1

Я скрылся. Но не побежал. Просто развернулся и ушел, не слыша слов Хайдля. Пока двигался, ожидал выстрела, который мог оборвать как его жизнь, так и мою. Я пытался вспомнить школьные уроки физики. Если я услышу выстрел, будет ли это означать, что Хайдль промахнулся, целясь в меня, или что он выстрелил в себя? Слышит ли человек звук фатальной пули? Но я слышал только одно: как в ушах стучит кровь.

У меня были опасения, что Хайдль бросится следом, чтобы меня пристрелить. Спускаясь по склону, я украдкой оглянулся. Преследования не было. На полпути мое терпение иссякло. Я остановился и, обернувшись, выждал. И опять ничего – ни признака, ни шороха. Поскольку в буше никакого движения не наблюдалось, я решил, что Хайдль собирается покончить с собой. Или уже это сделал. Или ждет, чтобы я пришел его убить.

Я твердил себе, что человекоубийство – мерзкое, отвратительное изуверство. Я твердил себе, что ни за что не лишу его жизни. Но должен признаться: подержав в руке пистолет, я уже начал об этом задумываться. Коль скоро возможность его убийства была упущена, почему бы не порассуждать о такой возможности? Конечно, в глубине души я открещивался от этого деяния не столько с ужасом, сколько в страхе, что меня поймают, засудят и отправят в тюрьму, что расплатой за его сумасшествие будет моя жизнь. Но если честно, то всякий раз, когда возникала мысль об убийстве Хайдля, на меня накатывало необычайное волнение, по всей вероятности, от перспективы приобщиться к его миру, которым он меня искушал и манил, даря надежды и обещания.

Даря будущее.

Я так и не определил, как отношусь к Хайдлю – с ненавистью или с восхищением; кем ему прихожусь – другом или врагом; о чем помышляю – спасти его или прикончить.

Мне хотелось найти опору в каком-нибудь суждении: о себе, о жизни, о некоем предмете – о чем угодно. Но в чем заключалось это суждение? Чтобы успокоиться, я нашел опору в книге. Постарался себе внушить, что книга еще может состояться. Но все мои мысли были устремлены к Хайдлю: если он покончит жизнь самоубийством, то я вообще останусь ни с чем. А значит, нужно, чтобы он остался в живых, и я получил свои десять тысяч долларов. А для этого необходимо завершить книгу и заставить его подписать акт.

Подумав обо всем этом, не приняв в расчет особенности натуры Хайдля и мое отвращение к ней, я поставил свои личные интересы выше ненависти и против воли ринулся назад по тропе через эвкалиптовые заросли к вершине холма.

Меня гнало подозрение, что Хайдля уже нет в живых; оно же добавляло мне сил, и я ускорил бег. Однако на подходе к вершине у меня поубавилось резвости, да и отвращение испарилось, а его место занял страх: уж не капкан ли это, ловко расставленный Хайдлем? Замедлив ход, я постарался восстановить дыхание и ступать по возможности беззвучно, чтобы ни одна сухая ветка не треснула под ногами.

Между покрытыми железной корой стволами, которые черными рамками делили мир на бесчисленные и почти одинаковые узкопленочные кадры старого цветного кино, мелькала красная фигура. Я упал на колени за купой красных эвкалиптов. Хайдль то появлялся, то исчезал там, куда проникал неверный австралийский свет, он расхаживал туда-сюда, как мираж или ожившая тепловая волна. С целеустремленной сосредоточенностью, достойной сверяющегося с картой искателя кладов или тайных захоронений, он то останавливался, то сворачивал с тропы и делал несколько шагов в другом направлении.

Через пару минут я медленно пополз в его сторону, стараясь двигаться кругами, и метрах в ста от него замер под прикрытием какого-то кустарника. Хайдль продолжал шагать, но вскоре остановился. Он разговаривал сам с собой, размахивая руками, но я был слишком далеко, чтобы разобрать что-то. В конце концов он словно нашел место, помеченное на карте крестиком. Остановился, умолк, застыл и обвел взглядом холмистый пейзаж, который считал воплощением Австралии.

