Все произошло раньше, чем Уэйт почувствовал, что он что-то сделал. Ему казалось, что он все еще сидит на своем рундуке, размышляя о том, что в общем-то нет ничего удивительного, почему он все время чувствует какую-то неудовлетворенность. Просто дело в том, что все время приходится торопиться – торопиться с улицы в кубрик, где вечно орущие Магвайр и Мидберри уже выкрикивают очередную команду.
Его голова была занята этими мыслями, но в то же время он видел, что Филиппоне снова начал задирать Хорька, пытаясь вызвать его на драку. Подбадриваемый дружками, итальянец старался дернуть Хорька за отвисшую нижнюю губу и при этом со смехом повторял, будто он точно знает, отчего это у парней иногда бывают такие слюнявые рты.
– Пусть только нагнется, – хихикал он, обращаясь к своим прихлебалам, – увидите, как он этими губами…
В следующее мгновение, как будто наблюдая со стороны, Уэйт вдруг увидел себя стоящим со сжатыми кулаками над валяющимся на полу Филиппоне. Закрывая руками окровавленный нос, тот тщетно пытался уклониться от сыпавшихся на него новых ударов, стараясь отползти в сторону. Увесистые удары приходились ему по голове, по корпусу, снова по голове. Четверо новобранцев, повиснув на Уэйте, с трудом оттащили его от трусливо сжавшегося и только закрывающего голову Филиппоне. Одним из четверых был Адамчик. Он был потрясен всем случившимся и только без конца повторял шепотом на ухо Уэйту: «Ну, успокойся же, Джо! Успокойся!»
Сейчас это уже все было позади. Прошел отбой, все утихомирилось. Прочитана ночная молитва, пропела труба за окном. Уэйт лежал на спине, сдерживая дыхание, чтобы казаться спящим, однако сердце все еще прыгало в груди, а в голове был полный сумбур.
Он слышал, как лежащий внизу Адамчик шепотом предлагал ему помощь, уверял, что он всегда может рассчитывать на него. Уэйт даже рассмеялся, и Адамчик обиженно замолчал.
Еще до того как скомандовали отбой, Адамчик украдкой спросил его:
– Боишься?
– Кого?
– Да, Филиппоне, конечно. Кого же еще… Слыхал, как он грозился?
– Да ну его, дерьмо это.
Уэйт храбрился, но чувство страха усиливалось.
– Эта шпана только и может, что грозиться. Йебось знает, что, если полезет, еще получит.
Но Адамчик никак не мог успокоиться, все лез с вопросами. Зачем он ввязался? И почему тогда только сегодня? Что станет делать, если банда Филиппоне возьмется за него всерьез, как это у гангстеров принято?
Уэйт отмалчивался, хотя настырность соседа действовала ему на нервы. Ему надо было побыть одному, подумать, прикинуть, что и как. В конце концов Адамчику надоел этот односторонний разговор, и он отстал от Уэйта.
Когда Уэйт говорил Адамчику, что не боится Филиппоне и его банды, он не кривил душой. Он действительно их не боялся. Гораздо больше беспокойства внушал себе он сам. Вот себя ему действительно следовало опасаться. Он знал, что может не сдержаться, взорваться и наломать дров. И тогда уж все, конечно, будет погублено. Сейчас ему уже даже казалось, что, замахнувшись на Филиппоне, он будто бы пробил брешь в плотине своих чувств, и все, что сдерживалось этой плотиной, теперь хлынуло наружу, брешь расширяется и нет уже сил закрыть ее. Стоит хоть чуть-чуть отпустить вожжи, хотя бы еще на миг потерять контроль, и все окончательно пропало. В голову настойчиво лезло то, что он оставил в прошлом, – мать, Кэролин, работа в мастерской химчистки, вся его жизнь до того, как он очутился на этой узкой солдатской койке и понял, что, оказывается, совсем не знает себя. Всю жизнь он старался сдерживаться, замыкался в себе, не давал выхода внутренним чувствам и энергии. И кто теперь скажет, что произойдет, если он откроет клапаны, выпустит все это наружу.
Он боялся только этого. Банда же Филиппоне была совсем не опасна. В худшем случае накостыляют ему по шее. Не страшился он и Магвайра. Что ему все сержантские угрозы? Даже самая страшная – вышвырнуть в гражданку с волчьим билетом в кармане. Никого он не боялся, только себя. В какое-то мгновение ему показалось, будто койка его потихоньку тронулась с места, поплыла, набирая ход, куда-то вверх и там остановилась, покачиваясь от дуновений ветра. Он чувствовал себя как циркач, сидящий высоко на шесте или идущий по туго натянутому канату под куполом цирка. Одно неверное движение, одна малейшая ошибка, и все будет кончено.
От этих мыслей кровь приливала к лицу, и оно горело, как в огне, лоб покрывали капли пота. А может быть, он заболел? Солнечный удар или что-нибудь еще? Вот было бы здорово. Отправили бы в лазарет, там чистые простыни, удобные кровати, в небольших палатах царят тишина и покой. Если вести себя по-умному, можно долго там проваляться, до тех пор, пока закончится курс рекрутской подготовки.
