом Муром мы работали над каденциями для каждого повтора da capo арий Альцины. Специально сочиненные выразительные и интересные украшения-завитушки идеально подходили моему голосу. Запоминание и повторение каденций отнимает немало времени в подготовке генделевской оперы или оперы бельканто и завершается обычно только в вечер премьеры. Если бы я могла, я бы привносила что-то оригинальное в каждый спектакль. Неподражаемая Натали Дессей, исполнявшая партию Морганы, умела импровизировать и каждый раз выпевала удивительно причудливые завитушки на репетициях. Когда я призналась, что поражена ее талантом и вокальной фантазией, она засмеялась и сказала: «О, я каждый день пою по-новому, потому что просто не помню, как пела вчера».

Репетиции всегда мне в радость, ведь на них меня никто не оценивает. Репетиции — это открытия. Выступать перед публикой приятно, от нее исходит питательная энергия, но в то же время приходится выставлять себя на строгий зрительский суд, а пока только работаешь над концепцией ролей, ничто тебя не отвлекает и не сковывает. В основе таланта Роберта Карсена лежат обширные познания в области культуры и тонкий вкус. Он свободно говорит на нескольких языках, поразительно находчив и всегда поощряет меня отдаваться роли без остатка даже если это усложняет репетиции. Я готова рисковать, когда это приносит плоды. Гендель чрезвычайно труден для режиссера, ведь в его операх почти нет ансамблевых сцен и даже дуэтов, а их сложные и противоречивые сюжеты движутся вперед медленно и обычно лишь в коротких речитативах между многочисленными длинными ариями. Исповедующий реалистический стиль режиссер вряд ли сможет поставить эти оперы, но для художника с абстрактным мышлением они сущая находка. Постановка Карсена оказалась совершенной не только с музыкальной точки зрения, она прекрасно смотрелась, и в этом заслуга дизайнера Тобиаса Хохейзеля. Декорация «Альцины» представляла собой белую шкатулку, створки которой распахивались, и перед зрителями открывались великолепные пейзажи, мерцающие леса и луга. Их изображения, спроецированные на задник, создавали иллюзию бесконечной глубины. Тридцать или сорок мужчин изображали на сцене окаменевших жертв Альцины (они же служили мебелью): по сюжету колдунья Альцина соблазняет и губит мужчин, пока не влюбляется в Руджеро. Многие актеры были обнаженными, и хоть это немного отвлекало нас со Сьюзан, зато никогда не приедалось. «Альцина» стала одним из тех редких волшебных спектаклей со свежими идеями, которые нравятся и публике, и исполнителям.

Развивать в себе актерское начало, браться за новые роли и искать выразительные вокальные средства вовсе не значит перенапрягать голос и соглашаться на требующую слишком многого роль. Любой исполнитель знает возможности своего голоса и его границы. Очень лестно услышать от импресарио, что из меня вышла бы роскошная Саломея или Изольда, и я бы без проблем спела обе партии, но только без оркестра, без эмоций, без громоподобных коллег по цеху и без сравнений с предыдущими великими исполнительницами.

Величайшее вокальное испытание, которое мне пришлось преодолеть, — это, безусловно, репертуар бельканто, то есть партии, написанные для виртуозных исполнительниц в девятнадцатом веке Беллини, Доницетти и Россини. Отбирая арии для диска «Belcanto», я с удивлением обнаружила, что в начале карьеры уже исполнила большинство из них, и каждая многому меня научила и в вокальном, и в драматическом плане: совершенство тона и стиля Моцарта сочетается в них с широкими возможностями, настоящими фейерверками колоратуры, трелями и экспрессивной смелостью. Им свойственны банальные сюжеты и глубоко чуждый мне характер героини-жертвы, поэтому лишь подлинная драматическая достоверность заставляет слушателей обращаться к этим произведениям. Меня в бельканто больше всего привлекает свобода кантабиле, в нем, на мой вкус, слышится что-то джазовое; как говорил Уильям Кристи, тут нужно привлекать все средства выразительности. Нередко участие оркестра здесь минимально, и солисты могут тянуть ноты настолько долго, насколько позволяет им дыхание. Композиторы почти что не оставили пояснений, и что же нам делать? Включить воображение! Сонный или, наоборот, бодрствующий голос у Амины в моей любимой сцене из «Сомнамбулы»? Как стучит разбитое сердце? С отчаянием? Как в пении выразить слезы? Может ли голос идти прямо из сердца? Вот она, свобода бельканто, вот почему речитативом «Ah! Non credea», вошедшим в этот альбом, я горжусь больше всего на свете. С великим продюсером Эриком Смитом, ныне покойным, мы часами подбирали в студии самые выразительные фрагменты, пытаясь представить оперу бельканто во всем ее многообразии и великолепии.

Бельканто требует от сопрано пассажей и выдержки, позволяющей петь долго и без интерлюдий даже самые драматические сцены, в «Пирате» их, например, целых шесть. Последняя сцена, как водится, самая сложная, а ты уже чуть жива от напряжения. Мягко говоря, это не лучшее ощущение. Я всегда советую начинающим певицам спокойно вести звук, а не толкать его, помнить о носовых пазухах и брать высокие ноты, максимально задействовав головные резонаторы. (Куда легче тянуть за собой тяжелый чемодан, чем толкать рывками.) Если звук толкать, велика вероятность, что воздуха не хватит. Уже на первых уроках на примере зевка объясняют, сколько воздуха требуется для пения, главное, не следует зевать слишком широко или слишком застенчиво. В конце концов, нужна просто хорошая поддержка, чтобы звук выходил ровным и красивым. Во время исполнения трудных пассажей я всегда регулирую воздушные потоки. Это происходит почти бессознательно:

— Нет, звук стал немного зернистым. Дыши легче.

— Перестань тужиться.

— Сохраняй поддержку.

— Подними грудь, расслабь шею и трапециевидную мышцу.

— Ага, вздохни немного.

— Сохраняй высокий резонанс.

Благодаря такому пристальному вниманию я пробираюсь и сквозь пассажи финальной сцены «Каприччио». Цель всегда одна — петь как можно естественнее. Но это требует внимания не только к звуку, но и к самочувствию. Сложно уяснить, что ошибочная техника приносит вред не сразу, поначалу он даже может не восприниматься как вред.

Оберегать голос — это не выискивать простенькие партии, но выбирать те роли, которые подходят именно тебе. Нередко оказывается — то, что идеально для тебя, для другой смерти подобно, и наоборот. Лишь в середине репетиционного периода очень длинной и сложной оперы Массне «Манон» в Париже я поняла, что действительно могу спеть эту партию. До этого я живо представляла, как в день премьеры выхожу извиняться перед публикой и объясняю, что переоценила свои возможности и что никогда больше не стану докучать зрителям, так как покидаю сцену. К счастью, вместо этого я обнаружила, что сроднилась с ролью, а вскоре она и вовсе стала моей самой любимой партией. Что за чудо! Мы с Манон встретились во время долгой работы над французским репертуаром: Маргарита, Таис, Луиза, Анна из «Белой дамы», Саломея из «Иродиады», равно как и партии в «Платее» и «Медее». Не считая родного английского, я больше всего люблю петь по-французски, потому что его носовые гласные безопасны для моего голоса, а плавность вокальных линий очень подходит пению. Меня также неизменно завораживает сложность личности Манон. В отличие от скучных девственных героинь, которых мне обычно приходится играть, она готова признать собственную незначительность и радоваться маленьким подаркам судьбы. Меня привлекает ее превращение из невинной кокетки и жадной до славы искательницы золота в беглую раскаивающуюся любовницу, решившую получить все, но угодившую в тюрьму и лапы смерти.

