В Альгамбре человек погружается в прошлое. В этой живописнейшей из сохранившихся еще в мире старинных крепостей, и нависших над ней садов Хенералифе, невольно задумываешься о восьми, без малого, веках мавританского владычества в Гранаде.

Но Доминика думает не об этом, она думает, закончил ли Геро письмо, которое Лукаш не дал ей прочитать, обычной своей фразой: «Надеюсь, Доминика счастлива в Гранаде»… «Может быть, он чувствует, что все это долго не продлится? Отчего немолодые мужчины умеют быть милыми и нежными с женщинами? Отчего они понимают их лучше, чем их сыновья?» Эти размышления наводят ее на мысль, что Джек Асман почему-то поехал с мисс Гибсон на почту, а не заказал телефонный разговор из отеля. С чего бы это? Не хотел, чтобы о его разговоре здесь знали? Как бы мисс Гибсон окруженная своими воздыхателями, не забыла, что, кроме разговора о ремонте автомобиля, надо переговорить и со страховым агентством относительно выплаты ей компенсации, о чем она, Доминика, ее просила. Если компенсацию перешлют в Польшу через банк, деньги поступят на текущий счет, а значит, фактически их можно будет получить только в чеках «Павекса», тогда как в Мадриде всю сумму ей выдали бы в долларах. Кажется, мисс Гибсон это поняла — женщины в таких вопросах разбираются лучше, чем мужчины. Только бы ей удалось это уладить, только бы разговор о ремонте автомобиля не заморочил ей голову!

Действительно, ускорить ремонт автомобиля оказалось делом нелегким. Из Турина не прислали еще крыло, а настойчивые просьбы Хуана — подстрекаемого мисс Гибсон — послать кого-нибудь за ним в Турин — за хорошее, разумеется, вознаграждение — вызывали на том конце провода лишь недоумение.

— Скажи им, за доставку крыла, — теребит Хуана мисс Гибсон, — они получат пятьсот долларов!

— Тысячу! — поправляет ее Джек.

— Тысячу! — вторит мисс Гибсон, не выпуская при этом руку Джека.

Хуан не знает, в какие слова облечь это предложение, и беспомощно смотрит на американцев.

— Я не могу им этого сказать, — шепчет он.

— Почему? — удивляются оба.

— В Испании это не принято.

— Что именно?

— Ну вот это самое…

— Принято — не принято, прошу передать! — выходит из себя мисс Гибсон.

— Ладно, попробую, — вздыхает Хуан. — Машина нужна срочно, — кричит он в трубку, — вам предлагают тысячу долларов за срочный ремонт.

— Тысячу долларов? — удивляются в Мадриде. — Поляки предлагают?

— Да! — с еще большим смущением подтверждает Хуан.

— А говорят, в Польше все бедствуют, — сомневаются в Мадриде.

— Значит, не все.

— Неужели целую тысячу? Жаль, конечно, но нам некого послать в Турин…

— Так уж все заняты?

— Все! Да и вообще, крыло скоро будет. Мы послали напоминание после вашего предыдущего звонка, придется подождать…

— Придется подождать… — повторяет Хуан.

— Что они говорят? — нетерпеливо спрашивает Джек.

— Что им некого послать в Турин и что крыло скоро будет…

— Скоро? А вы не можете на них поднажать?

— Вы же слышите, я стараюсь.

— Плохо стараетесь! Скажите им еще раз — тысяча долларов!

— Тысяча долларов! — кричит в трубку Хуан, но в ответ — только длинный гудок, связь прервана, и Хуан вешает трубку. Все трое они толкутся в телефонной будке: жара нестерпимая, однако Джек Асман не спешит уходить и все настойчивее наседает на Хуана.

— Надо было спросить, сколько они хотят.

— Я же говорю вам — это Испания, — с чуть преувеличенным достоинством отвечает Хуан.

«Тем не менее в каждом магазине, куда мы приводим группу, свой процент ты получать не забывал», — с раздражением думает мисс Гибсон. Очень уж ей хотелось уладить это дело ради Джека. Она все еще держит его за руку, исполненная нежности: его заботы — теперь ее заботы; женщина вообще склонна даже после одной вместе проведенной ночи говорить «мы», что редко свойственно мужчинам.