Повернувшись на бок, он постепенно успокоился и задремал. Ему снилось, будто он забрался на высоченную башню, она качается под напором ветра и ему очень страшно: упадешь – разобьешься насмерть. А ветер все крепчает и все сильнее припекает раскаленное солнце. Страшное белое солнце Пэррис-Айленда, иссушающее тело и душу, расплавляющее мозг и сердце человека и валящее его с ног. Время от времени на солнце наплывает какая-то тень. Подняв глаза, он увидел, что это не тучи, а стая огромных черных птиц, слетевшихся к нему со всех сторон, кружится с криком над головой и закрывает крыльями солнце и небо.
В тот момент, когда он взглянул вверх, одна из птиц вдруг отделилась от стаи и стремглав ринулась вниз. Это был огромный отвратительный орел-стервятник с хищно изогнутым клювом, длинной голой шеей и голодными глазами, которые горели дьявольским огнем. «Лучше бы мне не видеть это чудовище, – пронеслось у него в мозгу. – Будь проклято это любопытство». Не подними он голову, хищник, может, и не заметил бы его, пролетел мимо. Теперь же он мчался прямо на голову. И зачем только он это сделал! Сидел бы да помалкивал. А теперь вот накликал беду на свою голову.
Он тщетно пытался найти какое-нибудь оружие. Платформа, на которой он находился, была совершенно пуста. Да и сам он сидел в чем мать родила. О боже! Он скорее почувствовал, чем увидел, как черное чудовище наверху расправило во всю ширь свои страшные крылья, готовясь к последнему броску. В смертельном страхе Уэйт сделал отчаянную попытку сжаться в комок, затаился, даже дышать перестал, ожидая, голый и беззащитный, того последнего момента, когда чудовищный клюв обрушится на него, размозжит голову, растерзает тело. Он уже чувствовал на себе давящую тяжесть огромной птицы, физически ощущал, как от этой тяжести сдавливается грудная клетка, сплющиваются легкие, останавливается сердце. А птица все наваливалась, она, по-видимому, не собиралась уносить его в своих когтях, не рвала ими его тело. Наоборот, она вроде бы даже начала успокаиваться, старалась поудобнее усесться на своей жертве. Вот черные крылья махнули еще раз-другой и сложились вдоль огромного тела. Вот подобрался и хвост. Уэйту даже показалось, будто он слышит в глубине ее тела какие-то жуткие вздохи, похожие на воркование. «О господи, – пронзила вдруг его страшная догадка. – Да ведь эта гадина приняла меня за яйцо. Она собирается меня высиживать!»
Если с вечера у него и начиналась лихорадка, то к утру она вместе с ночными страхами совершенно исчезла. Он проснулся опустошенный, будто выжатый. Беспокойные мысли не уходили из головы, они терзали его с той самой минуты, как он открыл глаза, не оставляли в покое, когда взвод шагал на завтрак, за столом и на обратном пути в казарму. Он пытался убедить себя, что нет никаких оснований для паники, что он больше ни за что не допустит подобных выходок и все опять пойдет по-старому. Ведь для этого надо так мало: держать себя все время в руках и не терять головы, что бы там ни случилось. Теперь, когда ему все так ясно и понятно, думал он, автоматически выполняя в то же время команды сержанта Мидберри, надо просто не допускать ненужного возбуждения, стараться не реагировать на всякие мелочи, и все снова пойдет как по маслу. Конечно, надо разобраться в том, что произошло вчера, найти тот момент, который послужил толчком к вспышке, чтобы так больше не получилось. Пусть тогда уж хоть гром греми, его это не застанет врасплох. Выходок, подобных вчерашней стычке с Филиппоне, он больше не допустит. Не имеет права допустить.
В течение всего дня он снова и снова пытался разобраться, что же все-таки происходит с ним.
Это мучало его во время занятий по тактике, потом на лекции по ночному бою и ведению разведки. Постепенно он припомнил и вроде бы очень тщательно проанализировал все случаи, вызвавшие раздражение или хотя бы острое недовольство в последнее время – жалкий юмор сержанта-инструктора на уроке дзю-до, бесконечные занятия по строевой, выстаивание часами по стойке «смирно» и отработка приемов отдания чести, хамское поведение Магвайра, его отвратительные выходки, оскорбления, расправа с Дитаром, ведро на голове Хорька и все остальное. В памяти всплывали и многие другие инциденты, одни более серьезные, другие совсем незначительные, но все одинаково возмутительные. Тем не менее, он, как ни старался, так и не смог себе ответить, почему же все это выбивает его из колеи. В чем все-таки причина? Может быть, это – Магвайр? Это был самый логичный и простой ответ. Действительно, все ведь могло происходить именно потому, что у них со штаб-сержантом не нашлось общего языка. Но тогда почему же его задевает за живое и то, к чему Магвайр не имеет никакого отношения? Может, просто нервы? Хорошо бы, если так. Но даже и в этом случае необходимо не допустить повторения вчерашнего срыва.
