1

Ты за мной поспеваешь, Киф? – спросил Хайдль.

Стараясь не смотреть в его жуткие глаза, я ответил, что не отстаю, а сам вернулся в реальность рабочего кабинета, пришел в себя и вытеснил из памяти эпизод с мистером Муном; Хайдль продолжал рассказ.

Полетели мы вертолетом на север, все еще на малой высоте, миновали небольшую поросль кустарника, а там, на старом футбольном стадионе овальной формы, они и стояли. Весь запас.

Весь запас чего? – не понял я.

Грузовых контейнеров, чего же еще? Десятки контейнеров, составленные наподобие кубиков «Лего». Прямо гавань Сингапура! Когда мы кружили сверху, я объяснил банкирам, что «КОМДУАСы», которые они видят, стоят больше миллиона долларов (это соответствует действительности), и то, что они видят внизу, – основа потрясающе прибыльного инвестиционного проекта АОЧС. Что также соответствовало действительности. А они глазели на эти контейнеры, окрашенные в фирменные цвета АОЧС – оранжевый и синий…

Но «КОМДУАСы» были пустыми, перебил я.

Естественно, проговорил Хайдль так, будто я заявил, что воздух прозрачный, а вода – жидкая.

Все двести штук?

Двести семь, если не ошибаюсь. По моему заказу их изготовил в Джилонге один хорват-сварщик. Отто. Имя на самом деле не очень хорватское, но этот Отто и сварганил их для нас по две тысячи за штуку. Это были не «КОМДУАСы» и даже не настоящие грузовые контейнеры, уж очень они хлипкие, а просто дешевые подделки, как антураж съемочной площадки.

И вы внушили банкирам, что все контейнеры наполнены теми же устройствами, что и «КОМДУАС», который вы им показывали?

Нет-нет, ничего подобного я не говорил. Да и необходимости такой не было. Им самим хотелось так думать. Считать, что они смотрят на две с лишним сотни миллионов в объемных, длинных коробах. Мы подлетели совсем близко к одному заполненному стальному контейнеру, потом я обвел жестом двести семь, стоявших поодаль, – пустых. И когда мы в шлемах с наушниками и микрофонами облетали их на вертушке, я заговорил, используя беспроводную связь: Там – все наше! И это было правдой. Меня спрашивали: Значит, вы обеспечили им аналогичное применение? А я отвечал: Мы нашли им отличное применение: служить необыкновенным источником доходов, и поднимал вверх оба больших пальца. И у них большие пальцы тоже сами собой поднимались вверх, как шеренга вытащенных из грядки морковок.

После приземления, когда увеселительная часть заканчивалась, все обычно открывали портфели и с удовольствием вручали мне бумаги с гарантиями многомиллионных долларовых кредитов. Мы их подписывали, потом обмывали. И каждый раз я слышал, что самое большое впечатление на всех произвели оранжево-синие грузовые контейнеры на стадионе.

Когда я заикнулся, что, мол, ума не приложу, как это могло продолжаться так долго, Зигфрид Хайдль уставился на меня в глубоком изумлении, будто перед ним сидел первейший тупица на свете.

Неужели непонятно? – Хайдль склонился над письменным столом. Я это придумывал. Каждый день, в точности, как ты. Как писатель.

Он постучал по столу костяшками пальцев.

Я ходил в офис. Изо дня в день. Снова и снова, раз за разом. Придумывал, опять придумывал. И этого оказалось достаточно. Более чем достаточно. Все шло по нарастающей. И знаешь, что получилось? В мой кабинет потекли все увеличивавшиеся людские потоки: банкиры, журналисты, телевизионщики, политики, полицейские чины, отставные генералы, руководители фирм, послы, ученые. И я понял: чем меньше им объясняешь, тем больше они присочинят сами. Я был для них пророком. А знаешь, что Тэббе говорит о пророках?

Я не имел никакого понятия насчет каких бы то ни было мнений Тэббе.