После того как мне удалось совладать с вокальными сложностями партии, оставалось только помнить о необходимости экономить силы и голос в начальных сценах. В первый сезон в Париже я еле-еле добралась до финальной сцены и, чтобы выжить, вынуждена была опустить несколько нот. Потом я, конечно, привыкла и даже поучаствовала против воли в весьма неожиданном дуэте во время одного из первых появлений в этой партии в Метрополитен-опера. В той постановке Жан-Пьера Поннеля я выходила на сцену в величественном эпизоде «Кур-ля-Рен» в необъятном красном платье с корсетом и кринолином. Едва начав петь, я услышала, как кто-то вторит мне, словно издеваясь. Голос был мужской, и я решила, что кого-то из новых рабочих сцены не проинструктировали насчет поведения во время спектакля. Пение продолжалось, я все больше и больше отвлекалась, наконец звук достиг зала, и послышались смешки. В этой сцене кроме меня участвует только неподвижно стоящий хор, и боковым зрением я увидела, как кто-то из хористов с виноватым видом выводит со сцены очень крупную борзую. Тут только я догадалась, что подпевала (вернее, подвывала) мне собака. (Публика тоже выла, но от восторга.) Что касается меня, я вынуждена была признать, что высокие ноты у пса выходили совсем неплохо. Когда занавес опустился и ко мне поспешили администраторы, я категорично заявила: «Либо я, либо собака» — и сдается мне, что они не были до конца уверены в своем выборе.

Рихард Штраус стал моим придворным композитором, сменив на этом посту Моцарта. Я никогда не понимала смысла выражения «сопрано на партии Моцарта и(ли) Штрауса», слишком уж различается музыка этих композиторов, но многие Графини и Фьордилиджи и вправду становятся Арабеллами, Маршальшами и Графинями из «Каприччио»: эти роли схожи по вокальной нагрузке и требуют определенного темперамента. Я люблю напряжение, но время от времени и до известных пределов. Хороший пример тому — заглавная партия в «Дафне». Сочиненная с дьявольской изощренностью, она таит в себе ряд опасностей. Четыре из пяти главных партий в этой опере относятся к разряду тех, что я называю «экстремальным Штраусом», композитор словно испытывает на прочность диапазон, тесситуру и громкость голосов каждого из исполнителей.

Тесситура Дафны неимоверно высокая. В отдельных партиях из моего репертуара встречаются очень высокие ноты — тогда как у Дафны дело ограничивается всего лишь верхним до, — но в среднем они существенно ниже. Подходящая тесситура — лучший способ понять, справишься ты с партией или нет: все в порядке, если ноты не кажутся ни слишком высокими, ни слишком низкими. Конечно, можно справиться и со слишком высокой тесситурой, если использовать такой же высокий резонанс. Другими словами, почти не задействовать нижние резонаторы, зато активно использовать верхние, головные.

Десять лет назад я не пережила бы участия в этой опере. Но теперь я отполировала технику, и такие партии, как Манон, Виолетта, Дафна и героини бельканто, заняли прочное место в моем репертуаре. Обычно певицы берутся за эти роли в молодости, потому что с возрастом голос, становится ниже. Для исполнения таких партий нужна полная физическая расслабленность, а достичь ее можно, только если избегать волнения во время выступлений.

Музыкально Дафна чуть более хроматична, чем другие штраусовские роли, поэтому для заучивания партии требуется больше времени. Текст сам по себе несложный, но гармонии меняются стремительно, и, чтобы поспеть за нотами, необходимы внимание и быстрота реакции акробата. Когда я учу роль впервые, я работаю одновременно над текстом и музыкой. Хотелось бы посвящать больше времени каждому из этих сложнейших элементов, но приходится довольствоваться тем, что есть. Осложняло работу над этой партией помимо высокой тесситуры и то обстоятельство, что выучить ее требовалось за месяц. Ко всему прочему, партитура в «Дафне» настолько сложна, что для начала я постаралась найти аккомпаниатора, который мог бы играть с листа или знал эту музыку. Кажется, прошло совсем немного времени с тех пор, когда мне куда сложнее было оплатить услуги аккомпаниатора, чем найти оного. Я всегда призываю начинающих певиц осваивать фортепиано — так они сэкономят кучу денег и смогут подыгрывать себе сами, ведь возможность самостоятельно разучивать музыку очень важна. Среди моих коллег немало хороших пианистов, самостоятельно разучивающих разнообразные сложные произведения (правда, история помнит и величайших певцов, не умевших читать ноты).

За месяц до начала репетиций, потихоньку приступая к осмыслению образа, я изучила партитуру вместе с Семеном Бычковым, дирижировавшим «Дафной» в Кельне. Великий дирижер вроде Бычкова ищет вместе с конкретным певцом нужные краски, динамическое разнообразие, рубато и прочие детали, отличающие одно прочтение от другого. К примеру, Семен предложил мне петь schein (что значит «свет») в Sonnenschein (то есть «солнечный свет») «с улыбкой в голосе» и, может быть, тянуть звук sch. («С улыбкой в голосе» — один из моих излюбленных приемов, когда эффект «внутренней улыбки» достигается благодаря поднятым скулам. Виктория де лос Анхелес прекрасно владела этой техникой, позволяющей, кстати говоря, очень красиво выделить фразу.) Точно так же слово tanzen (то есть «танец») с его рваным ритмом я должна была петь легко, как бы журча. Дойдя же до слова traurig, означающего «грустный» или «грусть», в минорном аккорде, мне следовало придать своему звуку гораздо больше мрачности, чтобы выразить истинный смысл слова.

В начале оперы Дафна чиста и невинна, она — часть природы и живет вне мира людей, но, когда наступает пора взросления, все меняется. К несчастью, она осознает, что друг детства Левкипп мог стать ей достойным спутником жизни, лишь когда Аполлон, пытаясь завоевать ее благосклонность, сражает его молнией. После гибели Левкиппа Дафна исполняет трагическую арию и взрослеет буквально у нас на глазах: чем сильнее ее горе, тем драматичнее музыка. Изменившийся характер музыки свидетельствует о незаурядном драматургическом мастерстве Штрауса. Желание Дафны в итоге осуществляется, и она превращается из женщины в дерево. Опера завершается повторяющимися фразами, от которых мурашки по коже, — это голос Дафны прорывается сквозь шелест листвы, изображаемый скрипками.

Арабелла, другой великий образ, созданный Штраусом, — совершенно земная сильная женщина. Она безошибочно знает, чего хочет, заботится о своей семье в тяжелые времена и справляется со всеми бедами, в том числе сердечными. Мне было сложно ее полюбить, когда я только начинала учить эту партию: мое современное сознание отказывалось мириться с тем фактом, что она решительно отвергает всех претендентов на свою руку, увидев в Мандрыке избранника. Но, узнав больше об эпохе, в которой она жила, я восхитилась ее необычайной эмансипированностью. Она сама решает, за кого ей выходить, в то время, когда браки редко совершались по любви и взаимному согласию. Здравомыслящая и ответственная, она считает своим долгом сообщить о своем выборе другим соискателям. В последнем акте именно Арабелла, а не Мандрыка и не ее родители владеет ситуацией. Она прощает его недоверчивость и ходатайствует перед своими родными за Маттео как подходящую пару для Зденки. Воспарившее сопрано Арабеллы превосходит позор и позволяет Мандрыке также проявить себя, так что эти двое лишний раз подтверждают старую поговорку о том, что противоположности притягиваются. Вокально эта партия сходна с «Четырьмя последними песнями» — необыкновенно высокие ноты в потрясающем дуэте из первого акта, монолог Арабеллы и финальная сцена. Арабелла напоминает мне молодую Маршальшу — порядочную и великодушную.

Графиня из «Каприччио» напоминает их обеих — она все еще молода, образованна и остроумна, она ищет любовь и одновременно пытается постичь суть искусства. Со временем, познакомившись поближе с изысканной партитурой этого произведения, я стала его большой поклонницей. Стремительные диалоги «Каприччио» полны огня и внутреннего напряжения, столь характерного для опер Штрауса. В те дни, когда я впервые репетировала ее в Парижской опере, признания Фламана и Оливье постоянно всплывали в моей памяти. Хорошо выучить «Каприччио» очень сложно, а монологи слишком быстры, чтобы уловить смысл при первом же прослушивании. Штраус отдал всего себя той «жажде красоты наших истомившихся сердец», о которой поет Графиня в предпоследней сцене, когда писал это произведение в 1942 году.

