1

Случается, что раннее утро зачаровывает каким-то особым светом и особыми облаками, но более всего – странным ощущением исхода. В заливе Порт-Филлип чернели немногочисленные суденышки, словно кляксы на сверкающих осколках стекла. Такой и должна быть книга. Глядя, пусть считаные мгновения, на этот свет, на эти облака, я ощущал свободу. И понимал, что можно написать сотню книг, но не уловить и малой доли тех эмоций, которые сейчас, в эти считаные мгновения, захлестнули меня целиком.

Я впервые увидел вытянутые в длину пригороды, исследовал киоски, торгующие фалафелем, кофейни и вьетнамские ресторанчики, пекарни и продуктовые магазины, подле которых пестреют цветочные букеты в ярких пластмассовых ведерках, – и ни о чем другом не думал. Я проезжал мимо пляжей и пальм, вторгался в менее живописный деловой мир индустриальных парков, безлюдных и беззвучных, которые сменялись тихими фермами и прерывистым бушем, а восходящее солнце уводило меня в сторону от шоссе, на проселочную дорогу, и через несколько часов пути – на гравийную подъездную аллею заброшенного сада, где из выветренного грунта торчат кустарники, словно пружины и конский волос из дырявого дивана.

Я не узнавал себя в том человеке, что сейчас выходил из автомобиля навстречу Хайдлю, стоящему у большого дома из белого кирпича постройки 1970-х, низкого, как оговор, с бурыми рамами и черепичной крышей цвета вяленых апельсинов; этот приезжий с улыбкой говорил хозяину, что жаждет поработать с ним у него дома.

Подле моей лодыжки возникло какое-то шевеление, я посмотрел вниз и увидел голубоватую сиамскую кошку: та, выгнув спину, терлась о мою ногу и мурлыкала. Хайдль, который в моем присутствии почти никогда не прикасался к людям, положил руку мне на спину и не спешил убирать. Он с улыбкой отметил, насколько мы похожи.

А поскольку соглашаться полезно, я с ним согласился. В конце-то концов, разве мы оба мало-помалу, через все стычки и пререкательства, через необходимость работать бок о бок, не начали меняться? Разве постепенно не сблизились даже внешне, как колонизатор и коренной житель? Можно было подумать, что дверь, в которую я ломился всю жизнь, внезапно распахнулась и я, шагнув за порог, упал в бездну. Вероятно, я как человек отдавал что-то, присущее только мне, в обмен на нечто другое, свойственное писателю, лишаясь части своего достоинства или гордости, а то и чего-то большего. И неважно, что это… во что я превращался… но тем утром в Бендиго этот обмен производил впечатление потенциально успешного.

Поскольку мы снова закорешились… – начал Хайдль.

Немецкий акцент, приобретенный неведомо где, отдавал шипением, не свойственным австралийской манере речи; губы Хайдля изгибались змеей: закореш-ш-шились. В 1980-е годы слово кореш, как и многое другое, незаметно переиначилось. В нем теперь читался подтекст не то соучастия в преступлении, не то скрытой угрозы, не то разделенной вины. Точно сказать не берусь, но что-то нехорошее. Зато шипящие согласные меня уже не трогали. Впервые за все время я уловил в Хайдле какую-то непринужденность, едва ли не безмятежность.

И от этого сам успокоился.

2

Хочу просить тебя о помощи, Киф, сказал Зигги Хайдль, пропуская меня в кухню с куполообразным потолком, отделанную простыми сосновыми панелями, на которых все дефекты были замаскированы средством для полировки мебели. Уж не знаю, куда канули семьсот миллионов, но интерьеров они, по всей видимости, не улучшили. Быть может, именно потому этот непримечательный дом показался мне чем-то вроде очередной маски. Согнав с деревянной столешницы маленькую рыжую кошку, Хайдль пригласил меня садиться.

Как друга, добавил он.

Без проблем.

Это серьезная услуга, сказал Хайдль. Несложная, просто… как бы выразиться… на первый взгляд… необычная.

