У них обоих не было ни малейших сомнений, что малютка умерла, – быть может, воспоминания о пережитом и придают всему происходящему особенную грусть. Я вижу это так же отчетливо, как тогда, в форме отдельных эпизодов, в которые мы, к нашему глубочайшему несчастью, были вовлечены, – вижу и думаю: это какая-то ошибка, наваждение, жуткое видение и я непременно очнусь, – и не сознаю, что именно это обрекло меня на тринадцать лет сна наяву. Я вижу, как Кута трясет Джемму, как Аляж целует личико Джеммы, как будто на нем есть некая волшебная оживляющая кнопка, которую можно включить, вижу, как Кута пытается набрать по телефону неотложку, но не может вспомнить номер, как Аляж делает Джемме искусственное дыхание изо рта в рот, вижу, как Кута все путается с телефонными номерами и как Аляж твердит: «Джемма не умрет, не умрет», – а Джемма уже умерла; Кута выбегает в сад, чтобы дозвониться от соседей, но, так и не дойдя до них, пронзительно кричит с заднего двора: «На помощь! На помощь! Пожалуйста, помогите!», а Аляж все твердит: «Джемма не умрет», – и держит ее на руках, как держал впервые, когда она только родилась, но Джемма уже умерла, и два санитара неотложки, по одному на каждый месяц ее жизни, просто стоят и смотрят. Тот, что постарше, пытается сдержать слезы, а тот, что помоложе, сдержаться не может, потом, в конце концов, он, тот, что помоложе, с бесконечной осторожностью берет мертвую малютку на руки и, баюкая, как собственную новорожденную дочь, выносит через переднюю дверь, и только левая ножка Джеммы болтается, выглядывая из пеленок и оставляя меня с самыми тягостными воспоминаниями: пухленькая голень, желтая вязаная шерстяная пинетка, и мы, в неотложке, вместе с теми, кто возвращает к жизни, с кошмарными запахами и лучиком желтого света больничного фонаря, и Джемма, уже мертвая; и люди, заполняющие дом словами соболезнования – как они сожалеют о случившемся, и наши знакомые, собравшиеся на улице и не говорящие ничего, а только отводящие глаза в сторону, будто Джемма каким-то образом запятнала их представления о собственной вечной жизни; и я, весь в раздумьях о том, кто же умер, почему мир стал другим, – я, ничего не видящий, кроме пухленькой голени и желтой вязаной пинетки; и похороны, и священник, говорящий: «Возблагодарим же Господа за то, что дал Джемме жизнь!»; и снова я – стою и кричу: «Джемма не умрет, не умрет!»; и народ – стоит и плачет; и Джемма – ее больше нет.
Все остальное: как она спит в колыбельке, как купается в ванночке, как лежит на нашей кровати и кричит, как она родилась – все это остается за пределами моей памяти, словно за дверью покойницкой, и возвращается только сейчас. Мне не хотелось, чтобы Джемма появилась на свет, – она появилась на свет случайно, и Кута была не из тех женщин, с которыми я провел последние три года. Меня не было рядом и во время ее беременности, – а когда родилась Джемма, Кута жила только для нее, и я чувствовал себя полным идиотом-одиночкой, лишившим ее места, которое теперь было ей так необходимо. В эту минуту глубочайшей скорби моя обида стала только горше, а смерть – своего рода наказанием за то, что Джемма не была для меня желанной. Кута осталась наедине с горем. А я – с чувством вины и воспоминанием о пухленькой голени и желтой вязаной шерстяной пинетке.
Я не чувствовал горя. И тоски. У меня было такое чувство, что какую-то важную часть меня – ноги или руки – отделили от тела и выбросили вон. Как мог я горевать по утрате самого себя? Я и не горевал. Я забегал словно в поисках этой самой оторванной конечности – мне казалось, что она валяется где-нибудь на обочине, что я принесу ее Хуте и дома у нас снова все наладится, круг замкнется, и его уже нельзя будет разомкнуть. Нет, я не горевал. Не мог.
Madonna santa! Откуда у меня такое чувство? Будто меня уничтожает история. Будто прошлое – змеиный яд, парализующий меня конечность за конечностью, орган за органом и медленно разрывающий мой разум на части. У меня, всегда считавшего, что я жил в стране на задворках истории! У меня, лишенного будущего и отрекшегося от прошлого! Я никогда не просил показывать мне эти видения и довольствовался тем, что пребывал в полном неведении, кто я и откуда. Внутри меня как будто все перемешалось, и единственное, что мне остается, так это ненавидеть себя за это. И сейчас все это прошлое прет из меня и, тесня со всех сторон, толкает все дальше в Кипящий Котел, все больше наполняя мои легкие и сознание водой, а мне этого так не хочется: ведь что во всем этом хорошего? Мне надо было бы умереть, как Гарри – угасать медленно, годами, как какому-нибудь пропойце, устраивая пирушки для зверья, с которым видишься под конец недели. Чтобы не чувствовать, как мое лицо беспрестанно терзает и размывает этот прилив из прошлого.
И все же зачем он столько лет зажаривал тонны отбивных и рыбы для призраков?
Быть может, он знал что-то такое, о чем я не догадывался? Впрочем, какая разница, знал я или нет. Прошлое – это кошмар, я хочу очнуться от него, и не могу. Я был по-своему счастлив, когда бежал от всего этого, и теперь вижу, что был совершенно прав. Кто в здравом уме захочет во всем этом признаться? Да и кто поверит в такое? И есть ли противоядие от змеиного укуса прошлого? Любовь. К кому? К чему? Боль в желудке вернулась, но сейчас это просто боль, как будто нутро взорвалось и огонь пошел по всему телу. На дне реки меня пожирает самый страшный огонь. Неужели мне суждено гореть вечно?
И тут среди всепоглощающих языков пламени я различаю флажки.
Горящие флажки!
Над пламенем возвышается Кута Хо, потом у нее из-за спины возникает Аляж – он хватает из огня не успевшие сгореть и частично обгоревшие флажки и удерживает ее, не позволяя бросать в огонь остальные. И спрашивает, в своем ли она уме. Она не отвечает. Аляж продолжает спасать разноцветные сигнальные флажки, поливая огонь из шланга, и спасает большинство из них, кроме семи цифровых вымпелов, которые Кута Хо подожгла первые. Он пытается говорить с нею, но Кута Хо молчит.
Наступает седьмая неделя после их случайной встречи, седьмая неделя с тех пор, как он пошел с Кутой Хо к ней домой после вечеринки в пивной, когда они вдвоем наивно поверили в товарищество, которое можно поддерживать в знак прошлой дружбы, а не истинной любви. Неугасимой любви. Она не позвала его к себе в постель – их сблизила только ложка, которой они по очереди насыпали сахар в кофе, каждый – в свою чашку, и он прекрасно понимал, что просить чего-то большего он не вправе.
Да и как я мог просить чего-то большего? Как будто у меня было право лечь с нею под одно одеяло. Но в тот вечер я понял, что за тринадцать лет наша любовь не угасла, что я по-прежнему любил ее, а она меня и что наша любовь перенеслась в иные пределы – за грань физического желания.
И эта любовь так напугала Аляжа, что он встал, не допив кофе, попрощался и ушел.
Сейчас впервые после того вечера Аляж смог навестить Куту. Она все так же забирает волосы сзади в «конский хвост», однако если в свое время это придавало ей изящества, то теперь как бы подчеркивает ее возраст. Она поправилась – даже больше, чем он сам. На ее лице, хоть и едва тронутом морщинами, но ставшем шире и рыхлее, лежит неизгладимо-унылая печать зрелости. Движения ее, когда-то четкие и уверенные, стали отрывистыми и нетвердыми. Руки, как он успевает заметить, те самые руки, которые когда-то, давным-давно, с такой решимостью обнимали его, теперь двигаются неуверенно быстро. Одежда на ней уже не настолько индивидуальна, как прежде: она серийна, как всякое магазинное платье – такое впечатление, что Кута утратила свойственную юности радость использовать одежду для обозначения своего неприметного места в мире и что теперь главные критерии для нее при выборе платья – удобство и скромность. Она носит большие золотые цыганские сережки, хотя они давно потускнели и больше не сверкают, когда на них падает свет. Он вдруг с горькой досадой понимает, что постарела не она, к чему он был готов, а он сам. Он сожалеет, что они не прожили вместе все эти годы, сожалеет, что не состарился, не съежился, не располнел и не размяк рядом с нею.
– Прости, – говорит Аляж.
– Я их сберегла, – говорит Кута Хо, показывая на флажки, – хотя все думала, какая от них польза?
– Мне надо было приехать раньше, – говорит Аляж.
– Все в прошлом, – говорит Кута Хо.
Грустно смотреть на это, правда. Точнее сказать, грустно мне.
– Прости, – говорит он.
Она молчит.
Он смотрит на свои ноги. И вспоминает разные флажки и все, что они означают. Он копается в мокрой, окутанной паром куче и достает оттуда все еще дымящийся флажок с белым крестом на синем фоне. Он встает перед нею и с нелепейшим видом принимается размахивать флажком у себя над головой.
– Мой корабль теряет ход и следовать дальше не может, – говорит Кута Хо, читая сигнал.
Аляж кивает. Кута Хо улыбается. Кута Хо впервые смеется.
Она заваривает кофе, и они садятся на кухне за стол, тот самый зеленый пластиковый стол, который стоял там, еще когда он жил с нею. Наружный вид дома искажает представление о его внутреннем убранстве, которое, думает Аляж, целиком соответствует характеру Куты: обычные предметы загородной мебели наряду со всякими безделушками, которые в любом другом месте могли бы показаться самыми что ни на есть обычными, она расположила особым образом, соединив зеленый пластик с красным винилом так, что обстановка получилась скромной и вместе с тем причудливой. Занятый этими и другими мыслями, Аляж сидит молча.