Но по-настоящему разбивают мне сердце роли одиноких героинь. Когда я исполняю партию Маршальши, мне легко представить себя на ее месте. Главное не то, что финал ее романа с Октавианом близок, а то, что время неумолимо, красота меркнет, героиня теряет уверенность в своей былой привлекательности — эти переживания знакомы каждой женщине. Когда она смотрит на часы и просит стрелки остановиться, мне близок ее страх, ибо сама я ничуть не меньше страдаю от стремительного бега времени. Вряд ли я умру от туберкулеза или меня задушит муж, так что судьбы подобных героинь интересно играть, но они мало связаны с моей собственной жизнью. Но когда я играю горе Маршальши, ее отчаяние и, наконец, ее душераздирающее чувство собственного достоинства, я чувствую себя причастной к ее жизни. Бывает сложно признаться в затаенных страхах самой себе, не говоря уже о толпе незнакомцев, после этого особенно трудно прийти в себя, когда спектакль закончен.

Я жалела, что пришлось отменить дебют в «Травиате» в 1998 году, потому что,"Как прилежная ученица, хотела все сделать в срок. Виолетта — необыкновенно сложная партия, которую исполняли многие блестящие певицы, и я хотела отдаться ей полностью, а не бесславно завалить в конце самого сложного года моей жизни. После того как в Мет любезно перенесли «Травиату» на осень 2003 года, хьюстонская Гранд-опера великодушно разрешила мне дебютировать в этой роли на полгода раньше.

Я видела много постановок этой оперы, и вокальные требования к исполнительнице партии Виолетты всегда казались мне непомерными, не позволяющими сосредоточиться на драматической составляющей образа. Принято считать, что партия требует трех различных голосов: лирической колоратуры в первом акте, лирико-драматического сопрано в первой сцене второго акта и лирического сопрано во второй сцене второго акта и третьем акте. Тем сопрано, которые, подобно мне, не любят «Sempre libera», остальная часть партии кажется сущим подарком; наоборот, для сопрано, предпочитающих первый акт, два других обычно превращаются в тяжкое испытание. Как зрительница я всегда мечтала любить Виолетту сильнее. Я хотела увидеть ее уязвимость, сопереживать ей, страдать вместе с нею, верить, что любовь Альфреда исцелит ее. Но теперь мне требовалось взять музыкальную часть под контроль и обнажить суть образа Виолетты, найти для этого подходящие штрихи и детали. Например, мне всегда казалось, что в начале второго акта Альфред должен подарить ей цветок, который она заколет в волосы. Как иначе им выразить свою любовь и нежность? Для Виолетты этот цветок — символ их с Альфредом беззаботного счастья на лоне природы и ее глубочайшей радости от того, что она еще жива. Работая над ролью, я довольно часто представляю себе какие-то драматические решения постановки, но осуществить их на практике бывает нелегко.

Я так страстно мечтала исполнить партию Виолетты, потому что мне очень нравится ария «Dite alia giovane» во втором акте, когда по требованию Жермона девушка соглашается оставить Альфреда. Для меня это самая пронзительная мелодия во всей опере; героиня жертвует своим счастьем, но вместо бурного выяснения отношений Верди показывает нам тонкую, интимную сцену. В музыке отражается ее раздираемая противоречиями, ранимая душа. Я представляла, как Виолетта достает из волос и бездумно мнет в руках цветок, — так же смято, скомкано ее счастье; она точно знает, что скоро умрет. Виолетта — женщина поразительной чистоты, в отличие от жизнерадостной и беззаботной Манон, лишь изредка задумывающейся о морали. Виолетта делает правильный выбор, хотя и является жертвой классовой вражды, обстоятельств и любящих ее мужчин. Она трогает меня как ни одна другая героиня, и в то же время Виолетта — очень сложный персонаж, который бесконечно интересно создавать снова и снова, спектакль за спектаклем.

Информацию, необходимую для создания образа, я прежде всего черпаю в музыке. В сочинении Верди как будто не хватает дыхания — тут вам и болезнь Виолетты, и ее влюбленность. Мне потребовалось спеть партию не раз и не два, чтобы до конца разобраться в этих крохотных паузах. Каждая сцена, каждая фраза Виолетты предоставляет целый ряд музыкальных и драматических возможностей. Для меня второй и третий акты проще, хотя большую часть первого акта тоже очень приятно петь, и в каком-то смысле это замечательное введение ко всей опере. Правда, парадоксальный Верди завершает первый акт сольной сценой, требующей выносливости и силы, поскольку тесситура высока, а передышки отсутствуют. Я решила, что единственный способ справиться с партией — приглушить яркость и звучность высоких до в кабалетте и петь очень аккуратно. Подобные тонкости требуют неимоверной сосредоточенности, а ведь надо еще постоянно помнить о правильном дыхании. Наградой же служит остаток партии — абсолютное сокровище.

В работе над партией Виолетты мне невероятно помогли книги о французских куртизанках девятнадцатого века. Я с удивлением обнаружила, что эти женщины были вовсе не проститутками (как нам кажется сегодня), но светскими дамами и вели шикарную жизнь. В своих красивых домах они принимали величайших интеллектуалов того времени — поэтов, композиторов, политиков. Они одевались по последней моде, ездили в шикарных экипажах, носили лучшие украшения и обладали властью над мужчинами, боготворившими их. Некоторым удавалось скопить достаточно денег, чтобы уйти на покой и жить припеваючи, иные обзаводились щедрыми покровителями, содержавшими их до глубокой старости. Менее удачливые куртизанки умирали в совсем юном возрасте от туберкулеза, или, как тогда говорили, чахотки; худенькие, бледные, с горящими щеками, они выглядели особенно привлекательно. Я прочла, разумеется, и о Мари Дюплесси, куртизанке, которую считают прототипом вердиевской Виолетты. Мари была дочерью французского фермера, бросившего пятнадцатилетнюю девочку после смерти жены. Она переехала в Париж и недолгое время была любовницей самого Ференца Листа, с нежностью вспоминавшего о ней всю свою долгую жизнь. Умерла Мари Дюплесси в преклонном возрасте двадцати трех лет. Готовясь к роли, я собрала мнения всех знакомых о Виолетте. Чарльз Нельсон Рейли предположил, что в квартире у нее повсюду расставлены плевательницы. Он также придумал несколько сцен: Виолетта подает чай Жермону, прячет таблетки в окровавленном платке. Даже в «Даме с камелиями» нашлись ценные детали. Я обожаю игру Греты Гарбо; она такая хрупкая, трогательная и печальная — особенно рядом с холодным, невозмутимым бароном. Вдохновение нужно искать во всех доступных источниках, переосмыслять их и придумывать что-то свое.

В первую очередь, конечно, стоит обратиться к другим сопрано. Старые записи — кладезь информации, поэтому во время подготовки к новой роли я стараюсь прослушать все интерпретации, какие найду. Прелесть старых записей в том, что можно послушать исконный итальянский и оценить, как сильно изменился стиль исполнения со времен Тетраццини, Муцио, Мельбы, Оливеро, Фаррар, Канильи, Картери и Понсель. Спектакли тогда были гораздо более оригинальными и по сегодняшним меркам даже эксцентричными, но как же приятно услышать необычную трактовку такой знакомой партии. Я не люблю калласовскую студийную запись «Травиаты», считаю ее слишком аккуратной, какой-то засушенной и лишенной всех тех качеств, благодаря которым прославилась Каллас. Однако ее живая запись из Ла Скала с Карло Марией Джулини воистину прекрасна. Моей любимой «Травиатой» с Пласидо Доминго и Илеаной Котрубас, певицей с мерцающим голосом, дирижирует Карлос Клайбер. Я слушаю записи и отбираю интересные приемы. Я могу позаимствовать удачную интонацию или драматическую идею, а заодно учусь, как не надо делать.

Может, я по-прежнему слишком много учусь и постоянно нахожусь в конфликте с собой, не понимая, должна я как актриса исповедовать простоту или изысканность, прямолинейность или утонченность. Как-то одна знаменитая Виолетта пришла мне на помощь. Рената Скотто всегда олицетворяла для меня богатое творческое воображение и артистизм. Ее игра и пение просто завораживали. Рената любезно согласилась позаниматься со мной перед отъездом в Хьюстон и особенно помогла с языком. Для меня петь по-итальянски не так просто, как по-французски и по-немецки, на которых я говорю, поэтому содействие итальянки оказалось крайне полезным.