В конце концов, он решил, что надо поделиться своими мыслями с «эс-ином». Но, разумеется, не с Магвайром, а с его заместителем – сержантом Мидберри.
– Но, сэр, – попытался возразить он, – возьмите хотя бы этого Хорька. Его же все время бьют стеком по голове. Разве так можно?
– Ну где же по голове? По ведру. А по ведру совсем не больно. Это же не избиение, а скорее назидание, одергивание. Верно?
– Может, и так, сэр. Только ведь его лупят чаще всего за то, что он путает на строевой. А как же ему не путать, с этим ведром на голове? Он же ничего не видит. Снять бы ведро, так он, может, давно бы уже путать перестал…
– Да ты сам-то в это веришь? – как-то странно улыбнулся Мидберри. – Нет, наверно? Вот то-то и оно. Сам же не хуже моего знаешь, что этот Хорек в любом виде напортачит – с ведром или без него. Ну, куда он годится, сам посуди?
– Не знаю, сэр. Не уверен. – Уэйт вдруг почувствовал, что. теряет почву под ногами. «Легче всего, – подумал он, – свести все снова к обычным насмешкам над Хорьком». А этого как раз он и не хотел. Он знал, что если только не получит ответа на свои сомнения именно сейчас и здесь, то снова будет вынужден ломать голову ночью, метаться в постели, дрожать и мучиться.
– Хотя в общем-то, сэр, – вдруг поправился он, – я все же думаю, что у Хорька могло бы и наладиться, как у всех, сэр, если бы только ему дали хоть самый крошечный шанс. Ну, пусть бы даже полшанса.
– А ведь все это, парень, – перегнулся через стол сержант, как бы стараясь получше разглядеть своего собеседника, – вовсе не то, что тебя волнует по-настоящему. Не с этим ты ко мне пришел, верно? И ответ я тоже знаю – ты считаешь, что сержант Магвайр к вам несправедливо относится? Это ведь тебя беспокоит? Или я не прав?
– По-моему, сэр, об этом не стоит даже и разговор заводить.
Чтобы выиграть время, Мидберри принялся раскуривать большую черную сигару…
– Сержант Магвайр, – через несколько минут начал было он, однако тут же закашлялся, выпустил огромный клуб ядовитого желтовато-серого дыма. Успокоившись, строго поглядел на Уэйта, как бы пытаясь сквозь набежавшие слезы поближе рассмотреть его лицо. Но оно ничего не выражало. Солдат молча глядел куда-то поверх головы сержанта-инструктора. Мидберри положил на краешек стола дымившуюся сигару… – Сержант Магвайр, – повторил он, и в голосе его чувствовалось какое-то странное напряжение, – прослужил в нашем корпусе больше лет, нежели ты недель. Улавливаешь?
– Так точно, сэр!
– Он уже подготовил тут целую уйму таких, как вы. И все это были отличные, первоклассные взводы. Два года уже этим занимается. Семь взводов за ним. А ты тут вообразил себе, будто бы лучше него знаешь, чему и как учить людей.
– Никак нет, сэр! Этого я вовсе не воображаю. Только я не вижу смысла, зачем таких людей, как Хорек…
– Морской пехотинец должен уметь переносить любые испытания. Любые, какие бы ни пришлось! Отсюда и ведро. Сержант Магвайр просто хочет убедиться, на что все же годится этот парень. Что он может выдержать. В общем, проверить, не тонка ли у него кишка. А это, в конце концов, Хорьку же на пользу.
Уэйт почувствовал, что Мидберри начинает раздражаться. Однако он не собирался отступать, идти на попятную, пока не получит ответа на мучавшие его вопросы.
– Вы вот говорите, на что, мол, он годится, сэр. Но в каком это смысле?
– А в смысле способности выносить моральный нажим. Давление, если хочешь. И ты не прикидывайся дурачком, парень. Отлично ведь соображаешь, о Чем идет речь. Сам знаешь, каким должен быть морской пехотинец, какие перегрузки должен выдерживать. Когда человек попадает в бой, на него там сразу же такое наваливается, что только знай держись. И он должен заранее быть готовым к этому. Все выносить, а дело делать. Иначе – крышка. И ему самому, и другим тоже. Но ему-то в первую очередь!
– Это с ведром-то на голове?
Такого Мидберри никак не ожидал. Возмущенный, он вскочил из-за стола, отшвырнув стул, шагнул к солдату:
– Ты мне тут умника не строй! Ишь, червяк паршивый! – он весь даже вспотел от возмущения. – Хочешь схлопотать, видно? Так могу устроить. До вечера будешь на руках выжиматься, остряк сопливый! Ясно?
– Так точно, сэр!
– И заруби себе на носу: когда открываешь свое поганое хайло, не забывай никогда слова «сэр». Ясно?
– Так точно, сэр!
