1

Через несколько часов после разговора с Джином Пейли я улетел домой, на Тасманию. По трапу в зимних сумерках мимо меня устало стекал людской ручеек и под дождем устремлялся к терминалу. А я остановился в одиночестве на мокром летном поле. Меня ждала Сьюзи. Наверное, тоже стояла в одиночестве, готовясь встретить и не встречая.

Передо мной замаячил вопрос: кто она? И, если уж на то пошло, кто я после трех недель, проведенных с Хайдлем? И самый трудный вопрос: почему мы – это мы?

Ответа у меня не нашлось.

Мы просто существуем.

По меркам нашего острова и нашего времени (и то и другое как-то отдалилось) для свадьбы мы были староваты. Сьюзи исполнилось двадцать, мне – двадцать три, и мы, вполне в духе фатализма, свойственного нашему миру, поняли, что настал момент, когда нужно что-то предпринимать. Вот мы и предприняли. Приготовились встречаться – и не встречались.

Как и следовало ожидать, брак оказался загадкой для нас обоих. Вступать в брак было принято, и, выполнив этот ритуал, мы его поддерживали заведенным порядком, и поддерживали, и поддерживали, не терзаясь сомнениями. Нас объединяла великая решимость, закаленная великим сожалением. На нашем отдаленном острове все еще преобладала традиция брака без предварительной договоренности двух семейств, и такой брак столь же случаен и обречен, столь же мечтателен и нелеп, столь же гнетущ и освободителен, как его аналог – брак по предварительной договоренности двух семейств. Считалось, что брак удачен, если он не закончился крахом; в последнем случае полагалось найти виновную сторону: злодея или злодейку. Но обычай как таковой не подвергался ни сомнению, ни критике.

Я вошел в здание аэровокзала и обнаружил, что Сьюзи, вопреки моим самым смелым прогнозам, сделалась еще огромнее, чем неделю назад. Когда единственная багажная лента со стоном ожила и тяжело двинулась по эллиптической орбите, мы с женой обнялись, для чего обоим пришлось неловко изогнуться, чтобы не потревожить ее гигантский живот. Сьюзи давно казалась мне чужестранкой, потому что все в знакомой стране изменилось до неузнаваемости: ее тело, запах, – голос звучал нежнее, все реакции стали замедленными, а улыбка – без повода, без адреса, без смысла – отсутствующей. Наши чувства слабели? Или прирастали? Не знаю. Предвидя нежелательные расспросы, я сообщил, что книга вскоре увидит свет.

У нас будет тройня: книга и близнецы! – сказала Сьюзи.

Да! – откликнулся я. – Тройной выигрыш!

Так мы общались, вернее, старались общаться. Сосуществовали, ладили. Демонстрировали жизнерадостность. Я не всегда излучал жизнерадостность, но мирился со своей судьбой или, во всяком случае, мирился с тем, что вынужден был с ней мириться. А Сьюзи не оставляла стараний и тем самым вызывала мое восхищение. Мы привыкли к труду, и семейная жизнь мыслилась нами как работа. Сьюзи, чем бы она ни занималась, работала не покладая рук.

Срок ее беременности перевалил за тридцать восемь недель, хотя врачи, акушерки и разные другие специалисты по родовспоможению, компетентные, слегка докучливые люди, которые чересчур часто улыбались, делая прогнозы, вбили нам в головы, что близнецы по ряду причин рождаются преждевременно, а последствия преждевременных родов могут быть самыми неблагоприятными. Но прогноз лечащего врача по поводу преэклампсии не оправдался, и наши близнецы – судя по всему, крепенькие и хорошо развивавшиеся, – терпеливо дожидались своего часа.

Если не считать заторможенности и трудностей входа и выхода через двери помещений и маневрирования с дверцами «Холдена-HE», а также при передвижении среди прохожих и предметов мебели (это не живот, а таран, сказала Сьюзи, когда столкнула им вазу и два стула), моя жена не могла пожаловаться на свое состояние: ни ломоты в спине, ни варикоза, ни диких эмоциональных выбросов – вообще никакого дискомфорта, если не считать редкой утренней изжоги. А потому в тот вечер, прочитав Бо ее любимую сказку про волков и дровосеков, я вернулся к своей писательской каморке, потом к Сьюзи и, наконец, к дивану в гостиной.