Нервозная тишина, так нравившаяся Куте Хо много лет назад, теперь была почти невыносима. Она заполняла разделявшую их пустоту своими отрывистыми словами. Она вкратце рассказала, как неудачно вышла замуж за Фила, как работала буфетчицей в пивной по соседству и о многом другом, к чему он из вежливости проявлял интерес. Затем разговор споткнулся. После долгих переглядываний и неловких безмолвных переживаний, после долгого обмена нескладными улыбками, с прихлебыванием кофе под аккомпанемент соседского телевизора, то громыхавшего, то затихавшего, Кута Хо заговорила дальше.
– Все так же выпиваешь? – спросила она.
– Уже три месяца капли в рот не беру, – соврал он, и она это поняла.
Но ее беспокоило не это.
Куда больше ее тревожило необоримое ощущение пустоты, в которую она стала проваливаться, когда увидела Аляжа. А падать ей совсем не хотелось. У нее было такое чувство, будто после того, как он бросил ее много лет назад, она ходила по проволоке, овладев искусством канатоходца без посторонней помощи. Слишком поздно, хотелось ей сказать. Разве ты не понимаешь, хотелось ей сказать, со мной случилось много чего такого, к чему ты не имеешь никакого отношения. Тебя не было рядом. Ей также хотелось сказать, как она ненавидит его за то, что он отнял у нее любовь, выжал ее всю, как лимон, оставил одну в ее доме, а сам ушел, сбежал, когда ей было так тяжело. Но ничего этого она не сказала. Да и как она могла сказать, что он не имел права возвращаться в ее жизнь, хотя она сама его позвала, встретив случайно в пивной? Она смогла пережить – и пережила – его уход. Но вот он вернулся – его появление стало для нее тяжким бременем, и она не знала, хватит ли ей сил вынести его.
Он изменился, хотя и остался прежним. Все такой же спокойный и учтивый, он прикрывал этим, точно щитом, свою застенчивость. И ей было не по себе: она чувствовала себя открытой и незащищенной, потому что не знала, о чем он думает и чего хочет. Кута Хо вспомнила старую Марию Магдалену Свево – вспомнила, как много лет назад иногда покупала ей сигары, как та прикуривала одну, глубоко затягивалась и расспрашивала ее об Аляже, и она, Кута Хо, рассказывала, что он бросил ее, и признавалась, что даже не знает, увидится ли с ним снова когда-нибудь. И Мария Магдалена Свево отвечала ей словами Екклесиаста. Мария Магдалена Свево не жаловала церковь – говорила, что всякий, кто пережил войну в Италии, не может к ней благоволить, да и о Библии она была не лучшего мнения – сравнивала ее с похлебкой, сдобренной несовместимыми приправами. Зато об Екклесиасте Мария Магдалена Свево была, в общем, самого высокого мнения, она знала его наизусть и порой даже цитировала, как в тот день. Вытащив изо рта сигару, откашлявшись и сглотнув мокроту, она подалась всем телом вперед.
И сказала: «Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы течь снова».
– Мне очень жалко Гарри, Али, честное слово, – сказала Кута. – Он был и правда славный старик.
Она погладила его по руке раз-другой, потом отняла свои руки и положила их на край стола со своей стороны.
Потом они еще выпили кофе, и Аляж принялся рассказывать Куте Хо о себе. И, раз начав, хоть это было тяжело, очень тяжело, он уже не мог остановиться, потому что должен был рассказать обо всем, во всех подробностях, а все, что у него было, – это одна история со всеми подробностями, и, пока он наконец не остановился, ему было невдомек, можно ли вместить все-все в одну-единственную историю. Он подробно рассказал о бессчетных случайных работах, маленьких городках и больших пригородах, бесконечных путях-дорогах и бурлящих жизнью аэропортах, представляя все это в виде своеобразного перечня отчаяния. Рассказал, как в конце концов подвизался тралить креветку в водах Кейпа на утлом суденышке с уродом шкипером и его женой – та еще работенка. Но ему, Аляжу, все было нипочем. Он вкалывал так три года кряду. Шкипер всю дорогу трещал без умолку, его женушка с Аляжем только слушали и вкалывали. И это было полезно – помогало освобождать голову, делать ее пустой, как горизонт между морем и небом. На какое-то время. Потом шкипер принимался расспрашивать. И вопросов у него было целое море. Так Аляж обогнул всю Западную Австралию и дошел до Эсперанса, где повстречал старую подругу. У подруги был новый парень – он мастерил доски для серфинга, но теплых чувств к Аляжу она не утратила. Она позволила ему остаться на два месяца, и время от времени они разговаривали, впрочем, совсем немного, а когда он перестал разговаривать, перестала и она. Она была добрая, Рода. Она всегда была такая. Потом он работал на уборке пшеницы. А после этого снова вернулся, хотя в конце лета собирался податься на север.
Затем он поведал Куте о том, что рассказала ему Мария Магдалена Свево.
– Ты всегда был не такой, как все, – сказала Кута и, немного подумав, прибавила: – Наверное, самое подходящее слово тут – особенность.
Они сидели за пластиковым кухонным столом друг напротив друга. Свет в прачечной через дорогу погас – через некоторое время после того, как закрылась сама прачечная, – и в кухне стало темновато. Они сидели, повинуясь формальностям, словно на допросе, а вернее, исповеди: она думала о годах, которые они прожили порознь, и о том, что могло бы быть, сойдись они снова, а он думал о том, что время, прожитое вдали от нее, прошло впустую. Он пал низко, хотя и не на самое дно: он повидал достаточно и понимал – можно было опуститься еще ниже и с отчаяния продаться кому-нибудь и заниматься чем угодно, а заставила бы нужда, то и грабить дома, красть телевизоры и видеомагнитофоны, лишь бы выручить за все про все жалкую сотню долларов. Но он избежал худшего, и это что-то да значило, хотя и не так уж много, – и гордиться тут особенно было нечем, да и разве можно было гордиться тем, что ты не сделал это и не сделал то. А он сделал совсем немного. И друзей за все эти годы у него почти не прибавилось. Когда-то ему казалось, что он непременно заведет друзей, но получалось это далеко не всегда. Конечно, у него было полно знакомых, но ни с кем близко он не сходился – держал всех на расстоянии. Да и какая это дружба – так, шапочные знакомства. Не было у него и денег, а нет денег – нечем и владеть, но ему было плевать. Зачем быть всем или частью всего и зачем кому-то принадлежать? Он пал и, упав, был обречен терпеть любые унижения и несчастья. И это суть того, что я сейчас вижу: Аляж чувствует свою обреченность, а Кута Хо не чувствует в себе сил снова его полюбить и вернуть обратно.
Рука Куты Хо простерлась над столом и взъерошила жиденький рыжий ежик на голове Аляжа.
– От прежней гривы мало что осталось, – усмехнулась она.
Он тоже усмехнулся, краем рта.
– Зачем постригся так коротко? – спросила она, понимая, что это вызовет у него ненависть к самому себе, и желая, чтобы он дал ей волю.
– Так легче мыть голову, – ответил он и сверкнул улыбкой, как бы упреждая ее от дальнейших расспросов в подобном духе.
– Ну да, – проговорила она, заметив, как он невольно устремил на нее пугающий взгляд своих голубых глаз, в которых она видела только пустоту. – Ну да, – повторила она, отводя глаза в сторону, – конечно, так куда легче.
– Ты никогда не думала, что все могло бы сложиться по-другому? – спросил он сухим, разозлившим ее голосом, потому что знал, какой будет ответ.
– На что ты рассчитываешь? – спросила она. – Во всяком случае, мне думать о таком было бы непросто, – продолжала она, потупив взор и теребя ногти, – вот я и не думала.
Вслед за тем Кута Хо повернулась так, чтобы он видел ее лицо, ставшее серьезным и грустным, чтобы он понял ее, и сказала:
– Если честно, я даже не хочу об этом говорить.
И Аляж понял: когда-то давно, сам того не сознавая, как ребенок, который ошибся при выборе дорогой игрушки, он сломал то, что удерживало их вместе. И разбившиеся куски уже никогда не склеить в одно целое.
Аляж вспомнил, как думал, что у него еще будут женщины, когда он ушел от Куты, и что у него еще будет время найти ту, которую он полюбит по-настоящему. И у него действительно были женщины. Но ни к одной он не питал тех чувств, что испытывал к Куте. Он знал, что ни одна из них не понимает его так, как Кута. Некоторые любили его за прямоту. Но Кута знала все его страхи и темные стороны – и любила, несмотря ни на что. Другой такой у него больше не будет. Слишком поздно.
– Ты никогда не задумывалась, – сказал Аляж, – что счастливый случай выпадает тебе раз или два в жизни? – И, прежде чем Кута успела ответить, он продолжал: – Но если ты ими не воспользуешься, неужели все? – Теперь уже он опустил глаза. – Понимаешь, о чем я? Тебе выпадает удача, и кажется, что так будет всегда. Но не тут-то было, и если ты на это плюешь, жизнь плюет на тебя.
Кута Хо посмотрела на него с прежним видом. Она понимала, о чем он толкует, но не хотела это признать.
– Понимаешь, о чем я? – еще раз спросил Аляж. – Второй раз удача может и не улыбнуться.
И он отвернулся, потому как знал, что говорит. Что было слишком поздно. Ему очень хотелось сказать, что он ее любит, но понимал, что сейчас это, наверное, не к месту и потому может прозвучать фальшиво. Слишком поздно – и все, что у них осталось общего, это короткий миг покоя.
Он резко вскинул голову. Посмотрел на нее – и она вдруг увидела то, чего никогда прежде не видела: он был напуган. Не сводя с нее глаз, он произнес слово, которое ни один из них не смел произнести за весь вечер. Он сказал:
– Джемма.
И запнулся.
Потом сказал:
– После Джеммы.
И снова запнулся.
Вслед за тем он проговорил:
– Как-то утром я проснулся после Джеммы и совершенно бессознательно, поверь, Кута, совершенно бессознательно вскочил и побежал, побежал, побежал, не смея оглянуться.