– Твердо уяснил, червяк?
– Сэр! – весь сразу же подобрался Уэйт. – Я твердо уяснил, сэр!
Мидберри перевел дыхание. Взял погасшую уже сигару, немного постоял, держа ее в руках, потом снова положил…
– Хорек в твоем отделении?
– Никак нет, сэр!
– Так чего же ты тогда лезешь?
«Законный вопрос, – подумал Уэйт. – Абсолютно законный».
Молчание новобранца было для Мидберри красноречивее любого ответа. Он отлично знал – их целый год учили этому в Кэмп-Лиджене – главное в любом деле – захватить противника врасплох. Захватил, и сразу же переходи в наступление. Он уже открыл было рот, как вдруг задумался: так то же противника. А разве перед ним сейчас противник?
– Сэр, – наконец нашелся, что ответить Уэйт, – я просто хотел…
Он, очевидно, собрался перейти в наступление. Хочет захватить инициативу. Этого Мидберри допустить не имел права. Да, это был противник, и с ним следовало поступать, как с таковым. Сержант решил положить конец затянувшейся дискуссии. Тем более, что она вроде бы ускользала из-под его контроля. Не хватало еще, чтобы он пошел на поводу у какого-то червяка.
– У тебя что, в своем отделении дел мало? – перебил оп Уэйта.
– Сэр, я просто хотел… Так точно, сэр!
– Вон хотя бы взять Адамчика. Того и гляди, как бы опять вниз не покатился. С ним ведь далеко еще не все в порядке. С ним работать и работать. А кому еще, как не командиру отделения, этим заниматься. Верно?
– Так точно, сэр! Но только я…
– А Пауэре? Он же в строю, как корова на льду. На строевой с ним прямо мука. Особенно в сомкнутом строю. Тоже вот стоило бы тебе обратить внимание. Да и Роудмен. Вон сколько дел в отделении.
– Сэр, я стараюсь.
– «Стараюсь»! Не очень-то стараешься, как я погляжу. Да и у самого тоже не больно-то гладко. На стрельбище совсем неважно себя показал. Что скажешь?
– Так точно, сэр! Неважно.
– То-то и оно. К тому же мне последнее время кажется, будто ты стал вообще крылья опускать. Что с тобой, парень? Грызет что-нибудь, а? Или решил, что, мол, теперь уже все позади и можно малость расслабиться? А может, вообще собрался отбой трубить? Из морской пехоты драпать?
– Никак нет, сэр!
– Что «никак нет»?
– Никак нет, сэр, не собираюсь драпать! А что грызет, меня, так я вам уже говорил… Ну, вот это… про сержанта Магвайра. Как он с Хорьком и другими обращается… И все остальное…
– Это я уже слышал, – резко перебил его Мидберри, выходя из-за стола. – Ты лучше вот меня послушай. Я ведь тебе добра желаю. Сержант Магвайр знает дело, поверь мне. Отлично знает, лучше всех. И тебе вовсе нечего беспокоиться обо всех этих парнях. Пусть сами головы ломают. Лучше всего выбрось из головы всю эту ерунду насчет Хорька, Купера и всяких прочих недотеп. Возьмись как следует за дело, сам постарайся, с отделением побольше работай. И забудь думать, будто у тебя уже все в порядке. Хороший солдат должен день и ночь вкалывать. Особенно молодой. Только попытайся дать слабину, сразу все к чертям развалится. Ясненько?
– Так точно, сэр!
– Ну, вот и добро. – Мидберри хлопнул Уэйта по плечу. – Давай! Всего пара недель-то и осталась. Неужто не постараемся?
– Так точно, сэр, – четко бросил солдат. Однако в душе его этой четкости не было. «Опять все эти пустые слова, – думал он. – Без конца одно и то же. До чего же надоело, просто жуть!» Ему была отвратительна эта вроде бы поддержавшая его рука, только что коснувшаяся его плеча, претили все эти полуответы и полупризнания, которыми щедро пичкал его сержант Мидберри. «Наверно, оп на большее и не способен, – решил в душе Уэйт. – А за ответом надо идти не иначе как к генералу. Или. даже к самому командующему корпусом. Он один, верно, только и знает, что к чему. Все остальные живут лишь приказами».
Мидберри почувствовал, как под его рукой напряглись, будто окаменели, плечи солдата. Пожалуй, все-таки он зря устроил всю эту не очень искреннюю демонстрацию дружеского участия. Нет, видно, у него таланта так вот, как другие, запросто похлопать кого-то по плечу, не вкладывая в это никакого чувства и все же не вызывая ответного холода. А в результате вместо откровенности получается явная неловкость и даже отчужденность. Уэйт же своим поведением только усугубил все это.
– У тебя же раньше всегда все было в порядке, – снова начал сержант. – И мне вовсе не хотелось бы, чтобы ты вынудил Магвайра дать тебе окончательного пинка под зад. Честное слово. Все только от тебя одного зависит.
Уэйт молчал, но Мидберри и не ждал ответа.