Виолетта — необычайно живой персонаж, что позволяет создавать яркие и совершенно разные трактовки образа. Когда я первый раз пела эту партию в Хьюстоне, постановкой руководил Фрэнк Корсаро, имевший весьма оригинальный взгляд на главную героиню. В том спектакле, в первом акте, злая, разъяренная и пьяная Виолетта металась по сцене с бутылкой шампанского в одной руке и бокалом в другой и выглядела не слишком привлекательно. Такое прочтение вполне имеет право на существование, ведь, по правде говоря, Виолетте есть на что злиться. Возможность представить героиню в неожиданном свете вдохновила меня на более пристальное изучение образа, и я продвинулась много дальше, чем если бы действовала в одиночку. В постановке Метрополитен-опера Виолетта совсем другая, но благодаря хьюстонскому опыту я была готова к новой трактовке и чувствовала себя абсолютно органично.

Мое заветное желание — в день спектакля раздвоиться и оказаться одновременно на сцене и в зале. Если бы я могла взглянуть и послушать себя со стороны, оценить, какая фраза, какой взгляд, какой жест удались мне лучше всего, то я могла бы создать образ еще более убедительный. Очень полезно петь перед зеркалом или просить преподавателя посидеть в зрительном зале, но ничто так не помогает увидеть сильные и слабые стороны представления, как видеозапись. Помню, мы с подругой были на фестивале Сполето в Италии (снова Италия!), и я впервые пела Графиню. Местная газета окрестила нас «дамы из Балтимора», намекая на не слишком благородные манеры. Просматривая видеозапись того выступления, я была поражена, насколько неуклюже выглядела на сцене: руки напряжены, большие пальцы торчат вверх, а остальные растопырены. С тех пор я всегда обращаю внимание на то, как певцы жестикулируют. Тогда же мне срочно пришлось учиться снимать напряжение, расслаблять большие пальцы и красиво жестикулировать.

У спортсменов есть возможность просматривать повторы во время игры и обсуждать записи игр перед матчем. Я убеждена, что, если бы мне удалось посмотреть больше собственных выступлений, я стала бы лучшей актрисой, чем сейчас. К несчастью, в театрах фото- и видеосъемка запрещены, дабы не поощрять любителей тиражировать пиратские записи. Но когда ведут трансляции из Метрополитен-опера, делают три черновые записи; изучая их, я невероятно много узнала об игре и пении. Режиссер телевизионной версии метовского «Отелло» Брайан Лардж очень поддержал меня, когда после просмотра первой черновой записи я готова была выброситься из окна. Пробы отличались от записи, вышедшей в итоге на телевидении, как день от ночи благодаря тому, что Брайан нашел лучшие ракурсы и подобрал освещение. С тех пор я подробно записывала свои впечатления от игры и пения после каждого просмотра. Для меня пересматривать эти кассеты так же тяжело, как для большинства людей слышать свой голос на автоответчике. Но я заставляю себя, потому что без честного, беспристрастного отчета я не смогу стать лучше, а буду лишь мучиться и сомневаться.

 

ГЛАВА 12

ЗА СЦЕНОЙ

Как мне хочется посмотреть спектакль из зрительного зала, так зрителям — проникнуть за кулисы. Театр, с его закулисной суматохой и зрителями в бархатных креслах, сродни пятизвездочному ресторану, где в кухне носятся туда-сюда повара, а в зале элегантные посетители вкушают деликатесы. Невозможно поверить, что в одном здании в одно и то же время кипят две параллельные жизни, впрочем, в первом случае их объединяет музыка, а во втором — еда.

Из служебного входа Метрополитен-опера попадаешь прямиком на автостоянку. Мне повезло с водителем — Ричарду Бернсу я могу доверить даже своих дочерей. (Однажды на полпути домой в Стэмфорд я вспомнила, что забыла девочек в городе. Ричард так круто развернул машину, что мы чуть шеи себе не свернули.) Обычно я стараюсь приехать за полтора-два часа до спектакля, чтобы успеть загримироваться, распеться и, самое главное, войти в образ.

Поздоровавшись с охраной, я миную длинный цементный коридор со шкафчиками вдоль стен и направляюсь к гримерным комнатам. Если перед зданием оперы красуются великолепные светильники, а внутри радуют глаз позолоченные ложи, то за кулисами потолки низкие, свет тусклый и обстановка вовсе не роскошная, зато знакомая и удобная. Потертая темно-красная ковровая дорожка, около гримерных — старомодные столы и стулья, как будто позаимствованные из приемной дантиста середины пятидесятых. Из глубины коридора доносятся голоса других исполнителей, приехавших раньше меня, — они повторяют партии перед представлением.

Если целый день до этого я не пела, разминка просто необходима. Хорошая репетиция равносильна двадцатиминутному или получасовому разогреву. Но единого ритуала не существует, ведь никогда заранее не предугадаешь, как сегодня поведет себя голос. На его звучание влияет множество факторов: хорошо ли ты выспалась, что ела, устала ли, каковы влажность воздуха и давление, не переменилась ли погода, насколько сложна исполняемая музыка, волнуешься ли ты. Важны даже такие мелочи, как аллергия на еду или шерсть животных и метеочувствительность. На состоянии голоса сказывается даже авиаперелет, потому что в самолете запросто можно подхватить какую-нибудь респираторную инфекцию. И даже если удалось справиться с микробами, не стоит забывать про чересчур сухой воздух и разницу в часовых поясах, из-за которой чувствуешь себя совершенно разбитой. В самолете я всегда уверяю себя, что все будет прекрасно. Пью много воды, стараюсь не употреблять кофе и алкоголь, а по прибытии непременно спрашиваю свой организм, не хочется ли ему поспать.

Когда столько времени проводишь в дороге, не так-то просто каждый день заставлять себя поддерживать голос в тонусе. Это требует неимоверных физических и вокальных затрат. Распеваясь, я внимательно прислушиваюсь к себе и своему состоянию. Не напряжены ли мышцы? Правильно ли я дышу? Дыхательные мышцы нужно размять в первую очередь, в противном случае челюсти и лицевые мускулы не смогут резонировать должным образом. Потом я расслабляю шею, трапециевидную мышцу, плечи и грудь, снимаю напряжение в спине. Тут надо быть очень внимательной — самые незначительные проблемы способны произвести разрушительный эффект.

Порой я прибегаю к помощи зеркала. Высовываю язык и широко зеваю. Я использую технику Александера, выпрямляюсь, высвобождаю шею и спину; пилатес же помогает мне найти правильную точку опоры, повышает выносливость и развивает дыхание. Я знаю, что многие певицы практикуют йогу. Это лишний раз доказывает, как далеко мы ушли от образа дивы, питающейся шоколадом и передвигающейся в фаэтоне (ничего не имею против того и другого), ведь современный образ жизни требует недюжинного здоровья. Итак, я концентрируюсь на расслаблении брюшной полости и мышц грудной клетки, чтобы максимально хорошо дышать. Проверяю, правильно ли держу подбородок и все ли в порядке с задней стенкой горла. Тут существуют свои маленькие хитрости, и только после долгих лет в профессии я могу быстро сообразить, как достичь наилучшего эффекта. При этом меня до сих пор поражает, как часто я ошибаюсь и ищу причину неверно взятой ноты не там, где следовало бы. Бывает, это просто плохой день, и всего три минуты работы над резонансом или техникой дыхания позволяют добиться результатов, к которым я стремилась. Поиск идеала — процесс неизменно увлекательный и интригующий. Чтобы достичь вершины, нужно сплести ремесло, профессиональные навыки и искусство воедино.

Следующий этап — выкинуть из головы все лишнее и сосредоточиться на тексте (что не так-то просто, ведь обычно имеешь дело с иностранным языком). Если меня отвлекают мысли о предстоящем перелете или дочкиных оценках, я не могу полностью сконцентрироваться. А ведь все лишнее, не относящееся к делу, может помешать выступлению.

Сегодня я постоянно размышляю над трактовкой образа, эмоциональным воздействием музыки и тем, как передать переживания героини. Я всегда стараюсь добиться максимально возможной выразительности каждой отдельно взятой фразы. Мы обсуждали с Джеймсом Ливайном разницу между таким спектаклем, где все эмоции разложены по полочкам, и таким, где актеры выражают их органично и естественно. По его мнению, главная задача актера — раскрыться полностью, не зажиматься. Меня поражает разница между Беньямино Джильи в арии «Ombra mat fu» (демонстрирующей его великий вокальный талант) и интерпретациями певцов вроде Фридриха Фишера-Дискау и Элизабет Шварцкопф, которые всегда пели изобретательно, умно и артистично. Кто возьмется судить, чей подход правильнее? Это исключительно дело вкуса и личных пристрастий.