Под утро они уже лежали в ее постели и спали. Без всякой любви – просто спали, в последний раз. Для Куты это был итог, для Аляжа – миг раскаяния. Аляж собирался остаться у Куты, благо она сама пригласила; а он предпочел живую домашнюю обстановку пыльным воспоминаниям, которыми полнился дом Гарри. Возможно, в этом новообретенном домашнем уюте Аляж думал найти прибежище от беспокойной, пугающей действительности, хотя сейчас, как я вижу, настоящее беспокойство, возникшее вместе с телефонным звонком Вонючки Хряка несколькими днями позже, еще только набирало силу, точно река, унесшая Аляжа.
Но что это был за телефонный звонок, я не вижу – вижу только, как той ночью, под утро, они легли в ее постель, и она укрыла их обоих стареньким белым покрывалом. Даже в темноте Аляж заметил, что покрывало было совершенно белым, если не считать большого желтоватого пятна. Итак, я вижу, как они лежат на боку и спят – двое потрепанных жизнью недотеп. Он держится за нее – держится так крепко, что кажется, будто вокруг бушует ураган, грозящий подхватить их и разъединить навек, если он ее не удержит. И вот дом вместе со спальней словно растворяются, а вскоре исчезает и кровать. Он чувствовал только, что они живы, а вокруг всюду полно самых диких и кровожадных зверей, с искаженными от злобы мордами, которые готовы растерзать их обоих, стоит им только разлучиться, которые подстерегали их по ту сторону действительности и могли поглотить их целиком, если он не сдюжит и не удержит ее. Когда она начинала шевелиться, он обхватывал ее еще крепче, так, что она даже недовольно стонала. Он же не ослаблял хватки, потому что видел, как они несутся верхом на облаках над огнедышащим адским океаном, но пламенные волны не достают до них. Все время, пока он ее так держал, он чувствовал тепло и ровное дыхание ее тела; и все время, пока он прижимался носом к ее спине и вдыхал ее запах, он чувствовал себя в безопасности – свободным от страхов, которые, он знал, непременно вернутся, когда они разлучатся, чего никак не миновать. Так что он лежал на боку и дрожал, а она, обхваченная сзади его рукой, натягивала ему на плечи белоснежное покрывало и, пока натягивала, не сводила глаз со старого, янтарного цвета пятна. Ему вдруг почудилось, будто пятно преобразилось в некую картинку, некое откровение, некий момент истины, – и он едва не закричал, завидев столь ужасный и прекрасный образ, но потом это ощущение пропало – так же мгновенно, как и возникло, и он свернулся калачиком, как самый натуральный запуганный зверек, прячась за спиной Куты Хо. Когда она спросила, что с ним, он не смог сказать и только крепче прижался к ее спине, дрожа всем телом и вдыхая запах ее пота: страх его был столь же безмерным, сколь и безымянным.
Так они спали и спали.
Маслобойка
Сейчас я вам кое-что расскажу. Нет, это не видение. Я видел это до того, как у меня появились видения. Еще до того, как стал тонуть. Я вспомнил об этом, когда увидел, как Аляж и Кута спят вместе. Иногда, когда я сам сплю, мне снятся плохие сны.
Порой во сне я вижу жуткий цветок смерти – вижу его тычинки с пыльцевыми зернами и водяные, белопенные лепестки, заляпанные кровью, вижу, как какой-то человек исчезает в пене, а другой, совершенно другой, из нее возникает. И этот другой – я.
Кута Хо говорит: «Это совсем ничего не значит», – Кута Хо говорит, а я сижу в постели словно аршин проглотил, обливаюсь холодным потом и дрожу от страха.
Потом, стуча зубами и качая головой, поворачиваюсь и холодными пальцами прикасаюсь к ее теплым щекам.
«Это совсем ничего не значит», – повторяет Кута Хо и через какое-то время снова укладывает меня, и я засыпаю под зыбящимся легкой рябью запятнанным слезами покрывалом.
Но сейчас дурной сон овладел мною целиком, и он не оставит меня, а Кута Хо ушла. Куда бы я ни посмотрел, вижу одно и то же. И то, что я сейчас вижу, – это самый жуткий, наижутчайший из всех моих кошмаров: он будто соткан из плоти и действительности.
Они уже в самой глубине теснины, у водопада Маслобойка, порог в этом месте слишком большой – одним махом его не одолеть. Они закрепляют плоты веревками на краю порога, чуть выше водопада, где бурлит маленький водоворот, и собираются переправляться дальше по скальному отвесу. У клиентов захватывает дух при одной лишь мысли, что придется взбираться на скалу и перетаскивать по ней снаряжение. Им вовсе не хочется заниматься такой тяжкой работой, но только так они и смогут выбраться из бурной реки и снова ступить на твердую землю – и это их утешает. Так что за дело они берутся хоть и нехотя, но безропотно, следуя примеру Аляжа и Таракана, которые, подобно чернорабочим, перетаскивающим здоровенные балки, взваливают себе на плечи тяжелые бочки с провиантом.
Визг. А следом – крики: «На помощь! Помогите!» Короткие, настойчивые, отчаянные. «Аляж! Таракан!» Аляж с Тараканом бросают тяжелые бочки и бегут вниз, не обращая внимания на оторопевших замешкавшихся клиентов, нагруженных вещмешками, жмущихся к крутому каменистому склону, карабкающихся по небольшой столбовидной скале, растянувшихся вдоль тропы. Крики слышатся ближе. «Дерек!» Потом – другой голос: «Он не удержится!» И там дальше, где тропа обрывается вниз по горному склону, они замечают его.
– О боже! – вырывается у Таракана.
Чуть ниже, у каменного отвеса виден Дерек. Он повис на одиноком лептоспермуме, давным-давно вросшем своими колючими, толщиной не больше запястья корнями в скалу. Если глянуть прямо вниз, Дерека почти не видно. Ствол лептоспермума, две руки, обхватившие его, красная макушка защитной каски. Клиентской каски. Красный овал каски мелькает на фоне водопада – он находится метров на двадцать ниже.
– Чертов придурок! – выговаривает Таракан. – И как только ухитрился сорваться с тропы?
Но, несмотря на раздраженность, Таракан готов идти на помощь. Он ощупывает направляющий пояс, к которому крепится страховочный конец.
– Где веревка? – спрашивает клиента Таракан. И, не дождавшись ответа, кричит: – Где эта чертова веревка?
– На плоту, там, внизу, – говорит Аляж.
– Рики, – кричит Таракан, – сгоняй-ка туда! Да поживей! Так, чтоб пятки сверкали!
Таракан отворачивается и кричит вниз Дереку:
– Не дрейфь, Дерек! Сейчас вытащим тебя, дружище. Ты там только гляди не трепыхайся!
Аляж чувствует свое горячее, тяжелое дыхание, резко вырывающееся из ноздрей.
Сквозь рев водопада – там, внизу, под скалой слышится протяжный не то стон, не то крик.
– Что он там кричит? – спрашивает Таракан.
– Хочет сказать, что долго не продержится, – поясняет Шина.
– Гос-с-с-поди! – вырывается у Таракана.
– Ты сможешь! – кричит в свою очередь Аляж. – Только вниз не смотри. Гляди на скалу, разглядывай трещины на камне и вспоминай тошнотную овсянку, которую лопал на завтрак.
Таракан нервничает и то и дело смотрит на тропу в тщетной надежде разглядеть посланца со страховочным концом.
– Ты пойдешь? – спрашивает он. – Или я?
Аляж чувствует, как страх, сжавшись комком у него в животе, поднимается вверх и застревает в горле. Ведь он старший лоцман – значит, ему и решать. Сам он давно не занимался такими делами и потерял все навыки, да и страх высоты берет свое – как никогда. Впрочем, он знает: у него нет выхода. И вызывается сам, думая, что Таракан имеет в виду, кто полезет вниз по веревке. Однако Таракан имеет в виду, кто полезет вниз по скале прямо так, без страховочного конца.
Аляж хочет сказать, что он не скалолаз – и это правда, – но молчит, раздираемый страхами: с одной стороны, ему страшно спускаться по скале, а с другой – он куда больше боится выглядеть трусом перед Тараканом и клиентами.
– Прямо так? – спрашивает он. – Без веревки? Да ты рехнулся!
– Эта проклятая веревка в пяти проклятых минутах отсюда, – выпаливает Таракан. И, резко вскинув руку, заносчиво тычет большим пальцем себе через плечо в сторону скалы. – Этот чертов придурок столько не протянет. Но даже если протянет, дерево может не выдержать.
Аляж оглядывается по сторонам в надежде разглядеть хоть что-нибудь, что ему поможет. Но ничего такого не видит.
– Я спускаюсь, – говорит Таракан. – Прямо сейчас.
– Нет! – вдруг выкрикивает Аляж, забыв про стыд и удивляясь самому себе.
И, не успев договорить, лезет вниз по отвесному склону, цепляясь за ветки кустарника, обрамляющего узкой полоской край обрыва.
Боже, что я сделал, чтобы заслужить такое? Интересно, глядя на все это сейчас, почему клиенты не замечают ни один из терзавших Аляжа страхов, когда он проворно, точно машина, начинает спускаться по скальному отвесу. Впрочем, у Аляжа нет выбора, о чем, как ему кажется, можно только сожалеть. Он же понимает, что не может поддаться страху и сказать: «Нет, пойдешь ты, а я остаюсь, потому что здесь безопасно». Если клиент погибнет, то только по его вине. Он косится по сторонам – видит водопад и чувствует, как подступает дурнота. Потом переводит взгляд обратно на кучку клиентов – они обступили полукругом край скалы и таращатся на него сверху – и думает: ну почему, черт возьми, никто из них не доверяет и не верит ему ни на грош? Ему так и хочется крикнуть им: «Эй, вы, дурачье, разве не видите, у меня поджилки трясутся похлеще вашего?» Но вместо этого он принимает профессионально беспечный вид, улыбается и говорит:
– Сейчас достанем его, и глазом не успеете моргнуть.
