1
Если первая неделя работы оказалась, невзирая на все трудности, более или менее продуктивной, то вторая началась скверно, и с течением времени все только ухудшалось из-за отношения Хайдля к созданию мемуаров. Вместо ответов я получал от него самые скупые реплики: сидя за своим столом, он утыкался в газету или названивал по телефону.
Помнится, у меня возник вопрос насчет Бретта Гаррета, который много лет служил бухгалтером в АОЧС, а в 1978 году бесследно исчез. Я предположил, что в небольшом коллективе все были опечалены, поскольку коллеги очень тепло отзывались о Гаррете. Мне верилось, что эта наводка пробудит какие-нибудь воспоминания.
Опечалены? – переспросил Хайдль и вернулся к чтению.
Газеты он любил, и через некоторое время, не поднимая взгляда и будто прося у меня помощи в решении кроссворда («то же, что удовлетворение, одиннадцать букв»), вдруг ответил:
Весьма опечалены.
Мне стало интересно, способен ли Хайдль вообще на выражение эмоций. Или же вместо эмоций у него в голове имеется коллекция жестов, и при необходимости он просто заходит в эту галерею и выбирает нужный образ, к примеру, сочувствие или гнев, ярость или участие.
А возможно, он и вовсе ничего не чувствовал, пребывая в каком-то другом мире, за пределами любви, скорби, боли. Возможно, он созерцал тот мир и играл с живущим там злом, как играл с нами: с Рэем, с Джином Пейли, со мной.
Он указал мне на заинтересовавшую его статью о том, что правительство Квинсленда опровергло сообщения СМИ о своих связях с НАСА в области секретного проекта по строительству ракетной пусковой установки, где подвизался Зигфрид Хайдль. Покачав головой, он раскритиковал все обвинения за неточности в деталях – как выступление идиотов, ничего не знающих о теневом мире. Из его разглагольствований следовало, что у него все же есть связи с НАСА, от которых он открещивался в ответах на мои прежние вопросы.
За обедом он внушал мне, что Кейп-Йорк – масштабный проект, финансируемый некой венчурной инвестиционной компанией из Сиэтла, через час заявил, что это все – абсурдные выдумки прессы, а ближе к вечеру – что это любимый проект сингапурского медиамагната, пожелавшего остаться неизвестным.
Нанизывая новую ложь на старую, он противоречил себе, а потом противоречил собственным противоречиям. Как будто его родной стихией была сумятица самоотрицания. Неизбежно неполные рассказы Хайдля служили не опровержением, а наоборот, подтверждением предполагаемых истин. Не хочу сказать, что Хайдль намеренно не состыковывал выдаваемые по капле и зачастую противоречивые истории. Но его инстинктивные обманки получались весьма эффектными. Ведь задача примирения таких возмутительных несоответствий возлагалась не на него, а на тебя, слушателя.
Тем не менее я мог извлечь из его методики уйму преимуществ, способных помочь мне добиться успеха на литературном поприще: их было так много, что я терялся в подсчетах; так много, что до меня дошло, сколько мне еще предстоит узнать о своей профессии. Сейчас я находился рядом с человеком, чей интерес к книгам выражался не в их чтении, а в их краже, но при этом он знал о них куда больше меня.
Когда я в очередной раз принялся допытываться, кто на самом деле поручил ему похитить информацию о пусковой станции, беседа снова приняла иной оборот. Хайдль намекнул, что в 1975-м совместно с ЦРУ организовал свержение австралийского министра Уитлэма, избежав ошибок, допущенных при неудачной попытке свержения правительства Альенде в Чили.
Тема чилийских событий тоже была коньком Хайдля, и хотя он обращался к ней реже, чем к токсо, рассказы его звучали куда более устрашающе. Иногда создавалось впечатление, будто он хочет взять на себя ответственность за все растерзанные тела и распухшие трупы, ставшие символом Национального стадиона Сантьяго и произошедших там событий, не говоря уж о тайной войне в Лаосе и о брошенных телах лаосцев, о которых он также упоминал, хотя и вскользь, снова и снова рисуя перед моим мысленным взором сожженные, изуродованные и брошенные тела погибших на Гаити, в Индонезии, в Никарагуа и многих других странах, где навечно забытых мертвецов осталось так много… Как же это низко и бесчестно… столько искалеченных и загубленных жизней, а его словно кто-то тянул за язык, принуждая кичливо намекать, что он приложил руку ко всем этим зверствам, но связан клятвой о неразглашении.
Когда он говорил особенно мягко и взвешенно, у меня закрадывался вопрос: есть ли в мире хоть какое-нибудь зло, к которому он не причастен? Складывалось впечатление, будто Хайдль видит в себе дар вырастать до неземных размеров и наводить ужас на весь мир. Это было нелепо, смехотворно и вместе с тем страшно. И все же, когда я требовал пояснений, он уходил от подобного рода глупостей и сыпал встречными вопросами, проникнутыми злобой и отрицанием всего и вся. В такие моменты речь его приобретала естественное звучание, уподоблялась манере талантливого писателя; в ход шли заурядные слова, но они ударяли словно обухом по голове, и я чувствовал, как на мои плечи опускается груз чего-то холодного и жестокого.
Ты любишь свою жену?