— Что же делать? Может, еще раз заказать разговор? — предлагает мисс Гибсон.

— Бесполезно, — пожимает плечами Хуан, теперь только, кажется, понявший степень близости своей «пассии» со знаменитым теннисистом; это открытие его отнюдь не радует, и потому у него нет ни малейшего желания способствовать улучшению их настроения, улаживая дело с машиной. А может, в Испании и впрямь еще не прижились общепринятые в мире нормы деловых отношений.

— У нас в запасе еще целых три дня до возвращения в Мадрид, — добавляет он. — И чего этим полякам так не терпится? До сих пор наше общество их вполне устраивало.

«Он не знает или притворяется, что не знает», — думает мисс Гибсон, и это ее несколько успокаивает: может быть, на самом деле и она, и Джек, и Сэм Блюинг слишком уж преувеличивают значение всей этой истории и полька вовсе тут ни при чем, а просто Джереми Асман не хочет ехать на гастроли. Но если причина не в польке, тогда в чем?

— Мне так неприятно, — шепчет она Джеку.

— Черт бы их всех побрал! — не сдерживается тот.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — спешит успокоить его Сибилл.

Зато второй разговор с Мадридом оказался вполне удачным, и, возможно, именно оттого, что ни для кого из них не представлял особого интереса: Доминику после автоаварии и связанной с этим временной потерей трудоспособности ждала компенсация в размере восьмисот долларов.

Получив от мисс Гибсон это известие, Доминика просияла, словно внутри у нее зажгли стосвечовую лампу.

— Восемьсот долларов? — шепчет она изумленно.

— Вы сможете их получить сразу по приезде в Мадрид.

— О, благодарю вас, благодарю!

Группа собралась на площади Львов, где Хуан назначил сбор, чтобы отсюда ехать к садам Хенералифе — Хенералифе по-арабски значит «Сад на холме». В группе все уже знают, что ускорить ремонт машины поляков не удалось, и с интересом наблюдают за Доминикой. Только миссис Принклей, доктор теологии и медицины, отводит в сторону нескольких женщин и что-то тихо и таинственно им шепчет.

— Нет, это невозможно! — с негодованием восклицает Сильвия Брук.

— Почему? Мы с ней поговорим без обиняков, и ничего плохого в этом я не вижу.

— Но кто дал нам право вмешиваться?

Миссис Лестер придерживается иного мнения:

— А я считаю, мы просто обязаны вмешаться: Джереми Асман совершает путешествие вместе с нами и потому на нас лежит определенная за него ответственность.

— Ответственность? Всю свою жизнь я полагала, что вмешиваться в чужие дела неприлично и недостойно.

— Дорогая моя Сильвия! — успокаивает подругу Лоурен Клайд. — Подумай без эмоций и личных ассоциаций. Если мистер Асман не поедет на гастроли, несомненно, будет большой скандал!

— Это его личное дело!

— Нет, не только его! Наше тоже! Мы были свидетелями всей этой истории и не приняли никаких мер.

— И какими же ты представляешь себе эти меры?

— По-моему, предложение миссис доктор вполне разумно: объясниться с этой девушкой.

— Может, не надо так… прямо в лоб… — миссис Стирз явно против откровенных вмешательств в чужие дела — она опасается, как бы ее склонность к Хуану тоже не привлекла внимания дам, хотя это и не грозит срывом гастролей. — Не надо так прямо в лоб!

— Но кто говорит, что в лоб? — перехватывает инициативу Мэри Бронтон. — Мы ее пригласим и скажем, как огорчены скандалом, грозящим мистеру Асману.

— И что дальше? — интересуется Сильвия.

— …и скажем, что хотели бы предотвратить этот скандал, поскольку глубоко уважаем мистера Асмана и преклоняемся перед его талантом…

— А потом?