Величайший из пророков изрекает лишь самые туманные фразы, сообщил Хайдль. Чем более неопределенно звучит прорицание, тем более велик его автор.

2

Я прекратил печатать. На этот раз я ему почти поверил. Может, и правда ЦРУ тут ни при чем, не существовало никакой большой лжи, а было лишь нечто настолько простое и очевидное, что не заслуживало включения в книгу?

На самом деле существуют две реальности, верно? – вопросил Хайдль, подняв палец, дабы придать своим словам весомости.

Есть, скажем, это офисное здание из бетона и стекла, а есть неомиф насчет «Протокола о безопасности и доверии» издательства «Транспас». И знаешь что? Миф «Транспаса» реальнее, весомее, чем этот бетон. Потому что бетон не в состоянии уничтожить «Протокол», а «Транспас» способен разрушить эту железобетонную конструкцию. И все потому, что люди верят в «Транспас». Мир полон бухгалтеров, редакторов, начальников отделов, маркетологов, и всех их объединяет убежденность в существовании «Транспаса». И эта вера представляет собой неомиф.

Если честно, я растерялся. Хайдль, напротив, заходил на новый круг.

Пойми, говорил он, есть море и суша, животные и растения, и есть такая тема: холодная война. И это понятие, скажу тебе, едва не уничтожило моря и земли, флору и фауну.

У меня завис монитор.

Кто такой, по-твоему, бизнесмен? Или политик? И тот и другой – мыслители: они что-то придумывают. Единственное, что нас с ними объединяет, – это новости. Религия, наука, финансы – все это лишь новостные темы. Австралия – это тема, религия тоже, как и финансы, вот и АОЧС была сенсационной темой. Просто банки перестали доверять моим новостям. А когда уходит вера, не остается ничего.

Вы лгали, сказал я, перезагружая процессор.

Хайдль же в этот момент выполнял странное и ужасное упражнение, к которому иногда прибегал: языком облизывал губы, а щека при этом пружинила, уподобляясь какой-то фантастической мембране.

Я рассказывал новости, произнес Хайдль.

Но, Зигфрид, не каждый рассказ представляет собой новость.

И людям они были нужны.

Вы лгали, повторил я.

Правда – это тема. Но и хорошему вину требуется бокал из простого стекла. Чтобы мы могли понять правду, ей должна сопутствовать ложь.

Правда – то, что вы идете под суд за обман.

У меня другое мнение.

Он был безнадежен. Я печатал, но буквы на мониторе не появлялись. И я понимал при этом: все, что он рассказал мне сегодня, не превратит записи в его мемуары, так как мемуары – это ряд избранных неправд, а он опять непостижимым образом вещал сейчас что-то близкое к правде. И меня просто накрыла волна недоумения и какого-то головокружения, что ли; мне стало дурно, потому что я будто падал сквозь какой-то лаз в иную жизнь, ибо мне непостижимым образом передался ход мыслей Хайдля, и кое-что от него стало переходить…

Мы – это чудо, услышал я его слова. Бог сотворил мир, но человек изо дня в день сотворяет себя. И наши истории объединяют нас на то время, пока мы в них верим.

На какой-то кратчайший миг у меня появилось ощущение, что я вижу все: свою жизнь до этого момента, свою жизнь в будущем. Причем произошло это в том же кабинете бедного злополучного директора, с инкрустированной доской на стене и глянцевыми иллюстрированными журналами, которые даже при ярком флуоресцентном освещении уже демонстрировали переход в блеклые цвета ностальгии: желтизну гниющих кишок и уходящую зелень старой гнили, а также коричнево-красный цвет засохшей крови, словно на размозженной голове неведомого издыхающего чудовища.

А потом? – поинтересовался я.

Потом садимся с наемным биографом и нащупываем новую тему.

