Так случилось, что все вокруг заговорили, будто он растерял свою былую форму. Лорд Маколей заявил ей, что его последний роман едва веселее мрачных рассуждений о социализме, а сама фабула – невнятна и абсолютно похоронена под текстом, который скорее уж напоминает дешевый памфлет. Но она не читала этой книги, предпочитая преходящей литературе классику. В конце концов, это же вам не бессмертный Теккерей.

Потянувшись за чайником, леди Джейн Франклин взглянула на гостя. Он был худощав и казался слишком измученным для пятидесятилетнего человека. Хотя он все еще носил длинную щегольскую прическу, волосы у него были жидкие и присыпанные сединой, лицо – худое, в бороздках морщин. Ей вдруг подумалось, что вопрос скорее не в том, переживут ли книги автора, а в том, намного ли переживет сам автор свои книги. Тем не менее пока этот человек все еще существует, он считается самым популярным писателем в стране. Пока он жив, к его мнению прислушиваются политики. Пока продолжает биться его сердце, лучшего союзника ей не найти.

– Еще чаю? – предложила она.

Гость с улыбкой согласился. Когда он протянул ей пустую чашку на блюдце, она старалась не замечать его коротких мясистых пальцев, скорее пальцев моряка, а не романиста, броских оттенков в его одежде, обилия драгоценных украшений и того, как он пожирал ее взглядом, – с той же поспешной жадностью он проглотил кусок макового пирога, отчего на губах его остались желтые крошки вперемешку с черными зернами. Всем своим видом мужчина напоминал ей рака-отшельника, спрятавшегося в роскошный панцирь, из которого он и разглядывал окружающий мир. Общее впечатление было обескураживающим, если бы она не знала, кем этот человек является на самом деле. И уж этот факт невозможно было игнорировать.

– Вам добавить молока, мистер Диккенс?

Итак, этим зимним лондонским утром она рассказала ему свою историю, довела ее до глянцевого блеска, заострила его внимание на нужных деталях, повторяя еще и еще, что это была за экспедиция: миссия, которая по плечу только великим англичанам, решившимся отправиться туда, где прежде никто не бывал, – отыскивать Северо-Западный проход среди арктических льдов, тот самый морской маршрут, которым бредили веками настоящие мужчины.

И хотя Диккенс был прекрасно осведомлен об этой истории (да кто же о ней не слышал?), он терпеливо слушал рассказ леди Джейн. Она так описывала «Эребус» и «Террор», эти два восхитительных корабля Ее Величества, словно они вернулись наконец из своего легендарного плавания через Арктику. Ведь они были оснащены системами, являющими собой чудо инженерной мысли – паровыми локомотивными двигателями и паровой отопительной системой; корпуса были укреплены медной обшивкой, а гребные винты и рули могли убираться в специальные металлические ниши. На кораблях даже имелось паровое локомотивное устройство, способное воспроизводить популярные мелодии. На борт были взяты тысячи жестяных банок с мясными консервами, которые тоже являлись недавним изобретением для хранения продуктов. Леди Джейн все рассказывала и рассказывала, не упуская ни одной детали экспедиции – самой дорогостоящей, самой выдающейся из всех когда-либо снаряженных королевским флотом. Экспедиции завораживающей, взывающей к чувству долга каждого англичанина.

Но больше всего она говорила о том, какие это были сильные личности, начиная от офицеров и заканчивая обычными членами экипажа. Все достойнейшие англичане, среди них – почетный ветеран-исследователь Южного полюса капитан Крозье и, наконец, глава этого начинания, ее муж сэр Джон Франклин с его непреклонным характером, мягким нравом и в то же время удивительной твердостью и волей к победе, с его потрясающими лидерскими качествами. Он внес выдающийся, героический вклад в дело освоения Арктики и воплощал в себе самые ценные качества английской цивилизации. Только вот уже девять лет как ничего не известно ни о его судьбе, ни о судьбе остальных ста двадцати девяти членов этой экспедиции.

– Неудивительно, что сия тайна поразила воображение просвещенного мира, – продолжала леди Джейн, стараясь не обращать внимания на то, что мистер Диккенс, впав в некоторую задумчивость, начал цокать языком. – И действительно, разве возможно, чтобы такие выдающиеся люди вдруг взяли и исчезли с лица земли?

Сидя в кресле, Диккенс вдруг почувствовал, как на него снизошло видение, от которого ему уже не суждено укрыться и которое будет притягивать его как магнит. Все вместе это станет и его талисманом, и его тайной, и одновременно – разрешением всех вопросов. Он увидел вдруг неподвижный заиндевевший корабль, накрененный под неестественным углом: то его выталкивало наверх под напором льда, то он снова неуклюже заваливался набок. За хлипкими мачтами бесконечной стеной маячило нагромождение белых глыб, и еще – лунный свет, мерцавший на безбрежном снегу. До него доносился приглушенный стон умирающих людей, эхом разносившийся через белую бесконечность, пронизанную ветрами. Это было как галлюцинация, но Диккенс почувствовал вдруг странное единение и с этой ледяной пустыней, и с падающим снегом, как будто он и есть этот замерзший мир без конца и края, ждущий, казалось бы, невозможного – освобождения.

– Такие великие люди, как сэр Джон, рождаются раз в сто лет, – сказал Диккенс, одновременно пытаясь выпутаться из плена собственных видений. – Магеллан, Колумб, Франклин… Таких людей не стереть с лица земли, потому что они остаются в истории навсегда.

У леди Джейн Франклин были обширные связи, дурной запах изо рта, и во многих кругах ее побаивались. Совершенно невозможно было объяснить, каким образом она всегда добивалась своего. Кто-то говорил, что эта женщина обладает необъяснимыми чарами, но этим утром, сидя с ней за одним столом, Диккенс не испытал на себе их действия. Джейн Франклин не носила траур – на ней было зелено-фиолетовое платье, поверх которого висел кулон: внутри яркой оправы находился миниатюрный профиль сэра Джона из веджвудского фарфора, словно тут уж он обледенел окончательно и бесповоротно. Диккенс нашел такое украшение весьма странным.