— …и, наконец, что она, человек, к которому мистер Асман относится с очевидной симпатией, могла бы больше других повлиять на него и убедить не отменять концерты и поехать на гастроли.

— Вы что-нибудь имеете против такого рода вмешательства? — чуть ли не с угрозой спрашивает Сильвию Брук миссис доктор теологии и медицины.

— Да нет, если все останется в этих пределах…

— Кто пригласит к нам польку?

— Я! — с готовностью вызывается миссис Лестер, и очень похоже, что у нее есть какие-то претензии к Доминике.

— Или я, — пытается нейтрализовать ее Сильвия Брук.

— Ты слишком много танцевала с Лукашем, — не без ехидства усмехается доктор теологии и медицины, — и потому, возможно, девушка не питает к тебе особой симпатии.

— Ах, вряд ли ее продолжает интересовать этот юноша, — пожимает плечами миссис Лестер, — будь так, не оказалось бы нужды в этом разговоре с ней.

Группа медленно движется вдоль обмелевшей в это время года реки Дарро по аллее, обсаженной высокими кипарисами. Предполуденный зной смягчается лишь ветерком с заснеженных вершин Сьерра-Невады.

— Хенералифе, — рассказывает Хуан, но его слушают только идущие рядом, — это дворец без крыши, возведенный под голубым небом Гранады из зелени, воды и каменных плит. Это один из великолепнейших образцов гармонии архитектуры и природы, созданный богом и руками человека. Бог сотворил животворное солнце, прекрасную плодородную и щедрую землю, обильно напоил ее влагой, а человек сберег все это и сумел приумножить красу и богатство природы, придав ей форму, влекущую сюда миллионы людей со всего света.

«Иной бог благословлял усилия мавров, возводивших Хенералифе, и совсем другого бога славят те, кто этим неповторимым по красоте парком любуется», — думает Асман, следуя за Лукашем и Доминикой. Не обремененный тяготами веры, но и лишенный покоя, которым она одаряет, он порой завидует верующим, их мистицизму. Возможно, именно вот сейчас ему необходима какая-то абстрактная сила, способная вырвать его из опасного состояния счастливого ослепления, в котором он оказался, не найдя в себе силы ему противостоять.

Он шел опустив голову, чтобы ни с кем не встречаться даже взглядом, и видел впереди лишь розовые пятки Доминики, вышагивающей на высоких каблуках; сумка на ремне через плечо билась о ее бедро. Лукаш и Доминика шли молча, Асману хотелось присоединиться к ним, но тогда бы они наверняка молчали втроем, а это еще больше привлекало бы к ним внимание. Но, собственно, почему бы им молчать? Он не испытывает вины перед Лукашем. «Тот будет обладать ею целую жизнь, — думает Асман, — и она успеет ему надоесть и опротиветь…» А ему надо так немного, совсем немного… Каких-нибудь три-четыре иллюзорных дня вернувшейся весны.

Доктор теологии и медицины, обогнав его и не произнеся ни слова, направляется к полякам. Физиономия ее сейчас очень напоминает морду лошади, из последних сил рвущейся к финишу.

— Простите, — она касается локтя Доминики, — я хотела бы похитить вас, мисс, если вы, — обращается она к Лукашу, — если вы оба, — поворачивается она и к Асману, — не возражаете…

— Пожалуйста. — От неожиданности Лукаш слегка кланяется, и Асман невольно повторяет его движение, а затем оба они смотрят вслед Доминике, которую мисс Принклей уводит обратно по кипарисовой аллее к группе идущих там женщин. Столь внезапно «осчастливленные» возможностью оказаться в обществе друг друга, они с минуту стоят молча, а потом тоже молча идут дальше, пока наконец Асман не совсем кстати спрашивает:

— Какие вести из Польши? Вы слушали сегодня радио?

— Слушал. — Лукаш поворачивает голову и смотрит изучающе на Асмана, будто пытаясь убедиться, действительно ли вопрос таит в себе подлинную заинтересованность. Не обнаружив ее, отвечает безразлично:

— Ничего нового и ничего хорошего.