3

Когда Хайдль хоть как-то работал, он тяготел к обычному офисному распорядку: приходил большей частью около десяти, уходил около семнадцати. Поскольку междугородные звонки требовали дополнительных расходов, я приспособился в отсутствие Хайдля звонить Сьюзи по рабочему телефону. На следующее утро я позвонил домой до его приезда. Запах от телефонной трубки (это был любимый Хайдлем лосьон для бритья – характерная для гробовщиков мешанина запахов, нечто среднее между техническим спиртом и детской присыпкой) так шибал в нос, что мне пришлось отстранять ее от лица, пока я ждал ответа Сьюзи.

К телефону подошла Бо. Она спела мне песенку, а потом расплакалась и спросила, когда я буду дома. Я услышал слова Сьюзи «через четыре ночи» и ее обещание в то же утро сходить с дочкой в парк, если та сейчас передаст трубочку маме.

Сьюзи рассказала, что накануне встревожилась после приема у гинеколога. Мелочи. Ничего серьезного. Но все равно страшно. Когда я спросил Сьюзи, почему сразу не позвонила мне, она заплакала. Сослалась на мою занятость, на разбухание счетов за телефонные разговоры, на нежелание меня беспокоить. Вероятно, какие-то ранние симптомы. В сущности, мелочи.

Я записал диагноз, чтобы почитать специальную литературу.

Пока ничего особо серьезного, заверила Сьюзи. Врач не волнуется, я и подавно.

И снова заплакала.

Когда приехали Хайдль и Рэй, я умолчал о разговоре с женой, поскольку вообще не имел привычки рассказывать Хайдлю о своей семейной жизни. Утро было на исходе, я печатал, а Хайдль читал газету, когда в дверь постучали и секретарша Джина Пейли передала мне сложенную записку.

Я открыл ее. В ней от руки вывели:

Киф! Получил твое сообщение о суде. Не надо представлять проект завтра. Просто напиши отличную книгу как можно скорее. Дж. П.

Что нужно Джину? – спросил Хайдль, опуская газету на стол.

Это не от Джина, сказал я.

Он пристально посмотрел на меня. Я запаниковал.

Это от жены, сморозил я.

Ты знаешь, процедил он, поднимая газетный лист со своего стола и впиваясь в него глазами, мне было бы приятно познакомиться со Сьюзи и, тут он сделал паузу, возвращая страницу на стол и округляя губы, прежде чем выпалить это слово, как пулю, с Бо.

Я вздрогнул от неожиданности. Как он узнал ее прозвище? Откуда?

Да, услышал я опять его голос.

Несмотря на мои опасения, на все попытки оградить свою личную жизнь, Хайдль, как я теперь понял, медленно, но верно накапливал сведения обо мне.

Думаю, было бы так интересно… – сказал он.

Я всеми силами старался не показывать, насколько меня это задевает и нервирует.

…познакомиться с твоей дочерью.

Я не выдержал. То ли от страха, то ли от злости – не знаю.

Бриджид, сказал я сухо. Ее зовут Бриджид.

Красивое имя, заметил Хайдль. А Сьюзи? Сколько ей осталось до близнецов? То есть роды, по всей видимости, уже не за горами. И вам, конечно, тяжело, учитывая, что ты здесь, а она… там.

Он меня доконал. Истекли две недели командировки, а у меня всего и было, что кое-какие заметки да несколько разрозненных фрагментов, но ничего такого, что по своей весомости хотя бы приближалось – будь то у меня в голове или на бумаге – к плану книги. Без всякого повода мне припомнились зловещие рассказы про бухгалтера Бретта Гаррета, тень необъяснимого исчезновения которого по-прежнему висела над Хайдлем, совершенно не склонным опровергать возникающие подозрения.

Киф, я тут думал… точнее, не только думал. Сегодня я сказал Пейли, что было бы целесообразно откомандировать меня в Тасманию вместо того, чтобы гонять тебя туда-обратно. Тогда ты сможешь быть рядом со Сьюзи.

Этого не требуется, отрезал я. Сьюзи прекрасно себя чувствует.

О нет, отнюдь, возразил Хайдль. Как ее здоровье, Киф?

Я запаниковал. Что он разнюхал?

У тебя масса забот, Киф. Пейли согласен.