Дальше беседа потекла ни о чем; я сообщил несколько тривиальных и, по моему мнению, безопасных деталей об отъезде Салли в гости к друзьям, живущим в районе Голубых гор; он рассказал, как отвез детей в школу и проводил Долли, которая уехала на весь день в Каслмейн проведать тетушку. Он весь пузырился, как нетронутое игристое вино, и это немного настораживало.

Я ожидал, что разговор свернет в обычное русло: токсо, Тэббе, Лаос, организация. Но нет. В тот день Хайдль был насторожен и о многом умалчивал. Налил нам кофе из капельной кофеварки. Сквозь задние окна, под которыми лежали еще три или четыре кошки, просачивалось утро. Мне показалось, что Хайдль – таким я его еще не видел – всем доволен. Почти умиротворен. И вдруг он остановил на мне взгляд своих собачьих глаз и осведомился, можно ли попросить меня о помощи.

Как друга, повторил он. Как кореша.

Конечно, ответил я, жестом отказавшись от протянутой мне кофейной кружки с надписью «ДОЛЛИ».

Киф, заговорил Хайдль, выливая кофе в раковину и ставя кружку в посудомоечную машину. Я хочу, чтобы ты меня убил.

Через некоторое время до него дошло, что ответа не будет. Вернувшись за стол, он продолжил.

У меня мало времени, Киф. Очень скоро за мной придут. И прикончат. Во какая штука, Киф. Спасения нет. Тебе известно, на что они способны. В тот раз мне просто повезло. Возможно, повезет опять. Раза два или три. Но каждый раз мне придется одерживать верх. А им достаточно одержать верх лишь однажды.

Я молчал.

Ну, сделаешь? – поторопил он, как будто отправлял меня в ближайший магазинчик за молоком.

Что конкретно? – спросил я, словно уточняя заказ.

Он полез за пазуху красной бейсбольной куртки и вытащил тот самый пистолет, который я мельком увидел накануне. С фактурной рукоятью из черного пластика, он выглядит почти игрушечным.

«Глок», безразличным тоном отметил я, делая вид, что мне не в диковинку работать с людьми, которые за утренним кофе вытаскивают из-за пазухи оружие.

Точно, подтвердил Хайдль. Не замечал за тобой таких познаний.

Если честно, никаких познаний у меня не было – я просто догадался, что это и есть тот самый пистолет, который он пытался с той же целью всучить Рэю.

Стало быть, тебя учить не надо, сказал он, извлек из магазина обойму с патронами и театрально прицелился в меня.

Потом он поднял ствол к потолку и нажал на спусковой крючок, демонстрируя полную безопасность. Похоже, эта театральщина грела ему душу.

Вот как-то так, сказал он. Давай научу.

В меня впился его жуткий собачий взгляд, а мне просто некуда было девать глаза. Хайдль отвел от меня пистолет и прицелился в себя.

3

Он медленно вставил уродливый квадратный цилиндр ствола в рот, направляя его к затылку. В такой омерзительной позе он и застыл передо мной, и лицо его расплылось в своей головокружительной бескрайности до размеров пустыни или океана.

Прошло, вероятно, несколько секунд, растянувшихся на минуты, годы, десятилетия, прежде чем он легким движением вынул изо рта черный металлический ствол, блестящий от слюны.

Спокойно, Киф, тихо сказал Хайдль.

Вытирая пистолет бумажной салфеткой, он рассмеялся. До сих пор не знаю, над чем или над кем: надо мной, над собой или над всем миром.

Нет, отрезал я.

Простого отказа было недостаточно: он ощущался почти как согласие.

Ни за что, сказал я.

Но он услышал лишь мою неуверенность, уловил, что голос изменил мне, и я готов был поддаться тому, против чего предостерегал меня Рэй: он ведь говорил, что Хайдля нельзя впускать в свою жизнь.

Ни за что, черт побери, сказал я под смех Хайдля.