«Несмотря на ее красноречие, она не производит впечатления вице-королевской особы, – рассказывал позднее Диккенс своему другу Уилки Коллинзу. – Она говорит, словно размахивает национальным флагом. На ум приходит мысль о флажном семафоре. При этом она подает лордам из Адмиралтейства один лишь единственный сигнал: «Мой муж не умер, он жив!» Даже и не знаю, чего в этом больше, божества или убожества, – демонстрировать подобным образом свою супружескую преданность».

Тем не менее – и Диккенс не мог отрицать этого – никто не остался безучастным к призывам леди Франклин. Она и сама рассказывала, как пробивалась к сильным мира сего не только в Англии, но и по всему миру. Спасательные экспедиции посылали и русский царь, и американские миллионеры – владельцы железных дорог. Но, увы, все они возвращались ни с чем.

Но леди Джейн упорствовала. Она продолжала нести свою любовь, отказываясь принять тайну исчезновения мужа как свершившийся трагический факт. Ничто так не возвышало ее в глазах английской публики, как решимость не позволить горю сломить себя. И хотя прошло уже девять лет с тех пор, как ее муж под грохот фанфар покинул берега родного дома с трехгодовым запасом провизии на борту, английская публика (уж он-то, Диккенс, знал ей цену), готовая допустить самое невероятное, продолжала твердить, что леди Джейн права: нет никаких оснований полагать, будто сэр Джон, этот великий сын Англии, сколотивший такую сильную команду, не справится там, где умудряются выживать дикари.

– И теперь вдруг вот это, – произнесла леди Джейн, и от ее голоса повеяло арктическим холодом. Она взяла с бокового столика сложенную газету и протянула ее Диккенсу. – Уверена, что вы успели это прочитать.

Нет, он не читал. Но слышал, конечно. Это был недавний номер «Иллюстрированных лондонских новостей». Одна из статей была испещрена зелеными чернильными пометками. То был рассказ известного арктического исследователя Джона Рэя о печальных находках, привезенных им из самых дальних уголков Арктики. Страшная новость пошла гулять по Лондону. Европа и Британская империя буквально оцепенели.

Леди Джейн рассказала, что существует чудовищная вероятность, если верить свидетельству доктора Рэя и тем предметам, которые он привез (сломанные часы, компасы и телескопы, хирургический нож, орден «За заслуги», несколько серебряных ножей и ложек с гербом Франклинов, а также небольшая серебряная тарелка с гравировкой «Сэр Джон Франклин, Рыцарь Командор ордена Гвельфов»), что все члены экспедиции погибли страшной смертью. Леди Джейн сказала также, что не исключает такую вероятность. Но до тех пор, пока не будут предъявлены неопровержимые доказательства, это всего лишь домыслы, не более.

Будучи и сам опытным газетчиком, Диккенс относился к подобным публикациям как к самому дешевому способу привлечения внимания. Он пробежал глазами несколько первых абзацев статьи. В них рассказывалось, как после долгих мытарств доктор Рэй познакомился с эскимосом, который и хранил предметы, определенно относящиеся к экспедиции Франклина. Рэй осторожно расспросил остальных эскимосов. В результате складывалась ужасающая картина. Диккенс обратил внимание на столбец, отмеченный сбоку волнистой зеленой линией, и прочитал его очень внимательно.

Когда он оторвался от газеты, леди Джейн сказала:

– Но вот это я считаю абсолютно невероятным. И читать такое просто невыносимо.

Да, это было и впрямь чудовищно.

Судя по тому, как были обезображены тела, а также судя по содержимому чанов, – перечитал про себя Диккенс, не переставая умиляться этой замечательной детали про чаны, – становится очевидно, что наши несчастные соотечественники вынуждены были прибегнуть к последнему, ужасающему средству – каннибализму, – чтобы только продлить свое существование.

– Это неправда, – заявила леди Джейн. – Полная чушь. Выдается за сенсацию и тем самым оскорбляет память великих сынов Англии.

Диккенс положил газету на место и внимательно посмотрел на собеседницу.

– Если мой муж и впрямь погиб, кроме меня некому защитить его честь от подобной клеветы. А если он жив, но версия доктора Рэя возобладает, как можно обращаться к важным персонам, да и вообще как после этого можно будет набрать людей, чтобы помочь в поисках?

И тут вдруг Диккенс осознал, что просто нужен ей, чтобы разгромить доктора Рэя. Чтобы положить конец чудовищным слухам о сэре Джоне, якобы поедающем своих друзей. Да уж, ехидно подумал Диккенс, это ж как плотно нужно было питаться сэру Джону, чтобы сохранить свою комплекцию.

– Надеюсь, вы понимаете, мистер Диккенс, о чем я? – прервала его мысли леди Джейн.

– Да, разумеется.

Еще бы он не понимал. Эта знаменитая женщина нуждалась в его помощи. Уж ему ли, чей отец угодил в тюрьму за долги, не знать, что такое позор. Это потом уже Диккенс устроился на фабрику, где наклеивал этикетки на баночки с гуталином. Это потом он стал газетчиком, много писал и ему повезло. Он чего-то добился в жизни – да что там говорить, он добился всего, и каждое слово этой леди было тому подтверждением. Вот оно, самое лучшее доказательство: вице-королевская персона просит у него то, чего нет и в помине у людей, наделенных властью. Его, сына должника, просят об услуге, за которую будут перед ним в огромном долгу.

– Разве можно верить подобным свидетельствам? – сказала леди Джейн.

– Да, разве можно верить свидетельствам этого хитрого крысеныша?

– В самом деле, – ошарашенно согласилась леди Джейн. – Так оно и есть. – Она вдруг умолкла, обращаясь к каким-то далеким, смутным воспоминаниям, а потом заговорила, словно повторяя заученное, нечто такое, что далось ей долгой и мучительной зубрежкой.