За письменным столом я тупо смотрел на лист бумаги, на пустой экран и мигающий курсор. Внизу тихо играла пластинка – наивные песни семидесятых годов. Я спустился в гостиную, освещаемую только одной низкой боковой лампой. Мы со Сьюзи потанцевали под пару песен, но вчетвером это получилось довольно неловко, с медленным шарканьем.

Прости, что прилетел без денег, шепнул я на ухо Сьюзи. Приступая к этой работе, я не знал, что мне задержат аванс. Вторую кроватку я найду.

У нас до сих пор была лишь одна кроватка, которую я купил почти даром на свои чаевые и довел до ума перед рождением Бо.

Все образуется, сказала Сьюзи. Мы справимся.

Сейчас, когда пишу это, стараясь уловить настрой того вечера и наших осторожных объятий, меня больше всего поражает не мягкость и не ласка. Нет. Меня поражает отсутствие у нас сомнений. Устрашающее отсутствие сомнений в том, что завтра будет лучше, чем вчера, что все у нас получится. Зная меня, зная тебя, как пелось в песне. Медленно кружась, мы знали, что нам не грозят опасности, что мы есть друг у друга, зная… зная… зная, а на деле – ничего не зная вообще.

2

Компьютер завис. Я чертыхнулся, разогнул канцелярскую скрепку и с ее помощью извлек дискету, несколько раз перезагрузился, заново вставил дискету, и потянулось нескончаемое ожидание. Компьютер пыхтел и скрежетал, как переполненная кофемолка. Я оглядел свою клетушку, больше похожую не на комнату, а на шкаф, – стенки, казалось, каждую ночь понемногу сдвигались к центру, – потянулся и зевнул. Время было за полночь, но у меня, как ни странно, работа спорилась. Когда компьютер наконец ожил, я открыл файл с последней главой.

Все внесенные изменения пропали. Работа за целый вечер пошла коту под хвост. Меня душила не столько злость, сколько тошнота. Времени и так оставалось в обрез, а теперь меня отбросило на полсуток назад. Неудача еще больше укрепила меня в убеждении, что эта книга – фарс, что никакой книги нет и, хуже того, никогда не предполагалось. А отсюда, в свою очередь, возник вопрос: неужели Хайдль так и планировал с самого начала? Ведь ему требовалось скрыть столько лжи и завуалировать столько полуправды, что писатель, способный привнести хоть какой-то смысл в его абсурдную жизнь, был ему совершенно не нужен. Вдобавок его криминальное прошлое препятствовало сохранению каких бы то ни было записей, пусть даже отрывочных и малоправдивых. Они все равно могли служить документальными свидетельствами. Не объяснялось ли его крепнувшее доверие ко мне простым расчетом не на то, что я напишу книгу, а на то, что я никогда ее не напишу? Неужели я служил для него лишь прикрытием, этаким дурачком, который помог ему выцарапать у Джина Пейли последнюю часть аванса? Не потому ли он выбрал именно меня?

За окном по Хобарту плыл сырой ночной туман, оставляя на черном фоне желтые пятна. Мои надежды увидеть в себе писателя испарились, а неспособность обеспечить семью представлялась попросту анекдотичной. Но самый скверный анекдот заключался в том, что Хайдль вытащил меня из безвестности, разглядев мою неспособность написать книгу.

Я вышвырнул страницы рукописи в коридор. Каждое слово вызывало у меня ненависть. Мне был ненавистен компьютер, за которым я работал, и стол, который я сам приспособил под этот компьютер, и разлетевшиеся во все стороны листы – не книга, а материальное доказательство моей бездарности. Мыслимо ли быть таким идиотом! Я говорил себе, что мог бы выбрать сотню профессий и ремесел, но, как только задумывался, что именно предпочел бы, ни один род занятий не казался мне привлекательным. Быть может, решил я, так и проверяется писатель, тот, для кого литература была наваждением, а теперь стала единственным делом, которое он знает.

Вот только, пришла ужасная мысль, я-то этого не знаю.