Но только сделал еще хуже.

Мы ведь друзья, Киф? – спросил Хайдль и сам ответил: Мы – друзья.

Я кивнул в надежде, что получилось уклончиво и отстраненно, однако почувствовал в себе какую-то пассивность, если не покорность.

Нужно приниматься за работу, – сказал Хайдль с широкой, добродушной улыбкой, выгнув брови и шутовски надув щеки, как у физиономии над входом в Луна-парк; этот неожиданный комизм был невыносим.

Киф?

Да?

Друзья.

Естественно, ответил я, открывая жесткую папку с рукописью и неподписанным актом.

Кореши?

Кореши?

Кореши, подтвердил Хайдль.

Естественно, повторил я. Естественно, кореши, Зигги.

И тут же одернул себя: зачем я это говорю? Теперь любое мое согласие делало меня слабее, а его – сильнее.

Тогда помогай, сказал Хайдль.

Хочешь себя убить, разве что не заикаясь, выдавил я, – убивай.

Ну пожалуйста, Киф.

Меня-то зачем втягивать?

Да я боюсь облажаться, Киф, ответил Хайдль. Все очень просто. Боюсь, что в решающую минуту нанесу себе тяжкое увечье, разведу пачкотню и буду умирать медленной смертью. А может, и вовсе останусь жить овощем. Я же трус, Киф. Всего боюсь. Вот, держи. И на ладони протянул мне «Глок». В полной исправности, смотри.

Он сунул мне под нос эту ненавистную штуковину. Показал предохранитель, расположенный на спусковом крючке: он освобождается при нажатии спускового крючка.

Вот так, показал он.

Своим мерзким, пухлым указательным пальцем он нажал на спусковой крючок.

Раздался щелчок.

Он повторил действие, инструктируя меня, как одновременно нажимать на спусковой крючок и предохранитель без резких движений.

Еще раз, сказал он. Нажимаем.

Щелк.

И когда он второй раз протянул мне пистолет, предварительно накрыв рукоять и спусковой крючок бумажной салфеткой, чтобы не осталось отпечатков, я подтолкнул к нему акт приема-передачи.

Подписывай, скомандовал я.

4

Вот спасибо, сказал он совершенно ровным тоном. Спасибо тебе, Киф.

Не знай я его как облупленного, я бы, пожалуй, решил, что это искренне. Да и во взгляде Зигги сквозила такая униженная благодарность, как будто я уже его застрелил.

Давай потренируемся, предложил он.

Нет, произнес я, но почему-то мой отказ прозвучал как вынужденное согласие, тем более что я, еще не высказав готовности, уже держал в правой руке пистолет.

Прямо сейчас. Хайдль взял в ладони мою руку и просунул мой палец в петлю спускового крючка. Вот так.

Это было просто безумием, равно как и его жажда смерти. И еще большим бредом представлялось то, что своим палачом он выбрал меня. Но почему-то с каждой своей фразой я все глубже увязал в его безумии.

Давай отложим, Зигги, выдавил я, лишь бы только уклониться, и передал ему пистолет. Хайдль, судя по всему, воспринял это спокойно и положил пистолет на стол, как раз между нами.

Ну нет, мягко возразил он. Нужно провернуть это сегодня. Ни Долли, ни ребятишек дома нет, Рэю я дал выходной, твой квартирный хозяин, как ты сам сказал, сейчас в отъезде, так что о твоем визите никто не знает, да? Более удобного момента не представится. А если не ты, то кто же?

Рэй, выпалил я и тут же пожалел, что сделал столь чудовищное предложение.

Рэй исключается, сказал Хайдль. Подозрение сразу падет на него. Он будет главным фигурантом дела и не отвертится: его посадят за убийство. А я этого не хочу. И ты тоже этого не хочешь. Что плохого в том, что я обратился к тебе? Никто не знает о твоей поездке сюда, никто тебя не заподозрит. Писатель-призрак пишет о призраках. Он рассмеялся. Вот увидишь: книга станет невероятно популярной. Похоже, вся эта ситуация его веселила. Да ты и сам знаешь! Я ведь говорю с твоих слов!