– Старайся не отвлекаться, не разбрасываться, – продолжал он. – Только служба, учеба, подготовка к выпуску. И ничего постороннего. В общем, держи хвост пистолетом. Согласен?
Уэйт медлил с ответом. «Ишь ты какой, – думал он в это время. – Доброго дядюшку из себя разыгрываешь. Умного старшего братца. Вот я, мол, какой – душа нараспашку, для брата солдата ничего не пожалею. Ах, ах! Послушать только этого проповедника: жизнь – трудная штука, для всех трудная. Поэтому принимать ее надо такой, какая есть. По одежке протягивай ножки. Каждый должен выполнять свой долг, старайся, и награда найдет тебя. Ищи да обрящешь. Бери поменьше, отдавай побольше. И так далее. До чего же ты, оказывается, мерзкая скотина, сержант Мидберри. А я-то, дурак, приперся за советом».
Вслух же он ответил:
– Так точно, сэр! Я постараюсь!
Мидберри лихорадочно искал, что бы еще сказать этому странному парню. Он понимал (и знал, что Уэйт это тоже прекрасно понимает), что уклонился от искреннего разговора, не ответил солдату на его вопросы, и это угнетало его. Но что же он мог сделать? Как еще поступить? Не мог же, в конце концов, так вот просто взять и заявить: «Да, я знаю, что мой непосредственный начальник штаб-сержант Магвайр буйный маньяк и неисправимый садист и что его давно уже надо в шею гнать с военной службы, а тем более из учебного центра. Так что давай, дружище рядовой Уэйт, выведем все это дело на чистую воду, поднимем на пару шумиху. А в чем, собственно говоря, спросят, проявляется этот садизм? В том, что Магвайр не утирает сопли всякому паршивому червяку, у которого не хватает пороху, чтобы самому преодолеть трудности, сдают нервишки, сыреют портки? Или в том, что он не страдает бессонницей, мучаясь и переживая: что там думают обо мне эти бедненькие новобранцы?»
Рука, все еще лежащая на плече у Уэйта, медленно сползла вниз и безвольно повисла вдоль тела. Мидберри молча отошел к столу, провел языком по неожиданно пересохшим губам. Еще эта дурацкая сигара. Во рту как на помойке. Ему всегда хотелось, чтобы солдаты восхищались им и пример с него брали. А этот вон, за спиной, молчит и смотрит волком. Так ненавистью и исходит, мразь паршивая.
– П-шел вон, – вдруг рявкнул он. – Марш в кубрик!
– Есть, сэр! – Уэйт даже не удивился. Сделав шаг назад, щелкнул каблуками. В тот же миг подумал, что, пожалуй, зря сделал это. Но четко повернулся кругом и быстро вышел из сержантской.
Не сказав ни слова, он прошел мимо сидевшего Адамчика, обошел вокруг койки и уселся на рундуке. «Ну и дерьмо же этот Мидберри! Такая же дрянь, что и Магвайр».
Адамчик зашевелился на рундуке.
– Что с тобой? – спросил он участливо. – Случилось что?
«Что ему ответить? – подумал Уэйт. – Что сказать? И какими словами?» Он даже не знал, с чего начать. Никогда еще в жизни не чувствовал себя таким дураком, таким слабым и беззащитным дураком, как сейчас.
– Не знаю, – начал было он и снова замолчал. Адамчик пожал плечами, отвернулся.
«И этот тоже, – подумал Уэйт. – Вечно лезет с вопросами. А подождать, когда ему ответят, видите ли, терпения не хватает. Да и нужен ли ему ответ? Ведь просто так спросил, из любопытства. А сам – такая же дрянь, как и все».
Он долго пристально глядел на опущенный затылок соседа, а сжатая в кулак правая рука все била и била в ладонь левой.
Что, собственно говоря, его так уж расстроило? Разве он узнал что-то новое, чего не знал раньше? Всю свою жизнь, сколько он себя помнил, он твердо соблюдал железное правило – нельзя доверять людям. Никому и никогда. У него часто бывало так, что он не доверял даже самому себе. Чего же тогда он хотел от Адамчика или от Мидберри? Кто они ему? Ровным счетом никто. И он для них тоже ничего не представляет. Пустое место! Ноль без палочки! Ну и отлично. Джо Уэйт прекрасно может и сам, за себя постоять.
Мысли бежали, перегоняя друг друга. А рукам нечего было делать. Их надо было чем-то занять. Тогда он вытащил из рундука сапожную щетку, бархотку, банку ваксы и начал, в который уже раз, наводить блеск на выходные ботинки.