Река Дарро — а в эту засушливую пору просто ручей — шумливо бежит по камням, кипарисы под полуденным солнцем замерли в недвижном воздухе, словно восклицательные знаки с точкой короткой тени у корня. Запах согретой солнцем земли напоминает иной ее уголок, лежащий далеко отсюда, за десятками границ, обозначенных на всех картах, но не вытравленный из памяти.

«Отчего  э т о  не проходит, — думает Асман, — откуда возникает воспоминание, такое ясное и четкое, не припорошенное пылью лет, отчего забылось много всякого, а  э т о  помнится?.. Оказывается, достаточно пойти рядом с кем-то «оттуда» — если этот «кто-то», даже направляясь по кипарисовой аллее к наипрекраснейшему испанскому парку, не сошел с каменистой и ухабистой польской дороги, — как и ты тоже вновь вступаешь на нее, терзая сердце давней мукой».

— Я слышал, наши дамы говорили сегодня за завтраком, что в Польше — не помню в каком городе — взбунтовались в тюрьмах заключенные. Представьте себе — теперь вся наша группа интересуется известиями из Польши.

Лукаш слегка улыбнулся.

— При других обстоятельствах я бы этому порадовался, но сейчас интерес к Польше подобен, увы, любопытству, какое вызывает человек, попавший под трамвай.

— Под трамвай?

— Да. Годами человеком никто не интересуется, а стоит ему попасть под трамвай, как тут же о нем пишут в газетах и судачат на все лады.

— И это весьма огорчительно!

— Единственное утешение — надежда, что человек выкарабкается и тогда отпадут поводы для пересудов.

— Говорили и о том, что крестьяне не везут в города мясо и хлеб, захватывают государственные предприятия и земли. Но, простите, разве это… все это достаточный повод так спешить с возвращением на родину?..

Лукаш вдруг останавливается, и Асман, не без смущения, останавливается тоже. Он только сейчас понял, что сам спровоцировал ответ, который услышит, хотя получилось это и не умышленно. Он смотрит в бесхитростное лицо юноши, и его начинает охватывать чувство неловкости за свою мысль: в глазах Лукаша нет того выражения, какое он ожидал увидеть, — не всегда банальность ситуации берет верх над человеком, и какое счастье, что сейчас именно так и случилось.

— В такие трудные периоды надо быть дома… и вообще…

— Что «вообще»? — спрашивает Асман с чувством вновь нарождающегося в душе смятения.

— И вообще… ни семью, ни страну не бросают в час беды. Польша нуждается сейчас в каждом человеке.

«Почему мне не кажется это наивным? — думает Асман. — Все эти слова, полные пафоса, но умертвленные жестокой практикой самой истории?.. Не оттого ли, что сам я оставил в час беды и семью, и родину и в течение стольких лет… стольких лет задаю себе все один и тот же вопрос: служит ли мне достаточным оправданием и является ли индульгенцией тот факт, что я сумел все выдержать и выжить. Что приношу какую-то пользу, хотя и с неизлечимо надломленной душой».

Молчание Асмана Лукаш расценивает как сомнение, какого тот вовсе и не испытывает.

— Вы, вероятно, думаете сейчас о грозящей полякам безработице и о том, как это увязать с моим утверждением, будто Польша нуждается в каждом человеке? Я не могу вам этого объяснить, я просто чувствую: да, нуждается в каждом человеке.

— То, о чем вы говорите, у меня отнюдь не ассоциировалось с работой, — отвечает Асман тихо.

— Я тоже не имел в виду только работу, — уточняет Лукаш.

Они снова вместе с группой идут к зеленому массиву Хенералифе, от множества фонтанов которого, орошающих воздух, от облицованных мрамором каналов и прудов веет влажной свежестью.

«Джек отличный парень, — думает Асман, — и я, и Гейл всегда так считали, и мы дали ему счастливую родину, родину, не подвергаемую ударам, а саму раздающую их и в делах праведных и неправедных; и все-таки Джек в чем-то ущербнее этого молодого поляка, ущербнее именно в том, в чем считает себя сильнее, — парадокс, конечно, трудный для понимания теми, кто никогда не получал ударов…» Отчего прежде он не задумывался об этом, гордясь, что обеспечил сыну покой и счастье в четко обозначенных пределах общепринятых представлений? Эта была новая мысль, родилась она только сейчас и не касалась детства и юности Джека.