– Да, мы знаем, что крысы очень хитры, – медленно проговорила она. – Ну не станем же мы ставить знак равенства между цивилизованностью и животным коварством. Если гладить их по головке, они могут долго притворяться. Но при этом они способны на самый чудовищный обман, и…

Было видно, как она взволнована – она даже стала немного заикаться. Приняв ее состояние за горечь об утерянном муже, Диккенс был тронут: все это уже походило на нормальные человеческие эмоции. А вот то, что она разыгрывала буквально минуту назад, восхваляя сэра Джона, выглядело дико и даже смехотворно. Одной частью своей души Диккенс презрительно относился к таким историям. Но в то же самое время ему хотелось поучаствовать – покопать землю, возвести дамбу, чтобы не лило из всех щелей, возвести и укрепить эту эпическую стену – воспеть английское величие и благопорядочность.

– Я сделала все, что… – начала было она, но тут ей показалось, будто кто-то дергает ее за платье. Она повернулась, ожидая увидеть перед собой маленькую девочку в красном платье. Но в комнате больше никого не было. Один знакомый несколько лет назад прислал ей письмо с Земли Ван-Димена, в котором и рассказал, что случилось с Матинной.

Леди Джейн хотелось вскочить и выбежать из комнаты, хотелось, чтобы кто-нибудь сейчас наполнил ей ванну и успокоил ее, пожалел. Прижал к себе. Ей так хотелось, чтобы ее продолжали дергать за платье. Она вспомнила ее красные одежды, ее хулиганистых попугаев, поссумов и змей. Пока Матинна была маленькой девочкой, она старалась, чтобы все считали ее лапочкой. Но она не была никакой лапочкой. Она деградировала долго и неумолимо. И при этом леди Джейн помнила мягкий взгляд ее темных глаз, мельканье ее босых ног – тогда она разгневалась на нее, а вот теперь ей все казалось в ней трогательным.

В письме друг однажды написал ей: «Добротой их судьбу можно только отсрочить, но изменить – невозможно».

Как мне одиноко, подумалось ей. Эти босые черные ножки… Она тогда сожгла письмо, а потом с ней произошло то, что было ей несвойственно. Леди Джейн заплакала.

Она подняла голову, вытянувшись в струну, и эта поза утихомирила ее безрассудное сердце, которое когда-то давно доставило ей столько неприятностей. Хотя она и опасалась, что великий романист сочтет ее злой и неприятной старухой, ей хотелось произнести эти слова, облечь их в форму здравого смысла.

– У меня был опыт общения с подобными людьми, – сказала наконец леди Джейн, и в голосе ее появились жесткие нотки. – То были не эскимосы, но тоже дикари. Вандименцы, они ведь…

– Они каннибалы? – перебил ее Диккенс.

Леди Джейн вспомнила, какой видела Матинну в последний раз: оборванное дитя, одиноко стоящее в грязном внутреннем дворике. Тело леди Джейн пронзил спазм боли, как будто вот оно, отмщение, о неотвратимости которого она смутно догадывалась; вот она кара, которая поглотит ее точно так же, как перемолол лед тело ее мужа. Ей стоило огромных усилий, чтобы улыбнуться сейчас.

– Ваш бедный муж, – произнес Диккенс. – Мне трудно представить, как вам тяжко.

– Нет, – призналась она. – Дело не в этом… – Она замолчала. На секунду ей показалось, будто она почувствовала запах мокрого песчаника. – Это трудно объяснить… – продолжила она, уже и сама забывая, что именно хотела сказать. Но все же она договорила, стараясь почерпнуть из произнесенных слов уверенность и сохранить твердость духа: – Невозможно сложить правильное мнение о характере аборигенов, где бы они ни жили, только на основании их покорности белому человеку, когда он сильнее их.

– Вы уж простите, – с улыбкой произнес Диккенс, – но я ни за что не поверю в благородство дикаря.

– Правда и то, что нечто подобное происходило и с белыми людьми. На Земле Ван-Димена бывали случаи, когда каторжники в бегах поедали друг друга. Но то были люди, отошедшие от Бога, а значит – в сто раз хуже самых диких язычников. Поймите, мистер Диккенс, дистанция между дикарством и цивилизацией…

Но разве не говорила она и прежде нечто подобное? Что-то творилось неладное с ее аргументацией, с ее памятью и прежней манерой поведения. Она вдруг потерянно притихла, что было для нее нехарактерно, но тут Диккенс пришел ей на выручку:

– Дистанция, мэм, это насколько далеко мы уходим в своих желаниях от здравого смысла. – Не будет же он рассказывать ей, что вся его жизнь, даже его сегодняшнее присутствие тут являли собой пример обуздания страстей.

– Я не могу полностью согласиться с теми, кто утверждает, будто все это дело науки, – проговорила леди Джейн. – Скорее это касается человеческого духа.

Она поднялась из-за стола и подошла к шкафу-витрине, вытащила оттуда деревянную коробку, положила ее на геридон из красного дерева и открыла крышку. Внутри коробка была обшита красным бархатом, и в ней лежали несколько сложенных писем и пожелтевший от времени череп.

– Это череп короля дикарей с Земли Ван-Димена, мистер Диккенс. Я показывала его нескольким известным профессорам и специалистам по френологии. Мне хотелось проверить их, поэтому я не говорила, кем был этот человек. Одни, изучив форму черепа, отметили признаки дегенерации, другие – благородства. Похоже, и те и другие были правы.

– О ком бы ни шла речь – каторжнике, эскимосе или австралийском аборигене, – они находятся не в плену черепной кости, обрамляющей их мозг, они обуреваемы собственными страстями, – произнес Диккенс и опустил крышку. Он театрально взмахнул рукой, словно оказавшись на сцене, и продолжил: – Но сэр Джон свободен от всего этого, потому что в нем живет дух цивилизованного христианина.

– Вы правы, – кивнула леди Джейн.

– Что же касается «благородного дикаря», я бы назвал его чудовищным недоразумением, в связи с чем мне совершенно все равно, как бы он назвал меня. Какая мне разница, сварил ли он своего ближнего в котле или освежевал его как моржа. А этот ваш… – пусть предается своим страстям, но именно поэтому он и есть дикарь, кровожадное животное, которое развлекается рассказыванием историй в лучшем случае смехотворных, а в худшем – лживых.