Ему всегда казалось, что в такие минуты он принадлежит сам себе, сохраняет какую-то независимость. Раньше, так же вот замыкаясь в себе, он уходил от нудных домашних обязанностей, от работы в мастерской химчистки, от изнурительной правильности своего братца. Зачем-то он вздумал связываться с Кэролин. К чему это? Лишь для того, чтобы пробудить у матери ложные надежды? Зря это все. Он ведь создан только для самого себя, для независимой, вольной жизни, в которой он ни с кем не связан и никому ничем не обязан. Настоящий, закоренелый индивидуалист. Его не волнует, что кто-то заботится о нем, опекает, старается что-то сделать. Он вовсе не собирается давать что-то взамен. А не нравится, пусть оставят в покое, он не будет в претензии. Но и себя ломать не собирается.
Интересно, а что если бы такое отношение, в конце концов, переполнило бы чашу терпения матери и она дала бы ему хорошего пинка под зад? Разве он не заслужил этого? Всю жизнь ведь стремился уйти из семьи, порвать с ней всякие узы. Так что мать была бы абсолютно права. Сколько же еще можно терпеть? Наверное, ей и раньше не следовало позволять ему так вот безвольно плыть по течению, работать спустя рукава и шалопайничать. Он ведь не питал никакого интереса к их семейному бизнесу. И когда надо было улыбаться и угождать клиентам – всем этим безликим людишкам, которые несли в их мастерскую не только грязную одежду, но и деньги, – предпочитал перекладывать все это на плечи брата. Вот уж кто действительно талант по этой части. А он, Джо Уэйт, какими оп талантами обладает? Сам он, во всяком случае, толком на этот вопрос ответить не брался. Знал только, что дома свою жизнь не устроит, ничего не добьется, хоть сто лет просидит. Ему надо было как можно скорее бежать из дома. Семья от этого не пострадала. Наоборот, ей только лучше будет. Лучше и спокойнее, это уж точно. Мать-то всю жизнь твердила, будто он обязан стать хозяином, заниматься мастерской, в общем, делать бизнес. Но не создан он для этого. Не был никогда и не будет хозяином. Конечно, мать была бы счастлива, если бы он хоть в чем-то нашел себя. Ей же, в конце концов, нужно только одно: чтобы ее сын выбрал себе дорогу, прямой и верный путь в жизни.
Да только это все сложно. Как преодолеть ее – эту повседневность жизни? Без нее ведь тоже несладко – он привык к порядку и комфорту, которые порождались именно этой повседневностью, привык пользоваться благами и возможностями, которые она предоставляла (хотя на словах и критиковал ее направо и налево, ворча и демонстрируя свое неодобрение). Попробуй-ка тут вдруг все разом отбросить, отказаться от всего этого и начать трудную самостоятельную жизнь. Он сразу же терялся, решимость оставляла его, и все снова шло, как прежде. Тем более, что он сам толком не знал, чего же хочет, на что должен решиться.
Однажды приятель, работавший на лесозаготовках в Орегоне, написал ему, как там здорово и какой это удивительный штат – Орегон. И он уже было решил отправиться туда, чтобы попытать там счастья. Но не успел еще толком все обдумать, как тысячи сомнений переполнили его душу. А вдруг ему не найдется там работы? Или работа будет, но она окажется еще нуднее и противнее, чем эта химчистка? Выходит, он зря отправится за тридевять земель. Да еще – придется потом с позором возвращаться домой, а этот гнусный братец начнет ему выговаривать, заявит, что он, мол, заранее уже знал, как все получится.
То же самое было и в колледже. Менее чем за два года учебы он дважды менял профиль специализации. Сперва попробовал заняться психологией. Не то чтобы она его очень уж привлекала. Просто казалось, что, изучая человеческую природу, он скорее сможет познать и понять самого себя, выяснить, по каким это там закоулкам бродит его сознание. Однако очень скоро психология ему надоела. Кое-как научившись пользоваться статистическим методом, чертить диаграммы и наблюдать, как белые мыши отчаянно пытаются преодолеть бессмысленную путаницу какого-то особого Т-образного лабиринта (в тот момент ему вдруг показалось, что это не мыши, а он сам запутался в непонятных переходах и тупиках), он понял, что эта наука не для него, и решил посвятить себя философии. Уж здесь-то, думал он тогда, изучая человеческое мышление, мысли и идеи мудрых людей, а не одни лишь физиологические способности их мозга, ему скорее удастся найти решение своих проблем.
И вот на лекциях по истории философии перед ним, как на параде, прошли десятки великих людей: Сократ, который, оказывается, очень любил подковыривать тех, кто задавал много вопросов (а все лишь потому, что не всегда мог на них толком ответить), Платон, предпочитавший уклоняться от острых проблем, Аристотель, который, как Магвайр, стремился к дисциплине ради дисциплины, и многие, многие другие – Гоббс, Спиноза, Лейбниц, Ньютон, Локк, Юм, Кант… Особенно запомнился ему последний. Он, оказывается, мог без всякой на то необходимости подолгу смотреть на часы и к тому же часто оперировал такими категориями, которые породили в душе Уэйта полное отчаяние когда-нибудь что-то понять.