Спускаясь все ниже, он старается забыть про головокружение и думать с восторгом лишь о том, что чувство долга способно побороть любой страх. Наверное, то же самое чувствуют и солдаты, когда бросаются в бой, думает Аляж. Будь что будет.
Спустившись еще ниже по отвесу, он останавливается – не может найти опоры ни для ног, ни для рук. Страх накатывает на него новой волной – он понимает, что наверх ему тоже не взобраться, и так и зависает на скале в каких-нибудь пяти метрах под ногами уставившейся на него кучки клиентов, которые видят, что он оказался в смешном, беспомощном положении, и боятся, что он может в любое мгновение сорваться со скалы и разбиться насмерть под жалобные мольбы Дерека, взывающего снизу к Аляжу, чтобы он поскорее спускался и выручил его из беды.
Таракан тоже слышит Дерека – слышит, как тот причитает, что ствол дерева вот-вот обломится. Он понимает: драгоценное время упущено, и Аляж застрял намертво. Тогда он разворачивается и сам начинает спускаться по скальному отвесу – медленно, осторожно. Аляж не сводит с него глаз. Вот молодец, думает Аляж, и чувствует, как его обдает жаркой струей стыда. Молодец! Таракан спускается к Аляжу и живо, не без презрения, которого никак не скрыть, указывает ему обратный путь наверх – к кустарнику.
– Так бы сразу и сказал, что не умеешь лазать по скалам.
Аляж медленно карабкается наверх – униженный, раздавленный. Метрах в десяти от Дерека Таракан – теперь видна только его макушка – запыхавшись, спускается по скале все ниже. Он пробует добраться до Дерека с двух противоположных сторон, но у него никак не получается – приходится возвращаться в исходную точку. С третьей попытки, уже другим путем, он спускается вровень с Дереком, но метрах в шести в стороне. Таракан разговаривает с Дереком, утешает, советует прижаться к скале, как к родной матери, советует найти мало-мальские трещины на ней, просунуть в них ноги и отцепиться от ствола лептоспермума, который того и гляди треснет.
«Есть!» Аляж оглядывается. А вот и Рики с веревкой – его раскрасневшееся, заляпанное пенной слюной лицо лоснится. Аляж привязывает веревку одним концом к самому крепкому из ближайших деревьев и повисает на ней, пробуя на прочность дерево и узел. Затем он спускается, держась за веревку, к поросшему кустарником краю скалы, окликает оттуда Таракана и бросает ему свободный конец. После дождя поверхность скалы скользкая, и Аляж не знает, сумеет ли Таракан вообще взобраться по ней.
Таракан хватает свободный конец веревки, обматывает его вокруг себя и крепит к страховочному поясу. Потом отталкивается от скалы и перепрыгивает к Дереку, чья жизнь висит на волоске, вернее, на хрупком стволе маленького лептоспермума. Подобравшись наконец к Дереку, он видит, что дерево наполовину высвободилось из расщелины, где пустило корни, должно быть, добрую сотню лет назад и откуда вбирало жизненные соки, – видит, что от напряжения ствол и впрямь может переломиться в любую минуту. Две руки – одна кровоточит после падения – судорожно цепляются за деревце, и Таракан слышит снизу жуткое учащенное дыхание человека, который понимает, что может погибнуть, – а еще он, Таракан, чувствует острый аммиачный запах истинно животного страха.
Таракан
«Этот кретин гробанется у меня на глазах», – думает Таракан и начинает паниковать. По мере нарастания тревоги силы, кажется, его оставляют – он слабеет и чувствует себя ни на что не годным. И уже не знает, сможет ли спасти Дерека. Однако он успевает совладать с собой и теперь смотрит только на осклизлую поверхность скалы – на облепленные лишайником выступы, трещинки размером с его рот, откуда торчат проростки миртов и панданусов с почти идеально гладкими зелеными листьями, окропленными дождем, – они обступают совсем еще крохотные цератоптерисы, образуя с ними маленький мирок, поражающий своим совершенством; он смотрит на все это и восхищается и медленно продвигается к Дереку.
Таракан слышит, как Дерек молится, прерывисто дыша. «Отче-хэ-наш-хэ-Иже-хэ-еси-хэ-на-хэ-небесех!..» – слышит он.
– Дерек! – окликает его Таракан.
Но Дерек не слышит: он слишком рьяно взывает к Господу, моля избавить его от погибели. Его молитва, сопровождающаяся учащенным дыханием, больше походит на невнятное причитание.
«БожемойБожемойБожемойБожемой…»
Как будто талдыча Его имя, он взывает к Его естеству, всемогуществу и вездесущности, дабы Он принял Дерека на руки и вознес вместе теплым воздушным потоком из бездны порожистой теснины наверх – на тропу.
– Хватайся за веревку! – кричит Таракан, силясь перекричать мольбы Дерека. – Наверх будем выбираться вместе.
Но Дерек не слышит Таракана, как будто, отвлекшись от мольбы, он ослабит силу воззвания к божественному заступничеству. Теперь он просто вопиет: «БожеБожеБожеБожеБожеБоже!..» – точно голодная чайка, отчаянно просящая корку хлеба.
– Хватайся за веревку! – второй раз кричит Таракан.
Он размещается поудобнее у Дерека за спиной и, подхватывая Дерека под плечи, принимает часть его большого веса на себя.
– Дерек, – говорит Таракан, – слушай сюда! Хватайся за веревку. Пожалуйста!
Дерек медленно поворачивает голову, и его глаза, огромные, навыкате, полные слез глазищи вперяются в глаза Таракана – так, словно видят в них смерть. Голова у Дерека дрожит сильнее, чем самое тело, выражающее отказ.
– Я верю в Бога, – говорит Дерек. – Да, верю. Верю в тебя, Господи!
– Послушай, Дерек, – говорит Таракан, – тебе придется это сделать.
И снова Дерек трясет головой.
– Нет. Я сделаю все, что ты хочешь, Господи, только пощади!
– Ты должен держаться за веревку! – орет Таракан.
– Я верю в Бога Отца, Сына Его Иисуса Христа, который на третий день восстал из мертвых и сел по правую руку от Господа, всемогущего Отца Своего, и в День Страшного суда…
Таракан обрывает Дерека пронзительным криком:
– Хватайся за проклятую веревку!
Дерек снова плачет, тело его содрогается вместе со стволом лептоспермума – его корни еще больше выпирают из скальной расщелины. Таракан перестает его стращать и отчаянно пытается успокоить.
– Все хорошо, дружище, все хорошо, все будет в порядке, только не плачь, и все будет хорошо. Господь с нами, уж ты поверь, Господь с нами. Ты только не плачь. Пожалуйста!
Дерек уже глядит на Таракана с верой и надеждой. «Господи!» – думает Таракан. Он отвязывается от страховки – и теперь может запросто упасть сам.
– Понимаешь? – обращается к Дереку Таракан. – Я обхвачу тебя страховочным поясом. Потом прицеплю к нему веревку. Потом полезу наверх, потом мы вытащим тебя. Только держись крепче, ради всего святого!
Дерек беспомощно таращится Таракану в глаза. Таракан уже не знает, понимает ли Дерек, что ему говорят.
– Готов? – спрашивает Таракан. Дерек кивает. – Только никаких резких движений, хорошо?
Дерек больше не в силах сопротивляться: жизнь или смерть – так или иначе, он готов схватиться за руку, протянутую ему судьбой. Не имея возможности закрепить страховочный пояс на Дереке наподобие страховочной обвязки – по всем правилам, Таракан обхватывает им жирную талию Дерека и скрепляет концы пояса карабином.
Вслед за тем для вящей безопасности, прежде чем действовать дальше, Таракан крепит Дерека к себе другим карабином, соединяя таким образом обе страховочные обвязки. Дерек тут же пытается отцепиться от лептоспермума. Таракан кричит:
– Держись за тот корень, ради бога!
Но уже поздно. Таракан кричит:
– Нет!
Но Дерек уже отцепился. Таракан думает: «Господи, теперь мы точно гробанемся!»
Они пролетают вниз метра два – Таракан зажмуривается, тело его повисает в воздухе, и он думает: «Это конец!» Но провисает только веревка, зацепившаяся за дерево, которое срабатывает наподобие якоря, – веревка выдерживает дополнительную нагрузку. Таракан приходит в себя, хотя все еще дрожит от страха. И, покуда они свободно раскачиваются в воздухе, он глядит вниз – на водопад, ревущий меж громадных валунов, и думает, почувствует он что-нибудь в момент удара или нет.
Но сейчас он чувствует, как дерево, за которое зацепилась веревка, слегка прогибается под их двойным весом. И понимает: Дерек висит только на страховочной обвязке.
– Хватайся за мою шею! – велит Дереку Таракан.
Как только Дерек начинает шевелиться, его тело срывается вниз. Руки его мгновенно обхватывают Таракана за шею, а ноги сплетаются вокруг талии. Таракан чувствует, что его шея вот-вот переломится. Таракан хватает Дерека мертвой хваткой. Ему тяжело – ох как тяжело! – удерживать на себе эту тушу, но, если он не сдюжит, толстяк рухнет вниз и расшибется насмерть. Так, сцепившись в причудливо неуклюжих объятиях, они и висят в воздухе над водопадом, слегка покачиваясь и ударяясь о скалу.
Метроном, сложенный из двух человеческих тел, отсчитывает время мерными ударами о камень.
– За что мне такое? – вопрошает Дерек. – Я всего лишь турист.
Вслед за тем, без всякой причины Дерек вдруг начинает бесноваться. Он изо всех сил тянет Таракана за шею, пытаясь взобраться на него как по лестнице.
– Нет! – кричит Таракан.
Но порывистые движения Дерека приводят к тому, что оба они теряют равновесие, и их сплетенные тела сваливаются из вертикального положения в горизонтальное. Когда они опрокидываются, Таракан чувствует, что выскальзывает из своей обвязки. Инстинктивно он вскидывает руки, силясь ухватиться за веревку, чтобы они оба не рухнули вниз. И тут, бог знает почему, в порыве безрассудства, в тот самый миг, когда Таракан отпускает Дерека, Дерек, чувствуя, что его бросили на произвол судьбы, в свою очередь, отпускает Таракана. Он широко раскидывает руки, точно распятый, отрывается от Таракана, заваливается назад, выскальзывает из своей обвязки – и срывается вниз.