Он потянулся к коробке с разноцветными латексными перчатками и вытащил для меня пару синих.

Надевай, бодро сказал он, давай потренируемся.

Я уставился на синие перчатки.

Прошу тебя, не отставал Хайдль. Это следующий этап.

Акт, напомнил я. Ручка нужна?

Сначала давай потренируемся в перчатках, твердил он.

Я стал натягивать синие перчатки, а он подробно, как в примитивном фильме, стал объяснять, что после выстрела мне нужно будет вложить «Глок» ему в руку и оставить гильзу в том месте, которое он сам укажет мне в последний момент. А затем мне предстояло без промедления вернуться в Мельбурн, оставить, как положено, машину на парковке возле издательства и вылететь домой, в Тасманию. И никто никогда не догадается, что в тот день я был у него.

Но ты уверен, что о твоем приезде никто не знает? – уточнил он.

Я же сказал…

А в издательстве? Джин Пейли?

В издательстве я никому не говорил.

А Пия Карневейл?

Я никому не говорил.

Вот и чудненько.

Взяв со стола «Глок», Хайдль опустил голову, чтобы еще раз показать, под каким углом нужно вставить ствол ему в рот, и стал похож на коммивояжера, демонстрирующего покупателю действие электрической зубной щетки.

Чудненько, чудненько, оживленно бормотал он. Теперь ты давай.

Встав со стула, он опустился передо мной на колени. И в третий раз я сделал то, чего он требовал, поскольку это было проще, чем сказать «нет», и позволяло, как я считал, выиграть время. Я сжал в руке пистолет.

Вот сюда. Указательным пальцем он ткнул в направлении гортани.

Нет, выговорил я, совершенно потрясенный, обводя глазами кухню. Только не здесь.

И вновь предполагаемый отказ прозвучал согласием.

Нет-нет, мягко произнес он. Конечно, не здесь. Это было бы ужасно. Мы выберем другое место, чтобы Долли и ребятишки не увидели месиво.

Нет. На сей раз у меня получилось более твердо.

Ты меня презираешь, Киф?

И поскольку мне не оставили выбора, я ответил:

Нет, Зигфрид, что ты… Просто дело в том…

Да или нет?

Я хочу сказать: мы, конечно, друзья, но мне не по себе…

Ты настоящий друг?

Хайдль умел быть жестоким. Этот приземистый шаман играл не со мной, а со смертью, ставки подскочили до небес, но игра велась, как и должна была вестись: с подначками, с вызовом и блефом, на полном серьезе и в то же время не без лукавства, как будто меня вовлекали в какое-то сокровенное шутовское действо, коим и представала вся эта история. В таком же духе мы ее и разыгрывали.

Ведь если ты – настоящий друг, продолжал Хайдль, стоя передо мной на коленях, то должен выполнить мою просьбу. Ты мне друг, Киф?

Больше от смущения, нежели по каким-то иным причинам, я поднес пистолет к губам Хайдля, и ствол скользнул ему в рот. Что-то легко коснулось моей ноги; послышалось мурлыканье. Я вспомнил, что рассказывал мне Рэй о направлении ствола, и, не дожидаясь подсказок, стал медленно поднимать дуло кверху, пока оно не уперлось в податливое нёбо.

Хайдль слегка подправил мою руку своей. Прикосновение оказалось неприятно теплым. Я сам освободил предохранитель, чтобы Хайдль меня не трогал.

Клик.

Мы раз за разом повторяли эту пантомиму…

клик

клик

клик

клик

клик

…пока я не вытащил у него изо рта обслюнявленный ствол; тогда Хайдль предложил мне чашку чая.

5

Его спокойствие поражало. Но даже столь уверенный выбор дня Икс не заставил меня ответить согласием.

Чая не надо, бросил я и достал из жесткой папки аннотированную рукопись – мой спасательный жилет.