Минут пять я спокойно разминаюсь в своей гримерке. Потом люди начинают сновать туда-сюда, звонит телефон с длинным-предлинным шнуром на стене, и мобильный в моей сумочке присоединяется к общей суете. Небольшая комнатка с огромным зеркалом с подсветкой, древним обогревателем, двумя увлажнителями воздуха и потертым диванчиком превращается в штаб военных действий. Постоянно кто-то заглядывает узнать, не нужно ли мне чего.

Бессменный гример Метрополитен-опера на протяжении тридцати пяти лет Виктор Каллегари входит с огромным коробом, полным волшебных принадлежностей, которые помогут зрителям разглядеть мое лицо с расстояния в добрую сотню ярдов.

— Сегодня будут снимать, — говорю я ему. — Раскрасьте меня поярче.

— Прошлый раз вы выглядели очень мило.

— Но я была слишком бледная.

Он качает головой и начинает накладывать призрачно-бледную основу. Спорить с ним бесполезно — уж он-то знает, как люди выглядят под софитами. Пока он прилаживает накладные ресницы, звонит Амелия. Она плохо себя чувствует и не хочет сегодня вечером идти на концерт Джеймса Голуэя в Карнеги-холле, но я ей не верю, слишком уж громко она кашляет (совсем как Виолетта в последних сценах). Я настаиваю, чтобы она пошла, дочь вздыхает и соглашается. Меня не проведешь.

Джульет Велтри приходит надеть мне парик. Она здесь уже десять лет, сменила на посту собственную мать. Все, кто работает в Мет, считают, что в общем и целом здесь отлично. Во время концертного сезона работы, конечно, хоть отбавляй, зато потом куча свободного времени, можно отдохнуть и зарядиться энергией. Джульет накручивает мои волосы на коклюшки и надевает парик для первого акта. Несколько заколок впивается, кажется, прямо в скальп, но зато можно не сомневаться, что парик с меня не спадет. Чтобы еще немного размяться, я направляюсь к стоящему в углу небольшому пианино «Ямаха»; Джульет следует за мной, сует в шиньон заколки со стразами. Я беру несколько нот из арии первого акта и начинаю петь. Звонит Джеймс Ливайн и рассказывает, как ему понравилась наша совместная шубертовская программа недельной давности; мы немного болтаем о том о сем, но вскоре он прощается: знает, что до представления осталось всего ничего. Я совершенно не готова. Накануне мы с девочками катались на лыжах, и теперь я боюсь, что холод, свежий воздух и физическое напряжение скажутся на голосе.

В дверь стучат. Дмитрий Хворостовский просовывает голову внутрь:

— Все в порядке?

— Все в порядке, — подтверждаю я.

Пока он Жермон только наполовину: начищенные ботинки, серые костюмные брюки, а выше — белая футболка и подтяжки. Усы еще не наклеены. «Как вы, дорогая?»

Я вздыхаю, улыбаюсь и уверяю, что чувствую себя прекрасно. Заодно вспоминаю, сколько влюбленных девочек каждый вечер ждет его у служебного выхода в надежде получить автограф, и понимаю, что они умерли бы на месте, если бы услышали слово «дорогая» из его уст (пусть это и всего лишь вежливое обращение к коллеге). Дмитрий — оперный Ричард Гир. Он возвращается в свою гримерку, и сквозь тонкую стену я слышу, как он готовится к выступлению. Его пение вдохновляет меня.

Потом приходит Вики Тэннер, моя костюмерша и правая рука. Как и Виктор, она работает здесь тридцать пять лет. Вики спрашивает, поела ли я, и я вспоминаю про обед в пластиковом контейнере на дне сумки. Если сейчас не перекусить, потом будет слишком поздно. С одной стороны, не стоит есть за пять минут до выхода на сцену (тем более первый акт такой сложный), но с другой — если сейчас не пожевать хоть что-нибудь, до одиннадцати вечера, когда окончится спектакль, я просто не доживу. Кто-то заходит и просит подписать программки и диски для попечителей, этим я и занимаюсь, пока Вики наливает кипяток в пластиковый стаканчик и пытается найти чайный пакетик: кажется, у меня в сумочке завалялась парочка.

Когда оперная певица хочет прослыть «дивой» и требует срочно отключить все кондиционеры в магазине в разгар июльской жары, поскольку боится простудиться, я усмехаюсь: «Да и бог с вами». Но я совершенно не выношу подобного поведения за сценой, а именно там его чаще всего и можно встретить. Я считаю, уважительное отношение к персоналу Метрополитен входит в обязанности певца. Такие люди, как Виктор и Вики, восхищают меня: я знаю, сколько времени и сил они отдают своей работе. Я им благодарна, и они меня вдохновляют. Оперная постановка — это огромный механизм, и если мое имя первым красуется на афише, это еще не значит, что я делаю все в одиночку.

Неожиданно я вспоминаю, что утром надо присутствовать на записи диска, посвященного памяти Фреда Роджерса, а я еще даже не видела, что должна петь. Вики как раз разогрела в микроволновке еду, я перекусываю, сажусь за пианино и пытаюсь наиграть и напеть завтрашний фрагмент. Фред сам написал эту милую песенку. В совершенном, лучшем из миров я репетировала бы ее пару дней, желательно с профессиональным пианистом (а не под собственный дилетантский аккомпанемент), но приходится мириться с обстоятельствами и быть благодарной за то, что имеешь. Мне вообще повезло, что нашлась хотя бы минутка порепетировать. Входит Рамон Варгас, который поет Альфреда, — в коротких гетрах, синей шелковой куртке и красном полосатом галстуке, цилиндр он держит обеими руками, как чинный ухажер. Он уже готов к выходу — а я в совершенно разобранном состоянии! Он целует меня в щеку.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он. — Выглядишь прекрасно.

Отвечаю, что чувствую я себя лучше, чем выгляжу, потому что в этот момент от шеи до кончиков волос я уже Виолетта, а ниже пока еще Рене Флеминг. Рамон уходит, но возвращается Вики — пора переодеваться.

Давно прошло то время, когда я не могла спеть Мюзетту без шелкового платья. Теперь я могу петь Виолетту в спортивном костюме, но в сценическом все-таки лучше. Сначала Вики надевает мне через голову нижнюю юбку, потом затягивает меня в корсет. Я не Скарлетт О'Хара, столбика кровати, за который можно было бы ухватиться, под рукой нет, и мне ни за что на свете не ужаться до семнадцати дюймов, но все равно это чертовски узкий корсет, хоть и не настолько изуверский, как те, что мне пришлось носить в «Платее». Некоторым певицам нравятся корсеты посвободней, другие предпочитают, чтобы из них выжали весь воздух. Я люблю, чтобы корсет был зашнурован плотно, но удобно, создавая точку опоры и поддерживая дыхание, когда я пою. Теперь Вики облачает меня в невероятных размеров бело-кремовый шелковый шедевр от Джона Паско и зашнуровывает его. Добавляем перчатки и здоровенные фальшивые бриллианты, которые будет видно и с последнего ряда балкона, три кольца размером с перепелиные яйца, два браслета, колье и брошь. О таких украшениях мечтает каждая восьмилетняя девочка. Наконец, Вики дает мне веер и платок, я отступаю на шаг и оцениваю общий вид. Больше всего я напоминаю пышный свадебный торт с кремовыми розочками. Смотрится роскошно — или отвратительно, это на чей вкус, — но мне нравится.

Добавив немного румян (все-таки я бледновата, что бы Виктор ни говорил), я возвращаюсь к пианино и повторяю несколько самых сложных мест из первого акта. Теперь я могу только стоять, поскольку сидеть в костюме трудновато. Осталось совсем немного времени, и я наспех повторяю то, что можно было бы назвать «Хитами "Травиаты"». В этот момент я начинаю серьезно разговаривать сама с собой, так как рядом нет никого, кто мог бы настроить меня на выступление. Разговор идет о моей первой небезупречной ноте.