Трудно сказать, что он увидел: надежду, неудачу, землю, которая в конечном счете показала ему бессмысленность его существования? Или же нечто другое, находящееся вне этих пределов, движущееся сквозь облака и беспокойную землю. В любом случае, увиденного оказалось недостаточно. Быть может, он хотел большего. Быть может, увидел нечто большее. Быть может – завтрашний день. Кто знает? Этот великий обманщик стоял передо мной, неведомый никому, даже тем, которые считали себя его знакомцами, и меньше других его знал я. Возможно, он и сам себя не знал.

Потупившись, он полез за пазуху красной куртки и вытащил «Глок». Стал рассматривать его как совершенно незнакомую вещицу, словно только что попавшую к нему необъяснимым, волшебным способом. Покачивая головой, он изучал это странное оружие и обдумывал предоставляемую им власть, будто только сейчас понял, что это не просто кусок металла с рифленой пластиковой рукоятью. Расправив плечи, Хайдль вытянул руку с пистолетом и поддержал ее под локоть другой рукой. Одним изящным движением, пожалуй, единственным изящным движением, какое я у него отметил, он описал пистолетом дугу и сунул ствол в рот. Запрокинул голову, закатил глаза, поправил угол наклона.

Раздался щелчок.

С изумленным криком Хайдль дернулся вверх и назад. Ноги его подогнулись. На один быстротечный миг тело приняло форму перевернутого вопросительного знака и тут же рухнуло на землю.

Несколько мгновений он валялся в пыли, дергался и бился в конвульсиях, настоящий австралийский безумец. А потом вытянулся и застыл.

Я забыл, как сильно его ненавидел. В этот миг, вероятно, я его любил. Мне хотелось подбежать. Но я не сдвинулся с места. Я едва дышал и боялся, что это очередная проверка или новая ловушка. Если я шевельнусь, вдруг труп поднимется, чтобы меня прикончить? А если не шевельнусь, вдруг он вскочит, подбежит к моим спасительным колючим кустам и пристрелит меня, как собаку? Мне хотелось убежать, но я весь оцепенел и боялся умереть безропотным козлом отпущения.

Он не двигался.

Во мне нарастала решимость.

Только минут через десять, если не позже, я медленно пополз к Хайдлю. С расстояния метров сорока я увидел, что над его черепом кружат мухи, погружаясь в жирную кашицу из крови и серого вещества, капавшую на прелую листву и обломки коры эвкалиптов.

Из положения лежа я присел на корточки, потом, сгибаясь, встал, готовый спрятаться, упасть, убежать, если Хайдль вдруг встанет и откроет огонь.

Примерно метров с двадцати я разглядел жуткое выходное отверстие раны, прежде скрытое от моего взгляда. Кровь, мозги, лиловое месиво – все это вытекало у него из головы, хотя головы как таковой уже не было: рядом лежал отдельный кусок, напоминавший фрагмент мозаичной картинки, так и просившийся обратно, на свое законное место.

А потом я выпрямился над ним в своих рваных кроссовках. Мелкие черные муравьи облюбовали кашицу с красными точками возле его уха. По воздуху плыл запах нечистот. Я забыл и о книге, и о неполученном гонораре, и о собственной ярости, и о вранье и лени Хайдля. Сверху кружила черная сойка.

Но вот что самое страшное.

Его глаза следили за полетом птицы.

Он был жив.

2

Порыв ветра тронул эвкалиптовые ветви и поднял с земли вихрь листвы и коры. Среди шепчущего, летучего сора как воплощение отчаяния, безмолвного и неподвижного, лежал Хайдль, а муравьи продолжали свои вечные труды, пожирая вытекшие мозги еще одного существа, желавшего родиться заново и уже терпеливо несущего бремя токсо, Тэббе, ЦРУ, банков-убийц к их истокам. Изо рта вытекла струйка крови, но куда меньше тех, что показывают в кино. Предзакатное солнце опустилось на эвкалиптовые кроны. От красоты и покоя этого зрелища перехватывало дыхание.

Почему же он не умирал? Он не издавал ни звука, если не считать текучего шелеста борьбы за воздух, медленно перераставшего в леденящий душу посвист. Дыхание то и дело прерывалось паузами, и тогда я думал, что Хайдль наконец-то скончался, но всякий раз ошибался: шелест и свист возвращались. Порой слышалось даже подобие хрипа, но веки так и не смежились.