В понедельник, во время разговора о космической станции, он задал мне этот вопрос мягким, приглушенным голосом то ли исповедника, то ли пастыря, то ли дознавателя, который терпеливо ждет, чтобы обвинить тебя в несовершенном преступлении.
И когда вместо ответа последовало молчание, вопиющее об измене, лицо Хайдля скривилось в коварной усмешке.
Ну же: любишь, Киф?
2
Извините, Зигфрид, ответил я, так как в первые недели еще относился к нему с почтением, но если вам что-нибудь известно о вмешательстве ЦРУ в отстранение Уитлэма от власти, прямо так и скажите.
Я вот думаю, ответил Хайдль, что тебе и, откровенно говоря, книге пойдет только на пользу мой переезд в Тасманию.
Всего лишь какой-нибудь один факт, настаивал я.
Мы бы могли работать у тебя дома.
Просто скажите, и все.
И ты, находясь рядом с женой, мог бы ее поддерживать.
Не отвлекайте меня вопросами о личной жизни.
Как там ее зовут? Сьюзи?
Это не имеет никакого отношения к нашей книге, Зигфрид.
Сьюзи, повторил он. Точно. Знаешь, Киф, из тебя никогда бы не получился хороший начальник.
Зато из вас получился бы отличный писатель.
Хороший начальник умеет делиться. Обладает способностью раскрываться перед подчиненными.
Жуткая ухмылка. Нервный тик. Мертвые глаза.
Как я могу, продолжил Хайдль, сохранять лояльность к человеку, который скрывает от меня даже имена своих детей.
Это уже был перебор.
А как может ваша жена сохранять лояльность к мужу, ответил я, который скрывает от нее даже свое настоящее имя.
Твоя агрессивность, Киф, сказал Хайдль, бьет мимо цели. Будь у тебя возможность работать дома, ты бы не страдал от такого напряжения чувств. Надо будет обсудить это с Пейли.
Я ничего не ответил – вероятно, понадеялся, что ему надоест.
Но нет. Только не ему.
Не нужно принимать их сторону, Киф, и обвинять во всех злодеяниях меня.
Чью сторону?
Банкиров. Твоя обязанность – помочь мне рассказать мою историю.
У вашей истории нет сторон. Там больше углов, чем у разбитого зеркала.
А что же в ней есть?
Он меня подловил. Я замешкался.
В ней есть готовый роман, вырвалось у меня.
Наверное, в моих словах прозвучала нотка нескрываемого восхищения. Было у Хайдля особое качество, в наличии которого у себя я очень сомневался: ледяная воля, необходимая, по всей вероятности, для создания любого произведения. Способность украсть. А то и убить.
Хайдль откинулся на спинку своего претенциозного директорского кресла – кожаного, слегка потертого.
Надо признать, это дорогого стоит, продолжил я. Есть люди, которые грабят банки, вооружившись обрезами и надев маски. Их лиц никто не видит. Затем они скрываются, если удается сбежать. Добычу тратят осмотрительно. Но к вам это не относится… нет, вы грабите банки в открытую. Вы грабите банки, пожимая руки их владельцам, в присутствии фотографов и телевизионщиков. А потом у всех на виду спускаете их деньги на разные безумства. Ваши изображения повсюду. Вас, черт побери, даже наградили Орденом Австралии.
Предположение о том, что кража семисот миллионов долларов, с какой стороны ни посмотри, составляет преступное деяние, порой расценивалось Хайдлем как злобная и беспочвенная клевета. Но я уже не боялся задеть его чувства, тем более что в тот день он, как мне показалось, находился в благодушном настроении.
Одно безумство за другим, продолжал я. Вооруженные подразделения…
ВД, поправил меня Хайдль. Воздушный десант. Парашютисты. Спасатели, прошедшие обучение в военизированных структурах со строжайшей дисциплиной. Мы гордились их подготовкой. Они были лучшими, все пятьсот человек.
А что же подводная лодка, то есть она ведь существует?
Хайдль улыбнулся.
Две мини-подлодки и один батискаф, сообщил он.
Подлодка – это нечто, сказал я.
Хайдль рассмеялся.
Действительно, согласился он. Но внутри – ужас. Неописуемая теснота. Мы наняли психолога на полставки, чтобы решить проблемы подводников. Ведь нашей главной заботой всегда было и есть здоровье и безопасность. Киф, такое легко забывается. Запиши, это важно.
Он ненадолго ушел в сторону, будто еще оставался на посту генерального директора, который диктует годовой отчет, обращает внимание на высшие стандарты промышленности, условия поощрения, программы повышения квалификации, стратегическое планирование и так далее, и тому подобное, но вскоре вернулся к токсоплазмозу. Для подобного словоизвержения Рэй придумал слово хайдлинг. Пусть иногда Хайдль умел быть обаятельным, интересным, а пару раз даже показался мне остроумным, например когда заявил, что создание заказных мемуаров – это лишь подмена одного «я» другим, большая часть его высказываний являла собой нескончаемое пустословие. И снова я попытался вернуться к работе над автобиографией.
3
Вот только не понимаю, продолжил я, почему Совет АОЧС согласился со всеми доводами? Он же несет юридическую ответственность. Почему не возникло никаких вопросов?