Запомнился ему, правда, Декарт, умевший глубоко вникать в суть вещей и понимавший их природу. Однако и он, как и все другие, был все же чужим и непонятным. Сейчас, вспоминая обо всем этом, Уэйт решил, что великие мыслители, имена которых заполняли страницы учебников и каталожные карточки в библиотеке, остались для него лишь безликими призраками. Такими же, как застывшие в бронзе и железобетоне фигуры морских пехотинцев, водружающих знамя на вершине горы Сурибати.
Потом, уже совсем без надежды на успех, он еще раз сменил профиль и начал заниматься историей, а через семестр – английским языком. Но ни система событий, ни система слов не принесли ему радости и удовлетворения. Он безвольно дрейфовал от дисциплины к дисциплине, не будучи в состоянии самостоятельно принять одно единственное правильное решение – распрощаться с колледжем. Жизнь сделала это за него: в полугодии он нахватал такие оценки, что просто-напросто был отчислен. И это его, в общем-то, не особенно огорчило – к тому времени он уже понял, что надежда закончить университет была для него столь же неосуществимой, сколь и расчеты матери превратить его в бизнесмена на ниве химчистки. Защищенный, как броней, своим цинизмом и безразличием, он принял провал как должное – для него это вовсе не было жизненной катастрофой. Ведь в жизни все оставалось, как прежде. Просто, вместо того чтобы по утрам ездить на занятия, он стал ходить пешком в. свою химчистку и, надевая полиэтиленовые чехлы на еще теплые пальто, костюмы, свитера и платья, чувствовал себя столь же далеко (а может быть, столь же близко) от ответов на свои вопросы, как и во время учебы в колледже. Ему было решительно безразлично, на что уходит время – на сдачу ли экзаменов по истории и философии или на выдачу сдачи клиенту, оплатившему стоимость сухой чистки своего зимнего пальто. Все было одинаково нудно и неинтересно. «Ну и что ж такого, – думал он, – что тут особенного?» И это «что ж тут такого» стало теперь его ответом на все вопросы. Шла ли речь о женитьбе, привычке глядеть, уставившись в упор, качающейся походке или о непонятной сонливости, на все он отвечал только так: «Ну и что ж тут такого?»
Уэйт покончил с одним ботинком, взялся за другой. Набрав на мягкую тряпочку немного ваксы, на минуту поднес ее к носу, с удовольствием втянул несколько сладковатый запах. Этот запах всегда почему-то нравился ему. И не только этот, но и запахи ружейного масла, асидола, простого мыла, всего того, чем пахло в кубрике. Это были, как ему казалось, свежие, чистые, можно сказать, непорочные запахи. Поглядел вокруг, не увидел ли кто, и снова принялся за дело.
Его мысли вернулись к дому. Все же он поступил правильно. Не виноват же он, в конце концов, в том, что обманул их ожидания. Он тут ни при чем. Они сами должны были понять, что он не собирается ограничивать себя рамками семейного бизнеса, точно так же, как и рамками семейной жизни. Тем более, что и в том, и в другом случае в какой-то мере затрагивались интересы не только его, но и другого человека. Как же он мог так вот взять и решить? Даже за одного себя не мог ничего толком решить, а тут еще и за других.
Он подумал, что, собственно, никогда ничего еще не решал сам. Даже вербовка на военную службу, по сути дела, была ему подсказана, это было не его, а чье-то чужое решение. Шаг во имя того, чтобы убежать от матери, брата, Кэролин, от семейного бизнеса. Он надеялся, что на службе ему будет проще и легче, жизнь здесь сама продиктует решения, а ему останется только спокойно следовать по течению. Надо будет просто выполнять чьи-то приказания. Отдавать же их (и стало быть, принимать решения) будет кто-то другой, с нашивками, золотыми листьями или звездочками.
Подумав об этом, Уэйт невольно улыбнулся – оп вспомнил старую шутку о парне, который, забравшись на бугор, прыгнул оттуда в заросли кактусов. Когда его спросили, зачем он это сделал, парень ответил: в тот момент ему это казалось оригинальным и забавным.
Что ж, может быть, так оно и было.
– Дерьмо проклятое, – неожиданно вырвалось у него. В сердцах он швырнул на пол ботинок, вскочил с рундука.
Не ожидавший этой вспышки, Адамчик удивленно поднял голову. Глаза его были широко раскрыты, рыжие брови выгнулись дугой.
– Ты чего это? – спросил он соседа. – Уж коли решил швыряться в меня башмаками, так хоть предупреждай заранее.
– Прости. Я нечаянно уронил его.
– И то верно.
– Это же всякому идиоту ясно…
– Да ты что это? Разве я что-нибудь сказал? – Адамчик даже попытался изобразить на лице что-то вроде улыбки.
– А что же ты тогда сказал?
– Слушай, брось…
– Всякая мразь будет еще тут рот разевать. Я тебя спрашивал? Ну, так и не лезь, воздух чище будет!
– О господи, – Адамчик возмущенно покачал головой, но ничего больше не сказал и отвернулся.