Хайдль обтер пистолет и убрал его в кобуру под мышкой.

Зигги, начал я. Всего пару вопросов.

Разумеется, ответил Хайдль, стирая носовым платком потеки слюны с подбородка.

Но пока он возился с чайником, его намного больше занимали детали предстоящей реальной смерти, нежели вымышленной жизни. Он наполнил кружку с надписью «ЗИГФРИД». Когда Хайдль заверил меня, что его смерть будет расценена как самоубийство, где-то у него под боком зловеще взвыла серая персидская кошка. Потягивая чай, он признался, что уже заготовил предсмертную записку и вообще продумал все до мелочей. А моя роль сводилась только к помощи, к проявлению милосердия: он якобы с первого дня узрел во мне добрую, милосердную душу.

Он разглагольствовал не умолкая: почему банкиры убьют его в любом случае, не сейчас, так в тюрьме, и насколько лучше умереть свободным – я ведь ценю свободу? – избежать мучений, принять смерть не от врага, а от друга, и, хотя сам он против суицида, смерть его необходимо представить как суицид, чтобы окружающие задались вопросом о преследованиях, которые… и прочее, и прочее, и прочее – чем дальше, чем более вязко, путано, невнятно, нелогично и вместе с тем логично, связно и вместе с тем бессвязно. Чем дольше я прислушивался, тем более идеи его удивляли меня своей разумностью, даже неоспоримостью, они будто частично отражали мой собственный ход мыслей, хотя, если вдуматься, ни одну из них я не поддерживал.

Я напомнил себе о цели своего посещения. За чаем Хайдль успел просмотреть несколько страниц рукописи и даже распутать за счет ловких финтов пару вопиющих противоречий.

Так прошло около часа, для Хайдля, вынужденного сосредоточиться, – промежуток времени, равный целой геологической эпохе. Встав из-за стола, он подошел к раздвижным стеклянным дверям, сопровождаемый разномастным и разношерстным кошачьим клубком.

Тут великолепный вид с холма, вот в той стороне, хочу тебе показать.

Как только Хайдль заговорил, кошки мягко заурчали – то ли в ожидании, то ли в предвкушении, то ли просто от голода.

Ты подумаешь, что у меня не все в порядке с головой, но здесь мне кажется, будто вся Австралия, сбегая с этого холма, распростерлась у моих ног.

Не желая ничего говорить, я не отрывался от рукописи. Хайдль со вздохом повернулся ко мне спиной и сказал стеклянным дверям, что неплохо бы сделать перерыв и прогуляться.

На склонах растут потрясающие эвкалипты «железная кора», сообщил он. Эта кора, падая на землю, обеспечивает азотом следующие поколения деревьев. Ты буквально слышишь, как образуются годовые кольца. Ты видишь, как небо поддерживают своими крыльями вороны-флейтисты – курравонги.

По моим сведениям, Зигги Хайдль не испытывал ни тяги, ни интереса к миру природы, и поэтому его импровизации, псевдонаучные и пародийно-поэтические, звучали вымученно. От прогулки я отказался, и он опять проявил удивительную покладистость, когда разговор вернулся к рукописи.

Мы поработали еще часа два-три. Для него такая выдержка была внове, и работа, можно сказать, шла не без приятности. Мы свели концы с концами – наконец-то, думал я, – наконец-то! Хайдль расслабился, а следом за ним и я.

Об отвратительной пантомиме убийства мы больше не заговаривали, и у меня возникло ощущение, что Хайдль и сам хочет выкинуть ее из головы как безумное проявление своего ужаса. Он откликался на все мои предложения, к чему я совершенно не привык, а в какой-то момент даже подошел к книжному шкафу и вернулся с забавными письмами от банкиров насчет добросовестности АОЧС, а кроме того, вручил мне засаленную брошюру на тему «горячих денег», чтобы я лучше понимал его рассуждения об отмывании капиталов.