Согласен с чем? – уточнил я.

Что мне, пожалуй, лучше заканчивать книгу в Тасмании.

Это лишнее, запротестовал я.

Это необходимость. Поверь, Киф. Так нужно. Мы сможем работать, где тебе удобно: хоть в моем гостиничном номере, хоть у тебя дома – в любом месте, где легче пишется.

Вы очень любезны, сказал я, но мне удобно здесь.

Да и мне было бы не вредно познакомиться с твоей семьей, чтобы лучше узнать тебя, продолжал Хайдль. Как чувствовала себя Сьюзи сегодня утром, когда ты ей звонил?

Я продолжал печатать.

Прием у гинеколога, напомнил Хайдль. Каковы симптомы?

Уставившись на экран, я прятал лицо. Он не может знать. И тем не менее, говорил я или молчал, смотрел на него в упор или отводил взгляд, между нами в любом случае нарастало мрачное соучастие, приближавшее какую-то беду, по поводу которой у меня зародились пока только смутные опасения.

Преэклампсия, произнес он. Хорошего мало.

Началось.

Ведь это не простое недомогание, не унимался Хайдль.

Он постепенно брал надо мной власть.

Я испробовал новый подход к постановке вопросов.

Данное обстоятельство мне нужно уточнить, сказал я. Даже если оно не войдет в книгу.

Конечно, ответил Хайдль.

Хотя и безуспешно, я все же пытался как-то ему противостоять.

Вам доводилось кого-нибудь убирать?

Сам не знаю, почему я задал этот вопрос. Можно только гадать, с какой целью я употребил эвфемизм убирать вместо убивать. Вопрос отдавал экранной мелодрамой, и я почувствовал себя полным идиотом, но от смущения еще больше разозлился на Хайдля.

По-твоему, мои воспоминания должны носить именно такой характер? – спросил Хайдль.

Сейчас речь о другом! – Я сорвался на визг. Отвечайте!

У меня внутри зрело что-то неописуемое. Оно разбухало, разрасталось. Выходило из-под моей власти.

Отвечайте на вопрос! – раскричался я. Отвечайте! Отвечайте!

Хайдль откинулся на спинку кресла и теперь взирал на меня как на зверя в клетке, словно это он писал книгу обо мне.

Потому что мне нужно знать! – услышал я свой крик. Ответьте на мой вопрос! Я должен знать!

Боже мой, Киф, осклабился Хайдль. В прошлом я – главный исполнительный директор, а не Дон Корлеоне.

И он, как всегда, вынудил меня ответить за него на мой же вопрос.

4

Это и был его метод: подталкивать тебя к созданию лжи из его правды. Не желая быть замешанным в его деяниях, я ушел в себя. Кроме того, у меня иссякли внутренние силы, вопросы, стремление продолжать. Как ни увещевал меня Джин Пейли, как ни бился я сам, мне становилось ясно, что книга останется незавершенной. Я понимал, что Хайдль, даже заручившись моими услугами, вовсе не стремится закончить мемуары. Скорее наоборот. До меня дошло, что Хайдль подло саботирует любую запись подробностей. Помимо всего прочего, запись предполагала работу, что наводило на него тоску, равно как и книги, история и грядущие поколения, а потому многое из моих знаний и умений было для него пшиком. До меня дошло, что Хайдль, будучи преступником, не желает фиксировать детали на бумаге.

Большая часть из того, что он говорил, оказывалась совершенно не пригодной к использованию. Менее опытные лжецы стремились бы придать вранью хотя бы видимость правды и логики. Но жизнь никогда не бывает логичной, и он в какой-то момент, задолго до нашего знакомства, понял, что полнейшая несостоятельность его химер служит вследствие некой алхимии самым убедительным их доказательством. Хайдль, подобно Всевышнему, имел в своем активе грандиозные свершения, но в книге нужно было обходиться лишь тем, что правдоподобно и реально осуществимо.