Совет? – переспросил он, медленно покачивая головой, словно на него нахлынуло чувство легкой тоски.
Затем Хайдль подошел к куче коробок с документами, которые пылились в углу кабинета, открыл одну, порылся и наконец достал фотографию, которую и вручил мне.
Сам посмотри.
К обратной стороне фотографии скотчем крепилась бумажная этикетка с надписью «Совет АОЧС. 1986 г.» и списком имен.
Взглянув на фотографию, я внимательно изучил надменные лица всех тех волков в овечьих шкурах, которые и составляли совет правления. Я абсолютно ничего не мог понять.
Он указал на мужчину с седыми волосами в синем пиджаке, украшенного галстуком-бабочкой.
Эрик Ноулз, пояснил Хайдль. Председатель.
Он порылся в другой коробке и показал мне фотографию в рамке. На ней была запечатлена небольшая пришвартованная подводная лодка.
Название видишь? «Эрик Ноулз», указал Хайдль. Имя каждого члена совета красовалось на каком-то подвод-ном либо воздушном судне. А некоторые дали свои имена сразу и тому и другому. У Ноузла было все, что душе угодно: подлодка, буксир, вертолетоносец с вертолетом, яхта. А еще – наш самый большой самолет. Поставками занимался я, чтобы члены совета чувствовали себя важными шишками. Не слишком сложная работенка, скажу я тебе.
Потом он показал еще пару фотографий – торжественных спусков на воду и прочих событий, устроенных в честь членов совета.
А они не думали, что… – начал было я, но Хайдль с усмешкой прервал меня на полуслове.
Думали? Киф, люди по большей части имеют мнения других людей. Пока я снабжал их этими мнениями, они были абсолютно счастливы.
Он провел пальцем по фотографии и нашел на ней себя.
Узнаешь? Вот и я, рубаха-парень.
Глядя на эту выцветшую фотолетопись организации Хайдля, я в конце концов начал понимать гениальность его метода – он пытался сделать свое присутствие невидимым, играя роль этакого обывателя, свойского парня, австралийского консерватора, столь же заурядного, сколь и неуловимого.
Хайдль протянул мне еще одно крупное глянцевое фото Эрика Ноулза, который разбивал бутылку шампанского о борт корабля, названного в его честь.
Лесть, прокомментировал Хайдль. Все очень просто: она не гарантирует защиты от дурака, но тот, кто на нее падок, – гарантированно дурак.
Он взглянул на меня с легкой тоской в глазах.
Слушай, а ведь из этого у тебя получится хорошая книга… – Он сказал это так, словно я спускал на воду еще одно воображаемое судно.
4
Этот засранец Ноулз! – выпалил Хайдль, явившись на работу во вторник в 11:50, почти на четыре часа позже назначенного им самим времени. Вспышки его ненависти были непредсказуемы. В беседе он старался придерживаться доброжелательного тона, иногда граничащего с жеманством. Но время от времени создавалось впечатление, будто он готов кого-нибудь прибить или вот-вот кого-то прибьет, если бы сразу за объявлением убийственных намерений не следовала улыбка и сладкоречивые банальности, коих у него в запасе было множество. Но столь разъяренным, как в то утро, я его еще не видел.
Ну, ты посмотри! – сказал он, бросив у моей клавиатуры газету. Посмотри!
Заголовок гласил:
«НОУЛЗ: «ХАЙДЛЬ ЗАСЛУЖИВАЕТ ПОЖИЗНЕННОГО СРОКА».
Раздает интервью направо и налево. Хайдля трясло. Как будто сам вообще не при делах!
На тот момент выбранной из галереи эмоцией, кажется, стало отвращение.
До суда остаются считаные недели, а он утверждает, что я – ни много ни мало – гениальный преступник, черт подери, и обвел его вокруг пальца так же, как и банкиров.
Демонстрируя апатию и агрессию одновременно, он упал в директорское кресло, но тут же вскочил.
Ну, сказал я, думаю, нам нужно решить вопрос с книгой как можно…
Прежде всего мне нужно переговорить с Джином Пейли. Взгляд Хайдля метался по кабинету, будто он высматривал нечто за безвкусными книжными стеллажами. Чтобы остаться на плаву, мне необходимо двадцать тысяч. А это лишь малая часть того, что он мне должен.
Хайдль подошел к дверям и с порога обернулся ко мне.
Неужели он рассчитывает, что я буду здесь протирать штаны, не получив аванса?
С этими словами Хайдль вышел, однако через несколько минут вернулся, чего обычно не делал. Он рухнул в свое кресло и уставился прямо перед собой, барабаня пальцами по столу и что-то беззвучно бормоча.
В чем вообще смысл? – наконец выдал он вслух.
Я спросил, получил ли он свои деньги.
Если можно описать внешний вид как исполненный отчаяния, то именно таким выглядело его лицо при ответе на мой вопрос.
Он не выплатит мне ничего, пока не получит синопсис, взволнованно сказал Хайдль. Ты его набросал?
Я заметил, что набросать что бы то ни было проблематично, поскольку Хайдля постоянно нет на месте.