– Все-таки лживых, мистер Диккенс?

– Именно так, леди Джейн. Мерзкая, отвратительная ложь, зеркально отображающая их самих. Мы имеем дело с целой расой лукавых каннибалов, воров и убийц, утверждающих, будто лучшие сыны Англии превратились в убийц, воров и каннибалов! Какое забавное совпадение!

– Но они привезли доказательства, мистер Диккенс.

– Убийцы и воры привезли чертовы доказательства убийства и воровства? Знаете, как мы должны поступить? – Диккенс схватил газету и потряс ею в воздухе, словно гневный парламентарий, разоблачающий бесполезный закон. – Мы должны трубить во все трубы, чтобы защитить наших героев, вот что! – На лице писателя играла торжествующая улыбка человека, знающего свое дело.

Когда на прощание он поцеловал ее руку, испещренную печеночными пятнами, леди Джейн спросила гостя, в его ли силах ниспровергнуть всю эту историю.

– Я только знаю, что полностью нахожусь под властью ваших чар, – солнечным голосом произнес Диккенс.

Но как только дверь дома леди Джейн закрылась за ним, он увидел один лишь утренний сумрак. Словно черный снег, вокруг него кружились хлопья сажи, и в воздухе не было и намека на солнце. Диккенс покинул улицу Пэлл-Мэлл в двухколесном экипаже. Он ехал сквозь такую беспросветную толщу грязи и слякоти, что, казалось, будто и лошади, и бродячие собаки тоже были вылеплены из нее. Из темного тумана то проступали, то снова исчезали силуэты людей, будто все они были духами или болотными чудовищами. Лица их были обмотаны зловонными тряпками, чтобы отгородиться от миазмов холеры, которая только за прошедший месяц унесла шестьсот жизней. Лондон смердил и был весь черен: чернота стояла в воздухе, заполняла собой глаза и душу, которая молила о былой белизне. Диккенс спешил домой, к своей семье.

Этим утром 1854 года, как и ранее, семья, разумеется, была для него наивысшей ценностью. Существовали семьи похожие и не очень, счастливые и несчастные: но культ семьи, промчавшись стремительно, словно паровоз, сквозь все слои общества, пригороды и графства, укоренился неожиданно и неопровержимо. Все должны были принадлежать своей семье и прославлять ее, будь то юная королева с супругом или какой-нибудь полунищий рабочий с фабрики. В разгар этого бума не исключался шанс быть обманутым – ведь есть свои спекулянты как на железной дороге, так и в институте семьи. В этой азартной игре в семью редко кому удалось пойти ва-банк и заработать большие проценты, как это произошло с примерной и самоотверженной леди Джейн или с Диккенсом, который воистину являлся певцом семейных уз. Но, как обнаружил для себя писатель, одно дело – прославлять семью и совсем другое – жить семейной жизнью.

Наверное, из-за этих непрекращающихся дождей и мрачного расположения духа, когда Диккенсу казалось, что неудача словно тень преследует его по пятам, ему так хотелось солнца и света, хотелось убедиться, что он все еще движется вперед в своих помыслах. Ему было холодно, и холод этот нарастал, поэтому-то он и предложил этим вечером своей жене Кэтрин отправиться в следующем месяце в Италию. Но она не захотела. Она должна была заниматься то одним, то другим ребенком, и, кроме того, ее состояние после девятых родов не делало перспективу путешествия привлекательной.

А потом, после невинной реплики насчет ее полноты, которая, как он пояснил, была простой констатацией факта, Кэтрин резко поднялась из-за стола и вышла прочь. Через какое-то время в комнату влетела их дочь Кэти, сердитая на отца, на мать, на их несчастный дом, в котором они были обречены пребывать все вместе – и дети, и прислуга, и кошки, и птицы, все. Кэти сказала, что матушка прилегла в своей комнате.

«В своей комнате!» – возмущенно подумал Диккенс, отвернувшись от дочери, чтобы та не увидела его эмоций. Опять и опять, и так до бесконечности, после каждой ссоры его жена отправлялась прилечь в своей комнате, превращаясь во вздымающуюся гору под пуховым одеялом, из-под которого раздавались приглушенные рыдания. Когда это произошло в прошлый раз, он еще как-то пытался ее увещевать, спорил и извинялся. Но когда он посмел коснуться губами ее лба, щек и – о, ужас! – ее губ, Кэтрин отпрянула от него, как от бешеной собаки. Поэтому на сей раз Диккенс остался сидеть как сидел. Взвесив свои шансы, он понял, что их у него нет. Что-то сломалось между ними, и это невозможно было исправить ни словом, ни поступком.

Все это болезненно воспринималось домочадцами. Казалось, склоки разносились как инфекция – склоки между мальчиками и девочками, между старшими и младшими, между гувернанткой и слугами, словно в доме поселился злобный, разрушительный дух, и даже мебель отказывалась подпирать стены. Это было какое-то нескончаемое несчастье, которое невозможно было остановить. Этим вечером Диккенс печально отметил про себя, что у него недостает сил и страсти, чтобы закончить спор с женой.

Вместо того чтобы заглянуть к ней в комнату, он надел пальто и вышел на улицу. Когда-то давно он бежал от себя, чтобы замкнуться на Кэтрин. Но теперь он бежал от Кэтрин, чтобы замкнуться в себе. Когда-то она была нужна ему, и он зарывался в ней, чтобы спрятаться от мыслей, бродивших в его голове, – но теперь он научился держать их в узде своей беспрестанной деятельностью. Поговаривали, будто он женился по расчету, но циникам не понять – ведь он любил ее. А теперь само ее присутствие в его жизни приносило ему неописуемые муки. И он скорее согласится дойти пешком до Лендс-Энд, чем ляжет спать с собственной женой.