В свободном падении. С десятиметровой высоты. Когда тело Дерека шлепается спиной на валун с округлой верхушкой, звук удара не слышен: его заглушает шум водопада. Таракан смотрит на тело Дерека так, будто это панцирь насекомого или бесформенный ком земли, постепенно сползающий с валуна в бурный поток – сначала медленно, а потом все быстрее – и не оставляющий после себя ни единого следа в пенном водовороте. Таракан удивляется, что почти ничего не чувствует в эту самую минуту, и не думает, как проживет остаток жизни с этим чувством: в эту самую минуту он счастлив, что ничего не чувствует.
Элиза Куэйд, 1898 год
Давайте сразу уточним. Сейчас. Здесь и сейчас. У меня нет ни малейшего желания быть здесь. И тонуть. Вы можете подумать, будто я смирился с судьбой, – что ж, верно, возможно, так оно и есть, но дело не в этом. Даже если я смиряюсь с тем, что тону, это вовсе не значит, что я хочу утонуть. Или что я не борюсь за жизнь. Я не из тех, кто легко пасует перед вызовами судьбы, хотя это никогда не приносило мне счастья, учитывая то, что я никогда не управлял своей жизнью, и жизнь, хотя я всячески сопротивлялся, всегда била меня и бросала туда-сюда, пока в конце концов я не оказался в моем теперешнем положении. В прямом смысле слова на дне.
Вы можете подумать, будто я тут все бестолково разглагольствую, вместо того чтобы постараться выпутаться из своего бедственного положения, найти какой-нибудь выход и физически выбраться из этой водной западни – может быть, как-то выгнуться, повернуться и выскользнуть. Постараться. Возможно. Может быть. Вся моя жизнь состояла из этих самых постараться, возможно, может быть. Но что толку? Вот я и оказался там, куда всегда стремился, куда влекла меня судьба. Попробуйте, если можно так выразиться, влезть в мою шкуру (впрочем, шкуру с меня некоторое время назад смыло бурным потоком) и поймете: физическая борьба давно проиграна. Возможно, беспорядочно бурные извивы моего сознания, моих видений – возможно, все это последняя точка противостояния. Что, если эти видения и есть та самая зыбкая тропа, которая только и может вернуть меня к жизни?
Если я умираю, хотя я этого и не утверждаю – поверьте, вовсе нет, – но если все же умираю, то от моей смерти по крайней море будет одна польза. Это означает, что я уже не состарюсь и мне не придется изо дня в день переживать неумолимое разрушение собственного тела. В такой смерти, кажется, даже есть некий смысл, равно как и ощущение, сближающее ее с аэробикой, – остановить старость. С той лишь разницей, что аэробика в конечном счете обречена на неудачу, а смерть – всегда в выигрыше, но лишь в том случае, если вам достаточно повезет повстречаться с нею в молодом возрасте.
Но тут меня осеняет крамольная мысль: что, если старость все же лучше смерти? Что, если старость, сопровождающуюся угасанием тела, должно принимать как благо? Разве нельзя рассматривать развитие мудрости и души как достаточную компенсацию медленной утраты физических способностей? Может, даже стоит радоваться тому, что мы медленно слабеем рядом с любимым человеком, поскольку это лучше, чем прыгать из койки одной девицы в койку другой, помоложе, в надежде перенять у них гибкость тела и ясность взора наподобие какого-нибудь заразного общественного недуга? Вопрос, который неотступно преследует меня сейчас, в минуту смертельной опасности, крайне противоречив, ибо он идет вразрез со всеми общепринятыми нормами и правилами нашей жизни. Задаваясь подобным вопросом, я чувствую себя дураком, потому что он, определенно, всего лишь плод моего потрясенного сознания, – и все же я должен облечь его в слова.
Есть ли жизнь после молодости?
Какое-то время я обдумываю этот вопрос и, взвесив все за и против, говорю – да, есть, и я хочу, чтобы так и было, хочу радоваться, что так оно и есть, невзирая на то, что на самом деле все обстоит иначе. Зачем дорожить старостью – это же нелепо, и все же почему бы нет?
Я хочу состариться.
Я хочу жить.
И все же… и все же.
Я так боюсь!
Однако цепляться за мысли становится все труднее. Мое сознание ломается, колеблется, становится все тяжелее, а мысли – все легче. Едва я успеваю их поймать, как они ускользают от меня, словно пузырьки воздуха, что, покружив над моим лицом, устремляются от меня прочь, наверх – туда, где жизнь.
Женское лицо, старушечье, сплошь испещренное морщинами, выдающими не только преклонный возраст, но и неизбывные страдания, нескончаемые тяготы, это лицо, испещренное настолько глубокими и четко выраженными морщинами, что кажется, будто они высечены зубилом, обращено к пожелтевшему, истертому клочку бумаги с неразборчивой надписью, смысл которой по-прежнему ускользает от нее. Ее муж, беззубый и беспамятный, входит в убогую кухоньку, где она сидит напротив полыхающего очага, укрыв ноги пледом. Старуха складывает записку. Эту бумажку уже столько раз складывали и раскладывали, что складки давно превратились в щели, и лишь благодаря безграничной бережливости, с какой старуха в очередной раз ее складывает, записка не порвалась на еще более мелкие кусочки. Старуха засовывает записку обратно в молитвенник, который читает при свете керосиновой лампы. Муж извиняется за вторжение и спрашивает, не видела ли она часом его жену. Она просит его сесть поудобнее, и он благодарит ее за любезность, выказанную ему, постороннему человеку.
– Мы все друг другу незнакомцы, – говорит старуха, но он ее не слышит, потому что заговаривает снова, и в этот раз – о своем брате.
– А он везунчик, этот пройдоха, мэр Парраматты. Ты уж люби его, люби всем сердцем, – говорит он.
– У него есть жена? – спрашивает она.
– О да, клянусь честью! Есть ли у него жена? Ха! О да. Красавица. Замечательная жена! Замечательная женщина!
В кухоньку вбегает рыжеволосая девчушка.
– Роза, – обращается к ней старуха, – ты что здесь делаешь?
– Тетушка Эйлин послала меня отнести буханку хлеба вам и дедушке, – говорит Роза, подходя к старику и целуя его в лоб.
– Я не твой дедушка, – говорит старик. – Твой дедушка – мэр Парраматты.
– Не слушай его, – с улыбкой замечает старуха Розе, – он нынче малость не в себе.
Старик принимает обиженно-сконфуженный вид. Когда девчушка уходит, старуха обращается к нему:
– Неужели ты ничего не помнишь?
– А что? – удивляется он. – С памятью у меня все в порядке.
– Нед погиб, когда бежал. Ты женился на мне и воспитал его детей как родных.
– Так они и есть мне родные, – недоуменно возражает он.
– Ну конечно, – заверяет его она, – конечно.
Через несколько минут он засыпает и начинает похрапывать. Старуха вынимает из молитвенника письмецо и какое-то время глядит на него. Затем переводит взгляд на огонь и смотрит на едва заметные красные языки пламени, жарко лижущие уголья и обретающие образ ее первого мужа, отца всех ее детей – Неда Куэйда, брата второго ее мужа, Колама, который обмяк на стуле и сопит напротив, пустив слюну в форме вопросительного знака, что свисает с его дряблых губ.
Элиза глядит на письмецо и снова перечитывает. Перечитывает, наверное, уже в тысячный раз и по-прежнему размышляет над сокрытой в нем загадкой.
«Досточтимая моя, благороднейшая госпожа Элайджа…
Вернее сказать, в Новый Иерусалим…
Любящий вас ваш покорный слуга и т. д и т. п. в глазах Господа
Нед Куэйд – крест».
Под посланием просматриваются очертания кельтского креста – крестика в кружке.
«Вернее сказать, в Новый Иерусалим…»
Но где это? Когда?
Таракан
Таракан отворачивается к скале и начинает медленно взбираться по веревке наверх – после долгого пребывания в висячем положении его тело чувствует облегчение. Наверху Аляж крепко хватает Таракана за запястья, готовясь последним рывком вытащить его на тропу. Но он не спешит вытаскивать Таракана. Аляж ловит себя на том, что смотрит Таракану в глаза.
Таракан не может сказать Аляжу, что Дерек мертв, потому что он не уверен, что тот действительно мертв. Но он вполне сознает то, что видел собственными глазами. Больше того, он чувствует себя в ответе за случившееся, поскольку старался что-то предпринять, но у него не получилось. Аляж тоже считает себя в ответе за случившееся, поскольку он не предпринял ничего. И это гложет обоих. Но ни тот, ни другой не может взять на себя груз ответственности за преступление, которое, как им кажется, они совершили. Внезапным резким, сильным рывком Аляж вытаскивает Таракана на тропу, где стоит сам, – и я вижу, что Аляж смотрит не на своего напарника-лоцмана, а вниз, туда, где только что болтался на веревке Таракан. Вернее, он смотрит даже не туда, а еще ниже – на широкий клокочущий пенный водоворот, и, кроме того, на скалы у подножия гор, и на всю теснину. Смотрит и видит свое лицо, слившееся с окружающим миром: оно кажется мертвым, окаменевшим тысячу лет назад. Как будто его лицо и сам он были частью теснины и гор, и скал, и водоворота. Как будто он был каменной глыбой, настолько крепкой, что глубокие морщины на его лице, по которым струится дождевая вода, вымывались и выветривались целую вечность, но тщетно. Как будто он был вот такой крепкий – как будто. И как будто был он совсем один. Вот о чем он сейчас думает, да, и все это отдается во мне.
Я так одинок, так одинок.
И то верно, Аляж с Тараканом больше не разговаривают между собой, а если и заговаривают, то лишь затем, чтобы согласовать поиски у кромки воды на дне Маслобойки и ниже по течению – в Звуке Умиротворения.