Его кошмарный взгляд был прикован к кружащейся сойке, будто он не хотел прогневить эту рану на жуткой, истекающей кашицей голове. Лицо, на самом деле уже превратившееся в маску, стало каким-то детским, податливым, бесформенным. Здесь больше ничего не оставалось от Хайдля. Вся его жизнь обернулась пустыми исканиями. Словно он так и не нашел свое истинное предназначение, величие и влечение, столь же бесконечное и безоглядное, бодрящее и непостижимое, как необъятные земли вокруг этого холма смерти, несоизмеримые с расстояниями, что отделяют Москву от Лондона, и при этом являющие собой Австралию – изобретение абсурдное, под стать ему самому, страну, которую он до последнего считал своей родиной.

Вероятно, в каком-то глубинном смысле так и было. Эту страну невозможно довести до бесконечного совершенства, но можно ввергнуть в бесконечные пороки. Она готова продавать себя по частям, и с каждым разом все дешевле. В такой стране он мог бы далеко пойти, бесконечно далеко. Наверно, он удивился, почему его восхождение завершилось столь бесславно. Мне хотелось с ним заговорить – молчание в такую минуту равносильно грубости, но, наверное, глупо было полагать, что разговор сейчас хоть что-нибудь для него значит. Я это понимал, равно как и то, что он и сам хотел бы поведать очень многое или, может, просто не знал, как заговорить о самом простом.

Это же сон, вертелось у меня на языке, потому что я так чувствовал. Чувствовал я и жуткую пустоту всего сущего, пустоту, которой можно защититься разве что от близости друг к другу. Но у меня не хватило духу сказать, что я с ним рядом, ведь он мог неправильно это истолковать и пристрелить меня тоже, тогда как сам не был в состоянии сказать, что он со мной, поскольку это было не так. Что есть сон и что есть явь, вот в чем вопрос, и нам требовалось расспросить об этом друг друга, поскольку он, вероятно, нашел ответ перед смертью, а я, вероятно, нашел ответ, наблюдая, как он умирает.

Он молчал – просто грезил, а может, думал, или же грезил, будто думает, или же думал, что грезит. Трудно сказать, невозможно узнать. На фоне неба затрепетала белая мозаика из крыльев желтохохлых австралийских какаду – глаза Хайдля провожали птиц, пока те не скрылись из виду, вернув небу его ровную синеву.

Именно в тот миг до меня и донесся едва различимый скрип. Посмотрев вниз, я ужасом понял: это голос Хайдля. Я вглядывался в его устремленные к небу глаза, в дрогнувшие губы, бормотавшие что-то мокрое, невнятное, медленное и склизкое… от слюны? от крови?

Пристрели… меня… – выдавил он.

Я бездействовал. Просто смотрел. Я его ненавидел. Заглядывая ему в глаза, я внушал ему эту мысль. Не знаю, много ли он понял и много ли это для него значило. От его тела шли короткие прерывистые звуки, но вскоре это прекратилось.

Прикончи меня, взмолился он, а может, мне это послышалось.

Уж слишком слаб был его голос. Каждая фраза вылетала с колючим выдохом, напоминая козлиное блеянье. Он снова начал задыхаться. Я мог бы добежать до усадьбы и привести подмогу. Быть может, это спасло бы ему жизнь. По крайней мере, я мог бы его утешить. Но желания спасать его у меня не было. Мне хотелось, чтобы он умер. Хотелось стряхнуть с себя это наваждение. Избавиться от него и стать свободным.

Пожалуйста, прошелестел Хайдль.

Чувства меня не подводили, но я понимал, что должен с ними совладать.

Вы – сволочи, книжные черви! – Он вдруг стал выплевывать слова неожиданно окрепшим голосом. А ты – просто гад! У тебя нет жалости!

Его правая рука дернулась вверх, пальцы распрямились и задрожали, словно что-то нащупывая – последнюю надежду? проклятие на наши головы? возможность кого-то приветствовать или задушить? Жест был неясным и устрашающим..

Рука упала обратно, в грязь. Черные собачьи глаза яростно сверкали, ноздри гневно раздувались, не попадая в такт с нервным тиком щеки. Голос ослаб до бессвязного лепета и мычания… угроз?.. проклятий? А может, и молитв, но это едва ли. Скорее всего, смысла там искать не приходилось. Но от напряжения Хайдль лишился последних сил и умолк. Я сверлил его глазами. Он продолжал существовать. Я позволил ему заглянуть мне в душу и прочесть мои чувства. Его рассудок, казалось, помутился, утонул во тьме.

