Мысль о том, что одной лишь любви человеку недостаточно, весьма болезненна. Понимала ли Куколка, входя в тот судьбоносный вечер в клуб Chairman’s Lounge, что собирается сделать нечто, проистекающее как из любви, так и из ее невозможности?
Вовсе нет. Перед ее мысленным взором просто прошла череда образов – ее улыбающийся отец, лишенные век глаза мертвого сынишки, облако жирных мух; и все это как бы прибавилось к истории вечного ухода, но так и не осуществившегося прибытия, к истории ее жизни.
В этой истории не было ни особого ощущения места, ни надежды на дом, ни той ободряющей уверенности, какую иногда может предложить подобная история, а возможно, и должна предложить. Такая история – как хулиган, случайно встретившийся вам на лестнице, и, между прочим, таким хулиганом вполне можете оказаться и вы сами. Кто может сказать, на что способен любой из нас, если ему отказать даже в самой возможности любви?
На какую-то долю секунды Куколке вспомнилось, что всего лишь три дня назад она преспокойно загорала на пляже Бондай и пребывала в странной гармонии с жизнью. Но этот пляж и это море были тем последним, что еще напоминало жителям Сиднея: мерило всего на свете создано отнюдь не человеком, а пляж и море – это отнюдь не их город; пляж и море вообще к их миру отношения не имеют.
Он, этот мир, сознательно истощил себя, избавившись ото всего, что могло напомнить людям об их неустойчивости и хрупкости, об их способности и потребности стремиться за пределы своих знаний и опыта. И город этот больше не был одним из самых удивительных человеческих творений; напротив, он производил на редкость гнетущее впечатление. В нем не осталось ничего, способного как-то уравновесить ужас жизни. И по мере того, как атрофировалась в нем жизнь, власть и деньги превратились в предмет восхищения, а красота – если не считать времяпрепровождения на пляже – была обречена на презрение; ну, а созерцательность, склонность к неспешному изучению мира, город и вовсе отнес к явлениям болезненным, вроде депрессии или извращения.
Власть и деньги должны были стать тем единственным, что останется в жизни, и политика должна была обеспечить их главенство. Ибо для политики центром жизни является человек, как бы постоянно противостоящий Вселенной. Любовь же, напротив, сливает человека и Вселенную воедино.
Когда Куколка шагнула из темноты коридора за предел светового круга, в ушах у нее звучала музыка Шопена. И слушая те божественные звуки, происхождение которых и сам Шопен объяснить не мог, она узнала объяснение своей собственной жизни.
Любви никогда не бывает достаточно, но любовь – это единственное, что у нас есть.
А в клубе Chairman’s Lounge уже на следующий день жизнь, как обычно, била ключом. Сэллс, Джоди и Марию вызвали аплодисментами, и они взобрались по тем же металлическим лесенкам на те же обитые пурпурным фетром столы и взялись руками за те же самые бронзовые шесты, а потом одарили зрителей теми же искусственными улыбками, радуясь тому, что, как только зазвучит привычная музыка, у них еще будет несколько минут, прежде чем они будут вынуждены хоть что-то сказать.
А в небесах взошел прекрасный месяц и повис над волшебным ночным городом, словно в конце волшебной сказки. И Уайлдер в своем домике в Редферне, устроившись на заднем дворике, закурила очередную сигарету с травой, вертя в руках открытку с деревцем-бонсай. Открытка пришла сегодня и была адресована ей, Уайлдер, и она все смотрела на ее обратную сторону, где не было ни ответа, ни привета. Там не оказалось даже имени отправителя.
Уайлдер было не по себе. И больше всего ей хотелось ни о чем не думать. Хотелось все забыть. Да, все забыть и совсем ни о чем не думать. Она еще некоторое время тупо смотрела на открытку с деревцем-бонсай, а потом подожгла ее и, когда открытка, почти догорев, обожгла ей пальцы, выронила ее останки на землю и стала смотреть, как они скручиваются, медленно исчезая в язычках пламени, и превращаются в золу.