3

Я прошел в спальню. Мне требовались уют и прощение, которые могла дать Сьюзи. Она лежала с открытыми глазами: у нее внутри толкались близнецы и не давали спать.

Ты должен за столом сидеть и писать, а не со мной тут прохлаждаться, сказала она мне.

Стоило ей это произнести, как вся моя нежная любовь обернулась ненавистью. Такое произошло не впервой: случалось, что ей достаточно было налить чашку чая или поднести ко рту вилку, чтобы во мне вскипела ненависть.

А иногда я ненавидел ее за сущие мелочи: за то, как она заплетает косички Бо или – господи, прости – как раскладывает по шкафчикам кухонную утварь. Любовь и ненависть переплелись во мне настолько тесно и прочно, что ощущались как единое целое. И это служило мне опорой: даже в худшие минуты я утешался тем, что ненависть каким-то извращенным образом служит подтверждением моей любви. Страшило меня другое: что настанет день, когда я не испытаю ни ненависти, ни любви, – забрезживший впереди миг, когда, может статься, я не испытаю к Сьюзи вообще никаких чувств.

Порой Сьюзи ощетинивалась, но умеренно и разумно, отчего я бесился еще сильнее. Она утверждала, что понимает меня. Понимает мои страхи. И это было хуже всего.

Уж если я сам не понимал, что со мной происходит, как могла это понять она? Если я сам не мог дать определение смыкающемуся вокруг меня ужасу, который, впитываясь мне в душу, поднимался беззвучным криком, с чего она возомнила, что понимает хоть что-то?

Временами я замечал, как страдает Сьюзи из-за моих приступов ярости, и испытывал удовлетворение. Но недолго. Очень скоро я ужасался содеянному и самому себе, не понимая себя. Среди растущей груды обломков, в которую превратилась моя жизнь, передо мной возникал провожатый – Хайдль, и у него имелось противоядие от того мира, который можно лишь познать и использовать, но нельзя обжить и сделать своим.

У меня есть доказательства.

Так и было. Меня охватил ужас.

Иди работай, повторила Сьюзи.

И я взорвался. Бо взяли к себе на несколько дней родители Сьюзи, чтобы дать дочери возможность хоть немного отдохнуть, и я, не стесненный присутствием малышки, спящей за стенкой, услышал, как обрушился на Сьюзи с криком.

Какого хера ты смыслишь в писательском ремесле?

С отчаянным удовлетворением я смотрел, как у нее брызнули слезы. Из дома я уходил под ее рыдания. Приятно было шагать по утренней прохладе, подставляя лицо ветру со снежных гор. На пути попался грязноватый ночной бар. Опрокидывая рюмку за рюмкой, я твердил себе, что Сьюзи не вредно понять, какое бремя лежит на плечах писателя.

Направляясь к мрачному уличному сортиру, я угодил в свежую паутину, затянувшую угол дверного проема. Почему-то меня охватила паника. Я смахивал ее, а потом оттирал щеки, но, вернувшись в бар, так и не избавился от липкого савана паучьих нитей. И внезапно Хайдль предстал передо мной не как человек, давший мне возможность получить работу и гонорар, а как неизбежность, наподобие неотвязной, удушающей паутины. По мере того как нарастал мой страх, злость шла на убыль, и у меня возникло ощущение, что Сьюзи – единственное мое прибежище. Я невольно признал, что в ее словах не было ничего дурного, тогда как мои собственные слова уже казались излишними: что плохого, если писатель пишет и написанное им вот-вот увидит свет?

По какой-то причине, отскребая липкое лицо, я решил, что избавиться от этих чертовых нитей можно единственным способом: вернуться к Сьюзи и сказать, что я очень сильно ее люблю. А потом я вспомнил, как довел ее до слез, как она обиделась. Мне подумалось: насколько же она беззащитна, а я просто хам, и моя гордыня скисла, превратилась в стыд от проявленной мной жестокости. Моей выходке не было оправдания, и, не допив оплаченное спиртное, я побежал домой извиняться. Но дома никого не застал. Сьюзи исчезла.