Асман ищет взглядом сына, сразу вспомнив о поводе его приезда сюда, и, к своему неудовольствию, видит Джека впереди группы рядом с мисс Гибсон и Хуаном, там же и Сэм Блюинг, присоединившийся к их компании. Асману становится ясно, что до отлета Джека в Лондон ему не избежать неприятного разговора и с Сэмом, и, вероятно, с Джеком тоже — не зря же Сэм вызвал его и будет теперь толкать на активные действия. У Асмана возникло чувство нарастающего ожесточения и протеста: возможно, если бы его стали уговаривать отказаться от гастролей, он поехал бы им назло, но, когда его к этому принуждают, он просто не может позволить им взять верх над собой.

— Слушай, Джек! — Сэм втискивается между ним и мисс Гибсон, берет его под руку. — Время идет, а мы не продвинулись ни на шаг!

— А что мы можем еще сделать? — рассеянно спрашивает Джек. Его сейчас больше занимает другое — как бы перед отлетом, обманув бдительность группы, еще раз побеседовать с мисс Гибсон в ее номере. Если он теперь выиграет матч у Тилля Вильдерсона, то получит убедительное доказательство, что несоблюдение аскетического образа жизни не вредит спортивной форме, и потому — о всемогущей Боже! — зачем же он все откладывает женитьбу на Рите Пат, хотя… собственно, почему на Рите Пат? Почему именно на ней?

— Я не знаю — что, — кричит Сэм, — но что-то надо предпринять! Не затем же ты сюда ехал, чтобы сразу капитулировать?

— Нет, не затем, — стараясь поймать взгляд мисс Гибсон, шепчет Джек.

— Может быть, нам стоит поговорить с этой полькой?

— С полькой?

— Конечно.

— И что мы ей скажем?

— Придумай что-нибудь! В конце концов, если ты готов был отвалить тысячу долларов за доставку из Турина крыла для какой-то паршивой автомашины…

— Я готов был отвалить?!

— А кто же?

— Я полагал, все затраты покрываешь ты, если уж меня сюда вытащил…

— Не сейчас об этом говорить, — Сэм бросил быстрый взгляд на мисс Гибсон, та улыбалась, нежно глядя на Джека, — главное, чтобы Джереми поехал на гастроли.

— Главное.

— Не повторяй мои слова, лучше придумай что-нибудь!

— Зачем? Ты ведь уже придумал: хочешь предложить ей тысячу долларов.

— Разве я сказал, что я? Это ты должен с ней поговорить!

— Нет, сделать это меня ты не заставишь! Пока что импресарио — ты!

— Боже, боже… — шепчет Сэм, — и зачем только я тогда… ночью… в Нью-Йорке решился ему позвонить?

— Кому позвонить?

— Ах, тебя тогда еще и на свете не было. Я был свободным, счастливым человеком, но мне, видите ли, захотелось повидать друзей детства.

— Не раскисай, Сэм! Соберись лучше с мыслями и подумай, что сказать этой девушке.

— Ага, значит, все-таки — я! Но ведь отец-то твой!

— А твой — клиент! Ты ведешь его дела, а это дело — одно из самых главных.

— Если мне удастся его уладить, я тут же беру отпуск, на месяц уезжаю во Флориду.

— Приятного тебе отдыха.

— И даже адреса никому не оставлю.

— Так и следует поступать, уезжая в отпуск.

Сэм останавливается на обочине и среди проходящих ищет взглядом Доминику, а заметив ее в окружении нескольких дам, присоединяется к ним.

— Я хотел бы с вами поговорить.

— И вы тоже? — непроизвольно вырывается у Доминики.

А Лукаш и Асман, увлеченные разговором, не замечают затянувшегося отсутствия Доминики.