Они проплывают с полкилометра вниз по реке – по направлению к Стразам, высоченным скальным отвесам теснины, которые нависают над ними с обеих сторон, пока они осматривают каждый водоворот, каждую заводь. Аляж с Тараканом проверяют линию уреза воды вдоль берегов и видят, что вода поднялась высоко и продолжает подниматься. Они правят к лагерной стоянке у Страз, теперь едва проступающей над водой. Аляж велит своей группе оставаться на плоту, а сам вместе с Тараканом отправляется осмотреть лагерную стоянку. Впрочем, к лагерной стоянке они подбираются не сразу. Они вдвоем – один маленький, приземистый, другой длинный как жердь – вскарабкиваются на берег, затем направляются к валунам у кромки воды, намереваясь осмотреть широкий порог, известный под названием Стразы. И посмотреть, может, туда прибило тело Дерека. Стоя на валуне размером с дом, они оглядывают реку выше и ниже по течению, торча, как два жалких прутика, на мрачном фоне теснины, размякшей по краям после проливного дождя. Они окоченели, их чувства притупились, однако, хотя найти тело Дерека им так и не удалось, у них все же теплится надежда, что Дерек жив и его прибило к берегу ниже по течению. Впрочем, ни тот, ни другой в это не верят, но и не отвергают такую возможность.
– Стало быть, заночуем вон там? – спрашивает Таракан, указывая на береговую лагерную стоянку.
Аляж кивает.
– А нас не смоет?
Аляж качает головой, но, оглядывая скалы, они оба думают: что, если они все же ошибаются и их смоет рекой, если расположатся вдесятером в том лагере?
– Не все ли равно? – говорит Таракан и направляется обратно к плотам.
Покуда клиенты разбивают лагерь, двое виновных лоцманов продираются обратно – вверх по течению к Маслобойке, тщательно осматривая водную поверхность и прибрежные камни. Они гребут как одержимые в поисках места, куда могло прибить тело, не теряя надежды, как и положено, что Дерек, быть может, еще жив. Им удается добраться до валунов, на которые упал Дерек, и по кровавому следу, обрывающемуся у кромки воды, определить тот самый камень, о который он разбился. Они стоят на глыбе прямо напротив камня, не в силах проронить ни слова. Валун округлый и гладкий, у его основания клокочут бурные, пенящиеся воды стремнины. Когда пена вскипает у кромки валуна, ее клочья, слизывая с камня липкую кровь, становятся похожи на лепестки гигантского цветка, розоватые ближе к сердцевине и бледные по краям, а сам камень при этом напоминает громадную тычинку. Однако там, где обрывается кровавый след, в воде тела нет – и поблизости его нигде не видно. Кругом только река. Они подплывают к запачканному кровью валуну и взбираются на него – их волосы и лица заляпаны ошметками розовато-коричневой пены, отчего они напоминают злобных речных чудищ. Тела нет и здесь, под водой.
Так они стоят у подножия ревущего водопада, оглушенные, с клочьями пены, прилипшей к лицам, которая, насыщаясь влагой от мглистых брызг, летящих сверху – со стороны водопада, растворяется и сдувается порывами ветра, порожденного тоннами падающей воды. А вдалеке, ниже по течению, на плоту, вместе с другими клиентами, сидит Шина – ее взгляд устремлен в ту сторону, откуда течет река. Как я погляжу, кроме нее, туда больше никто не смотрит. И все, что она видит у подножия могучего водопада, – это громадный валун в тени теснины. Она даже не может с точностью сказать, кого или что она видит.
Между тем, по мере того как темнеет, все понимают, что тело Дерека могло прибить к берегу где-нибудь ниже Маслобойки. Но со стороны Звука Умиротворения уже ничего не разглядеть – хотя не исключено, что все прибывающей водой Дерека могло отнести еще дальше по течению, а может, оно зацепилось за корягу и так и останется там, под водой, пока она не спадет и не обнажит разбухшее, разлагающееся тело, всплывшее на поверхность, подобно подводной лодке.
Лысый
Дождь льет беспрерывно.
Он со всей тяжестью обрушивается на палатки, лес и окружающие горы, вдоль которых текут притоки Франклина, наполняя его своими водами.
С наступлением ночи приунывший лагерь становится свидетелем странного пришествия: откуда ни возьмись объявляется странный гость – тот самый лысый плясун на грязно-желтом плоту, которого они повстречали несколько дней назад. Он продрог до костей и, помимо всего запаса провизии, почти полностью лишился былой спеси. Его усаживают поближе к костру и дают миску овощного супа, приправленного карри, со сладким картофелем, и он, подавив в себе явную брезгливость, принимает угощение с благодарностью. А потом рассказывает свою историю – вот она.
На следующий день после давешней встречи девица с носовой флейтой объявила о своей неизбывной любви к обоим парням и своем же физическом желании быть с тем, у которого косички. Разозлившись и разобидевшись – ведь именно он, лысый, устроил им эту речную прогулку и оплатил их перелет из Сиднея, – так вот, разозлившись и разобидевшись, снедаемый ревностью, в чем ему теперь было не зазорно признаться, он решил, что им лучше разделиться на две группы. И объявил, что одна группа – это он, а другая – они двое. Вслед за тем он, не мешкая, отчалил, но на другой день с ним приключилась беда: плот перевернулся на пороге – и его унесло вниз по течению. Он, лысый, провел жуткую ночь в дождевом лесу без еды, одежды и огня, укрывшись только листьями древовидного папоротника и проклиная на чем свет стоит и реку, и девицу, и своего лучшего друга. На следующий день он задумался, что делать дальше: то ли дождаться бывших друзей, что, как он теперь рассуждал, было бы разумнее, то ли попробовать отыскать унесенный плот и догнать на нем группу Аляжа. Учитывая гордыню и желание никогда больше не видеться с бывшими дружками, он двинулся в тернистый путь вниз по течению реки. Ближе к концу дня (ко всему прочему, он потерял часы и не мог с точностью определять время) он наткнулся на свой рюкзак с одеждой и спальником, смытый водоворотом. Ободренный этим обстоятельством, он шел весь следующий день под дождем, пока наконец не набрел на собственный плот – тот прибило к берегу с его стороны, и плот зацепился за ветки. Из сучка лептоспермума с помощью веревки, эмалированной миски и пластмассовой кружки, которые нашел в рюкзаке, он соорудил себе новое весло и со столь необычным снаряжением продолжал нелегкий путь вниз по течению в надежде нагнать группу Аляжа.
Здоровенные пороги, через которые ему пришлось пройти в тот день, ввергли его в ужас и сбили всю спесь. Он просит у Аляжа разрешения остаться в его группе. Аляж с Тараканом не возражают. Зовут его, как он сам говорит, Джордж, но Таракан тотчас заявляет, что весь остаток маршрута будет называть его Лысым, потому что это прозвище подходит ему больше, чем настоящее имя. В ответ Лысый отворачивается и только пожимает плечами. Решившись принять от них пищу, кров и знание реки, он понимает, что у него нет выбора, и соглашается.
Лысый спрашивает, отчего они с таким угрюмым и безучастным видом слушали его рассказ. И Шина (Почему именно она? – спрашиваю теперь я себя. Почему у нее хватило на это смелости, а не у меня или Таракана?) делится с ним всем, что ей известно о случившемся в тот день в Маслобойке.
– Гос-с-споди! – цедит Лысый. – Ох уж эти растреклятые выходные! – Он качает головой, на которой местами уже проглядывает темная щетина, словно голову ему присыпали металлическими опилками, и они прилипли к ней, как к магниту.
К утру река поднимается настолько, что вода уже плещется в каких-нибудь полутора метрах от нижней палатки. Настроение у клиентов хуже некуда: они подавлены и напуганы. Таракан вынужден сказать всем то, что не мог сказать ни клиентам, ни Лысому вчера ночью: честно рассказывает обо всем, что случилось тогда под скалой, – и посреди рассказа вдруг заливается слезами. Аляж пристыженно и виновато помалкивает. Клиенты уже не донимают его расспросами, потому что все свое внимание они переключают на Таракана: отныне он для них старший лоцман.
Дождь не утихает.
Они быстро сворачивают лагерь – отчасти потому, что им нужно успеть пройти теснину до того, как вода поднимется еще выше, а с другой стороны, у них еще есть надежда, пусть очень слабая, отыскать Дерека или, по крайней мере, его тело. Они копошатся у осклизлых валунов Страз – таскают мешки, весла, сумки со снаряжением, точно муравьи, перетаскивающие крошки корма в муравейник; они торопливо снуют взад-вверх-вниз и на фоне громадных валунов кажутся карликами. Впереди всех стараются Таракан с Аляжем – они волочат, поднимают и толкают плоты. Аляж одержим. Одержим яростью, замешенной на чувстве вины, злобы и стыда за происшедшее. В своем неистовстве он чувствует себя сильным и неуязвимым, потому что уже не боится за себя. И он знает: Таракан чувствует то же самое. Их одержимость находит свое выражение в работе. Они не ощущают боли, когда их легкие горят от усилий и спешки, с какими они переваливают тяжелые грузы через неровные каменные глыбы, заполоняющие теснину; или, вернее, они ощущают боль – и хотят ощущать ее сильнее, настолько, чтобы она заглушила в них чувство вины, стыда и злости, порожденное тем, что случилось с Дереком. Они работают остервенело, потому что одержимы и охвачены исступлением, потому что им нужно скорее пройти теснину, поскольку вода неумолимо прибывает, потому что им нужно опередить пиковый паводок. Поскольку переправа волоком требует быстроты, плотами занимаются лоцманы – они же перетаскивают и бочки с провизией и все снаряжение, а клиенты большей частью переносят к подножию порога только свои вещмешки. Таракан с Аляжем спешно возвращаются за следующей партией груза, подгоняя раскрасневшихся, спотыкающихся и падающих клиентов с их маленькими непромокаемыми вещмешками и одиночными веслами; они заклинают и умоляют поторопиться. Клиенты, глядя на них, боятся еще больше: их пугает одержимость лоцманов, потому что они, клиенты, чувствуют, что их мрачные предчувствия сбываются, что река – дело нешуточное, река опасна, река несет смерть. Клиентам становится тем более страшно, что они не видят страха у лоцманов, которые быстро и с неимоверными усилиями тягают неподъемные грузы и кажутся им такими же непредсказуемыми и взбесившимися, как сама река. «Молодцы! Держи! Шевелись!» – подгоняют их лоцманы. А клиенты только в ужасе озираются по сторонам, глядят то на лоцманов, то на реку. И пошевеливаются лишь потому, что их подгоняет страх: стоять на месте куда страшнее, чем шевелиться.