Манерно и возбужденно жестикулируя, как на сцене театра кабуки, он подался вперед в своем кресле, облокотился на стол, закрыл изможденное, растерянное лицо ладонями, а потом начал его массировать, словно месил густую глину. Так продолжалось с минуту, если не дольше, но когда он резко поднял голову, то стал неузнаваемым: лицо его излучало энергию и жизнерадостность. Отвращение исчезло, а что заняло его место, невозможно было определить сразу.
Довольно болтать, сказал он, хотя до этого в кабинете царила тишина. Довольно!
Он хлопнул в ладоши и начальственно сцепил руки.
Срочно за работу, с тонкой усмешкой скомандовал он, как положено шефу.
Итак, после недели разглагольствований, когда он, по всей видимости, думал только о выплате второй части аванса, мы с грехом пополам приступили к делу.
Как известно, АОЧС подвергают критике, начал он, хотя мы предоставляли работу сотням людей. Сотням! В период нашего расцвета мы создали более восьмисот сорока… нет, восемьсот тридцать восемь рабочих мест с полной занятостью и еще девяносто шесть – с частичной. И это не считая малых предприятий в Бендиго, которые мы поддерживали заказами на инженерные и другие проекты. Как это называется? Эффект увеличения? И что в этом плохого? Мы делали только хорошее. Так и запиши.
И барышей не получали, раздраженно заметил я, поскольку все это давным-давно стало достоянием общественности.
Разве государственные органы должны приносить барыши?
При чем тут государственные органы? У вас имелся бизнес.
Понял тебя. Мы были образцовой фирмой. Получили награду за экспорт.
Вы ничего не экспортировали.
Да, для меня самого это оставалось загадкой. Но бизнес процветал. За что меня и наградили Орденом Австралии.
Вы не были австралийцем.
У меня не нашлось австралийского паспорта. А это не одно и то же.
Не знаю, не знаю.
Понял тебя. Меня представили к ордену за «новаторство в бизнесе конца двадцатого века». Это…
Бизнес должен выдержать испытание рынком.
Мы выдержали это испытание на «отлично». Рынок дал нам семьсот миллионов долларов.
Но вы их не вернули.
Рынок на сей счет не переживал. Всем казалось, что за этим дело не станет.
Вы лгали банкирам.
Я был честен в отношении наших возможностей. Все видели наши грузовые контейнеры. Мы создавали рабочие места. Защищали жизни. Тушили пожары. Спасали моряков. Шахтеров. Подняли производственное обучение на новый уровень. Установили новые стандарты качества. Банки целиком и полностью нас поддерживали и финансировали.
Деньгами вкладчиков.
Целиком и полностью. А разве хоть одна компания развивается на собственные деньги? Почему я должен составлять исключение? Будь у нас больше времени, мы бы с успехом развернулись в мировом масштабе.
За счет чего?
За счет чего? Да за счет возможных прибылей, вот за счет чего. Почему нас обвиняли во всех смертных грехах, если остальным то же самое сходит с рук? Я лично разницы не вижу.
Остальные ведут дела честно.
И ты в это веришь? Кроме шуток?
Как вам удалось внушить банкирам, что вы действительно зарабатываете деньги?
Отвечая, Хайдль впервые поднял на меня взгляд: его черные глаза сияли убежденностью, которую в то же время можно было принять за пытливость.
Я пускал их деньги по магическому кругу. Кто давал, тот и получал. Разве бизнес делается иначе? Недаром же меня полюбили во всем мире. Согласен?
5
Не успел я в тот вечер добраться до берлоги Салли, как позвонил Рэй и сказал, что наш поезд вот-вот уйдет и хорошо бы на него успеть. При иных обстоятельствах, в другой вечер я бы отказался. Но сегодня мне просто хотелось выпить. Мы пересеклись в «Звере», посидели там примерно час, потом перебрались в «Тернии и звезды», а оттуда – в ночной клуб поближе к центру, где, как гарантировал Рэй, нас ждали все тридцать три удовольствия, на что в ночных клубах обычно рассчитывать не приходится. Ничего хорошего, впрочем, там и не оказалось. Но сниматься с места было уже слишком поздно.
Когда мельбурнский рассвет начал таять и стекать по тесноте заднего сиденья нашего такси, по Рэю, по мне и по двум девицам, которых Рэй окрестил Розочкой и Фиалочкой по цвету платья каждой, я задал ему вопрос насчет контейнеров, о которых не раз упоминал Хайдль.
Не могу понять, признался я. Сотни контейнеров, под завязку набитых оборудованием на миллионы долларов, а АОЧС якобы не получала прибылей.
Мой стиль жизни – лайфсерфинг, объявила Розочка.
Ага, подхватила Фиалочка, мой тоже. Мы это… вжжух! На месте не сидим.
Вжжух! – захихикала Розочка. Вжжухи-вжжух!
Розочка и Фиалочка могли поддакивать и Рэю, и друг дружке, потому что им, как и нам, больше некуда было деваться.
Да пусто в них, бросил Рэй, запуская пятерню под мини-юбку Фиалочки.
А вообще идея потрясная – запчасти, экспертный потенциал, заметил я.
Контейнеры стояли пустые, произнес Рэй с дурашливым акцентом.
Но денег не принесли, напомнил я.
Еще раз, откуда ты? – спросила меня Фиалочка.
Да из Норвегии он, вклинилась Розочка, тебе же сказано. Он – норвежский писатель.