До меня лишь позже дошло, что только сочетание интриг и удачи обусловило и события того дня, и последовавшие пертурбации. Предоставленный Рэю выходной, отъезд Долли к родне, чтобы, по совету Хайдля, «развеяться», запланированная на тот же день аудиторская конференция, где ожидалось его выступление, – являлось ли все это правдой? Он манипулировал и мной, вынудив приехать именно в тот день. Но не все было подконтрольно Хайдлю, и он, я уверен, это понимал. Затея оказалась рискованной, идея возникла спонтанно, в связи с отменой моего рейса, а в такие моменты он с особым удовлетворением подстраивал реальность под собственные нужды.

Пока Хайдль готовил себе сандвичи на подсушенном хлебе (мне кусок не лез в горло), на меня с кухонной столешницы глазел раскормленный полосатый кот. Перекусив, Хайдль не спешил возвращаться к работе: настаивал, чтобы мы, по его выражению, совершили эту прогулку. Меня должно было бы насторожить использование им указательного местоимения, но я это приписал его несовершенному владению английским. Хайдль испробовал лесть, давление, мольбы. Заверял, что эта прогулка будет только прогулкой и ничем иным, и хотя, по моим ощущениям, его изощренная идея убить себя моими руками сошла на нет, мне совершенно не улыбалось оказаться в буше с Хайдлем, несущим оружие. Я убеждал себя, что он-то меня точно не убьет.

Но это был самообман. На самом деле мне думалось, что он вполне может меня убить и что все его хитрые уловки подчинены этой цели. Почему я согласился отправиться на эту прогулку, сам не понимаю.

Наверное, во мне, даже по прошествии столь длительного времени, говорил писательский апломб: я ставил себя выше него, хотя сам от него зависел. По сути дела, я не представлял, на что он способен.

Навязчивая идея прогулки захватила его целиком, а поскольку он все время был так предупредителен и даже мил, то моцион уже стал казаться мне частью обязательной программы. А кроме того, как еще раз подчеркнул Хайдль, раздвигая стеклянные двери, нам обоим будет полезно проветриться перед новым этапом работы.

Застегнув молнию на красной бейсбольной куртке, он предложил, чтобы мы прямо на ходу сняли наиболее серьезные вопросы по рукописи. Жизнерадостно пообещал по возвращении уделить внимание и другим вопросам, а также подписать акт приема-передачи и, если потребуется, прочие документы. Впервые он, казалось, ни о чем не тревожился и ничего не боялся, пребывая в почти радостном настроении.

Переступая через скопище урчащих кошек, я вышел следом за Хайдлем через стеклянные двери, и мы двинулись вперед.

6

Он провел меня через задний участок, ощетинившийся бурьяном полтора столетия назад после опустошительной золотой лихорадки. Мы шли по расчищенной противопожарной полосе. На свежем воздухе, при ярком и сильном живительном свете зимы Хайдль разговорился.

Знаешь, в чем твоя проблема, Киф? – спросил он, шагая по гравийному шраму в сторону пересеченной местности с кособокими красноватыми и скрюченными эвкалиптами с железной корой, на вид твердыми, как топорища.

Ты стремишься не наживать себе врагов. Внушил себе: если я такой белый и пушистый, никого не осуждаю, то и врагов у меня не будет. Но они будут, просто ты пока об этом не знаешь. А они уже близко, и ты скоро с ними столкнешься. Хоть проявляй бдительность, хоть притворяйся, что их не существует, они все равно тебя настигнут. Уж поверь. Ты предпочел бы жить как песик, всеобщий любимец, но не родился еще такой песик, которого никто не захочет стукнуть или прикончить. Ты бы предпочел, чтобы все были тебе друзьями. Зачем? Чего ради?