Они выбираются к подножию порога – там пересаживаются на плоты, собираясь штурмовать вплавь нижние пороги Страз; плот Лысого идет в связке с двумя другими, а сам Лысый занимает место Дерека на ведущем плоту, чтобы на нем пройти большие пороги; и хотя Аляж нет-нет да и натыкается на камни, зачерпывая воду, они худо-бедно продвигаются вниз по течению. Легкие стремнины они проходят по левую руку от двух следующих порогов, затем, пройдя на несколько сотен метров вперед, подгребают к берегу. Затем минуют камни, громоздящиеся слева от громадного порога Гремучий, – теперь они работают слаженно, одной командой под проливным дождем, стоя цепочкой на скользких, затянутых пеленой дождя валунах и перебрасывая друг дружке сумки и мешки со снаряжением. Натужные лица клиентов лоснятся от испарины, хотя в теснине холодно; клиенты пытаются слизывать кончиком языка капли пота у себя над верхней губой, под носом, почувствовать его вкус, который, впрочем, довольно ощутим, поскольку пот не могут смыть даже струи дождя, низвергающиеся на них сверху. Клиенты с наслаждением слизывают солоноватую жидкость, которую выделяют их тела, потому что она имеет вкус, позабытый ими с детства. Под провонявшей непромокаемой одеждой их бледная, как тесто, плоть легко покрывается синяками, как шкурка перезрелого плода – пятнами гнили. У них гудят ноги, у них стонут спины, из их глоток вырывается дыхание, горячее, как пламя. У берега они сражаются со все прибывающей водой, и, кто победит в этой схватке, неизвестно. Их непромокаемая одежда осклизла от пота, и, хотя день выдался промозглым, погода теперь волнует их меньше всего. Они знают лишь одно: теснину нужно пройти до того, как паводок достигнет пика и их нагонит. Они перепуганы не на шутку. Теснина грозит им гибелью, и они хотят оставить ее у себя за спиной до того, как на их пути возникнет другая. Объединенные одним страхом и одной целью, они почти не разговаривают, и возбуждение, порожденное этим единством, только и удерживает их на туго натянутой страховке, не позволяя сорваться в пучину всепоглощающего страха. С другой стороны, между ними протянуты спасательные тросы, несущие на себе куда более тяжкие грузы и связывающие их с реальным миром: это облаченные в яркие штормовки лоцманы. Они подгоняют, бегают, помогают, бегают, уговаривают, бегают. И зорко глядят по сторонам, всматриваясь в каждый водоворот, каждый выступающий над водой камень, каждый затопленный куст – в надежде разглядеть тело Дерека. А дождь поливает все сильнее, река взбухает все больше, и ее бурые пенные воды жадно пожирают берега, поднимаясь все выше.
Иногда клиенты дают себе отдых и с прибрежных камней присматриваются, прислушиваются и принюхиваются к великой движущейся силе, которую олицетворяет река. Во время паводка река – уже не тихий, безбурный, мерный поток чуть больше ручья, каким они видели ее еще пару дней назад. Она воплощает собой невероятное физическое присутствие, и не признавать его невозможно. Кажется, будто вся теснина дрожит от рева порогов. Их приглушенный шум перемежается с грохотом огромных валунов, смещающихся вниз по течению, – они трещат, скрежещут и стонут, меняя речное русло; добавьте к этому гулкий стук унесенных рекой деревьев и бревен, наталкивающихся на низко растущие прибрежные деревья, через которые проносится мощный водный поток. Река напоминает огромную армию на марше, быстро движущуюся по дикой пересеченной местности, захватывая все на своем пути и вбирая в себя силу каждого омытого водой, поросшего лишайниками камня, каждого взбурлившего притока. А группа рафтингистов похожа на беженцев, пытающихся уклониться от этой непреклонной, грозной, яростной силы, и каждое их действие неразрывно связано с воинственным напором реки. Они просчитывают каждый свой последующий шаг, стараясь соразмерить мощь грохочущего, ревущего потока со своими человеческими силами, чтобы понять его устремления и управлять им.
Вот Аляж и думает: может, не стоило тогда задерживаться в лагере на весь день? Это была его ошибка. Это он не прислушался к шуму гнущихся лептоспермумов, не обратил внимания на возникавшие тут и там водовороты и неверно просчитал маршрут, отчего им пришлось петлять в поисках лагерной стоянки; это он не придал значения перепадам уровня воды и появлению едва приметных струй в реке, направленных против течения. Все эти знаки предупреждали Аляжа, а он, понимавший их, просто ими пренебрег.
В низовьях Гремучего, переправляясь волоком, они выходят к довольно большому порогу, который им предстоит преодолеть. Аляж с Тараканом понимают, что времени на раздумья нет, иначе клиенты испугаются еще больше. Что до лоцманов, им, охваченным одержимостью, порог не страшен: у них нет права на страх. Они выкрикивают команды, силясь перекрыть рев потока, и методично руководят погрузкой на плоты переваленного вручную снаряжения. Затем все рассаживаются по плотам, и Аляж объясняет, как они будут проходить порог, показывая направление, которого он намерен держаться, пробиваясь сквозь хаос огромных волн и пенных водоворотов. Он сваливает плот в бурный поток – и вдруг чувствует себя жалкой щепкой. Он чувствует всю мощь стремнины, подхватившей плот и понесшей его вниз – к большому перекату. Плот попадает в сильнейшую круговерть, и Аляж правит к перекату в смертельно опасном положении – боком. «Лево на борт! Лево на борт!» – орет он клиентам, но те уже не в силах тягаться с мощью шального течения, с брызгами и волнами, приведшими их в полное замешательство. Они уже не имеют представления, где находятся, удалось ли им одолеть перекат или еще только предстоит. Они гребут беспорядочно и безрезультатно. Аляж понимает, что больше не управляет плотом. И клиенты, видя, что Аляж потерял управление, перестают грести; некоторые визжат, но все разворачиваются боком к порогу, силясь не подставлять лицо под накаты огромных волн, как будто это может их спасти. Аляж делает широкий гребок веслом в обратную сторону – и ему удается слегка выпрямить суденышко в тот самый миг, когда они зависают на самом краю ската. «Падай на середину!» – кричит он. «Падай!» – снова кричит он, затем хватает Марко в охапку, заваливает его на дно плота и сам же заваливается на него, удерживаясь левой рукой за сетку леерного ограждения. Он чувствует, как суденышко низвергается с края ската, встает почти свечкой, и, озираясь по сторонам, видит громадные стены бурлящей воды, ревущей слева и справа, сверху и снизу и обрушивающейся со всей своей мощью на их утлое суденышко; он видит, как плот снова заваливается почти вертикально, только теперь на один борт. Его тело вместе с телом Марко переваливается с верхнего борта на нижний, в то время как сам плот толкает, подбрасывает и швыряет туда-сюда, словно бумажный пакетик на шальном ветру.
И тут вдруг Аляж понимает, что его больше не колошматит почем зря на пороге и не утягивает под воду, в самое чрево реки, чтобы потом вытолкнуть на поверхность, прежде чем его тело подхватит течением и понесет к следующему порогу; он понимает, что они одолели перекат, что их больше не подбрасывает, что каким-то чудесным образом все остались на плоту и его несет дальше по стремнине. Он пересаживается на кормовой поплавок и видит, что их несет на камни слева по курсу. «Греби!» – кричит он, хватая клиентов за шиворот, оттаскивая их со всей силой на корму и при этом оставаясь в сидячем положении. «Навались на весла!» Они гребут все вместе, а он продолжает выкрикивать только одну команду, пока все не начинают грести дружно – в такт его окрикам. «Раз! Раз! Раз!..» Суденышко выносит к малому затору, временно замедляющему их дальнейший спуск. Затор совсем небольшой, так что плот не перевернется. И Аляж, пользуясь временной задержкой, разворачивает плот вправо.