Ее несчастный вид и бесконечное молчание были невыносимы. Он не мог простить ей, что она перестала быть хорошей женой и матерью и впала в хандру, которая только усугублялась с рождением очередного ребенка. Ну разве это повод для меланхолии? Разве не радоваться надо? Но с каждым днем она становилась все толще и безразличнее ко всему. Почему она превратила их домашнюю жизнь в войну, выстреливая в него картечью ядовитых косых взглядов, категоричных обмолвок? Иногда она вдруг поднимала на него глаза, и в них читалась такая ненависть… Это было ужасно. И почему он реагировал столь по-мещански, то впадая в ярость, то попросту сбегая? Чем дальше все это заходило, тем растеряннее он становился и тем больше она замыкалась в себе, уже одним этим давая понять, что только она одна во всем виновата. Разве есть на свете еще две такие души, которые бы настолько не подходили друг другу?

Но вот уже мысли его преобразились в другие картинки. Он увидел на льду заваленные набок «Эребус» и «Террор». Их мачты обвисли, клонясь все ниже и ниже. В покрытой сосульками оснастке гулял, подвывая, ветер. Эти лед и холод, и траурное пение ветра – все это был он, замурованный внутри мрачного пейзажа. Разве на протяжении двадцати лет его брак не походил на Северо-Западный проход, такой же мистический, непостижимый, неуловимый? Как забитый ледяными торосами перешеек, ведущий к любви, которая маячит где-то впереди, но проплыть к ней нет никакой возможности.

Поэтому он и решил гулять, гулять по городу всю ночь, как это частенько случалось в последнее время. Ходьба играла роль клапана, через который стравливалось давление, а сам он был паровым котлом, готовым взорваться, если бы не прогулки. Он мог всматриваться в даль, думать, разыгрывать сценки из своих пьес, репетировать монологи, диалоги, придумывать новые сюжеты, вышагивая миля за милей, проникая все глубже и глубже в таинственный лабиринт, который представлял собой этот величайший в мире город. Невнятный шум, лачуги, вонь, перекличка голосов в ночи – все это заполняло его существо, пока он шел и шел, и шлак будничных событий перемешивался в его голове, словно в колбе алхимика, превращаясь в чистое золото вымыслов.

Прежде он любил наблюдать за людьми, запоминать и изображать их повадки, объединяя все это в одно целое, такое же прекрасное и одновременно чумазое, как улицы, по которым он бродил, зная, что случайностей не бывает и что все происходит не просто так. Но сейчас ему во всем мерещились только ужас и отчаяние.

Да, были еще «литорины», чьи «раковины» он любил «вскрывать» на пару со своим другом Уилки Коллинзом – ведь именно тот прозвал ночных женщин литоринами. Вдвоем они устраивали вечерние походы в театр или увеселительные прогулки по улицам, и, казалось, уже давно можно было бы всем этим пресытиться, но по какой-то неведомой причине, которую он пока не мог себе объяснить, пресыщение не наступало. Как Диккенс ни старался отогнать от себя эту опасную, разнузданную мысль, ему хотелось чего-то еще большего. Правда, он и сам не знал, чего именно.

Казалось, навсегда опустился занавес, отгородив его от праздничного мира, в котором он побывал в детстве. Мир-карнавал, где акробаты крутили свои яркие разноцветные кольца. Словно его ненадолго впустили в цирковой шатер и даже позволили побыть ведущим представления, а потом вытолкали взашей в ночную тьму. Диккенс испытывал ужас, чувствуя, как тускнеет свет, которому он не знал названия, но который когда-то освещал его жизнь.

Он знал, что наступит момент и он вернется домой, где храпит в своей комнате Кэтрин. И он сам заснет странным сном, в ритм своему вышагиванию. Это будет полусон-полубодрствование, в котором его начнут посещать самые причудливые видения. Чем это можно объяснить? Настойкой опия, которую он все чаще принимал в последнее время, чтобы легче засыпалось? Или его теперешней жизнью? Постепенно во сне ему станет легче, потому что с ним вступят в разговор его персонажи, а он сможет понять, как им дышится, ведь просто воздуха для этого недостаточно.

А через несколько часов, на рассвете, его разбудит грохот тележных колес – значит, торговцы уже повезли на рынок свой товар. И эта уличная суета под окнами его спальни принесет успокоение. Постепенно открывая глаза, он снова почувствует огромный прилив радости – оттого, что за эти краткие часы, пока он спал, сей прекрасный мир продолжал вращаться вместе с ним, Диккенсом, и его кроватью.

Когда он спустился вниз, чтобы открыть дверь и уйти, то услышал за спиной голос Кэти: «Она не виновата».

Диккенс вздрогнул, скинув с себя остатки сна, и оглянулся на дочь, пятнадцатилетнюю темноволосую красавицу. Как и он сам, Кэти была решительного нрава и на все остро реагировала. Диккенс любил всех своих детей, но только с Кэти находил общий язык, и она разговаривала с ним так, как не смел никто другой.

– Маман не виновата, что Дора умерла. Девочка была такая маленькая… Она сделала все, что могла.

– Конечно же, – нежно произнес Диккенс. – Твою маму никто и не винит.

Когда Диккенс пришел в клуб «Гаррик», Уилки Коллинз и Джон Форстер были так погружены в обсуждение скандала, связанного с одним художником и двумя дамами, что даже не заметили его. «Сэр, но в его сердце горит бессмертный огонь гения», – напирал Коллинз. У Коллинза была большая голова, насаженная на маленькое тщедушное тельце, и странность его внешности усугублялась еще одной примечательной чертой: левый его висок был выпуклым, а правый – впалым, отчего, если посмотреть на него поочередно с разных боков, казалось, что перед тобой два совершенно разных человека. Но даже и без этой анатомической особенности Коллинз был самым чудным из всех людей, которых Форстер когда-либо встречал в жизни. Ему не нравилось, что в последнее время Диккенс так проникся к этому преоригинальному молодому человеку, который (и Форстер чувствовал, что это так) потихоньку узурпировал его место доверенного лица Диккенса.

– Он гений, гений английского искусства, – не унимался Коллинз.