Его монологи, все более нелепые, сводились к тому, что надо мной нависло что-то страшное и неизбежное, от чего нужно спасаться бегством. Но я почему-то продолжал идти вперед и слушать эти речи, углубляясь вместе с Хайдлем в густую эвкалиптовую рощу, где меня обступали извивающиеся черные стволы, задевали листья, тихо шуршавшие на ветру, и на каждом повороте цепляли мелкие сине-зеленые медальоны, почему-то слишком многочисленные и до боли знакомые. С расчищенной полосы Хайдль увел меня на другую тропу, которая терялась в гнетущих, вызывающих клаустрофобию зарослях.

Человека страшит не смерть, Киф, говорил он. Его страшит жизнь. Мы боимся перед смертью понять, что еще не жили. Смерть показывает, что мы жили впустую. Я не согласен на такую смерть. Нам дается лишь краткий миг, чтобы сверкнуть, но мы об этом забываем.

День утопал в жарком, дрожащем зимнем свете, вытеснявшем в тень голубой свет эвкалиптовых крон. От этого скрюченные стволы с железной корой казались еще более черными и причудливыми, приобретая вид стоячих обугленных трупов. Точки света, играя с тьмой, испещрили веснушками наши лица.

Хайдль с улыбкой посмотрел вверх; солнце падало прямо на его мясистую физиономию, а тик на щеке будто отбивал такт.

Я воровал солнце, сказал Хайдль. И души. Я воровал души. Заглатывал их целиком, пока никто не видел. Я пожираю мир. Я пожираю себя. Не понимаю, чего требует от меня Господь.

Казалось, он цепляется за слова, как утопающий цепляется за подпрыгивающие на волнах обломки корабля в надежде спастись, но с каждым словом Хайдль лишь уходил все глубже в бездонный океан бессмыслицы.

Я хожу, ем, пью, думаю, осязаю. Я хочу, знаю, боюсь, мечтаю. Но я ли это, Киф? Я ли? Мне нужен я сам.

Смысл его речей теперь выражал лишь тон голоса, но что это был за тон, я описать не берусь. Я постарался его запечатлеть в памяти, надеясь впоследствии оттуда выкрасть. Как и все самое интересное, что было в Хайдле, эта особенность оказалась совершенно непригодной для использования в книге.

Когда тропа пошла еще круче в гору, он – это я точно помню – сказал, что никогда не стремился контролировать всё. У него была другая задумка: выпустить всё из-под контроля и посмотреть, что из этого выйдет.

И что же из этого вышло? – спросил я.

Хаос, ответил он, но не столь масштабный, какого можно было ожидать. Люди повторялись, заново изобретали старые правила и пирамиды. Я надеялся на большее, но вскоре меня стало поражать, что люди всегда довольствуются меньшим.

Тут мне впервые в жизни пришло в голову, что он безумен. Барахтанье в словах сделалось еще более отчаянным.

Я хочу величия, продолжал он. Хочу, чтобы из меня перло величие. А потом сказал: я от тебя умираю. И сам засмеялся.

Мы поднялись на вершину, и Хайдль, одетый в красную бейсбольную куртку, остановился передо мной в своем величественном умопомрачении.

Посмотри на меня и возлюби меня. Я умираю с рождения.

Голова его странно дернулась, он изумленно уставился на меня, словно я возник ниоткуда, словно я представлял собой плод его помутившегося рассудка, и прошептал:

Не странно ли быть тобой?

7

Хайдль отвернулся и обвел взглядом холмы, вечнозеленые заросли, фермерские угодья.

Красота, произнес он.

Я сказал, что нам пора возвращаться и садиться за работу.

Понял тебя, ответил он.

А может, просто покачал головой. Его манера соглашаться, не соглашаясь, всегда отдавала жуткой фальшью.

В тот миг его охватило какое-то космическое отчаяние, которое оказалось также одной из форм пугающего терпения.

Мы стояли в молчании минут пять или десять. Возможно, дольше. Меня тревожило, что, задержись я слишком долго, он опять вернется к дикому плану убийства себя моими руками. Я выждал еще несколько минут, возможно, даже двадцать, и все происходящее одновременно замедлялось и ускорялось.