Высвободившись из затора, плот медленно и тяжело разворачивается, и они, целые и невредимые, следуют прямым курсом дальше. Аляж вскакивает на ноги. И с кормы оглядывается назад – на огромный порог, который они только что преодолели, потом вскидывает вызывающе кулак. И кричит: «Есть! Есть!» Он бьет кулаком по воздуху, чувствуя возбуждение – былое возбуждение от того, что отныне его силы слились с мощью порога и яростью теснины; его охватывает ощущение, что он их живая, неотъемлемая частица. Все остальное на несколько коротких мгновений забывается, даже смерть Дерека, – настолько велико чудо того, что они совершили. Он смотрит на лица клиентов и склабится. «Эй вы, сонные тетери, глядите!» И он обводит широким жестом руки вокруг, как бы охватывая бурлящую, безграничную стремнину, на фоне которой их плотик кажется всего-то красным пятнышком, оказавшимся в полной власти стихии. «Это все вы!» Клиенты не верят своим глазам. Аляж чувствует, как его тело будто разрывается во всю ширь теснины. Каждый накат воды, каждую каплю дождя он ощущает как ласковое прикосновение; он чувствует затылком теплое дыхание дождевого леса, а холод, поднимающийся с реки, воспринимает как массаж, обостряющий все его чувства; каждое мельчайшее очертание ландшафта теснины он воспринимает настолько четко, как будто все подробности разом фокусируются в одной точке, выделяясь из громадного расплывшегося пятна; он различает каждый оттенок каждого цвета; различает каждую частицу туманной дымки, стелющейся со стороны водопада; различает каждый звук стремнины и своего суденышка. Он чувствует себя частью дождевого леса, реки и стремнины. Как будто время остановилось и ему даровано ощущение вечности, позволяющее изучать и познавать каждую сторону, каждую подробность этого застывшего мгновения. Клиенты сидят не шелохнувшись. «Мы победили! – говорит Аляж. – Я люблю вас! Всех люблю!» Улыбка на лице Аляжа сменяется коротким торжественно-серьезным выражением – он кладет руку на плечо Марко. «Сейчас я люблю даже Марко». Он понимает, что выглядит смешно – как эдакий доморощенный Наполеон, расточающий благодарности своим гвардейцам. Он будто нарочно ведет себя по-дурацки – скачет и расцеловывает всех в каски, точно одержимый проповедник, помазывающий головы пастве; он хохочет и кричит без умолку: «Есть!..» И тут же, потрясая кулаком, прибавляет: «Да, черт возьми, мы победили! Да! Да! Да!..» Потом обводит взглядом клиентов и замечает на их лицах один лишь страх и одно лишь предчувствие того, что каждый из них может оказаться на месте Дерека. В их глазах нет ни капли восторга. Они слишком боятся того, что им еще предстоит, и не до конца понимают, что уже сделано. Единодушие мигом улетучивается. И Аляж чувствует, как смерть Дерека снова ложится на него тяжким бременем; он снова, снова и снова чувствует свою беспомощность.
– Вы с ума сошли! – говорит ему Шина с носовой части плота.
Голос ее звучит мрачно. Потому что она обращается одновременно и ко всем клиентам.
– Да, – отвечает Аляж. Перед лицом их страха он все еще чувствует возбуждение, хотя оно мало-помалу проходит. – Может, и так, – невозмутимо прибавляет он. – Может, так оно и есть.
В ответ никто не говорит ни слова. Он понимает: они смогут положиться на него настолько, насколько это в их силах, но сейчас они его боятся. Он чувствует себя далеким, жалким, холодным и отчужденным, как одинокий замшелый камень, глядящий на плот, что покачивается у подножия громадного порога. Но вслух Аляж в этом не признается. Он произносит то, что, по его разумению, должно их ободрить и скорее воссоединить, нежели разъединить:
– Еще один волок перед последним водопадом, затем еще час гребли – и мы выйдем из Коварной Теснины.
Они вычерпывают ведрами воду, поскольку зачерпнули ее предостаточно.
– Все, что я пытаюсь вам втолковать, – почти умоляюще продолжает Аляж, выливая воду из ведра в реку, – так это то, что мы почти выбрались из этой проклятой теснины.
Они наблюдают, как порог преодолевает команда Таракана. Издалека их плот кажется танцующим на волнах игрушечным суденышком, и они боятся за него и за его команду ничуть не меньше, чем совсем недавно боялись за самих себя. Таракан не торопится. Он осторожно выравнивает плот по курсу, минуя верхний водоворот так, чтобы избежать ошибок, допущенных Аляжем, и не дать плоту развернуться лагом. Они трижды пытаются штурмовать порог, но всякий раз в последнее мгновение по команде Таракана останавливаются, поскольку он видит, что они сбиваются с курсовой линии. И вот они снова скрываются в волнах, потом снова показываются на гребне переката, заняв уже верное положение. И вдруг опять исчезают – уже под стеной водопада, а затем опять возникают на поверхности и, держа прямо по курсу, без труда проходят низовье порога. Теперь, когда большие пороги позади, Лысый отвязывает свой плотик, ставит его на воду. И запрыгивает в него. Хотя до следующего волока рукой подать, ему не терпится проявить самостоятельность, пусть совсем недолго. Вслед за тем два больших плота вместе с маленьким желтым преодолевают оставшиеся несколько сотен метров вниз по течению.
Сверху это выглядит красиво. Над гребнем, где река резко обрывается вниз, образуя водопад под названием Кипящий Котел, поднимается легкий туман. Два ярко-красных плота вместе продвигаются к перекату в тусклом свете дня. Плоты опоясывают длинные, медленно ползущие со стороны больших порогов, выше по течению, дорожки белой пены, переплетающиеся в замысловатые кружевные узоры.
С правой стороны Кипящего Котла громоздится покатая каменная глыба. Шириной всего лишь несколько метров в верхней части водопада, она расширяется до десяти метров с лишним в своем основании, перегораживая водопад по диагонали на четверть его высоты. К подножию этой глыбы им и предстоит переправиться волоком. Аляж, знающий дорогу, идет первым. В сотне метров в стороне от порога он направляет плот вправо, прижимаясь к скальному отвесу по правую руку от себя по мере приближения к Котлу. Аляжу приходится держаться в нескольких метрах от скального отвеса, где течение сильнее, иначе его затянет в водопад. Теперь он правит, сидя не на корме, как обычно, а на носу, пропустив свернутый носовой швартов между рукой и веретеном весла. В каменной глыбке, сбоку, зияет промыв в треть ширины носа плота, и Аляж ловко направляет плот в эту нишу. Когда носовой поплавок плота касается каменной глыбы, Аляж запрыгивает на нее с плота, удерживая в руке швартовый конец. Пришвартовав плот, он велит клиентам быстрее выбираться из него. Как только на плоту никого не остается, плот вытаскивают на каменную глыбу, чтобы его не смыло в водопад, образующий каскад во всю ширину реки меньше чем в двух метрах от того места, где они остановились. Клиенты смотрят поверх каменной глыбы на громадную теснину – она, кажется, сдавливает их со всех сторон, нависая и сверху. «Грандиозно!» – изумляется Марко, озираясь по сторонам. Аляж смотрит вниз, выискивая глазами твердую точку опоры на скользкой поверхности камня.
Таракан следует сразу за Аляжем – в кильватере. Он замечает орлана, примостившегося на ветке посередине сухого мирта на другом берегу реки. Они подходят к каменной глыбе, Аляж подхватывает брошенный ими швартов и затаскивает нос их плота на камень. Клиенты выбираются из плота, точно морские десантники.
Последним должен высадиться Лысый – он сыт, он уверен, что худшее уже позади, и отчасти начинает вести себя в свойственной ему манере. Оставаясь на своем плоту, он преклоняет колени и оглядывает ширь обступающей его теснины; он похож на безумца, который вступил во владение этой землей и отныне, как полноправный ее собственник, волен делать все, что ему заблагорассудится. В образе этакого поборника Нью эйдж он проплывает по течению остаток пути до водопада, кивая в ответ на призывы Аляжа и Таракана, которые машут ему руками, показывая направление к стоячей воде у кромки скалы; на его лице застыла ироническая усмешка, да и сам он сидит недвижно, точно завороженный. Он пускает плот по воле волн, и те оттесняют его все ближе к основному течению, а ему все кажется, что раз впереди не видно никакого порога, значит, там нет и сильного течения; ему все кажется, что он вправе быть где угодно, вытворять что угодно и следовать куда угодно. Когда лоцманы перестают махать руками и уже кричат во все горло, он беспечно погружает миску-лопасть самодельного весла в воду, чтобы развернуть плот носом к берегу, направив его к промыву в валуне. Но первый гребок не дал никакого результата, как и второй, и даже третий, и уже более яростный четвертый, и совершенно отчаянный пятый, и шестой, и седьмой. Его костлявые ручонки размахивают сучком лептоспермума с привязанными к нему кружкой и эмалированной миской, нещадно молотят им по воздуху, отчего плот только начинает еще сильнее кружиться и его все быстрее сносит в сторону водопада, притом не носом, а кормой.
Таракан с Аляжем уже не кричат, а пронзительно свистят, и от их свиста Лысого охватывает страх, который он только недавно успел позабыть. Лысый вспоминает, как лоцманы не смогли спасти Дерека, – он в ужасе вскакивает на ноги и ныряет в воду. Лысый плывет к каменной глыбе, благо до нее не больше трех метров, – стало быть, как ему кажется, он легко до нее доплывет, а что до плота, черт с ним. Он заметно продвигается вперед, но в каком-нибудь метре от каменной глыбы течение подхватывает его барахтающееся в волнах тело, неуклюже переваливающееся в капковом жилете с боку на бок, – подхватывает, словно гигантская рука, смахивающая крошки хлеба со стола. И уносит его к гребню водопада.
Сверху, с высоты каменной глыбы, Аляж и клиенты наблюдают за происходящим, чувствуя, как от разворачивающейся у них на глазах сцены веет острым запахом смерти. Как только Лысый скрывается из вида у гребня водопада, Таракан ловко спускает плот в стоячую воду со стороны берега реки. Аляж чувствует, как по его телу расползается страх, готовый сковать его целиком. Опять, в ужасе думает Аляж. Опять. И вдруг, даже не успев решить, что будет делать или хотя бы сможет, он кричит: «Нет!» – и бежит, отстегивая на ходу закрепленный сбоку спасательный конец, бежит вниз по краю мокрого, скользкого камня, понимая, что уж теперь, как бы то ни было, уж теперь-то он сделает все, что должен. Теперь он охвачен ужасом – но плевать; теперь, впервые в жизни он сказал «нет», не зная, что делать, и вместе с тем собираясь сделать хоть что-то. Аляж воодушевлен и наконец, наконец-то чувствует, что свободен, – и вдруг, в это самое мгновение он чувствует, как его левая нога теряет точку опоры на каменной поверхности; чувствует, как поскальзывается и срывается с края каменной глыбы; чувствует, как его тело падает в воду, словно на удивительно мягкую пуховую перину; чувствует, как взметает тучи брызг – и застывает как вкопанный; чувствует, как камни тисками сжимают ему бедра и теснят грудь; чувствует первые несколько секунд ласковое прикосновение воды, которая в следующее мгновение превращается в неистового, безжалостного изувера, швыряющего его голову и тело взад и вперед, вверх и вниз.
И понимает, что ждал этого мгновения очень давно.