4

На кухонной раковине была записка, нацарапанная явно дрожащей рукой. Сьюзи сообщала, что у нее отошли воды и она своим ходом поехала в клинику. Терзаясь угрызениями совести и тревогой за жену, у которой начались роды, я схватил такси и ринулся следом. Сьюзи лежала на каталке в коридоре, на удивление спокойная, как будто бы я и не сбежал, когда больше всего был ей нужен. Сделав какое-то непривычное движение, она взяла меня за руку и объяснила, что схватки еще редкие и не слишком болезненные, примерно как сильные спазмы. К счастью, она ни словом не обмолвилась о ночной сцене. А я был слишком пристыжен и слишком взбудоражен алкоголем и раскаянием, чтобы извиниться. Так я и сидел рядом с ней на пластиковом стуле, глядя на ее восковые сомкнутые веки, пока меня самого, перебирающего и прогоняющего от себя мысли о Хайдле, тоже не стал одолевать сон. Тогда я стал прикидывать, как бы раздобыть вторую кроватку, новую стиральную машину, и Хайдль мало-помалу растворялся, в то время как флуоресцентный больничный мир, пропахший хлоркой, полный какого-то лязганья и позвякиванья, приобретал все большую конкретику и в конечном счете дал мне покой.

Когда я проснулся, Сьюзи расхаживала по коридору: схватки усиливались. Я бросился к ней, чтобы обнять, но она со стоном посмотрела сквозь меня, как будто впервые видела. Перепугавшись, я кинулся на поиски персонала. В дальнем конце коридора у сестринского поста болтали девушки. Я попросил их чем-нибудь помочь. Но то, что страшило меня, считалось у них совершенно обычным делом. Когда я стал молить о помощи, круглолицая акушерка, чтобы только от меня отделаться, пообещала в скором времени кого-нибудь прислать. Как в воду опущенный, я вернулся к Сьюзи. Через некоторое время – ожидание показалось мне вечностью – пришла медсестра, вместе с двумя санитарами она отвезла Сьюзи в четырехместную предродовую палату – тихую, пустую, с приглушенным освещением. Вскоре туда же доставили совсем юную роженицу, лет пятнадцати, не старше. Она безутешно плакала.

Ее крики, полные одиночества и безысходности, были невыносимы, но она не умолкала, издавая то тихие всхлипы, то протяжные стоны. С ней была немолодая женщина с парнишкой, видимо, будущим отцом. Вместо усов у него под носом пробивался пушок, из-под закатанного рукава фланелевой рубашки торчала пачка сигарет, а паучий торс и палочки ног и рук, будто пораженные артритом, придавали ему старческий вид. Он не знал, что говорить и куда себя девать, ни разу не прикоснулся к роженице. Вероятно, он и сам появился на свет при схожих обстоятельствах: упал в жуткую пропасть и с тех пор так и не замедлил падения. Минут через десять, страдая от неловкости, он ушел, а через полчаса исчезла и пожилая женщина. Девочка-роженица вновь разрыдалась.

Ее крики были ужасны – бессловесные стенания брошенного, одинокого ребенка. Им не было конца; время от времени они сменялись то воплями, то глухим хныканьем ужаса. Сидя в потемках и слушая эти крики, я размышлял о том, что люди рождаются отнюдь не равными. Одни – в горести, другие – в тоске и отчаянии, третьи – в неизбывном страхе. Понятно, что у этой девочки были все основания для страха и никаких – для благодарности. Мир для нее только открывался, и с каждым днем он являл ей свою жестокость. Я тут же вспомнил темные картины мира, которые рисовал Хайдль, и содрогнулся. Утром ее перевезли в родилку, и больше я не видел и не слышал эту девочку-мать.

5

Нам была доступна только бесплатная медпомощь, а потому рассчитывать на внимание узких специалистов не приходилось. Какая-то особа в белом халате сказала нам, что все идет своим чередом, но сменивший ее белый халат помоложе решил, что Сьюзи необходима стимуляция. Он только отмахнулся, когда я сослался на мнение его старшей коллеги, и отрицательно помотал головой, услышав от меня, что роды начались и продолжаются благополучно. По его словам, речь шла о здоровье моей жены и двух неродившихся детей, а этим шутить нельзя – мы же не собирались шутить?