Уэйт продолжал глядеть ему в затылок. Жаль, что этот подонок сразу заткнулся. Теперь вот нет повода врезать ему по дурацкой роже. Так, чтобы напрочь согнать эту фальшивую ухмылку.
Все в этом человеке казалось Уэйту каким-то надуманным, неискренним, фальшивым. У него давно зрело желание узнать, каково же естественное выражение лица у соседа по койке, каково, так сказать, его нутро.
«Тоже мне образина, – с ожесточением подумал оп. – Вечно трясется, как заяц, ни кожи, ни рожи, да еще глуп до невозможности, а строит из себя бог весть что. Этакого хвата, опытного сорвиголову, просмоленного морского пехотинца до мозга костей. Какая только зараза его этому научила? Только уж не Магвайр с Мидберри».
Вслух же он проворчал:
– Ну и зверинец! Паноптикум проклятый, да и только!
Он огляделся вокруг, ожидая, какую реакцию вызовет его реплика, но ни один человек даже головы не поднял. После того, как он отделал Филиппоне, во взводе уже не было охотников заводить с ним спор. И не в силах сорвать на ком-нибудь зло, он бросил неизвестно в чей адрес: «Дерьмо паршивое!»
Теперь он, по крайней мере, знал, что напрасно затеял весь это никчемный разговор с Мидберри. Конечно, ему следовало знать (или хотя бы ожидать), что из этой дурацкой затеи все равно ничего не выйдет. Магвайр ведь им сто раз повторял, что «у нас в морской пехоте назад не ходят». Надо же, черт подери, учитывать эго. А он вот полез! Экий же дурак!
Вот и получил еще один урок: в морской пехоте вопросов не задают. Можно даже представить себе такую картину: Магвайр выстраивает взвод и кричит им в лицо, как всегда:
– Знайте, скоты, и запомните на всю жизнь, что в словаре морского пехотинца нет не только слова «вопрос», но даже такого понятия, как вопросительный знак. Ясненько, черви поганые?
И это говорится прежде всего для новобранцев. Зеленобрюхой скотине не положено спрашивать. Ее удел – выполнять, что приказано. Только это и ничего больше! Хороший «эс-ин» не может даже допустить мысли о каких-то вопросах. Он только изрыгает приказы.
Вон хотя бы в солдатской столовой. Сколько орали на них Магвайр и Мидберри, пока приучили как следует себя здесь вести: входя, разом срывать головной убор, так же резко потом опускать правую руку вдоль бедра и разом, одним движением, класть кепи в задний карман рабочих штанов. Да и потом все делается только по команде – взвод разом поворачивается лицом к раздаточному столу, каждый держит поднос строго перед грудью (обязательно так, чтобы нижний его край находился на уровне пряжки брючного ремня и был параллелен полу) и при этом смотрит только вперед и вверх, над головой кока-раздатчика. Повинуясь команде, солдаты вытягиваются по стойке «смирно» и начинают двигаться четкими боковыми шагами вдоль стола раздачи. Все как один загорелые, подтянутые, чисто выбритые. С неподвижно устремленными куда-то в пространство вытаращенными глазами. Только каблуки с каждым боковым шагом разом щелкают в тишине. В своем темно-зеленом рабочем платье они всегда напоминали Уэйту зеленых уточек, что ползут ровненькими рядочками вдоль задней стенки тира у них в городе. Этакие аккуратненькие зеленые уточки с нарисованными глазками – чик, чик, чик… А бравый «эс-ин» со снайперским значком на мундире уже держит их на прицеле. Бах! Дзинь! И одна уточка готова… Бах! Дзинь! Вторая…
После еды в таких условиях у него вечно ныло в животе. Он никак не мог привыкнуть, что надо стоять в этой идиотской очереди, вылупив глаза и надувшись, как истукан, потом, вытянувшись и прижав локти к бокам, так же молча сидеть за столом. Упаси бог, пошевельнуться или поглядеть в сторону. Недреманное око сержанта сразу же увидит, и тогда держись. Сразу загремит команда. А справа и слева тем временем слышно только, как работают челюстями и постукивают ложками и вилками все эти паршивые черви, сапоги, вороны в дерьме, недоделанные ублюдки, девочки, барышни, кисоньки, подонки… Как все они поглощают еду, старательно жуют и глотают, насыщаются, спеша покончить с тем, что выдано, пока не прозвучала новая команда сержанта и не надо сломя голову мчаться из столовой, чтобы успеть занять место в строю до того, как сержант выйдет на крыльцо.
Ему не раз казалось, когда он стоял с подносом перед раздаточным столом и чувствовал, как в ячейки шлепается порция картошки, кукурузной каши или тушенки, что вся эта их очередь представляет собой нескончаемую карусель, двигающуюся по вечному кругу, и что отныне ему всю жизнь придется делать эти дурацкие боковые шажки, щелкая каждый раз каблуками, и, сцепив челюсти, бессмысленно глядеть в пустое пространство поверх чьей-то ни разу не виденной головы.
Бах! Дзинь! Бах! Дзинь! Бах! Дзинь!