Я сидел молча. И, будто наперед зная мои мысли, Хайдль шагнул в зияющую между нами пропасть. Наконец-то он стал рассказывать правду о том, что происходило с ним раньше. Это были не очень откровенные рассказы, но захватывающие и даже в чем-то полезные; он говорил и говорил. Речь его, от которой голова шла кругом, лилась полноводным потоком, а потому стрелки часов ускоряли свой бег, приближая послеполуденные часы, предзакатное время, желтые катаклизмы сумерек и наступление вечера, чьи катастрофы цвета и тьмы превращали бесцветный кабинет в дивную обитель.

А Зигги Хайдль все не умолкал.

Одни рассказчики говорят непринужденно, переходя от легкой рысцы к резвому галопу. Другие уподобляются слонам, которые медленно тащат за собой поезд, но все же движутся вперед. Бывают и настоящие, неподражаемые рассказчики, вроде Хайдля. Они способны тебя оседлать, и ты поскачешь быстрее и быстрее, считая, будто сам этого хочешь, и совершенно не сознавая, пока не окажется поздно, слишком поздно, что верховой направляет тебя к гибели, а ты не в силах помешать этому рассказу стать твоей судьбой.

5

Я стоял в свете огней ночного города, готовясь уйти из кабинета, и вдруг вспомнил, как в отрочестве мы с Рэйем промышляли охотой, используя ружья двадцать второго калибра, капканы, силки и хорьков. Нам, мальцам, от роду было десять и одиннадцать лет. Мы убивали птиц, кроликов, опоссумов, вомбатов – любую живность, попадавшую нам на мушку. Поразительно, кому только мы не приносили смерть и муки. Когда добыча не подворачивалась, мы палили по коровам, и те сильно мучились от нанесенных им ран. У нас существовало смутное представление о зле, но очень размытое, а частенько и вовсе никакое; впрочем, когда оно давало о себе знать, в нем была притягательность, как и в других взрослых табу, которые нам случалось нарушать. По большей части мы упивались этим миром, своим образом жизни, предоставленной нам свободой и созерцанием смерти живых существ, причем это происходило по-разному: у одних стекала из пасти струйка крови, у других стекленели темные глаза, у третьих дергались ноги или билось в конвульсиях все туловище. А мы словно завороженные стояли над испускавшим дух зверьем.

Когда мы со смехом носились по пастбищам и лесу, нам и в голову не приходило, что мы – повелители смерти. Наблюдать за кончиной живого существа увлекательно, но в то же время как быстро все это забылось, но вот и всплыло вдруг – вместе с ощущением, что во мне теперь живет Мельбурн, когда я лежал на полу в квартире Салли. Отчетливее всего я помнил ощущение свободы.

Какое роскошество! Оно теперь испарилось, будто его и не было вовсе. Мне так и видится, как солнце в те дни вставало над неизведанной, по утрам зовущей нас в путь планетой и расцвечивало окутавший нас туман, пока он не начинал светиться, а затем капитулировал и рассеивался, оставляя за собой такой яркий свет на фоне покрытых инеем лужаек, что мы с полузакрытыми глазами шли на его зов. Я и сейчас чувствую, как роса медленно просачивается мне в башмаки и холодит ступни, а солнце согревает лицо, вижу зелень кустарников, красноту маслянистой почвы, напоминающей какое-то блюдо, и несравненное диво ручья, который мы переходили вброд. Всплески воды, разбивающейся, точно по диагонали, о бревно. Я и сейчас их слышу. Красоты, святыни… но я тогда этого не сознавал. Почему?

Если умерщвление и было видом познания, интерес к нему в какой-то момент пропадал, оно приедалось, и мы уходили, оставляя бьющееся, умирающее существо вне его привычной среды. Не всегда, впрочем: однажды, помнится, подстрелил я вомбата, вразвалку ковылявшего через пастбище. Мы поспешили к его подбитой тушке, в ужасе поглазели на окровавленный мех, на тонкую струйку крови, вытекавшую изо рта, еще живые глаза, видевшие или – вполне вероятно – не видевшие нас, но осознававшие, вероятно, нечто бесконечно большее.