А в порту в кромешной темноте ждал смерти китаец, запертый внутри палубного контейнера вместе с одиннадцатью своими товарищами по несчастью. Там их спрятали еще месяц назад в Шанхае. Но тогда они мечтали о многом. Теперь же этот китаец надеялся лишь на глоток воды, стараясь не думать ни о нестерпимой вони, ни об убийственной жаре и духоте, ни о том ужасном, но сейчас, слава богу, скрытом темнотой, поскольку батарейки в его фонарике окончательно сели, – об остальных своих товарищах, теперь уже мертвых. Ведь если бы он стал о чем-то таком думать, то просто сошел бы с ума. И он снова, возможно в последний раз, принялся стучать по твердой стальной стенке контейнера жестяной банкой с албанской томатной пастой.
Этот странный глухой стук разнесся над пирамидами тесно прижатых друг к другу контейнеров, над бухтой, над ее водами, к ночи вновь ставшими шелковыми, по которым на своей новой тридцатипятифутовой яхте плыл к причалу Тони Бьюканен, тоже старавшийся не думать ни о чем, разве что о первом чудесном бокале холодного пива, который он выпьет, когда вернется домой. Да, именно так он и поступит, думал он, старательно убеждая себя, что очень доволен и выпавшей ему судьбой, и тем, каков он сам.
Но в глубине души он чувствовал: есть нечто нестерпимое в том, чтобы продолжать жить вот так бог знает сколько еще лет, испытывая лишь одно доминирующее и неоспоримое чувство – скуку. В какой-то момент ему показалось, что он слышит повторяющийся глухой стук, но решил, что просто устал и слышит стук собственного сердца или, может, это стучит у кого-то старый дизельный двигатель «Гардинер». Затем эти глухие удары как бы растворились в прочих шумах и звуках большого города, и на крики, в какой-то момент ставшие почти понятными, ответа больше не потребовалось.
Сив Хармсен все еще продолжал работать, хотя давно перевалило за полночь; он в поте лица сверхурочно трудился, готовя свежие ордера для будущих арестов. Например, некой особы по имени Салли Уайлдер. Ее давно уже следовало взять под наблюдение за то, что она дважды нарушила правила, предусмотренные Поправкой ASIO: дважды рассказала посторонним, причем одна из них была известной террористкой, о своем аресте и допросе, имевшими место накануне. Во всяком случае, это дело представлялось ему совершенно ясным, и он рассчитывал, что Поправка будет применена к этой особе со всей суровостью и ее на пять лет упекут за решетку.
Над монитором у Сива Хармсена красовался стикер: «Для семейных ценностей самое ценное – это жизнь». По случаю пятнадцатой годовщины своего брака Сив собирался повезти все семейство на Фиджи. Он никогда в жизни не ссорился с женой, обожал детишек, и его супружеская жизнь могла служить примером для всех. Ходили упорные разговоры о том, что ему вот-вот предложат пост в канцелярии премьер-министра. И он не стал бы лгать самому себе, утверждая, что известие о смерти Джины Дэвис не доставило ему определенного удовольствия.
Да, тогда он испытал настоящую радость, однако теперь это ощущение почти испарилось. И, хотя предшествовавшая буре волна жары уже миновала, воздух у него в кабинете был какой-то спертый, и пахло там по необъяснимой причине чем-то на редкость неприятным. Утром, решил Сив Хармсен, надо поднять перед министром вопрос о необходимости наградить Ника Лукакиса за проявленное мужество. При мысли об этом Сив даже несколько приободрился. Ник заслужил эту награду. И он, Сив, будучи настоящим self-made man, понимал, как это важно – знать, что ты заслужил и свой успех, и свое счастье.
А министр в это время говорил ведущей шоу Undercurrent Зое ЛеМей, что хочет выразить свои соболезнования – соболезнования в тот день просто лились рекой – родным и близким Ричарда Коуди, не только мужественного и храброго журналиста, но и поистине великого гражданина Австралии. Затем он объявил о том, что правительство намерено выделить многомиллионный грант на создание стипендии имени Ричарда Коуди для особо успешных студентов-журналистов. Он сказал также, обращаясь ко всем австралийцам, что «кровавые деяния Джины Дэвис лишь подтвердили то, о чем постоянно твердили представители органов безопасности. И всем нам нужно быть благодарными следователю Нику Лукакису за то, что он предотвратил возможность куда более серьезной трагедии».
