1

Наконец я полностью проснулся и в особенной черноте гостиничного номера мог думать только о Хайдле, о том, что Хайдль, вероятно, был своего рода лидером, лидером будущего, лидером грядущего века и его приближающихся наваждений; как и все великие лидеры, он оценивал себя достаточно скромно и всегда умел сосредоточиться на решении насущных задач, как то: выживание, грабеж, мошенничество, самозванство, извращение истины и доминирование.

Наверняка роль Хайдля в выполнении этих задач будет почти в каждом случае квалифицирована как преступление – суды того времени готовили целые тележки слов для доказательств, но я читал, что такая оценка его личности неубедительна и неадекватна, хотя мне трудно представить, возможна ли здесь объективная оценка.

В самые темные минуты той ночи меня преследовал вопрос: уж не стала ли для него работа со мной величайшим вызовом, последним и, вероятно, самым выдающимся достижением. Убедить меня сделать то, что я сделал, но взять на себя ответственность за собственную смерть – все это ставит множество вопросов! О том, кто мы такие и на что еще способны. А окончательная победа осталась за ним – да еще какая!

Из всех людей, кого я знал, он ближе всех стоял к гениальности.

Но во мне всегда жила склонность к тщеславию, и, вероятно, она вновь подала голос. Очевидно, Хайдль знал, что игра окончена. Очевидно, он родился трусом. Впрочем, в его жизни сложно было не заметить повторов, уловок, трюков, раздутого самомнения – все это нашло своеобразное продолжение в моей жизни. Не будет преувеличением сказать, что во мне изменилось все, что в ту пору я был другим человеком и что некогда чужая жизнь теперь видится мне моей собственной. В любом случае, он остается со мной… вероятно, в какой-то момент он превратился в меня или, что еще хуже, мы оба – в него. Как знать?

Быть может, гений – это человек, которому вплотную удалось приблизиться к тому, чтобы стать самим собой.

Он нагрел банки на семьсот миллионов, но вскоре миру предстояло увидеть и более масштабные аферы, которые проворачивались тем же способом приобретения и приращения капиталов из пустых грузовых контейнеров, и не просто пустых, а физически не существовавших – их заменили спекулятивные высокодоходные облигации, не подтвержденные документами кредиты, вторичные ценные бумаги. Грузовые контейнеры носили имена: «Энрон», «Леман бразерс», «Нозерн рок», «Беар Стернс». На их стенки по трафарету наносились товаро-транспортные накладные, указывающие, что находится внутри: «просачивание благ сверху вниз» – от экономического подъема выигрывают все, вдохновляющие возможности, перспективы развития, демократия для всех. И так далее, и тому подобное. Каждая надпись с расстояния впечатляла, каждая обещала что-то хорошее. А на поверку оказывалось, что это пустые ржавеющие черные дыры.

В философии Хайдля была резонансная истина, которую никто так и не посмел озвучить на протяжении последующих десятилетий. Его недоумение по поводу всеобщей потребности верить и его решительная эксплуатация этой потребности в ходе любопытных экспериментов, ставивших целью выяснить, в какой точке эта вера все же ломается и отчего, а дальше открывалась еще более великая истина: потребность верить не пропадает никогда. Каждое безумное испытание веры, как узнали впоследствии джихадисты, а тем более испытание суицидом только укрепляет веру.

В какой-то момент вспыхивал пожар, готовый поглотить нас всех. Время устает от многого: наверное, даже от себя, и, возможно, мы уже носим в себе наше зловещее будущее: заброшенные дома, города и целые земли, пытки незадачливых, убийства невиновных, утопление детей, шокирующая скорбь, – мир всепоглощающего страха. И ошибка Хайдля, по всей вероятности, совпадала с нашей общей ошибкой: мы привыкли считать, что жизнь – это спринтерская дистанция, а на самом деле жизнь – марафон. Если бы мы просто бежали трусцой в направлении нового столетия, он бы успел сокрушить целые страны, а не только свой собственный бизнес да несколько инвестиционных банков.

Да-да, я знаю, что он не первый и не последний корпоративный преступник. И все же – думаю, я не одинок во мнении – он заслуживает лучшего, или, если угодно, большего. Человечество не способно к коллективным мечтаниям, но если бы дело обстояло иначе, стал бы мир, как спрашивала Пия, мечтать о Зигги Хайдле? Кто знает? Кто сможет ответить? Но теперь, когда Зигги Хайдля нет в живых, могу сказать одно: больше я ничему не удивляюсь.

2

Все, что я видел, – это тускнеющие глаза Зигги Хайдля, устремленные в небо, но когда я, запрокинув голову, попытался проследить за его взглядом, вверху ничего не оказалось, и, вернувшись с небес на землю – в Хобарт, в Тасманию, в свою жизнь, ко всем известным мне людям, к смеху и дружбе, к доброте и любви, я понял, что все это давно исчезло вместе с угодливой глупостью и ненавистью, с идиотизмом, который правил Тасманией, островом глупости, как своей вотчиной. Здесь не оказалось, да и не было никогда ровным счетом ничего.