– Только не надо рассказывать мне про гениальность, – возразил Форстер, произнеся это слово таким тоном, словно речь шла о затяжной болезни. – В Англии гений только тогда гений, когда его поведение является респектабельным. И уж тогда, позвольте заметить, всегда пожалуйста, да.

– Ну, здравствуй, мой друг мамонт, – сказал Диккенс, подойдя к спорщикам со спины и похлопав Форстера по массивному плечу. Затем он присел на зеленый марокканский диван рядом с Уилки. – Рад видеть обоих своих друзей вместе за таким приятным занятием. А не распить ли нам по бокалу шерри негуса?

Но Форстер уже не хотел никакого шерри негуса, и вообще с него было довольно. Откланявшись, он поднялся с дивана и ушел. Внезапный уход друга никак не вывел Диккенса из его благодушного настроения. Поведение Форстера он легко объяснил «родовой чертой всех мамонтов ледникового периода». Затем он рассказал Уилки про визит к леди Джейн Франклин.

– Я силен в таких темах, как путешествия и каннибализм, – заключил он.

– И в теме льда тоже? – поинтересовался Уилки.

– О да, еще как силен, – сказал Диккенс, подзывая жестом официанта. – Лед. Синий, как можжевеловая настойка. Иногда мне кажется, что это я потерпел кораблекрушение.

То было время, когда нервы Уилки Коллинза еще не были расшатаны. Это позднее он напишет детективный роман, за который его начнут прославлять как одного из самых выдающихся писателей, а потом быстро забудут. Это потом болезнь начнет подкашивать его, и он, чтобы избавиться от боли, начнет принимать столько опиума, что ему будет казаться, будто у него появился доппельгангер, призрак-двойник. Нет, сегодня мир еще манил его, а не рассыпался на фантомы. Еще не настало то время, когда глаза его превратятся в сплошные сгустки крови, и рядом с ним по-прежнему его друг и учитель – великий Диккенс. Человек-праздник. Вместе с ним Уилки занимался театром и даже работал в журнале «Домашнее чтение», который основал Диккенс. Судьбе еще только предстояло слепить его на свой лад, а пока еще он был уверен, что строит свою жизнь собственными руками. Он был молод, смышлен и, главное, легко соглашался на любые причуды Диккенса. Если эта причуда касалась литорин, Уилки знал самые лучшие дома и гостиные, куда стоит для этого наведаться. Но в данном случае он был в растерянности, не понимая, с чем он должен согласиться и как.

– Это же настоящее фрикасе из великих, похороненных под грудами льда, эта тема про благородную смерть знаменитостей… Вы точно уверены, что это для вас?

– Там еще были чаны, – напомнил Диккенс. – Не забывай.

– Да, но неделю назад вы сказали, что садитесь за новый роман и не желаете, чтобы между вами и вашей очередной книгой вставала какая-то другая писанина.

– Ну, – проговорил Диккенс, – я никогда не утверждал, что являюсь последовательным человеком. И потом, я просто устал, мой дорогой Уилки. Я так гнал «Тяжелые времена», что на одну треть находился в состоянии исступления и на все три трети – в состоянии бешенства.

– Зато это было хорошее время для «Домашнего чтения», – заметил Уилки.

– Да, но теперь я совершенно вымотан.

Уилки знал, что журнал Диккенса, в котором он частями публиковал свои романы, был для него чуть ли не основным источником дохода. Было важно и то, что все сочинения, выходящие из-под его пера, пользовались огромной популярностью.

– Я не могу садиться за роман, – посетовал Диккенс, – и мне нужен сюжет, чтобы распродать рождественский номер.

Завидев в углу комнаты черную горбатую фигуру, похожую на большого жука, писатель оживился:

– Ба, Дуглас Джерролд! Вот кто нам нужен!

И Диккенс тотчас же подозвал его. Голубые глаза Джерролда оттеняли широченные черные брови на узком лице, отчего казалось, что это не брови вовсе, а два мотылька, осторожно сложивших крылья и замерших в ожидании удобного момента, чтобы взлететь. Джерролд был ужасно рад видеть Диккенса, но от выпивки отказался, сославшись на недомогание, которое не отпускало его вот уже несколько месяцев. Зато он рассказал короткую и смешную историю про шерри негус и брата Джейн Остин, с которым вместе служил во флоте.

– Кажется, я читал одну из ее книг, – задумчиво произнес Диккенс. – Кто в наше время возьмется прочитать больше одного романа Остин?

– Маколей.

– Вот именно! – воскликнул Диккенс. – В отличие от тебя, Дуглас, она так и не поняла, что все, что пульсирует в нас и проносится через наше сердце со стремительной скоростью, должно присутствовать в каждой написанной строчке. Именно поэтому после смерти популярность ее так и не возросла и про нее почти забыли. И именно поэтому мне нужен ты. Напиши нам что-нибудь в рождественский номер.

– Я бы с радостью, Чарли. Но я сейчас работаю над новой пьесой и боюсь, что до весны не смогу быть в твоем распоряжении.

Когда Джерролд ушел, Диккенс притих. Спустив обручальное кольцо, он задумчиво крутил его на кончике пальца. Он никому не говорил, но общение с леди Джейн Франклин неожиданно задело в нем какие-то струны. Все это было непонятно, но его не отпускал их разговор. Он вернул на место обручальное кольцо и сказал:

– Что думаешь, Уилки, если я все-таки отреагирую на доклад доктора Рэя? У меня есть аргументы, чтобы оспорить его версию.

Вернувшись в свой дом на Тэвисток-сквер, Диккенс начал внимательно перечитывать очерк доктора Рэя в «Иллюстрированных лондонских новостях». Утро за окном было столь же темно, как и ночь. Шипение газовых рожков приводило его в спокойное состояние. Был повод и успокоиться насчет самого очерка. Автор явно не владел даром письменного повествования.

Отложив газету, Диккенс подвинул поближе статуэтку с изображением двух дерущихся лягушек и принялся за работу. Начал он с легких, мимолетных уколов, вскользь отпустив пару комплиментов автору, исключив, таким образом, возможность быть обвиненным в предвзятости.