Ник Лукакис тем временем подобрал на улице сердитую проститутку и решил поразвлечься с нею прямо в своем «Форде», словно надеясь, что подобная и окончательная деградация поможет ему добраться до понимания хотя бы какой-то истины. Весь день он тщетно звонил Уайлдер, и весь день ее телефон не отвечал. Он следил за ее домом, не вылезая из машины, и знал, что она там, и понимал лишь одно: он ее любит, но им никогда больше не удастся даже поговорить друг с другом. Он уже решил жить без любви, понимая, впрочем, что и это решение жизнь заставит его нарушить. И когда уличная проститутка принялась расстегивать молнию у него на брюках, он спросил себя: где же Бог и как Он допустил существование такого мира? Сам Ник Лукакис абсолютно не понимал ни что ему делать дальше, ни хочет ли он вообще продолжать жить, а затем, чувствуя, что даже сексом заняться сейчас не в состоянии, просто сунул проститутке деньги и выставил ее из машины на тротуар.
Проститутка, вне себя от злости, вылезла из «Форда» и, подняв голову, увидела нечто такое, отчего ее затрясло крупной дрожью: мимо проехал блестящий черный «БМВ» с полным приводом, в котором она заметила тех двоих, которые довольно часто работали на мистера Муна. Эти двое, между прочим, направлялись в сторону порта, а затем намеревались выйти в море на стареньком траулере для ловли креветок, погрузив на него двенадцать трупов, которые нужно было поскорее утопить, пока полицейские заняты тем, что шныряют по району Кингз-Кросс и суют в тюремные фургоны всех без разбору. Ну, а люди неприметные, люди падшие, изувеченные, исполненные надежды и надежду утратившие, нуждающиеся в сострадании и готовые всем сострадать – в общем, всякий сброд, – проведут вечер в жалком стрип-молле, который носит слишком громкое название для подобных каждодневных сборищ стольких страдальцев.
Все возвращается в привычную колею, даже когда жизнь становится, казалось бы, совершенно невыносимой, и люди это понимают – о, они всегда все понимают, однако жизнь продолжается, а потому люди тут же находят извинения для собственного бездействия, ведь жить-то надо, ничего не поделаешь, так что приходится как-то к этой жизни прилаживаться. На площади у фонтана человек десять полицейских окружили какого-то бородача в потрепанной куртке-бомбере, размахивающего тупым кухонным ножом фирмы Wiltshire. Пока разворачивается эта трагическая сцена, кто-то делает заказ на бургер с курицей, поджаренной на решетке, а далеко в море двенадцать трупов неслышно соскальзывают в воду с палубы траулера. Но те десять полицейских пока ждут, не нападают, и какая-то женщина, ужасная в синем свете неонового фонаря, с покрытыми синяками белыми незагорелыми ногами и узловатыми от бесконечных инъекций венами, спрашивает: «Эй, не хотите немного развлечься? А если не хотите просто развлечься, то у меня и наркотики есть».
Но мужчины снова и снова проходят мимо нее, направляясь в Chairman’s Lounge, где их ждут совсем другие женщины, сформированные иным светом и иным цветом окрашенные – это красный цвет, цвет крови, пятна которой уже никогда никаким паром не выведешь ни с ковра в большой гостиной, все еще влажного после тщательной чистки, ни с барных табуретов; эта кровь окрашивает небеса, она течет в реках, она наполняет моря…
Они знают, хотя толком и не понимают этого, что отныне должны принадлежать какому-то иному миру – иному месту, иной идее, иному обществу, в общем, стать какими-то совсем другими; они чувствуют, хотя и не знают этого, что где-то совсем недалеко, на вечно вздымающейся глади моря, плавают трупы тех, кто к их обществу не принадлежит; тела этих людей, правда, очень недолго задерживаются на поверхности, похожие на сорванные штормом бурые водоросли; вскоре они по одному уходят под воду и исчезают навсегда.
Ферди, волосы которого сегодня блестят сильней, чем обычно, поднимает голову, и в глаза ему ударяет свет прожекторов, так что он не видит ни полуобнаженных женщин, застывших в неудобных позах и ждущих его сигнала, ни расслабленных мужчин в дорогих костюмах, удобно устроившихся внизу, в уютной темноте зала. А потом, изобразив на лице широкую улыбку и старательно ее всем демонстрируя, он хлопает в ладоши и негромко приказывает:
– Танцуйте!
И, хотя он произносит это почти шепотом, все прекрасно его слышат.
– Танцуйте! Теперь самое время вновь заняться танцами!