На следующий день после прощания с Рэем я сидел в своей взятой напрокат машине и больше всего хотел уехать, но в том-то и штука, что остров – это образцовая тюрьма: ты можешь перемещаться с места на место, но не можешь сбежать. У меня был покрытый яркой краской спортивный автомобиль с откидывающимся верхом: когда-то такие машины не вызывали у такого водителя, как я, ничего, кроме насмешки. Но я никогда не говорил, что отличаюсь последовательностью. Я позвонил Хаву, одному из близнецов, но тот был занят и подъехать не смог, а второй, Генри, по словам брата, находился где-то за городом. Отношения у нас сердечные, хотя и не тесные – потому и сердечные, что не тесные. А Бо…

Бо погибла.

Я не упоминал? Кажется, упоминал. Об этом я никогда не распространяюсь, но постоянно думаю. В автокатастрофе, Бо было тогда двадцать. И я ничего не мог поделать. Несколько лет – точнее не помню – мы не общались. Я храню ее щетку для волос. И во всем виню себя. После той аварии минуло восемь лет. Ее волосы: черные, блестящие, как птичьи перышки.

Сидя во взятой напрокат спортивной машине, я в который раз ощутил невыносимую тяжесть всех потерь. Чтобы скоротать время до обратного рейса, а заодно и восстановить дыхание где-нибудь на просторе, я поехал на вершину горы, что высится над Хобартом и над всей южной частью острова. А может, отправился я туда лишь потому, что все дороги, казалось, вели в гору, но, если честно, никаких дорог я не видел, как не видел и дерьмового Хобарта с приземистыми уродливыми домишками, каждый – как бельмо на глазу. Я старался не смотреть по сторонам, чтобы ничего этого не видеть.

В юности мы с Рэем частенько ходили, а то и бегали на гору далекими тропами. Бегали! Теперь это казалось немыслимым. Такая радость, такое чудо. Перед глазами красота. Нам не верилось, что эта красота принадлежит нам. Нам, голодранцам. Это не укладывалось в голове. Нам было неведомо, что эта красота – мы сами.

Познавая этот мир, мы выстроили его философию – философию пляжей, моря, тропических лесов, диких рек, а гора, эта безликая громада, стала нам дорогой к небу, падавшие с нее камни приносили с собой яркий свет небесного равнодушия. И в мире дикой природы мы, как стало ясно, не были пассивными рабами судьбы, обреченными на эту роль нашей историей. Нет. Мы обнаружили, что свободны выбирать каждый шаг и каждое решение, мы могли надеяться на что угодно, и надежда жила в нас самих, пока мы об этом помнили.

А почему забыли? Что произошло? На что мы обменяли нашу свободу? Быть может, она вызывала у нас головокружение? Или мы не сумели ею распорядиться? Или она пугала нас? Не знаю. В возрасте двадцати лет мы приняли решение жить. А потом? Потом мы сделали другой выбор.

Нам только и оставалось, что бежать во весь дух, и смеяться, и ускорять бег еще и еще, по скалам, по каменистой тропе «Зигзаг трек», становившейся все круче, все рискованнее, все неприступнее, в жару и в снег; бежать, задыхаться, отдуваться, гореть, подниматься и бежать, бежать без остановки. Окружавшая нас дикая местность обладала мощью, почти всемогуществом. За горным пиком тянулись нетронутые земли, простиравшиеся на запад и юго-запад острова, не прерываемые ни дорогами, ни поселениями, – по ним можно скитаться, десять дней не встретив ни одной живой души и не видя ничего, кроме этого мира, приводившего в конце концов к дикому морю. Мы бежали и бежали, мы были ничем и в то же время всем. Это уму непостижимо. Это непередаваемо. Можно его пробежать и огласить смехом. Но описать словами невозможно. Слова не способны выразить наших чувств, наших познаний и моих потерь. Слова – часть этого мира, но они еще и клетки в поисках птицы.

А мы летели птицами все выше, все быстрее и упорнее.

3

Я заехал на гору. Но все изменилось. Буйство исчезло. Большие, ничем не примечательные деревья уступили место непримечательным деревьям поменьше, потом кустарникам и, наконец, камням. Неподалеку от автостоянки на вершине горы был прогнивший настил смотровой площадки с видом на Хобарт и окрестности.

Площадка с видом в противоположную сторону отсутствовала: некогда прекрасные нетронутые земли теперь местами были выжжены напалмом лесозаготовок или просто брошены засыхать и выгорать, а испепеленные тропические леса уже уступили место будущему: сырой пустыне, мху и ягелю, да еще вечно мокрому, обугленному гравию.