Появилась рослая медсестра с капельницей, поставила Сьюзи катетер, подсоединила его к пакету с прозрачным раствором и поправила стойку. Нас перевели в родильный зал. Некоторое время ничего не происходило. Мы не могли понять, зачем потребовалось это вмешательство. Но когда схватки стали ударами кувалд сотрясать тело Сьюзи, все стало ясно. Неспешный, мерно нарастающий темп движений тела уступил место химически вызванному катарсису, и боль накатывала чересчур стремительно и чересчур жестоко.

Сьюзи, измученная и притихшая, все глубже погружалась в свой одинокий мир страданий, ее лицо, покрытое пигментными пятнами, не выражало никаких эмоций, но потом крики вырвались снова и стали невообразимо нарастать. Однако если бы не эти крики, которые здесь считались чем-то обычным, не стоящим внимания, то можно было сказать, что тут царила атмосфера странной безмятежности. Вокруг Сьюзи собрался улыбчивый персонал, все перешучивались и даже тихонько сплетничали.

Но в ее криках мне вдруг послышался его хохот. Под предлогом, что мне срочно понадобилось в туалет, я выбежал из палаты, спасаясь и от криков Сьюзи, и от хохота Хайдля. В неожиданно ярко освещенном коридоре я нашел другой мир, где жизнь текла как обычно: сестрички насмешничали над стареющей рок-звездой, поступившей в отделение пластической хирургии, а двое врачей спорили по поводу войны на Ближнем Востоке. Обстановка изменилась так резко, что я невольно посмотрел на часы, соображая, не пора ли перевести их в связи с изменением часового пояса, где вдруг наступило не то утро, не то вечер. Но в считаных метрах от меня, за тонкой перегородкой находилась – я это знал – другая страна. По ту сторону перегородки происходило чудо, именуемое родами; я бы не удивился, если бы родильное отделение заполонили голубые бабочки или Сьюзи поплыла бы вверх тормашками – и такие явления были бы восприняты как нечто естественное, само собой разумеющееся. Чудом было все происходящее, но любые намеки на чудо отметались персоналом, списывавшим всё на наивность горемычных отцов.

6

Часы превращались в минуты, а минуты – в сутки. Ни с того ни с сего наступала ночь и так же нежданно – новое утро, а потом опять ночь. А может, просто все длился и длился один день или одна ночь. Все это долгое время, тридцать шесть часов, как мне потом сообщили, я тайно боролся с собой. В палате поселилось добро, исходившее от людей, которые стремились привести в мир новую жизнь, а мне слышался голос Хайдля, вещавшего: все-все происходящее – зло. Чтобы заглушить голос, грохотавший у меня в голове, я промокал вспотевший лоб Сьюзи, успокаивал ее, массировал ей поясницу, тревожился и досадовал.

Всеми силами стараясь быть полезным Сьюзи, сквозь пиканье пульсометров, обрывки тихих разговоров и ее крики я все же слышал Хайдля, и, как всегда, он не умолкал: Все не так. Вы проиграете. И меня охватывал ужас оттого, что Хайдль прав, оттого, что все мои чувства – ложь, что мои реакции сводятся в лучшем случае к смутному любопытству, а в худшем – к нездоровому равнодушию, что я всего лишь играю роль: мужа, отца, хорошего человека.

И вдруг, перестав понимать себя, я проникся отвращением ко всем своим лицемерным жестам и фальшивым словам. Мою боль за Сьюзи заслонил ужас непонимания себя самого, и каждая схватка у нее ощущалась теперь как удар по моему собственному телу.

Временами ее муки вплотную приближались к тому, чтобы захлестнуть и меня. Сьюзи страдала, но все понимали, что избавить от этих страданий может только рождение. А единственный путь к нему пролегал через новые боли и новые страдания. Сьюзи предложили обезболивающее, я умолял ее согласиться, но она – ни в какую. Как видно, боялась, что утрата физической чувствительности могла привести к потере близнецов. Не знаю. Только теперь до меня дошло, что эта тема была одной из многих, которых мы никогда не касались.

Она заплакала, но слезы пересилила следующая серия схваток, от которых она мучительно застонала. Больно, хрипела она таким низким голосом, что я усомнился: Сьюзи ли это? Больно, Киф.