Внезапно голову Хайдля сотряс мощный спазм, как будто его посетило какое-то жуткое предчувствие, невыносимое видение.

Уже близко! – прошипел он. Уже близко!

Я напрягся, чтобы не пропустить его слова. Но больше ничего не услышал.

Минут по меньшей мере десять-пятнадцать спустя глаза его остановились. Щека застыла.

И я понял.

Даже мертвому ему нельзя было верить. Я выжидал, не смея шевельнуться. Но мое тело опережало рассудок. Медленно развернувшись, оно сделало шаг, потом еще один и еще. И я стал тихо, с невероятной осторожностью уходить. Меня не настиг ни шорох, ни выстрел. Я перешел на бег и уже не мог остановиться.

3

Тьма накрыла меня плащом разбойника с большой дороги. Тьма заполонила мир, куда я очертя голову ворвался в свете фар, лавируя по гудрону среди грузовиков и легковых автомобилей. Стенания Хайдля разгневали Вселенную: клаксоны грозили небесам, когда я входил в слепые повороты, вспарывая черные пространства предместий, города, издательской парковки, а через несколько часов я уже летел над морем, затаившись в липкой борозде ночного неба, и реактивные снопы огня толкали меня навстречу судьбе.

Пристегнув ремень безопасности, я спокойно сидел в кресле и с изумлением понимал, что мир ничуть не изменился, что дремлющие или читающие рядом со мной пассажиры вполне довольны моим соседством, а этот самолет, мое кресло, деревья, дорожное покрытие, автопоезда, овцы на зеленеющих внизу выпасах, остающиеся позади меня глубокие реки с каменистыми берегами, мрачные бетонные громады шумозащитных экранов, к которым я приближался в преддверии посадки, – все это осталось прежним. На иллюминаторах сохранились потеки от дождя, от цементного порошка для разгона туч, от антифриза, а на внутренней поверхности – дымка конденсата от дыхания пассажиров. Столь многое осталось неизменным, что сам собой напрашивался вывод: я тоже ничуть не изменился, и ничего вроде бы не произошло, все как прежде. Но каждый раз, когда эти ощущения перерастали в надежду, меня захлестывало другое, более сильное ощущение. Переменилось все. Потому что переменился я сам. Из-за того, что произошло.

Голова шла кругом, на душе было пакостно, я был раздавлен и растерян.

И все же я до конца не понимал: а что, собственно, произошло? Допустим, я бы сбегал за подмогой, чтобы попытаться спасти ему жизнь, рассуждал я, или чтобы зафиксировать его смерть? Убил его я или он сам покончил с собой? И почему я вернулся: не потому ли, что он желал показать, кто главный, а значит, я убил его, как он и добивался?

В такси, которое везло меня из аэропорта Хобарта, тошнотворно пахло свежим клеем. Таксист включил радио. В новостях объявили, что Зигфрид Хайдль найден мертвым: смерть наступила от огнестрельного ранения в голову.

Я опустил оконное стекло и стал жадно глотать свежий воздух. Меня как будто что-то душило, что-то поработило, а я не мог от этого избавиться.

Надо же, какая кровавая история, заговорил водитель. А диктор продолжал.

Полицейские обращаются за помощью к населению и готовы выслушать всех, кто видел Хайдля в последние часы его жизни.

Кому понадобилось его грохнуть? – спросил водитель.

Мне, ответил я. За перекрестком остановите, пожалуйста.

Я не мог отделаться от кошмарного предсмертного шепота, от тех двух бессмысленных слов, посеявших у меня в душе непонятное предчувствие, от шипения, засевшего у меня в ушах. Мне хотелось сказать в ответ кое-что еще, но после перелета на меня напала дурнота от недосыпа, от страха, и, когда я раскрыл рот, он тут же наполнился потоком воздуха. Я попытался вызвать в памяти термин, услышанный от Джина Пейли в день нашей первой встречи, но припомнил его лишь тогда, когда такси затормозило у моего дома и я принял у водителя свою дорожную сумку.

Литературные негры.