А я обожаю Джеза Демпстера, призналась Фиалочка. Правда, я его еще не читала… Но обязательно прочту.
Поэтому он так смешно разговаривает, втолковывала Розочка. Скажи-ка что-нибудь, Рэйбан.
Олли-болли.
Во дает.
Серьезно, произнес Рэй еще более дурашливым тоном, они были пустые.
Эй! – взвизгнула Фиалочка. Ты что там вытворяешь, нахал?
Я обернулся: Рэй, как мне показалось, облизывал ухо Фиалочки.
Что ты сказал? – переспросил я Рэя.
Хайдль не велел тебе говорить, пробормотал Рэй, покусывая ушко Фиалочки.
Так в них вообще ничего не было?
Ну разве что пауки.
Скажи чего-нибудь на датском, попросила Фиалочка.
Вообще ничего?
Ага, вообще, ответил Рэй, продолжая забавляться с Фиалочкой, – двести клятых грузовых контейнеров, а внутри – шаром покати.
Это не датский, заныла Фиалочка, что ж я, датский, что ли, не отличу?
За окном Мельбурн тонул в потоках нескончаемого дождя, а огни автомобильных фар и светофоров смешивались в сплошное пятно. Все вокруг куда-то медленно текло, закручивалось, будто в воронке, а мы ехали дальше, в глубь этого калейдоскопа гноящихся красно-зеленых ран. Розочка попросила остановиться, чтобы ее не стошнило прямо в такси.
Водитель ударил по тормозам и приказал нам проваливать.
Пустые?! – повторил я еще раз.
Выметайтесь! – заорал водитель.
Мы стояли на краю эспланады Сент-Килда, и, пока Розочка блевала, а Рэй хохотал, я поднял голову и увидел, как в темноте и потоках дождя вырисовывается огромная разинутая в улыбке пасть, нависающая надо мной с пятиметровой высоты, и пасть эта – часть гигантской белой физиономии с выпученными, дьявольски-голубыми глазами, а выше – красные и желтые расходящиеся лучи, смутно напоминающие о восточном театре.
Оказалось, мы приехали к знаменитому входу в Луна-парк, а над нами нависло его главное украшение, Мистер Мун. Его широко раскрытые, кроваво-красные губы, глубокие борозды щек, странным образом изогнутые выщипанные брови смотрелись чудовищно – точь-в-точь грязный, ухмыляющийся Мефистофель.
Да это ж какое-то кривое зеркало, сказал Рэй. Если долго смотреть на Хайдля, тоже в конце концов увидишь себя, никого другого.
Фиалочка обиделась и пригрозила, что они сейчас уедут домой, а мы можем катиться хоть на Северный полюс.
Только увидишь уже как полного урода, добавил Рэй.
У нас на глазах девицы, пошатываясь, переходили на другую сторону, чтобы поймать такси.
Я кое-что усвоил, просто понаблюдав, как он ест вилкой, сказал Рэй.
Тасманцы-голодранцы! – выкрикнула Розочка, садясь с подругой в такси, а Фиалочка показала нам третий палец.
Валите уже, голые-драные! – заорал в ответ Рэй и весело помахал.
И что ты усвоил?
Не имею права говорить, отрезал Рэй, посылая воздушный поцелуй вслед машине.
Да ладно тебе.
Много всякого.
6
После двухчасового сна я проснулся с пересохшим языком и опоздал на работу. Хайдль уже сидел за своим столом спиной ко мне и разговаривал по телефону.
Я так и сказал, выговорил он приглушенно и вроде бы с раздражением. Ноулз. Эрик Ноулз.
Чтобы не мешать ему, я готовился к предстоящей работе бесшумно, раскладывал на столе бумагу, наметки и блокноты, а Хайдль все не вешал трубку.
Устранить. Десять тысяч. По рукам?
Я запустил «Мак-классик», и от его жужжания Хайдль резко развернулся в кресле.
Благодарю, произнес он, сверля меня взглядом. С вами приятно иметь дело.
Я отвел взгляд, а когда вновь посмотрел в его сторону, он улыбался своей отвратительной улыбкой.
Славная была ночка, сказал я и уточнил: Рэй.
И стал стучать по клавиатуре, как будто погрузился в работу. А сам думал: устранить? Эрика Ноулза?
Я догадывался, что Зигфрид Хайдль на многое способен… но не до такой же степени!.. Похоже, он спланировал заказное убийство… это меня потрясло. Но почти сразу я усомнился. Что, собственно, такого он сказал?
Хайдль встал и объявил, что отправляется на встречу с известным адвокатом, который хочет на него работать.
Мне казалось, ваши интересы представляет Томми Хиллер?
Так и есть, ответил Хайдль. Но много ли он смыслит?
Выждав десять минут после его ухода, я приблизился к директорскому столу и сразу отметил, как Хайдль успел изменить его под себя: добавил несколько офисных сувениров, документы, две семейные фотографии и одну профессиональную, совсем свежую, а также выцветший полароидный снимок, где он с маленькими детьми сидит на природе у костра на фоне бело-красного «Ленд Крузера» пятьдесят пятой серии. Подняв телефонную трубку, я нажал кнопку повторного набора. Пока шли гудки, кто-то постучал в дверь.