И только затем, в стиле барристеров на слушаниях, о которых ему неоднократно приходилось писать репортажи в молодые годы, Диккенс начал опровергать каждую деталь в рассказе доктора Рэя. Он писал о том, что невозможно точно перевести разговорный язык эскимосов, а из их невнятной жестикуляции можно сделать какие угодно выводы, вплоть до прямо противоположных. И уж тем более он усомнился, что англичанин способен сварить суп из собственного собрата. У путешественников, возможно, и были с собой небольшие спиртовки, но они совершенно не подходят для такой цели.

Довольный написанным абзацем, Диккенс подумал, что жизнь его не так уж плоха. Перечитав последнее предложение, он подчеркнул слова «возможно» и «были». Все начинало выстраиваться в логическую цепочку, и слова уже сами собой выходили из-под гусиного пера, оставляя чернильные следы-буковки, синие, как лед. Постепенно он погружался в этот странный и страшный мир, увлекая за собой будущего читателя.

Далее он перешел к теме изуродованных тел путешественников – ведь ее никак нельзя обойти вниманием. Разве в тех краях мало медведей, волков, лисиц? – написал Диккенс, оставив вопрос риторическим. Пусть на него ответит сам читатель, подумал он и поспешил нанести следующий удар.

Теперь он задался вопросом: разве голод не вызывает цингу, которая полностью лишает человека аппетита и в конце концов приводит к дистрофии, отсутствию сил? Подготовив и заинтриговав читателя обманками и пустив его по нужному для него следу, Диккенс наконец захлопнул ловушку и раскрыл ту самую истину, которая скрывалась за всей этой таинственной историей:

Ни один здравомыслящий человек не возьмет на себя смелость отрицать, что остатки благороднейшей экспедиции Франклина, как это ни печально, подверглись атаке и были убиты именно эскимосами.

Диккенс остановился, уловив в одной фразе странный акцент:

Нам достоверно известно, что у дикаря – и душа-дикарка, скрытная, лживая и жестокая.

Поняв, что попался, он вычеркнул «дикарку», заменив на «душа дикаря». Опрометчиво он чуть не проговорился о собственной ошибке, совершенной много лет назад. За «душой-дикаркой» скрывалось реальное женское имя.

– Мария Биднелл, – пробормотал он.

Это имя раздражало и вводило в гнев – как напоминание о его низком происхождении и бесконечных унижениях, от которых он когда-то пообещал себе освободиться раз и навсегда. Ведь прежде чем стать великим Диккенсом, волшебным гением литературы, человеком, благородным во всех отношениях, он был просто Чарльзом Диккенсом, импульсивным, искренним и наивным до глупости юношей.

Мария Биднелл. Он помнит тот разговор с ее отцом-банкиром. Он приблизился к нему, находясь ниже его по иерархической лестнице. Но больше никогда Диккенс не совершал подобной ошибки. Его статус отныне определялся его уникальным талантом. Он даже отклонял приглашения самой королевы. Теперь он сближался с обществом тогда, когда желал этого сам и на собственных условиях.

Мария Биднелл, его первая любовь, ошибка, порыв необузданной души. Эта формулировка – необузданная душа – частенько приходила ему на ум как предупреждение, как страх и ужас, каким человеком он мог бы в реальности остаться. Он видел эти слова в кошмарах – начертанные на незнакомых домах, он находил их как непрошеных гостей в своих рукописях.

Мария Биднелл и ее семейство обошлись с ним как с трупом убитого врага, который можно пинать ногами, и это было настоящее глумление. Теперь, оглядываясь назад, он понимал, что был по заслугам наказан за то, что дал волю страстям, вместо того чтобы контролировать их. В конце концов, именно самоконтроль отличает истинного англичанина от дикаря.

Чего же ты хочешь, необузданное сердце, – спросил он себя в одном из своих романов. Но сердце ничего не ответило. Поэтому-то он и сковал его цепями, похоронил, запрятал поглубже. Только благодаря жесткому сдерживанию своих порывов он достиг такого успеха, а не свалился в пропасть, как это произошло с его отцом, кончившим долговой тюрьмой, или с его расточительными братьями. Только самоконтроль помог Диккенсу не стать дикарем, каковым, собственно, он себя и считал.

Стараясь отвлечься от ненавистных воспоминаний, он попытался вернуться к статье доктора Рэя с его каннибалами, но не мог. В голове крутилась только одна мысль, только одно имя. Через двадцать пять лет после всей этой истории Мария Биднелл, а ныне миссис Уинтер, наверняка выбравшая себе в мужья какого-нибудь прескучного господина – написала ему, и они отужинали в доме его друзей, обставивших их свидание с необходимой долей приличия и респектабельности.

Что же осталось от той любви?

Увядающая женщина, тонкие с подводкой губы, толстая бычья шея, стекающая к пышной груди в дряблых морщинах, походивших на трещины на изношенной лакированной поверхности. Она сильно раздалась вширь и дышала часто, как престарелый спаниель. Диккенс тогда обвел взглядом присутствующих и с двусмысленной улыбкой произнес:

– Миссис Уинтер – мой старый друг детства.

Когда-то он принял отсутствие ума и душевную пустоту Марии Биднелл за тайну, которую хотелось разгадать. Теперь же эта женщина, так унизившая его в юности, флиртовала с ним, называла его Чарли – боже, как это мерзко! Как отвратительны бывают человеческие создания! Толстая, глупая, стареющая особа, обрушившаяся на него со своей воркотней вперемешку с кокетливым хихиканьем. В итоге он совершенно охладел к ней, потеряв остатки былой привязанности.

Несколько лет назад он даже изобразил ее в одной своей книге «Дэвид Копперфилд», которая была очень личной для него. Он взял образ Марии, прописывая героиню Дору Спенлоу, на которой женится Дэвид. Сидя у себя в кабинете в это мрачное утро, стараясь спасти доброе имя мистера Франклина, Диккенс погрузился в собственные горькие, невыносимые воспоминания. Ведь когда он писал этот роман про свою жизнь, пытаясь идеализировать ее, чтобы безответная любовь оказалась взаимной, чтобы сделать мир таким, каким он хотел бы его видеть, именно тогда у него родился девятый ребенок, девочка, и он назвал ее Дорой.