«Смотри — вот здесь ты ошиблась в прошлый раз! Тогда тебе не хватило дыхания. Не позорься. Помни: после того как строчка кончится, тебе еще нужно будет взять немало других нот». Снова наигрываю на пианино. «В какой мы тональности, Рене? Хорошо, давай возьмем эту верхнюю до». Я пробую. Звучит не так уж плохо. «Вот и отлично! Здорово получилось. Теперь попробуй еще разок!»

Если кто и припал ухом к замочной скважине, ничего нового он сегодня не услышит. Пою еще две строчки. «Не годится. Давай заново. Больше воздуха. Вот, так-то лучше».

По громкой связи слышу: «Виолетта, на сцену с носовым платком». Вики снова стучится в дверь. Пора.

Вики следует за мной, как фрейлина, и несет юбки. Вокруг гримерной расселись куртизанки и их служанки, джентльмены из высшего общества; разговаривают о своих собаках и кто чем занимался на выходных. Сногсшибательные молодые женщины в ярких шелковых нарядах накинули сверху потрепанные халаты, чтобы не запачкать платья. Все разодеты в пух и прах. Слышна итальянская, испанская и русская речь. «Удачи»! — желают мне все, и я отвечаю им тем же. Прохожу мимо груд париков, гардеробной с утюгами, плотницкой мастерской, вниз по цементным проходам с веревочными лестницами и тележками вдоль стен, увитых толстыми черными змеями проводов. Трудно представить, что эта дорога ведет в самое шикарное на свете место и что по ней вот уже сорок лет ходят все звезды оперной сцены. Чем ближе к сцене, тем больше активности вокруг: люди с блокнотами, люди в наушниках и с микрофонами, люди в костюмах, люди в черных джинсах и футболках, парни с молотками и лестницами, женщины за осветительским пультом и мужчины с прожекторами, балетные танцоры в трико и девушки с тамбуринами. Успех каждого спектакля зависит от слаженной работы сотен людей.

Но вот поднимается занавес, вспыхивают софиты.

А иногда случаются аварии. Как, например, на моей дебютной «Медее» в Королевской опере. Я исполняла первую в спектакле арию на крутой горке у самого края сцены. Но декорации были плохо закреплены и, едва я села, покачнулись и опасно накренились над оркестровой ямой. Зал дружно ахнул: еще один дюйм, и я рухнула бы вниз. В Мет в 1991 году во время репетиции «Призраков Версаля» обрушились движущиеся декорации. Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы мы в тот момент репетировали громкий отрывок, но, к счастью, мы услышали треск и успели разбежаться. Мы с двумя молодыми певцами стояли как раз на том месте, куда рухнули декорации, — от нас бы только мокрое место осталось. Тереза Стратас так за нас испугалась, что разрыдалась, и нам даже пришлось прервать репетицию. Два года назад в парижской постановке «Русалки» на сцену упала огромная стена в шесть футов толщиной и два этажа высотой. Я и не догадывалась, что умею так быстро бегать. Обычно сотрудники вспомогательных цехов делают все возможное для нашей безопасности. Они умудряются за пять минут приладить к декорациям шаткие ступеньки для целого хора с помощью пары болтов, и каким-то чудом все это держится.

У самой сцены Вики отпускает мой подол, и вот я уже стою между кулисами и залом.

На сцене все преувеличенных размеров. Наши голоса должны быть слышны, а украшения видны с любого ряда — как и декорации. Над головой сверкает гигантская люстра. Мебель завалена большими мягкими подушками. В этой постановке Дзеффирелли красные стены и позолоченная отделка создают атмосферу, в которую хочется окунуться, — пышную, мягкую и манящую. Я начинаю петь, впитываю энергию зала и коллег на сцене и передаю им свою. Это предпоследнее выступление во второй постановке «Травиаты» с моим участием, но я не перестаю работать над ролью. В первом дуэте с Альфредом я недостаточно подробно исследовала колоратуру. В идеале все, что мы поем, должно быть осмысленно. Мало просто хорошо брать ноты, нужно передать значение каждой фразы. Возьмите, к примеру, каденцию в самом конце первого дуэта. Ее можно петь со смехом, жаром или истерикой; в ней можно показать, как Альфред пытается сблизиться с Виолеттой или как она отталкивает его, — оба варианта правомерны. Верди нигде не указывает: «Должно быть так и никак иначе». Именно это и красит музыку — неуловимая, непостижимая тайна и возможность импровизировать и экспериментировать, по-разному играть и петь в разные дни, выбирать, что органичнее для персонажа в этом конкретном спектакле. В тот вечер я решила, что прерывистое дыхание Виолетты свидетельствует также о ее влюбленности, и она задышала у меня страстно, возбужденно. Себе я объясняю это так: она больна, но в то же время ей нравится очень привлекательный молодой человек. Творческая способность сродни мышце: чем чаще ею пользуешься, тем она сильнее. Мы все наделены воображением, но его необходимо развивать, чтобы обнаруживать творческое начало спокойно и уверенно.

Чем больше я буду уделять внимания творчеству (то же справедливо и по отношению к голосу), тем больше открытий сделаю, тем значительнее улучшу свою игру. Парадокс заключается в том, что готовишь роль долго и мучительно, а играть в итоге совсем несложно (и даже приятно).

Каденция в конце каватины в большой арии также предоставляет множество возможностей для трактовки, но я предпочитаю прибегнуть здесь к самому могущественному средству воздействия на публику — к паузе. Если спектакль удался, зрители чувствуют, как прямо у них на глазах рождается нечто прекрасное. На сцене мы испытываем сходные эмоции. Они тем сильнее, чем меньше ты ожидаешь получить. Выдумщик Франк Корсаро научил меня по-настоящему удивлять зрителей, делая долгую паузу перед «Ё strano! Ё strano!». Прием окончен, гости ушли, вечер близится к концу, все снова тихо и спокойно. Обычно дверь закрывается, Виолетта оборачивается и сразу же (пока не забыла текст), поет «Ё strano! Ё strano!». Но у Франка было другое видение этой сцены. Он хотел, чтобы я разулась и подошла к огню. Все это вызывает напряжение у публики, а напряжение — неотъемлемая часть драматизма в музыке.

О существовании музыкального напряжения я узнала от Хартмута Хёлля, который называл его tragen (что по-немецки значит «нести»). «Вообрази, что музыка — это сливочная конфетка и ее можно растягивать и сжимать. Не исполняй партию скучно и педантично, тронь струны зрительских душ сменой темпа, плавным легато, чуть повремени со следующей фразой или, наоборот, слегка поторопись, в общем, если хочешь сочувствия зрителей, вкладывай в свой голос больше чувства. Это привлечет публику и вызовет эмоциональный отклик». С другой стороны, ангельское звучание абсолютно точно и чисто спетой фразы порождает те же чувства. Возможности tragen Хартмут демонстрировал при помощи фортепиано, а ведь это сложнее, чем использовать куда более пластичный голос. Созданное напряжение помогает выразить собственное душевное состояние, и лишь немногие певцы способны на это. Когда им это удается, меня как зрительницу исполнение трогает гораздо больше, чем самые богатые декорации в мире.

Даже когда я на сцене одна, например, в финале первого акта «Травиаты», мне не бывает одиноко, потому что я знаю, что меня всегда поддержит Джоан Дорнеманн, сидящая в суфлерской будке. Она следит, чтобы не было столкновений, подгоняет нас, если отстаем, и придерживает, если забегаем вперед, жестами подсказывает, когда мы забываем слова, а в крайних случаях выкрикивает их вслух. В начале карьеры нам не приходилось рассчитывать на поддержку суфлера, теперь же, работая в ведущих театрах, мы без них как без рук; ей-богу, в их присутствии чувствуешь себя гораздо спокойнее и почти не нервничаешь. Первый раз в Париже я пела «Манон» без суфлера и страшно нервничала из-за устрашающего количества диалогов. Джеймс Конлон, став главным дирижером Парижской оперы, первым делом установил суфлерскую будку. Суфлер, в конце концов, старинная оперная традиция, восходящая к тем временам, когда певцы исполняли каждый вечер новое произведение.