Губы ее сделались тонкими, лицо раскраснелось, глаза, обычно яркие и живые, уставились в одну точку. Вся она превратилась в нечто иное, нечто глубинное. И я понял, что она не сдастся, что всем своим существом она собралась и сосредоточилась для потуг.

Родильный зал наполнился новым напряжением и незнакомыми белыми халатами: два врача-акушера, два педиатра – на каждого из близнецов по паре. А поскольку вслух ничего не произносилось, я осознал, что все, что прежде шло хорошо, стало идти плохо. Сьюзи, которая страдала, но оставалась сильной, мучилась от нараставшей боли и постепенно слабела. Волнообразные схватки перемежались секундами покоя, речь Сьюзи утрачивала связность, а сама она уже не замечала моего присутствия, уносясь туда, где я не мог до нее дотянуться.

7

Какая-то странная пустота окутала нас. Теперь все выжидали. Я ощутил, как улыбки и разговоры идут на убыль, и понял, что счастливый конец вовсе не предначертан, что равновесие между жизнью и смертью чрезвычайно не-устойчиво. Ко мне приблизился один из врачей, атлетически сложенный молодой человек, и, не представившись, глядя на меня как на привратника, распорядился: Скажите своей жене, чтобы тужилась сильнее. От новых схваток Сьюзи билась всем телом, как от жестокого насилия, а в промежутках стонала от изнеможения. Врач шмыгнул носом.

Она старается как может, враждебно заявил я и впервые всерьез испугался за Сьюзи.

Если в ближайшие десять минут не будет никаких изменений, сказал врач, начнем делать кесарево. И опять шмыгнул.

Я спросил, что вообще происходит. Он вытер нос мятым платком в красный горох и объяснил, что, по мнению медперсонала, близнецы переплелись конечностями и застряли в родовых путях. Если положение не изменится, естественные роды станут невозможными. Чтобы извлечь младенцев из чрева матери, скорее всего, понадобится полостная операция.

Затем он добавил обычные в таких случаях оговорки – это, дескать, предварительное мнение, и естественные роды еще возможны. Но более чем десятиминутное промедление может иметь роковые последствия как для младенцев, так и для матери.

Когда мы начнем манипуляции, сказал он, приоритетной для нас будет жизнь матери.

А как же дети?

Он еще раз вытер свой изящный нос. За мятым носовым платком скрывалась гримаса.

Сделаем все возможное, пообещал он.

Я приблизился на четыре очень долгих шага к Сьюзи, чуть живой от нескончаемых мучений.

Сьюзи, сказал я. Послушай, пожалуйста. Это серьезно.

Это прозвучало фальшиво; нет, хуже – оскорбительно. И все же Сьюзи сумела сфокусировать на мне взгляд почти бесконечного доверия, как будто я один мог избавить ее от страданий. То, о чем я собирался ее просить, само по себе казалось низостью.

Ты должна как следует постараться, Сьюзи.

Я стараюсь, выдавила она, и я понял, что нанес ей удар и что она потеряла веру в себя.

Стараюсь изо всех сил, едва слышно прошептала она.

Старайся еще больше, сгорая со стыда, приказал я.

Никак, судорожно выговорила Сьюзи, содрогаясь от новой волны схваток. Не могу, Киф! Нет! – вдруг закричала она. Нет, умоляю! Не надо! Нет!

У нее вырвались хриплые, какие-то животные стоны; я снова ее терял; содрогаясь в конвульсиях, она проваливалась в пропасть. Лицо изменилось до неузнаваемости. Склонившись над ней, я повторял, что она справится. Но теперь стало ясно: чуда не произойдет. Кто-то похлопал по моему плечу, это был все тот же красавчик врач. Я отошел с ним в угол.

Ваша жена обессилела, сказал он, шмыгнул и продолжил: На младенцев приходится слишком большая нагрузка. Нужно оперировать.

Пять минут, взмолился я. Всего пять минут, большего не прошу.