Подгоняемый холодом, я поднялся по каменистой тропе к единственной площадке, на ходу похлопывая в ладоши. Увидел там трех туристов-китайцев с моноподом и какого-то приземистого мужчину с трехлапым грейхаундом. Знаменитый вид не произвел на меня никакого впечатления. Я бросил взгляд на скучные информационные стенды с пояснениями и живописными картинками, которые, как я понял, выдавали желаемое за действительное.

С Бо мы перестали разговаривать после ее семнадцатилетия. Не знаю почему. О чем-то поспорили, а о чем – не помню, хоть убей. О Сьюзи, о ней, обо мне – о чем же еще? Пойми, сказала мне потом Сьюзи, здесь нет ничего личного. Просто они такие.

Есть свободные люди. Оказывается, был среди них и я, сам того не зная. Свою свободу я обменял на что-то другое. Почему мы с Рэем не можем бегать, как раньше? Почему я не могу снова сидеть в той тесной кухоньке со Сьюзи, Бо и близнецами? Почему? Почему все это исчезло? Испарилось? Почему Бо погибла, а я живу? После ее смерти мне нужно было как-то существовать дальше. Я искал цель, причину, объяснение, смысл. Ничего не добившись, продолжал поиски. Но видел одну лишь горькую правду. Снова, снова и снова.

Подо мной раскинулся город, мое прошлое, будущее, аэропорт. Где-то там мои сыновья, абсолютно чужие. Там, внизу, умирает Рэй. Там не стало моей дочери. Я хотел, чтобы вся боль прежде никем не тронутого мира позади меня, а теперь израненного больше любого из нас, пронеслась мимо, упала с горы и поглотила все.

Я мечтал, чтобы этот жуткий безжалостный мир положил меня на лопатки, раздавил и уничтожил всех остальных в своей предсмертной агонии. Ради того, чтобы вернуть нас в миг смирения. Мне хотелось именно вернуться, испытать и разделить чувство благодарности, найти утешение.

Я ждал так долго.

Проплывая над вершиной горы, темные облака кучковались у меня перед глазами. Я искал надежду в темном небе. Я хотел, чтобы во мне отозвался давно забытый голос.

Словно Адам, ожидая возвращения в Град Божий.

Понимая, что этому не бывать.

Черная сойка, рыскающая по леднику, подняла глаза, ее голова медленно покачивалась, словно вторила маховику божественного часового механизма. В янтарных глазах, вопия о конце времен, окаменел век, сломленный еще до начала.

Никто не сказал мне, что я давно умер.

4

По какой причине?

Нет никакой причины.

Я даже не помню, как это случилось. Подробности… Ну, вероятно, я их придумываю. Больше мне неизвестно. Помню только самый конец, странные последние слова.

Оглядываясь назад, часто задаюсь вопросом: почему я согласился на роль палача? По какой причине, когда Зигги сунул мне в руку пистолет, я не бросил его, не вернул, не опустил? Нет никакой причины. Я просто послушался. А потом еще раз, и еще, и чем дальше я шел по пути Хайдля, тем точнее знал, каков будет мой следующий шаг. Какая-то доверительная связь, или договоренность, или понимание, нечто глубоко человеческое проросло между нами, и было бы неправильно с ним порвать… предать его, если хотите. А может, я не хотел наносить Хайдлю обиду. Мне показалось дурным тоном сказать «нет»: я понял, что имел в виду Рэй – невежливо прерывать шаги к смерти только потому, что это может привести к смерти. Согласиться, сказать «да» намного легче. Всегда.

Во всяком случае, что-то изменилось, за главного теперь был не я, а он, мы шли по этому скалистому пути к забвению, он направлял, я следовал; я, отчаянно желавший вырваться на свободу и не видевший способа это сделать.

Я хотел написать книгу. Так я себя оправдывал. Вот и все. Но в ту пору не было ничего важнее, чем ее закончить.

И мне, видимо, казалось, что совершенное мной в тот день этому посодействует. То есть даст мне новый опыт – самый иллюзорный из всех мифов искусства, тот абсурд, за пределы которого мы должны выйти самостоятельно, чтобы открыть мир, притом что открыть хоть какую-то истину можно, лишь уйдя в себя. Это единственный способ.

Опять Тэббе: поиск опыта – это ложь о том, что наша жизнь идет на убыль.

К черту Тэббе.

Что впереди? Я иногда задумываюсь. А ответа нет. Или, точнее, ответ один.

На самом деле такие мысли меня почти не посещают. Если честно, они меня вообще не посещают. Мне следовало бы сказать, что я испытываю сожаление.

Помню только его последние слова.

Уже близко! Уже близко!

Я ни о чем не сожалею.