Первый акт завершен, и я вздыхаю с огромным облегчением. Не то чтобы оставшаяся часть оперы была легкой, просто начало тяжело для меня не только эмоционально, но и физически, и если не распределить силы, то к финалу я сдам. А еще я боюсь повредить связки, исполняя такую сложную партию. Забавно, но стоит мне сделать малейшую ошибку, как я начинаю паниковать: «Ну вот. Все кончено! Пиши пропало, у тебя нет больше голоса». Звучит абсурдно, но в этом мире все возможно: никогда точно не знаешь, где перестараешься и надорвешь связки. Вспомните, как фигуристка весь вечер выдает великолепные каскады из двойного акселя и тройного тулупа, а потом неправильно ставит конек в обычной дорожке шагов и тянет сухожилие.

Занавес опускается, я раскланиваюсь под аплодисменты и возвращаюсь в гримерную. Снимаю с себя платье-торт для первого акта. Вики тут же облачает меня в сине-зелено-полосатое платье из первой сцены второго акта: куртизанка в деревне. Фальшивые бриллианты уступают место здоровенному распятию, парик с высокой прической сменяют распущенные локоны, а вместо заколок с драгоценными камнями появляется скромная соломенная шляпка. В дверь стучится Пласидо Доминго. Я и не знала, что он в зале; сама только вчера видела его в «Пиковой даме», где Сэйдж поет в детском хоре. Он целует меня в щеку, берет за руки, серьезно смотрит прямо в глаза: «Ты знаешь, я обожаю твой голос». После его ухода дирижер Валерий Гергиев звонит, чтобы сообщить, что очень мной доволен. Даже сейчас, будучи состоявшейся артисткой, я нуждаюсь в одобрении и очень его ценю.

Вместе с Вики, которая несет за мной юбки, мы снова идем по извилистым коридорам и минуем гигантские деревянные ящики с надписями «ГИБЕЛЬ БОГОВ» и «ЛУИЗА МИЛЛЕР». Шикарные декорации первого акта уже убрали, люстру завернули и подняли на самый верх, подальше от зрительских глаз. Вместо высшего света на сцене теперь буколическая картинка — солнечная комната с бесконечными окнами.

Если повезет, дюжину раз за карьеру у тебя будет повод подумать: «Это лучший режиссер, с которым мне приходилось работать. Этот дирижер — гений. Этот тенор, эта меццо, этот бас — удивительный талант». Оперная певица иногда напоминает шестнадцатилетнюю романтичную школьницу, по уши влюбляющуюся каждый месяц. Особенно я люблю выступать с Дмитрием Хворостовским, который славится своим феноменальным дыханием и способностью петь самые длинные фразы. Он один из тех, кто прекрасно понимает tragen и затрагивает все самые сокровенные струны вашей души. Если сравнить его со всеми прежними Жермонами, вы сразу же увидите его необычайный дар и потрясающую технику. Плюс ко всему у него прекрасный голос, и он всегда знает, что делать на сцене, так что эпизод с ним похож на чудесный сон. К тому же первая сцена второго акта такая пронзительная и трагическая. В этот момент Виолетта раскрывается перед нами, мы видим ее доброту и проникаемся сочувствием и любовью.

После окончания этой сцены я вновь направляюсь за кулисы переодеться, по дороге меня останавливает женщина и вручает конверт. Исполнители главных партий в Мет получают гонорар в середине каждого представления — приятно, конечно, но мне в такие моменты не до денег, и я частенько забываю, куда сунула чек. Через несколько дней моя помощница Мэри обычно спрашивает, заплатили ли мне гонорар, и мы принимаемся искать чек.

Вторая сцена второго акта начинается с вечеринки, в которой участвуют хор и кордебалет. В начале меня нет на сцене, так что как раз хватает времени переодеться в черное платье, как бы говорящее: «Я вернулась в свет и снова стала несчастной куртизанкой». В этой сцене самая большая массовка, и костюмеры прямо за сценой утюжат пиджаки и разглаживают юбки. В конце акта я торопливо бегу в гримерку, чтобы облачиться в ночную сорочку и приготовиться к смерти.

Я всегда задавалась вопросом, как лучше изобразить истощенную, угасающую героиню в финальной сцене, а в этом году воспользовалась отличным советом Сьюзан Грэм — утянуть грудь. Она пользуется специальным бюстгальтером, когда поет мужские партии в Генделе и Штраусе, и стоило мне надеть нечто подобное под свою лавандовую ночную рубашку, как героиня моя стала казаться хилой и болезненной. Виктор снимает румяна, что я наложила перед первым актом, и рисует темные круги под глазами, я надеваю длинный всклокоченный парик, ясно дающий понять, что несколько дней меня терзал жар. Потом меняю крест на внушительный медальон, хранящий изображение Альфреда и мой портрет, который я ему подарю на память о нашей любви. В руках у меня большой окровавленный платок. Я как будто сошла с рисунка Эдварда Гори. Вики отводит меня на сцену и помогает лечь в постель. Рабочие вставили огромный шест в центр декорации и с грохотом сверлят что-то у меня над головой, слава богу, это уже третий акт, я в постели, и все пока идет хорошо. Рабочие убирают шест, наводят порядок и уходят. Из-за занавеса доносится музыка, и я тихонько подбадриваю себя.

Я благодарна судьбе за совместную работу с Валерием Гергиевым. Оркестр под его управлением всегда звучит как-то зрело, мужественно, что заставляет петь более страстно, а это, в свою очередь, вдохновляет дирижера. Он уделяет огромное внимание ритму. В 1994 году мы исполняли «Отелло», я была во втором составе и часто смотрела репетиции из зала. От сцены шторма натурально в дрожь бросало. Мне не нужно постоянно смотреть на него: Гёргиев выделяет фразу, я это слышу и сразу понимаю, что, если хочу поспеть за оркестром, следующие две фразы нужно спеть быстрее и с большим напором. Благодаря такому редкому взаимопониманию возникает ощущение, будто исполняешь «Травиату» впервые в жизни.

В музыке очень сильно эротическое начало. Леонард Бернштейн говорил, что дирижер занимается любовью с сотней человек одновременно. По рассказам очевидцев, Клайбер, дирижируя «Травиатой», не сводил влюбленных глаз с Илеаны Котрубас. Один джазовый музыкант рассказал мне, что Майлз Дэвис считал свою цель достигнутой, если в него влюблялись все женщины в зале. Да, по эмоциональному воздействию музыку можно сравнить только с любовью.

Эпизод третьего акта, когда Виолетта читает письмо от Альфреда, требует особого актерского таланта. От этой сцены во многом зависит, как зритель отнесется к Виолетте и ее судьбе. В хьюстонской постановке Виолетта злится на Альфреда за то, что тот никак не приходит, хоть и знает, что она умирает, — мощное зрелище, логично завершающееся ее криком «Слишком поздно!». Но в Метрополитен-опера образ Виолетты нежнее и печальнее. Простое чтение письма звучит более уместно и значительно, поскольку речь лучше выражает смысл, чем пение. Когда поешь, все гласные тянутся, при определенной сноровке можно даже сойти за носителя языка, но в речи ничего не скроешь. В ней существуют такие нюансы, которые порой волнуют меня больше, чем сложные вокальные пассажи.

Наконец Альфред с Жоржем Жермоном возвращаются. Альфред и Виолетта клянутся друг другу в любви, все прощено. На мгновение она снова становится счастливой, она верит, что поправится и будет вместе с любимым, но потом замертво падает на верхней си-бемоль — не слишком-то просто сыграть это так, чтобы публика поверила. Мы выходим из-за кулис, зал ревет, точно океан. Волна любви и восторга обрушивается на нас. Зрители рвут программки и бросают их в воздух — в Мет это категорически запрещено, но лично я не собираюсь их останавливать. На нас сыплется бумажный дождь, и аплодисменты, кажется, длятся дольше самой оперы. Я вдруг понимаю, что могла бы стоять так целую ночь.