8

Я вернулся к Сьюзи. Без всякой необходимости вытер ей лицо, без всякой необходимости взмолился. Она была далеко. Все ее существо было поглощено какой-то первобытной борьбой, оказавшейся ей не по силам. У нее вдруг вырвался такой вопль, каких я еще не слышал, – утробный, жуткий, полный ужаса. Как будто откуда-то из неведомых глубин к ней пришли новые силы; она призвала на помощь всю свою изнуренную плоть для следующих потуг.

Пока продолжали звучать эти леденящие душу крики, нечто среднее между предсмертными воплями и мольбой о жалости, между принятием и отторжением жизни, палату заполнило напряженное внимание, но для медиков это была повседневность, они сняли у Сьюзи все основные показатели, за негромкими разговорами проверили жизненно важные признаки. Сьюзи – ей это казалось необходимым – нашла мою руку. Пожатие было слабым, едва ощутимым, точнее сказать, она просто вложила свою ладонь в мою, не более того. Но когда я попытался вернуть ладонь жены на кровать, все ее тело содрогнулось, а пальцы сжались в замок. Сьюзи уплывала в недоступную даль, и я понял, что отпускать ее нельзя.

По палате пронесся взволнованный гул. Оторвав взгляд от Сьюзи, я заметил, что белые халаты оживились.

Головка показалась, услышал я голос щекастой акушерки. Сьюзи высвободила руку из моей; между разведенными в стороны бедрами склонились сосредоточенные лица, а потом вперед пропустили акушерку. Несмотря на скопление профессионалов, она, похоже, оказалась единственной, кто способен был помочь Сьюзи при родах, – остальные ограничивались редкими пристальными взглядами и шепотом изрекали свои компетентные мнения.

Я заметался. Между окровавленными бедрами Сьюзи то возникал, то исчезал осклизлый волосатый шарик. Повсюду была кровь и какая-то слизь. С каждым разом головка высовывалась чуть дальше, словно дразня этот мир, словно еще не решив, войти в него или остаться. В родильном зале установилась тишина.

Приготовиться, скомандовал кто-то.

И в этой тишине, когда решающий момент был уже совсем близко, я услышал Хайдля.

У меня есть доказательства!

Из недр Сьюзи появилась сформировавшаяся головка, которая казалась мне слишком большой, невероятно большой. Вся в кровавых сгустках, она напоминала скорее голову рептилии, какого-то земноводного, а не человеческую. И опять до меня донесся все тот же проклятый голос:

Бери, что можешь! Пока тебя не уничтожили!

Акушерка посуровела. Врачи взирали на нее с почтением, а она вновь давала указания Сьюзи, негромко требуя тужиться, расслабляться, напрягаться, будто руководила женским выступлением.

Сьюзи погрузилась еще глубже в свою боль, кричала, извивалась, звала Господа. Голубой больничный балахон сполз с одного плеча, обнажив сосок; на это никто не обращал внимания, в том числе и сама Сьюзи, но я все же прикрыл ее и тут же увидел, что балахон снова сполз.

Она подняла взгляд; мокрые волосы облепили потное лицо, глаза просили у меня совета или наставления, но я ничего не мог ей дать.

Всем присутствующим было ясно: среди многочисленного хорошо обученного персонала Сьюзи осталась наедине со своим телом. Одна как перст.

Ей дали маску; я не уследил, долго ли она дышала газовой смесью; не признающая ни газа, ни петидина, Сьюзи вдыхала с жадностью. А я не мог выбросить из головы Хайдля. Сьюзи смотрела на меня откуда-то издалека, с немыслимого расстояния, как на какого-то пришельца, монстра; лицо ее искажалось, словно целиком превращаясь в крик.

Вот умница, сказала акушерка, умница, тужься сильней.

Я стараюсь, умоляюще выдавила Сьюзи, и тут у нее вырвался нутряной вопль, сопроводивший появление покрытых слизью хрупких плечиков, вслед за которыми высвободились ручонки и лягушачье тельце, все в крови и в первородной смазке. С последней схваткой выскользнули ножки.

Младенца приняли, взвесили, а я даже не успел его толком разглядеть. Из дальнего угла донесся вскрик, больше похожий на сухое кряканье, вырвавшееся из еще мокрых легких. Сквозь шеренгу белых халатов я увидел брыкающиеся ножки-палочки и пенис, болтающийся под грушевидным тельцем. На меня нахлынула целая буря чувств: благодарность, страх, изумление, опустошенность и смятение оттого, что мне дозволили причаститься к такому.