— Вам не приходилось задумываться, — спрашивает Лукаш, — как недолговечна память о заслугах? И как часто мы впадаем в одну и ту же ошибку, полагая, что память — вечна. Черчилль в своих мемуарах «Вторая мировая война» «забыл» про участие поляков в битве за Монте-Кассино, и потребовалось немало всякого рода достаточно унизительных обращений, чтобы он вспомнил об этом, публикуя очередное издание.

— Вас интересует вторая мировая война?

— Да. Я читаю о ней все, что публиковалось и публикуется. Отец собрал даже для меня целую библиотеку, а я постоянно ее пополняю.

— Вы, как видно, не из числа людей, полагающих, что надо наконец все прошлое предать забвению?

— В слове «забвение» сокрыто то, о чем мы хотим забыть. Но забывать нельзя, не узнав, не открыв правды. А что касается последней мировой войны, то для нас она была прежде всего войной за Польшу, независимо от того, где велась.

— Да, — соглашается словно про себя Асман, — да… Битва за Эль-Аламейн, сражения за Тобрук для мальчишек, ждавших в лагере Кустин своего часа, чтобы идти в бой, были битвами за Польшу, битвами за Польшу была оборона Лондона и Москвы.

«Почему я не могу говорить об этом со своим сыном, почему не воспитал его так, чтобы с ним об этом говорить?.. Не слишком ли я старался оградить его от сложностей жизни?»

— Видите ли, — говорит он Лукашу, — покинув страну в катастрофу тридцать девятого года, я в поисках места подальше от этой катастрофы — сейчас не время даже вкратце объяснять вам, сколь глобальной была для меня эта катастрофа, — так вот, в поисках места подальше от этой катастрофы, я создал для себя теорию «несчастной Родины». Родины, неотделимой от человека как вериги, а кому же хочется вечно жить в путах, мой боже! Утраченной родине я надеялся найти замену, музыка заменяла мне ее, приносила подлинную радость, музыку — думал я — у меня никто не сможет отнять, ее нельзя убить. Музыку не убивают, не так ли? Такого еще не придумали, пока нет. Ее не поставишь к стенке и не расстреляешь…

— Но бывали случаи, когда из-за музыки погибали. В Польше, например, во время оккупации, стоило заиграть Шопена — и можно было…

— Да, извините, так бывало… Однако музыка способна жить внутри человека, и тогда поистине — подлинная свобода.

— Таким же образом в человеке может жить и родина.

— Нет, этого недостаточно, это всегда сопряжено со страданиями и опасностью, словом — путы, избавиться от которых совсем непросто.

— Пожалуй, действительно совсем непросто, — соглашается Лукаш.

Нижняя часть садов Хенералифе — Хардинес Бахос, а за ней журчащее фонтанами Патио-де-ла-Асакиа встречают их легким ветерком, напоенным запахами цветов и родниковой воды. Группа прибавляет шаг, стремясь поскорее оказаться в этом оазисе тени, и Сэму Блюингу приходится изо всех сил работать своими короткими ножками, чтобы, расставшись с Доминикой, догнать мисс Гибсон и Джека.

Они смотрят на него, ожидая, когда он сам начнет рассказывать, но он все вытирает платком потный лоб, шею и затылок, причем делает это так старательно и долго, словно только что вынырнул из самого глубокого пруда Патио-де-ла-Асакиа.

— Ну и как? — не выдерживает Джек.

Сэм расстегивает рубашку и начинает вытирать грудь.

— Ну и как? — почти кричит Джек.

— А никак.

— Ты ей сказал?

— Или я знаю: сказал я ей или не сказал…

— Что значит: «или я знаю»? Сказал или не сказал?

— Ну, не знаю! Или ты думаешь так легко, глядя в глаза девушке, ни с того ни с сего заговорить о деньгах?

— Кто тебя заставлял сразу говорить о деньгах?

— Поэтому я о них вообще не говорил.

— Не говорил?..