Книга, напомнил я.

Его поглотила новая тревога, а то и не одна. Он несколько раз посмотрел на часы. Даже не попытался отреагировать на мое напоминание.

Сухую землю слегка окропило дождем.

Что-то закончилось.

Я знал, что нужно уходить. Он нагонял на меня страх. По правде говоря – а в этой призрачной тишине мне доступна только правда, – по правде говоря, мне казалось, что, оставшись здесь, я не доживу и до темноты. Увещевать его насчет рукописи не имело смысла. Не потому, что у меня было предостаточно материала. Материала даже в первом приближении отнюдь не достаточно. Но теперь я знал, что его не прибавится. Поблагодарив Хайдля за уделенное мне время и теплый прием, я объявил, что уезжаю.

От этих моих слов его как прорвало. Он стал распинаться о том, насколько ему одиноко, сколь много значит для него дружба, как он раскаивается, что напугал меня своей пушкой и этой болтовней, дурацкой, безумной болтовней. Но ему и самому страшно, посетовал он, до чего же ему страшно думать, что станется с ним в тюрьме. Разумеется, он не собирался склонять меня к убийству. Нет-нет, правда, что угодно, только не это. Просто в нем говорит страх. Идти на самоубийство он тоже не хочет. Но он страшно боится смерти, боится тех людей, которые придут по его душу. Он разрыдался. У меня хватило ума не бросаться к нему с утешениями. Речь его сделалась еще более обрывочной: он стал рассказывать, что ему было видение.

Сон, поправился Хайдль, сон… я видел что-то, Киф! И на какой-то миг поднял это на руки… и этим чем-то был я, ты понимаешь, Киф? Это был я. Все правила, все моральные устои, все тайны отступили. Некоторое время я парил над ними в вышине, потом скрывался за ними. Я был миром, и мир был мной, Киф… Ты меня слушаешь, Киф?.. Потому что я был, Киф, я был, но я не был ими и не был связан необходимостью подчиняться. Ни их правилам, ни их моральным устоям – ничему. Я прятался у всех на виду, притворяясь, что меня стало меньше, хотя меня все время становилось только больше, больше и больше, но и этого мне было недостаточно, Киф. Всегда недостаточно.

Он и дальше нес этот бред.

А потом непринужденно, как авторучку, вытащил из-за пазухи «Глок». Я подумал, что сейчас он меня пристрелит, что это все. Конец.

Понял, Киф? – Рука с пистолетом обвела все вокруг. Я знаю, ты понял; я знаю, теперь ты знаешь. Все, что осталось, – это я, Киф. Бог – это капюшон заплечных дел мастера, как сказано у Тэббе. Возможно. А я – удавка. Все, что они выдавали за самое ценное, мной растоптано. Ты получишь тот финал, которого жаждет Пейли, – я умру, и все безнравственное похоронят вместе со мной. Но мы-то с тобой знаем, что на самом деле этому не бывать. Мы знаем. Я продолжусь.

Он повернулся спиной к северу, и предзакатное зимнее солнце подсветило его силуэт странным красноватым нимбом.

Ад кишит призраками, которых я послал вперед и которых увлеку за собой, изрек Хайдль.

Уронив руку, он небрежно держал «Глок» у бедра. В качестве то ли угрозы, то ли приглашения, а может, того и другого, определить не представлялось возможным. Солнце спряталось за облаком, свет за спиной у Хайдля померк, а глаза, остановившиеся на мне, подернулись влагой и, казалось, его взгляд устремился куда-то далеко сквозь меня, в такую даль, которая, возможно, еще не существовала на свете.

Мир будет гореть в огне. А из-за чего? Да из-за меня, Киф.

Я не мог отвести взгляда от его локтя, от руки, от пальца, лежащего на предохранителе.

Потому, что я поместил себя в центре, Киф. Сам себя. Я есть путь, свет и центр. И это меня пугает, Киф.

Мне пора, сказал я.

Мне страшно, Киф.

Его трясло.