Здравствуйте, прошуршало из трубки записанное сообщение. Вас приветствует «Паста и пицца от Берти» в Глен-Хантли.
Тут распахнулась дверь и вошел Джин Пейли, впервые переступивший порог нашего кабинета. Я замер, не отрывая трубку от уха и сохраняя, как мне хотелось верить, видимость изумления.
Я видел, что Зигфрид ушел, объяснил Джин Пейли. Просто хотел сказать, что с нетерпением жду завтрашней возможности прочесть твои наброски.
«В данный момент наш ресторан закрыт, мы открываемся в…»
Вы мне очень помогли, сказал я в трубку автоответчику заведения «Паста и пицца от Берти». Благодарю вас. И положил трубку.
Как продвигается? – поинтересовался Джин Пейли.
Вроде бы я нащупал твердую почву.
Отлично, произнес Джин Пейли, щелкнул языком и подмигнул. За пределами личного офиса он, казалось, терял все свои преимущества и проявлял странную, неестественную нервозность.
Да, сказал я. Просто отлично.
Зигфрид, по-моему, в кабинете не засиживается.
По его словам, он оставляет мне личное пространство, чтобы я мог писать.
Но в его отсутствие, возразил Джин Пейли, тебе и писать будет не о чем.
Это было предупреждение. Когда Джин Пейли собрался уходить, я выстрелил вопросом. Спросил, каков должен быть оптимальный объем мемуаров.
Ну если речь идет о мемуарах знаменитого человека, сказал издатель, остановившись в дверях, то важен не объем, а вес. Увесистые книги нам всегда на руку. Взгляни на американские романы: каждый – страниц по шестьсот и больше, хотя кто их читает? Мы говорим об их значимости, но не каждый берется за подобный фолиант. Я даже на ночь их не читаю – боюсь вывихнуть руку. Но они получают положительные рецензии, поскольку ни один критик не станет дочитывать их до конца и сочтет за лучшее сказать, что произведение незаурядное. Австралийские мемуары – это те же американские романы. Большой объем – уловка, которая никогда не подведет.
То есть… шестьсот страниц? – уточнил я, чувствуя, как горлу подступает отчаяние, а сам подумал, что определенно не каждый американский роман чрезмерно длинен или зауряден. Сколько же это слов?
Ну, допустим, в нашем случае достаточно будет тысяч ста или ста пятидесяти.
Я признался, что далеко не уверен, наскребет ли Зигфрид Хайдль материала на сто тысяч слов. Если честно, вертелось у меня на языке, у него и одной связной фразы в запасе нет.
А минимальный объем? – спросил я.
Джин Пейли нахмурился.
Тысяч, думаю, семьдесят пять.
Прикидывать, смогу ли я написать столько, не имело смысла. Но я все равно подсчитал кое-что в уме. В самый продуктивный день работы над своим романом я выдавал триста слов. Умножаем на двадцать три оставшихся дня и получаем шесть тысяч девятьсот. Это еле-еле тянуло на рассказ. Выходило менее одной десятой определенного Джином Пейли минимума. А надо мной еще висел синопсис. Тут меня вдруг зазнобило.
Поля и пробелы можно сделать побольше, размышлял вслух Джин Пейли. Есть и другие приемы. Шрифт, например, взять покрупнее. Увеличить междустрочный интервал. Использовать более плотную бумагу для утяжеления. Но это связано с определенным риском.
Что, простите? – переспросил я, упустив все, что было сказано после сообщения о требуемом объеме.
Вдруг кто-нибудь действительно прочтет? Но я уверен, продолжал Джин Пейли, уже приоткрыв дверь, что ты сумеешь угодить даже читателям. Кстати, тут он внезапно нахмурился, видел последний номер журнала «Вуменз дей»? Там Хайдль рассказывает о встрече с Джоном Ленноном. Это же наш материал! У нас эксклюзивные права на его биографию. Я совершенно не обрадовался, когда узнал, но Зигфрид пообещал, что больше такое не повторится. На прощанье Пейли махнул рукой. Завтра, Киф, надеюсь увидеть подробный синопсис книги.
На меня обрушился весь ужас моего положения. Никакого синопсиса еще не было и в помине. Я даже не представлял, как он пишется. Казалось, меня сносит селевый поток и мне остается лишь пытаться устоять на ногах.
Джин, выдавил я, завтра нереально.
Нереально?
Извините. Просто у нас остаются значительные лакуны, понимаете? Чтобы их заполнить, потребуется время. Нужно…
Джин Пейли остановил меня жестом регулировщика.
Погоди, Киф, перебил он. Совещание по продажам и маркетингу назначено на следующую среду. Могу дать тебе время до десяти утра среды.
Цокнув напоследок языком и подмигнув, он вышел.
7
После ухода Джина Пейли я присел за конференц-стол. Альтернативы мне не оставили: пришлось углубиться в математику, которая никогда мне не давалась. Да и с Хайдлем проблемы у меня были не менее серьезные, чем с математикой.
Сопоставив свои подсчеты и особенности его характера, я пришел к более чем неутешительному результату. У меня имелось в запасе меньше четырех недель. По одной неделе на вторую и третью редакции – это курам на смех, думал я, и, попросту говоря, совершенно невыполнимо.