Как же это было странно, как дико, когда через несколько месяцев он росчерком пера убил Дору из «Дэвида Копперфилда», и в это же самое время вдруг умерла его собственная малышка Дора. У Диккенса создалось жуткое ощущение, что реальный мир подлаживался под его воображение, чтобы злобно посмеяться над ним.

Было слышно, как по коридору с громким писком и визгом носятся туда-сюда, врезаясь в стены, его младшие дети. Диккенс встал и закрыл вторую дверь, которая и была поставлена для подобных случаев, когда ему мешали. Звуки семейной жизни стали тише и приглушенней, но Диккенс окончательно потерял нить мысли.

Отложив перо, он снова встал и подошел к книжным полкам, вглядываясь в корешки. И все продолжал думать: зачем ему сдалась эта Мария Биднелл? Сейчас он даже благодарен Богу, что ее отец был так предосудителен к нему. Потому что теперь у него, Диккенса, есть жена, есть женщины, живущие в его книгах, есть ночные литорины. Этого было достаточно. Должно быть достаточно.

Наконец Диккенс нашел книгу, которую искал. «Путешествие к Полярному морю» Джона Франклина. Пролистав ее, он нашел страницы, которые отложились в его памяти, и лишний раз убедился, что они как нельзя лучше окажутся полезными для выполнения его теперешней задачи. Оставим за скобками правдивость повествования, но Франклин умел писать куда лучше, чем этот бедняга доктор Рэй. Следовало признать, что Джон Франклин, вышедший из-под пера Джона Франклина, был столь же хорош, как и Оливер Твист, придуманный Диккенсом.

В нескольких абзацах сэр Джон описывал перипетии своей знаменитой экспедиции 1819 года. Несмотря на голод и смерть одиннадцати из двадцати членов экипажа, никто из оставшихся не утратил своего человеческого достоинства. Никто и не помышлял о каннибализме. Сэр Джон, например, съел собственные ботинки. Диккенс оживился: вот что такое настоящий английский джентльмен! Его диета – твердость характера, вареные ботинки и порядочность.

Одна мысль зацепилась за другую, и Диккенс начал записывать свой рассказ. Когда во время первой экспедиции Франклина закончились продукты и есть было нечего, охотник Микель из племени ирокезов предложил «чудовищную идею поддержать свое существование, питаясь мертвой плотью заблудившихся путников», или даже зарезать с той же целью пару членов собственной экспедиции. И тогда сэр Джон исхитрился убить этого негодяя выстрелом в голову – к вящему удовлетворению всех, прочитавших сию книгу, и тех, кому еще только предстоит ее прочитать, – добавил от себя Диккенс.

Перо его едва успевало за разгоревшимся воображением, животворный дух писательства бодрил. Вот как поступил этот человек! Вот каким он был! Сам же Диккенс мог жить, находить ответы и познавать самого себя только через повествование. В этот раз он словно присоединился к трагическому путешествию сэра Джона, погрузившись в неведомый мир мерзлоты, не выпускавший из себя ни одной тайны. И он подумал, что вот такие сильные духом люди будут стоически и до конца переносить все лишения, как и он сам будет тянуть семейную лямку. Сэр Джон никогда бы не совершил такой ошибки, как ирокез Микель, ведь тот был обречен на нее из-за своей расовой принадлежности. То была ошибка-страсть, и он, Диккенс, совершил такую же ошибку только по причине своего юного возраста. Разве он не вожделел вцепиться в чресла Марии Биднелл – точно так же, как какой-нибудь эскимос с радостью отведал бы от благородной лодыжки досточтимого сэра Джона? Но мудрость цивилизованного человека как раз и состоит в умении обуздать свои желания, отвергнуть их и растоптать. В противном случае англичанин окажется ничем не лучше какого-нибудь эскимоса или ирокеза по имени Микель.

Картина прояснялась. Нельзя верить свидетельствам дикаря, потому что он лжец. И тот факт, что в деревнях, где живут дикие племена сплошь татуированных пигмеев, неоднократно были обнаружены расчлененные и сваренные человеческие тела, может свидетельствовать лишь об одном.

Давно было замечено, что дикари считают нормальным делать подобные жертвоприношения своим столь же диким божкам, которых они изображают с огромными ртами и выпученными глазами, – заключил Диккенс, ободренный уверенностью в своей правоте.

Он уже вовсю расписался, работа близилась к завершению, в голове его звучала музыка. Злость на самого себя, на неспособность подняться над своими страстями была связана с тем разочарованием, которое доставили ему в жизни женщины – сначала его собственная мать, потом Мария Биднелл, потом жена и ночные литорины. Поэтому на какое-то мгновение он даже позавидовал сэру Джону, не обремененному женщинами там, куда он ушел.

Благородство этих джентльменов и их лидера, которое всем нам пример, попади мы в подобные обстоятельства, – продолжил Диккенс, – перевешивает тяжестью всей вселенной болтовню убогой горстки нецивилизованных людей, живущих в уюте и с такой постыдной легкостью рассуждающих про человеческую кровь и подкожный жир.

Он закольцевал текст как реквием – по канонам затихающей музыки, – сдержанно написав пару фраз о том, что мертвые достойны нашей защиты и бережного отношения к их памяти.

Господь знает, когда придет и его час, и он сам будет знать тоже. Это потом он разведет костер и сожжет все свои письма, на что у него уйдет почти целый день. Он создаст из своего имени мир с двойным дном, еще более причудливый, чем его собственные книги, и это будет самый закрученный из всех его сюжетов. Он свяжет друзей клятвой молчания. У него будет твердое поручительство, что они унесут все его тайны с собой в могилу.

И еще он заплатит огромную, убийственную цену за неспособность в итоге укротить свое большое неуемное сердце. И цена эта будет – его собственная душа.