— То есть… я намекнул, ну, в форме шутливого комплимента, что Джереми, вероятно, не стремился бы так упорно остаться здесь, не будь ее… и мы, дескать, даже готовы… в том же тоне шутливого комплимента, предложить целую тысячу долларов кому угодно из автосервиса за доставку из Турина крыла для их машины.

— И что она?

— Ничего.

— Совсем ничего?

— Ни слова. И пошла… Всего и пользы от разговора, что эта маленькая змея сейчас, вероятно, прикидывает, во сколько же оценивается  в е с ь  Асман, если за несколько его дней предлагают тысячу долларов.

— Ты испортил все дело!

— Знаешь что? Говори с ней сам! Может, у тебя лучше получится, чем у меня.

— Нет-нет, — возражает мисс Гибсон: ей не кажется, что Джек, глядя в глаза Доминике, сможет говорить о деньгах, — тебе прежде надо поговорить с отцом.

— Я уже с ним говорил.

— Попробуй еще раз. Может, теперь тебе удастся его уговорить.

— У меня нет уже времени. Сейчас мы любуемся тут фонтанами, потом — сразу обед, до аэропорта ехать бог знает сколько, и самое позднее в половине третьего я должен сидеть в такси.

— Я отвезу тебя, — говорит Сибилл, — а поговорить с отцом можешь и здесь.

— Мне нельзя волноваться перед матчем.

— Милый! — Мисс Гибсон берет Джека под руку и нежно к нему прижимается. — Ты обязательно выиграешь! Ты в прекрасной форме, в прекрасной!

— Сады Хенералифе, — торжественным тоном начинает Хуан, и вся группа сразу окружает его, — это летняя резиденция королей Гранады…

Асмана в группе нет. Джек находит отца одиноко сидящим в стороне ото всех у пышно цветущего куста. Джереми протягивает ему руку, они здороваются как случайно встретившиеся знакомые, не озабоченные никакими общими проблемами.

— Как спалось?

— Спасибо, хорошо, — отвечает Джек, — а тебе?

— Тоже хорошо.

— Мы, собственно, так и не успели как следует поговорить, а мне сразу после обеда нужно лететь обратно в Лондон.

— Когда вернешься в Штаты?

— На этой же неделе и вернусь.

— Ко мне не заедешь?

— Мог бы и ты приехать в Лос-Анджелес.

— Я приеду в декабре, у меня предстоит там концерт.

— Что будешь исполнять?

— Вторую симфонию Малера — «Симфонию Воскресения».

— «Симфонию Воскресения», — повторяет Джек, не вкладывая особого смысла в название симфонии, но Асману кажется, что в голосе сына звучат ноты осуждения. Вторую симфонию Малера он часто исполнял после смерти Гейл. Эта музыка смягчала и притупляла отчаяние, вселяя надежду; в ней было столько истинно человеческого — миллиарды голосов и океаны слез, ни одна боль в ней не кажется больнее другой, рука всеобщности сглаживает всякую чрезмерность, уравнивает в страданиях, ниспосылает утешение…

Джеку, который вот уже несколько часов пытается одолеть внезапное сумасбродство отца, такой выбор репертуара мог бы показаться навеянным болезненным состоянием. Но младший Асман не подвержен рефлексиям и после недолгого молчания заключает:

— Ни один композитор не способствует так успеху дирижера, как тот, который сам был дирижером, правда?

— Да, — соглашается Асман с облегчением. — Именно это я всегда принимаю во внимание. Так ты заедешь в Филадельфию?

— Миссис Скарпид слишком хорошо готовит. А мне нельзя прибавлять в весе ни на грамм.

— Ты, пожалуй, похудел с тех пор, как я видел тебя в последний раз. Постой, где это было?

— В Нью-Йорке, ты тогда выступал с «Онегиным» в «Метрополитен-опера». Когда ты снова будешь там дирижировать?

— В феврале будущего года. У тебя уже есть какие-либо планы на февраль?

— Несколько матчей. Хотя не исключено, что в феврале я смогу быть в Нью-Йорке.

Асман обнимает сына за плечи, и они идут рядом вдоль канала, облицованного мрамором и увенчанного султанами фонтанных струй.