Как приятно было бы завершить рассказ на этой высокой ноте: я купаюсь в лучах славы, окруженная коллегами и друзьями, — но вечер еще не закончен. В гримерной парик возвращается на пенопластовую голову, а ночная рубашка — обратно на вешалку. Я вынимаю шпильки из прически, стираю круги под глазами и переодеваюсь в свою повседневную одежду. Приведя себя в порядок, я открываю дверь и приветствую всех, кто отмечен в специальном списке: от попечителей Мет до моих одноклассников, других солистов, поклонников со всего света и друзей. Существуют особые правила ведения беседы в такой ситуации, потому что хоть я и рада уделить время каждому, мне не хочется, чтобы люди томились в очереди до двух ночи. Фотографии, объятия, маленькие презенты. Затем я направляюсь к служебному выходу, где меня ждет толпа поклонников, не пробившихся в заветный список. Вот уж кому не занимать стойкости. Хотя уже очень поздно и на улице холодно, они ждут, пока я подпишу им программки. Многие из них начинающие музыканты. Помнится, я сама когда-то ждала у служебного входа певиц, которые мне особенно нравились. Пытаюсь перемолвиться с каждым хотя бы словечком. До конца второй очереди добираюсь лишь после полуночи. В такие мгновения я больше всего люблю Нью-Йорк. Город ждет меня. Я не чувствую ни одиночества, ни страха. Подруга приглашала меня на салатик и бокал вина, если после спектакля останутся силы, и я вдруг чувствую в себе все силы мира. Я шагаю по Бродвею от Линкольн-центра. Вечер, кажется, удался.

 

ГЛАВА 13

КОДА

Я не могу представить себе лучшего призвания: дарить людям красоту, творить историю и познавать непередаваемую радость пения. И если мне удастся сохранить голос, я смогу еще долго не покидать сцену, ведь я классический исполнитель. Наше искусство не из простых, но оно позволяет творчески развиваться двадцать, а то и сорок лет, что редко удается поп-музыкантам. А главное — у меня есть выбор: на какую партию согласиться, какой концерт спеть, в каком зале и — в определенных пределах — с кем.

Я продолжу расширять свой репертуар, выступлю с новыми оперными и концертными премьерами. Для творческого роста постоянно необходима духовная пища. Было бы прекрасно, если бы каждый год у нас появлялось по две-три новые оперные записи с участием ведущих артистов, которые увлекали бы публику не меньше, чем новый фильм Педро Альмодовара или книга Энн Пэтчетт. Я буду больше выступать с сольными концертами, перерабатывать груды песенной литературы, не забывая в то же время создавать свое наследие — записи. Те качества, благодаря которым я была такой любознательной студенткой, заставляют меня искать новые горизонты, увлекаться театром, изучать роль музыки и искусства в культуре.

Лишь недавно я осознала, насколько же мне повезло. Я вспоминаю, как Джен Де Гаэтани прочувствованно рассказывала студентам, какая это огромная честь и привилегия — быть музыкантом, артистом. В то время эти слова едва ли могли найти отклик в наших сердцах (для нас и одну-то арию пропеть без ошибок было подвигом), но теперь я прекрасно понимаю, что она имела в виду. Порой посреди выступления я ощущаю глубокий прилив благодарности к своей работе, позволяющей мне выразить себя. В юности музыка помогала мне озвучить чувства, которым я и названия не могла дать, ныне она наделяет мой голос непостижимым даром говорить с другими.

Мне очень повезло с друзьями: общение с ними дает мне силы переживать повседневные трудности, они — мой персональный оазис. Среди них и друзья детства, и коллеги, и новые знакомые, столкнувшиеся, как и я, с проблемами успешной карьеры, и, конечно, высокообразованные ценители искусства из самых разных слоев общества. Я олимпийская чемпионка по сомнениям, и без усиленной поддержки этого заботливого кружка, моей сестры и родных я вряд ли справилась бы со всеми перипетиями моей жизни.

Но главное, чтобы у меня оставалось время на детей. Я ничего не скрываю от Амелии и Сэйдж, они всегда знают, когда я уеду, когда приеду и можно ли им отправиться со мной. Мы зачеркиваем дни в календарях, шлем друг другу электронные послания и перезваниваемся каждый день. Мы никогда не теряем ощущения тесной связи. Я всегда в курсе всего, что происходит в их жизни. Я очень стараюсь объяснить дочкам, что они для меня важнее всего, и, по-моему, мне это удается. Они уже взрослые и понимают, что моя работа требует титанического труда и участия в десяти проектах одновременно, но они твердо знают, что, если мне придется выбирать, я непременно выберу их. Я никогда не закрываюсь от них во время репетиций. Они могут прийти и посидеть со мной. Могут даже прервать меня, если им что-то нужно. Я не хочу, чтобы они соперничали с музыкой за мое внимание. Мои дочки любят музыку. Я не принуждаю их, просто музыка — естественная часть нашей жизни, так что если им нравится… Я считаю, чем больше возможностей, интересов, занятий, людей, мест и впечатлений — тем лучше для детей.

Каждый день, каждую минуту им нужна моя любовь и забота; к счастью, теперь мне удается найти баланс между личной и профессиональной жизнью. Я благодарна своей маме, которая внушила мне, что я могу ею гордиться, хоть она и работает, в отличие от матерей моих друзей. Сейчас мы учим своих дочерей быть независимыми, но во времена моей юности все было иначе. Недавно Сэйдж выступила в детском хоре в одной русской опере, и после бурных оваций я зашла к ней за кулисы, чтобы забрать, и сказала: «Дорогая, ты же прыгаешь со скакалкой на сцене, тебе должно быть весело. В следующий раз я хочу видеть твою чудесную улыбку. И пой громче!» Поймав себя на мысли, что история повторяется, я рассмеялась. Я ведь не только мама, но и пример для подражания. Я говорю им, что надеюсь, они отыщут себе дело по душе, которое принесет им не меньше счастья, чем мне пение, — что-то, к чему они будут чувствовать настоящую страсть.

Однажды в погожий денек в Коннектикуте мы с девочками ехали куда-то по делам, и вдруг моя старшая дочь, которой тогда было десять, запела одну из виртуозных арий Царицы Ночи из «Волшебной флейты» с безукоризненными верхними фа. У меня в машине есть духовой камертон (я часто разминаюсь, когда веду машину, так что остерегайтесь сопрано за рулем), я быстро сверилась и убедилась, что она поет в правильной тональности. Я посмотрела на нее и воскликнула: «Амелия, это же потрясающе! Где ты это услышала?» Я водила их на эту оперу, но с тех пор прошел целый год.

Она улыбнулась:

— По телевизору вчера вечером. В кино.

— И сколько раз ты это кино смотрела? — спросила я, решив, что речь, наверное, о Диснеевском канале.

Она пожала плечами, ничуть не гордясь собой:

— Один.

Музыкальная память — удивительный дар. Целую неделю, стоило нам сесть в машину, девочки принимались распевать арию Царицы Ночи и брали все более и более высокие ноты. Я веселилась от души, но их подружки, ехавшие вместе с нами, смотрели на нас немного странно.

Я то и дело повторяла Амелии, что у нее прекрасно получается, и наконец она заявила: «Знаешь, мамочка, я подумываю, не стать ли мне оперной певицей».

Разумеется, уже через три дня она и не вспоминала про карьеру оперной певицы, но хотя бы секунду действительно этого хотела. Я всегда знала, что хотя бы одна нота унаследована мною от бабушки, а материнское сопрано и любовь моего отца к новой музыке придали моему звуку силу и своеобразный окрас. Их голоса — это наше наследство, соединение того, кто мы есть, и чему научились. Каждый голос уникален, не потому что у него свои особенности, но благодаря нашей способности впитывать разнообразие окружающего мира. В моем голосе — наследие предыдущих поколений, моей семьи, блестящих певцов, которыми я восхищалась, дорогих друзей. Он и в этой книге — может, не сам звук, но работа, мысль и страсть к пению. Крупицы моего голоса — в студентах, которые приходят на мои мастер-классы, или в начинающем певце, внимающем мне, как сама я когда-то внимала сияющим верхним до Леонтины Прайс и глубокому дыханию Дитриха Фишера-Дискау. В этом прошлое моего голоса и его будущее. Мой голос волшебным образом проникнет в будущее не только благодаря записям, но благодаря моим дочерям, их дочерям и сыновьям и их детям. Это не значит, что все они станут певцами, нет, но у каждого будет в жизни своя страсть, и, быть может, она будет звучать в их голосе, будет пробуждать всю музыку былых времен.