До завершения первой редакции у меня оставалось меньше трех недель, что по большому счету было чистым безумием. Для начала я мог использовать свои конспекты, в минуту оптимизма оценив их в 8000 слов. Ориентируясь исключительно на эту шапкозакидательскую арифметику, я разделил в столбик 75 000 на 21 день и понял, что теперь обязан выдавать 3571 слово ежедневно. 3751! И перед лицом этой практически недостижимой цели никакие скидки на мою неопытность или саботаж Хайдля в расчет не принимались.
Я стал набирать:
МЕМУАРЫ ХАЙДЛЯ: ГРАФИК РАБОТЫ
(дневная норма – 3571 сл.)
1-я неделя: 25 000 сл. (первая редакция) (2 дня прошли)
2-я неделя: 25 000 сл. (первая редакция)
3-я неделя: 25 000 сл. (первая редакция)
4-я неделя: Вторая редакция 75 000 сл. (редактура)
5-я неделя: Третья редакция (оконч.) 75 000 сл. (корректура)
План А, четкий и ясный, на который я сейчас уставился, требовал от меня нечеловеческого усердия. 3571 слово в день? 3571 слово каждый день? 3571 слово семь дней в неделю?
Я стал продумывать План Б. Убийство?
Будь у меня покладистый соавтор, готовый трудиться, отвечать на мои вопросы и заполнять пробелы деталями, я бы, возможно (только лишь возможно), справился. Но сейчас, удерживая клавишу Del, я следил, как курсор расправляется с напрасными надеждами.
И начал заново:
МЕМУАРЫ ХАЙДЛЯ: ГРАФИК РАБОТЫ
1-я неделя: отрастить крылья
2-я неделя: слетать на Луну
3-я неделя: открыть способ лечения бокового амиотрофического склероза
4-я неделя: побить мировой рекорд в беге на 100 метров
5-я неделя: написать книгу ( оконч. )
Потом я и это стер. Сидел и смотрел на кошмарно пустой экран и трепыхавшийся курсор. За один рабочий день я был способен выжать из себя максимум 562 слова, да и то многие из них могли повлечь обвинения в плагиате. Оставалось утешаться тем, что подобная работа – плагиат по определению: хлеб литературного биографа-«негра» составляют сплошные заимствования из чужой жизни под предлогом создания книги. Именно этим я и пробавлялся. Для верности еще раз выполнив письменное деление в столбик, я получил те же самые цифры и остался с тем же самым вопросом: как этого добиться? Как ни старайся, не получится.
8
С деловой встречи Хайдль вернулся вскоре после обеденного перерыва в сопровождении непривычно подавленного и молчаливого Рэя. Он еще немного позанимался хайдлингом, бестолково и бесполезно. А минут через пять заявил, что снова вынужден отлучиться: очередная встреча с очередным журналистом, сказал он.
Очередная ложь.
Скорее из вредности, чем из любопытства я поинтересовался, с кем же он встречается.
Это секрет, ответил он.
Я спросил, почему из всего надо делать секреты, и он то ли с горечью, то ли с насмешкой, то ли сразу с тем и с другим стрельнул взглядом в мою сторону.
А как без них прожить? – спросил он.
И с этими словами ушел.
Мной овладели пораженческие настроения. Измученный Хайдлем и головной болью, я лег на пол и почти сразу забылся тяжелым сном без сновидений. Проснулся я уже под вечер и ухватил конец заката. Небо пошло синяками и лиловыми кровоподтеками. У меня на глазах красное солнце скатилось за горизонт, как отрубленная голова – в канаву.
9
В последние два дня второй недели, пока Хайдль пустословил и тянул время, я будто взвалил себе на спину и плечи тяжелейший груз и напряжением всех сил заковылял вперед. В моменты приливов оптимизма мне даже казалось, что я справлюсь. Теперь я почти не записывал слова Хайдля. Для этого я слишком медленно печатал, да и что толку было фиксировать его бормотанье? Меня все меньше и меньше интересовало содержание его речей, и я сосредоточился на их форме. Чтобы только дотянуть количество слов до установленной планки, я впитывал его голос, схватывал музыку телефонных переговоров, улавливал странные синкопированные предложения, которые мог бы поставить на арочный контрфорс, чтобы уравновесить придаточные, способные выдержать тяжесть фразы, и постепенно заполнять страницу придуманными абзацами. Моя проза начала приобретать новые формы – с аллюзиями и иллюзиями фразовых арок, составленных из двух противоположных косвенных вопросов, уходящих в пустоту: Быть может, поведай я вам то-то и то-то, или же, возможно, упомяни я то-то и то-то…
Это были арабески абсурда, но не лишенные музыкальности. Почти джазового звучания. Он был Телониусом Монком, а я лишь топтался рядом, подыгрывал, отбивал такт и добавлял ноты, до которых он не снисходил; я был нужен для придания ему цельности. В свете этого я почувствовал, что абсурдная цифра 3571 пробуждает у меня изобретательность, какая мне и не снилась при работе над романом.
Но теперь ясно, что в течение всего этого времени, когда я считал, что просто копирую тон, улавливаю ритм, в меня врастало нечто большее. Ведь я перенимал у него не столько внешние проявления, сколько силу внушения, мастерство уклончивости, способность отделываться одним-единственным фактом… скорее даже слухом об одном факте… и предоставлять читателю додумывать остальное.