— А как бы ты отнесся к предложению махнуть нам вместе прямо отсюда домой и отдать себя во власть миссис Скарпид, которая станет своим «сладеньким голоском» приглашать нас «отобедать» и закармливать супами со сметаной, бифштексами и кремами. Мне тоже нельзя прибавлять в весе ни на грамм, но я порой ради душевного покоя уступаю ей и запихиваю в себя все, что так аппетитно и мастерски — это ты должен признать — она наготавливает, а если я не ем, смертельно обижается. А помнишь, ведь мама как-то умела с ней ладить. Когда нам невмоготу было все съесть, она извинялась и целовала ее. Интересно, что бы подумала миссис Скарпид, если бы я вдруг ее поцеловал? — Оба смеются, они идут обнявшись, столь не похожие друг на друга: Джек — с открытым спокойным лицом Гейл, и отец — темноволосый, с восточными асмановскими глазами и славянскими скулами Яся Стшеменьского.

— Кто знает, может, и удастся заскочить на недельку, — сонным голосом соглашается Джек.

— У меня будут только репетиции с оркестром и лекции в институте, а всю вторую половину дня мы могли бы проводить дома. Вот бы Том обрадовался!

— Он меня исцарапал, когда я заезжал в последний раз.

— Потому что отвык от тебя — лучшее доказательство того, что редко бываешь дома.

— Хорошо, отец, — говорит Джек, — поедем домой вместе в феврале.

Ему вдруг становится как-то покойно и хочется сейчас уснуть сладко по-детски, как прежде, когда отец клал ему руку на ухо и это мгновенно его усыпляло.

— Поедем домой вместе, — повторяет Джереми.

Нет, их только двое! Блюинг, старый осел, выдумал бог знает что. Девчонка — просто минутное увлечение, если вообще увлечение. Отец, возможно, совсем по другой причине не хочет ехать на гастроли, он же сказал Сэму, что ему не хочется работать, в конце концов, он имеет на это право, и никому не позволено его принуждать, если он хочет сделать перерыв в работе и отдохнуть. У каждого наступает такая минута, когда хочется сделать перерыв в работе и отдохнуть. И почему эта мысль не пришла ему в голову раньше?

— Хорошо! — говорит Джек без всякой связи.

— Что — «хорошо»?

— Я говорю: хорошо — пусть все будет как есть. Если тебе не хочется, не давай этих концертов.

Джереми улыбается:

— Разве Сэм послал тебя не затем, чтобы уговорить меня поехать на гастроли?

— Конечно, да! Но я не мальчик на побегушках у Сэма и порой имею собственное мнение.

— Интересно, в данном случае — какое?

«Не могу же я сказать, что мне его жаль, — думает Джек. — Не могу же я сказать ему, что не одобряю выдуманного им себе счастья, хотя от души хочу, чтобы он был счастлив. Может быть, никогда в жизни ему больше не захочется ничего такого…»

— Дорогой отец, — говорит он мягко, — просто я считаю: ты всегда знаешь, что делаешь.

— Спасибо!

— Хотя порой случается: отлично себе представляешь, что делаешь глупость, и тем не менее…

— А вот этого говорить не следовало.

— Прости!

Они снова смеются, а наблюдающие за ними Блюинг и мисс Гибсон не могут понять, что бы это значило.

— Пожалуй, мы сейчас и попрощаемся.

— Ты не пообедаешь со мной?

— Перехвачу что-нибудь по дороге в аэропорт. Возможно, удастся улететь каким-нибудь более ранним рейсом. А вообще, я хотел бы удрать от Сэма. Перед матчем мне нельзя нервничать, а разговор с ним наверняка выведет меня из равновесия.

— Я тоже так думаю.

— Будь здоров!

— Успехов тебе!

— Я пойду потихоньку, чтобы не привлекать внимания.

— Успехов тебе, Джек!

— Если будешь в декабре в Лос-Анджелесе, не заказывай гостиницу. Остановись у меня.

— Спасибо! Я так и сделаю, — говорит Джереми сыну. — До свидания, дружище!