Это была ложь. Он умер еще у нее во чреве задолго до того, как примерно в полночь мертвым появился на свет. Но он же был… он был… И тут у нее не хватало дыхания, и она не могла сказать, кем и каким он был.

Будучи беременной, она часто представляла себе, что будет кормить новорожденного малыша непременно сама. Ей почему-то казалось, что очень важно с самого начала кормить ребенка грудью, соками своего собственного тела. В конце концов, и всякие авторитетные эксперты единодушно утверждали, что нет ничего лучше для здоровья ребенка, чем грудное вскармливание. Однако мечтать об этом Куколку заставляло не только здоровье ее будущего ребенка. Ей представлялось, что малыш, отыскав ее щедрый сосок и присосавшись к полной молока груди, как бы вытягивает, высасывает из ее тела некую золотую нить – волшебную золотую нить молока и любви, питающую их обоих, сплетающую их воедино. И тогда она будет любить и будет любима; и при этом просто исполнит свой долг, ни больше ни меньше.

В тот день, шесть лет назад, когда Куколка впервые поднесла мертвого сына к набухшей молоком груди, прижала к себе его красновато-лиловое личико, коснулась тугим соском его застывших губок, она, глядя на него и чувствуя его крохотное тельце у груди, содрогнулась от невыносимой тяжести обрушившегося на нее горя.

А ей все говорили: «Отпусти его. Отпусти. Ты должна его отпустить. Давай мы его заберем». Младенцу не разрешили остаться с ней, ну а жить ему давно уже разрешено не было. Но почему? Впрочем, какое там «почему». Просто так вышло. Это реальная действительность. И ей пришлось поступить так, как эта реальная действительность от нее требовала; и она не оказала никакого сопротивления, когда они, нежно разомкнув ее объятия, унесли Лайама прочь.

В тот момент рядом с Куколкой была только светловолосая пышногрудая женщина, с которой она познакомилась в палате незадолго до родов. Только она обнимала и утешала ее. И Куколка не противилась – собственно, ей было безразлично, кто и что с ней делает. А потом она и сама обняла эту женщину, казавшуюся ей огромным баобабом в центре циклонического вихря, и почувствовала, что, если будет за нее держаться, этот вихрь, возможно, все-таки не сможет ее унести. Ибо ничто больше не представлялось ей ни достаточно надежным, ни достаточно устойчивым. Да больше ничего и не существовало за пределами ее всеобъемлющего горя. И Куколка не отпускала от себя эту женщину, и двум нянькам пришлось буквально оттаскивать ее, потому что той пришло время кормить сынишку, родившегося всего на один час раньше Лайама и уже получившего имя Макс. Эту женщину, вообще-то, звали Салли, но она сказала Куколке, что все называют ее исключительно по фамилии: Уайлдер.

Куколка думала о том, что сегодня Лайаму тоже исполнилось бы шесть лет. Потом вспомнила, что ей было всего девятнадцать, когда она забеременела. Трою тогда было уже тридцать два, он был женат и сразу заявил ей, что совершенно исключено, чтобы его даже в надписи на надгробии назвали отцом Лайама.

У нее осталось на удивление мало воспоминаний о том времени, когда они с Троем были вместе; в памяти смутно сохранились лишь его лицо и манера так причесывать густые светлые волосы, как это делал кто-то из тогдашних кинозвезд; тогда это казалось ей красивым, а теперь воспринималось как проявление жеманства. Трой служил в SAS. Куколке только-только исполнилось восемнадцать, когда она с ним познакомилась, так что это название произвело на нее сильное впечатление. Действительно, очень сильное.

Он покупал ей цветы. Подарки. Водил в разные китайские рестораны и прекрасно умел пользоваться палочками для еды. Он мог появиться без предупреждения, а потом неожиданно исчезнуть. Его рассказы о тех местах, где он побывал, и о вещах, которые он видел, всегда звучали таинственно; он часто вставлял в речь такие выражения, как «операции прикрытия», и говорил, что «главное – это понять принцип, но тебе, детка, это вовсе не нужно», поскольку ему не хотелось объяснять то огромное и все возраставшее количество вещей, связанных с его жизнью, для которых у нее самой никаких объяснений не находилось.

Он всегда имел успех у женщин, однако, даже когда ему перевалило за тридцать, не изменил своему пристрастию к совсем юным девушкам, почти подросткам. И все же в его отношении к женщинам было что-то безнадежное и неразрешимое, впрочем, именно это, как ни странно, и притягивало к нему их; они прямо-таки на него «западали».

Куколка отчасти помнила мускулистое тело Троя и его запах, довольно странный, какой-то едкий, который сперва ее удивлял, потом стал возбуждать и наконец показался отталкивающим. Не осталось даже воспоминаний об их ссорах и о медленном, болезненном крушении ее любви: скорее, оглядываясь назад, она понимала теперь, что их любовь, не успев толком даже начаться, умерла столь же внезапно и необъяснимо, как и их сын.