Сам того не сознавая, учился я и отвлекать читателей от истины, и развлекать, и льстить игрой на их воображаемых достоинствах, на идеях добра и порядочности, а сам уводил их все дальше во враждебную тьму реального мира и, возможно, во тьму их душ, а в отдельных случаях, страшно сказать, во тьму моей собственной души.
И чем больше я проводил с ним времени, тем яснее видел фальшь каждой улыбки, каждого жеста и день ото дня все больше страшился. По пути домой, за рулем «Ниссан Скайлайн», я вздыхал с облегчением, что наконец-то уношу ноги из нашего кабинета и от него самого, но в действительности вовсе не удалялся, потому что, оказавшись у Салли, первым делом бежал под душ, до отказа поворачивал краны и в очередной раз опустошал бак, стыдясь признаться, что просто-напросто пытаюсь отмыться от Хайдля. И каждый вечер, думая, что отмылся, я испытывал заблуждение. Ведь он проникал в меня, и я не мог этому противостоять. Нутром, конечно, чуял, а как же иначе? Но не противился, поскольку он проникал в меня посредством слов, и с каждым из этих слов во мне оставалось все меньше меня самого. Я сорвался с якоря и вновь несся по воле волн. Только на этот раз сам того не ведал. Впустил его в себя, даже не подозревая об этом, а вот Хайдль с самого начала все знал.
10
Будь я более даровитым литератором, под моим пером эта история могла бы преобразиться в повесть о вампире. Но я лишь излагал события. И ведь нельзя сказать, что я не сопротивлялся. Еще как сопротивлялся. Но дело в том, что делал я не так умело, как мне думалось. И оттого выражение «матерый аферист» всегда казалось мне неуместным по отношению к Хайдлю. Матерые аферисты охотятся за чужими деньгами. Вероятно, таков был и Хайдль. Да, скорее всего, если учесть список его криминальных афер. Но он метил выше: охотился за чужой душой. И поначалу он предложил мне дружбу, теплоту, даже братство (в той мере, в какой личность его типа могла изображать подобные отношения), а вдобавок – то, что, по всей видимости, представляло для меня предел мечтаний: уважение к моим писательским способностям. Он даже обратился ко мне за помощью в составлении публичной речи – какого-то приветственного обращения, с которым, по его словам, он через пару недель должен был выступить на общенациональной аудиторской конференции в Олбери-Уодонге. Тема, по его словам, звучала как «Аудит: прозрачность и признание».
Не скрою, меня поразило, что он получил подобное приглашение, не скрою, у меня вызвал недоверие «черновой вариант» его речи – набор слов, лишь местами напоминавший связный текст, но, должен признаться, его словеса по поводу принципиальности, а также падения нравственных устоев современного общества произвели на меня впечатление своим размахом. Откровенно говоря, я бы сам не придумал более уместного начала: «Баранам пристало блеять, а не выть с волками».
Как я выяснил лишь многие годы спустя, фразу эту он беззастенчиво стянул из бестселлера адептов Нью-эйдж 1970-х годов о пастухе-баске. Был какой-то особый дерзкий шик в том, чтобы на конференции, посвященной борьбе с мошенничеством, начать речь с мошеннической уловки. Человек неожиданно поверхностный, в другой жизни он мог бы подняться до статуса эксперта по самопомощи, возглавить список бестселлеров по версии «Нью-Йорк таймс» и за баснословные гонорары читать мотивационные лекции. А возможно, и на любые другие темы. О саморепрезентации личности. О парфюмерной линии. Но, как ни печально, ему пришлось ограничиться мной, мемуарами и съездом аудиторов.
Я видел, что окружающие отмечают вокруг него сияние какой-то трудноуловимой ауры, почти гламурной лихости, заговорщической таинственности, которая непостижимым образом вовлекает тебя, и только тебя одного, а на вершине этой пирамиды – величественный мрак, не совсем злой, хотя и не вполне беззлобный. Но сам я – нет, я этого не отмечал, по крайней мере, на первых порах и, вероятно, потому, что Рэй до такой степени запугал меня предостережениями, что я уже не решался искать в экзотическом обаянии Хайдля что-либо иное, помимо прикрытия, обмана и желания манипулировать другими. Однако меня не покидало ощущение, что его качества вызывают у окружающих желание подчиниться и покориться, но, в конце-то концов, разве не этого втайне желает каждый? Чтобы ему говорили, как нужно поступать и как не нужно? Как поступить, чтобы не остаться в одиночестве? Кому не хочется, чтобы за него все было решено?
Будь я более рассудительным, у меня, вероятно, зародилась бы основанная на здравых размышлениях симпатия к этому человеку, и в итоге я бы смог создать вполне приемлемое, полное разумных мыслей жизнеописание. Но, как я ни пыжился, изображая благоразумие перед собой и другими, рассудка у меня отнюдь не прибывало. И на исходе второй недели, притом что у меня зародилось смешанное чувство преданности, сопереживания и сопричастности Хайдлю, я заметил у себя и другую, возможно, более сильную эмоцию противоположного свойства. И содрогнулся. Неужели ненависть всегда начинается с признания достоинств?