Сьюзи застонала. Я повернулся к ней и увидел слегка опавший, содрогающийся живот.

Замедлите! – гаркнул какой-то белый халат. Еще не время.

Но было уже поздно. Что-то пошло не так. Я забыл, что все это время внутри оставался второй младенец.

9

И вновь общий настрой в родильном зале изменился. Сьюзи просили сдерживать схватки, но они уже стали сутью ее самой.

Господи! Пошел уже, ужаснулась побагровевшая акушерка. Да как быстро…

И когда она заняла свою позицию, из Сьюзи выплыло прозрачное яйцо, которое акушерка приняла в ладони как бесценный дар.

В этом яйце плавало крошечное существо.

Медики восторженно закричали, увидев розоватый и вместе с тем синюшный комочек, высоко поднятый акушеркой. Мы не могли отвести глаз от безмятежного создания, похожего на корень женьшеня в идеальном жидком мирке тесного плодного пузыря. Я чуть не задохнулся, когда акушерка бесцеремонно ткнула в него пальцем. Будто по мановению волшебной палочки пузырь просто исчез вместе с жидкостью, оставив в ладонях акушерки младенца-мальчика.

У него были голубые глазенки, цвета неземного голубого фарфора, большие, широко распахнутые, похожие на бездонные летние небеса. Пару мгновений в приглушенном свете родилки они спокойно и неподвижно смотрели на меня в упор, подчеркивая мою ничтожную роль, и тогда все наполнилось смыслом, стало так, как и должно было быть.

И опять я услышал Хайдля. Нечто произошло, но что именно? Я видел только своих родных, а слышал лишь Хайдля, Хайдля, Хайдля. Мне хотелось их оградить, но как? Я боялся, что Хайдль вот-вот нагрянет за ними, за мной, за нами. Все случилось так, как должно было, хорошо, умом я понимал, что лучше не пожелать. Только что я надеялся, что познаю некую правду жизни и она меня освободит. Так и произошло, но лишь на считаные мгновения.

Почти сразу эта правда исчезла, как плодный мешок, растворившись в кровавом месиве, и мою эйфорию уничтожил голос Хайдля. Все, что виделось мне освобождением, вдруг обернулось лишением свободы, вся радость обернулась отчаянием.

Передо мной была пара незнакомых, дергающихся зверушек, чуть ли не инопланетян с вихляющимися конечностями и с перекошенными лиловатыми мордочками. Мое земное существование грозило сделаться совершенно никчемным, если я не совершу чего-нибудь такого, что сможет сравниться с их рождением. Но что, кроме смерти, могло встать в один ряд с тем, что сейчас произошло у меня на глазах?

Мне отчаянно хотелось что-нибудь прочувствовать, что угодно, но голова заполнялась только словами Хайдля, его безумными мыслями, на меня накатывал какой-то ужас, и, как я ни противился, мне не удавалось стряхнуть ощущение, что его слова правдивы.

Мир – это зло.

Я провел пальцем по щечке малыша, родившегося первым.

Ты проиграешь.

Я коснулся ладонью крошечной теплой головки второго близнеца.

Понеси наказание. Будь уничтожен.

Меня вдруг захлестнула лавина чувств. Но все слова исходили от Хайдля.

Оглянись вокруг, Киф. Доказательство этого мира принадлежит мне.

Я вижу, у вас просто нет слов, сказала акушерка.

Ничего правильного не существует. There is no right thing.

Да нет, неуверенно пробормотал я, а слова юродствующего Хайдля звенели у меня в ушах. Просто… просто такого я не ожидал.

Весь пол был покрыт скользкой жидкостью, которая все еще сочилась из Сьюзи.

Такое всегда неожиданно, сказала акушерка.

Потом отошел послед: огромный, похожий на печенку, он не то вытек, не то шлепнулся в подставленный почкообразный лоток из нержавеющей стали, туда же вылились остатки крови и жидкости.

И на этом все наконец-то закончилось.