И хотя после смерти ребенка все, безусловно, было кончено, их отношения тянулись – кое-как, спотыкаясь – еще несколько месяцев. Трой являлся к ней пьяным и, пугая, бормотал то мольбы, то угрозы, хватал ее за плечи, яростно тряс, а потом плакал и засыпал; мог случайно и обмочиться прямо там, где заснул, сидя или лежа. После очередного такого визита она заявила на него в полицию, и ему пригрозили арестом, однако он снова явился и ногой вышиб запертую дверь. Тогда она вызвала полицейских, те забрали его и на сутки посадили в кутузку.

Узнав, что у него двое детей от другой женщины из Фремантла, Куколка была потрясена, но отнюдь не удивлена. Куда сильней удивила ее смерть Троя. Он погиб всего через четыре месяца после похорон Лайама во время тренировок в лагере близ Кернса. Она всегда думала, что его тело предназначено для того, чтобы жить практически вечно и всех пережить. Какое-то время смерть Троя казалась Куколке подтверждением ее мысли о том, что его бесконечные любовные похождения и отвратительные замашки были как-то связаны с тем, что он понимал, сколь коротка отпущенная ему жизнь, вот и старался в этот малый срок втиснуть как можно больше. Но когда горечь утраты перестала быть такой острой, ее сочувствие к Трою постепенно стало меркнуть. Теперь он казался ей всего лишь этаким мачо, безрассудным, если не глупым. В общем, чем-то вроде быка-производителя. Не больше.

И Куколка вдруг подумала о том, какими странными и разнообразными способами разбиваются людские сердца; и о том, что у нее-то было всего одно сердце.

Подняв глаза, она посмотрела на небо, которое еще больше потемнело, рожая тяжелые черные комья туч, стремительно несущиеся по небосводу, вогнутому внутрь, точно материнское лоно. «Жаль, – подумала она, – что люди не удосуживаются лишний раз посмотреть на небо; ведь сегодня они могли бы с восторгом увидеть, какое оно победоносно чарующее и в то же время пугающе мрачное». Однако, отведя взор от грозных небес, Куколка вновь увидела перед собой печальное пыльное пространство и сухую землю, в которую она когда-то опустила своего мертворожденного сына, и ей показалось, что небо сегодня – подобно тем действительно прекрасным вещам, которыми владел Моретти, и всем прочим вещам, которые принято считать прекрасными, – выглядит жестоким.

Беременность Куколки подходила к концу, когда она обратила внимание на то, что ребенок перестал толкаться у нее в животе, но сперва не слишком этим обеспокоилась. Впрочем, через несколько дней она все же пошла в больницу. Врач посмотрел ее и успокоил, сказав, что все в порядке. Но потом ей сделали УЗИ и не смогли обнаружить у младенца сердцебиения. Уже на следующий день Куколке стимулировали роды. В странно притихшей родовой никто тогда не проронил ни слова.

И с тех пор Куколка возненавидела тишину, молчание, замалчивание. Ведь ей казалось, что после родов она будет испытывать невероятную радость, возбуждение, прилив сил, а потом ее дом наполнится иными звуками: детским плачем, смехом, нежным воркованием, пением колыбельных, веселыми играми, рассказыванием сказок, телефонными звонками друзей, предлагающих помочь, и радостными криками гостей. Но там ее окружали только боль и тишина. И тот день стал поворотным в ее жизни – теперь тишине и молчанию она предпочитала любой шум, любые громкие звуки.

В больнице ей сказали, что ребенок выглядел истощенным. И он действительно показался ей совсем не таким, каким она его себе представляла. Во всяком случае, выглядел он отнюдь не идеально. Ей разрешили его обнять и, если хочет, одеть и даже сфотографироваться с ним – многие делают это, желая оставить на память фотографию младенца.

Куколка взяла сына на руки. Его глаза синего цвета были широко распахнуты и показались ей очень большими и страшными. Она мягко провела рукой, закрывая ему глаза, но они снова распахнулись. Он отказывался закрывать глаза и желал смотреть на нее. Он был ее сыном. Она была его матерью. Они были едины. Но он был мертв. И она не стала его одевать. И фотографироваться с ним тоже не стала. Он умер, но у нее остались воспоминания о том, как он жил в ней, осталось ощущение, что они одно целое. Она целовала его чуть влажное застывшее личико, и его сморщенная кожа на ощупь была как сушеный чернослив. В это мгновение он словно отвергал ее. А она в это мгновение всем сердцем его любила. Но глаза закрывать он ни за что не хотел; он хотел смотреть на нее.