Мы молча наблюдали. Зверек не хотел умирать.

Пойду я, сказал Рэй. Не нравится он мне.

Я, оставшись, смотрел на крупный кожистый нос, который изо всех сил старался дышать, сжимаясь и раздуваясь в неестественном ритме. Большие черные глаза уставились куда-то вниз, на землю. Зверек отказывался умирать.

Валим отсюда! – крикнул Рэй.

Это была тайна, которую мы низвели до уровня своей тяги к знаниям. Все, о чем нам больше всего хотелось узнать в том возрасте, – это смерть. Раздался громкий хлопок, похожий на шлепок. Подняв голову, я увидел, что Рэй чуть ли не в упор прострелил зверьку голову.

Мать твою, дай ты этому засранцу сдохнуть, сказал он.

6

Иногда я размышляю, какие мысли обо мне роились в головах тех загубленных зверей. О том, кто стоял над ними в их смертный час. А иногда вижу, как они толпятся надо мной. Но такие картины я стараюсь прогонять. Меня берут в кольцо птицы, звери, рыбы, и все сильнее крепнет мой страх перед замкнутым пространством, тесными помещениями, лифтами, салонами самолетов, толпами, где надо мной склоняются другие, давят и душат, устремляя пустой взгляд в землю.

По ночам теперь мебель в спальне движется, живет, превращаясь в них, – это преследователи приходят за мной. Сьюзи хотела жить со мной. А мне было трудно ужиться даже с самим собой. Знаете, всегда кто-то остается. Выживает. Всегда. Что представляет собой такое существо, трудно сказать. Но оно реально. Вот почему ты постоянно в движении. Меня всегда спрашивают: Почему? Почему ты продолжаешь делать то, что делаешь? Ну придумываешь все эти шоу, запускаешь новый сериал, следующий проект, хотя мог бы просто уйти на покой? Почему? И я отвечаю: мне это по душе – никто не отказался бы этим заниматься.

Но правда заключается в том, что любая остановка, любые раздумья о совершенных злодеяниях заставят меня покончить с собой.

Возможно, именно этого боялся и Хайдль.

Я стоял у окна кабинета, глядя на бесчисленные уличные огни, и тут зарядил дождь, напомнив, что час уже поздний. Огни начали расплываться, а с ними ушли и мои мысли. Унылая плоская территория мельбурнского порта преобразилась из монохромной в золотую и красную, а затем стала головокружительной тьмой, испещренной огнями автомобилей, строек и подъемных кранов, яркими вспышками белого, красного, синего и желтого, – поток движения, воплощенный в красоте и цвете какого-то потустороннего мира мертвых, где достигнуто окончательное примирение света и тьмы, добра и зла. Я ощутил неведомую прежде опустошенность и в то же время опьянение чем-то соблазнительным и прекрасным, объединившим мою судьбу, казенный директорский кабинет, ночной город, это было совершенно необъяснимо. Я ощутил волну теплого воздуха, поднимавшегося от системы центрального отопления, сладковатый, чуть тошнотворный, гнилостный запах, а внизу заметил фигуры, двигавшиеся тут и там с непоколебимой таинственностью привидений.

Только сейчас я понял, что Хайдль ушел некоторое время назад.

Я повернулся, прошел к директорскому столу, снял трубку, не прижимая ее к уху, чтобы не погружаться в ауру Хайдля, не вдыхать его запах и не впускать в себя запахи и звуки ужасного мира, способного в любую секунду меня поглотить и задушить, и уже собрался позвонить Сьюзи, как вдруг заметил рядом с аккуратно сложенной газетой Хайдля листок бумаги. Я поднял его. На нем читалось одно небрежно написанное слово – преэклампсия. Рядом с ним стояла жирная галочка, сделанная другой ручкой.

Собираясь вернуть бумажку на место, я заметил кое-что на обороте: Бретт Гаррет. И эти два слова были перечеркнуты одной линией, теми же зелеными чернилами.