Вопреки опасениям спал он в эту ночь крепко и утром проснулся отдохнувшим и бодрым, будто сразу помолодевшим, в приятном предвкушении ожидавшего его дня. Много ли в его жизни было таких дней: без расписаний и обязательств? Он не мог даже вспомнить, что ему снилось. А запомнить бы надо. Бабушка часто говорила, что сны на новом месте всегда сбываются. Она в это верила, она, спавшая в одной и той же постели на пуховой перине всю свою жизнь, до самой роковой той ночи, когда ее стащили с нее, лишив раз и навсегда не только собственной постели, но и вообще места в жизни…

Мысли эти плохо вязались с чудесной испанской погодой сегодняшнего дня, и он не позволил им овладеть собой, торопясь съел — вернее, выпил — свой обычный завтрак и вышел из отеля.

Солнце пекло нещадно: он с минуту раздумывал, не вернуться ли и не оставить в номере свою замшевую куртку, чтобы не удивлять горожан. Но там, где он рос, гуцулы все лето ходили на базар в бараньих сердаках, отлично спасавших от солнца и зноя. Он улыбнулся… Как сказала о его куртке польская девушка? За-тас-кан-ная… Какое странное слово! Но он понял его сразу. «Затасканная», — сказала бы она, наверное, опять, встреть он ее еще раз. Но ему ее больше не встретить, и, пожалуй, хорошо, хорошо, что не встретить…

Он перешел на другую сторону улицы, чтобы не мешать гостиничной прислуге, поливавшей в это время плиты тротуара и росшие у подъезда кусты и цветы, высаженные — как это принято в Кордове — в вазоны и кадки. И тут ему вспомнилось необычной прелести патио, которое он открыл для себя, будучи в Кордове несколько лет назад, тогда он тоже останавливался здесь по пути в Торремолинос. Выложенный розовой мозаикой дворик с небольшим фонтаном посередине, бьющим из зарослей цветущих кустов, белоснежные стены, под которыми и на которых стояли вазоны с олеандрами и пеларгонией, — все это показалось ему крохотным раем, созданным рукой человека среди высушенного зноем города. На галерею из черного дерева, вдоль стены дома, вела узенькая лестница, тоже из черного дерева и тоже, как вся галерея, увешанная цветами. На этой лестнице неизменно сидела старая женщина в черной шали, возле нее стояла маленькая лейка, и казалось, закончив только что поливать цветы, женщина теперь почивала со скрещенными на груди руками.

Когда он заглянул сюда первый раз, влекомый обычным любопытством туриста, не только одобряемым, но даже разжигаемым в этом городе ежегодно проводимыми конкурсами на красивейшее патио, он склонился и отвесил низкий поклон сидевшей на лестнице женщине. Та ответила на приветствие чуть заметным кивком, но потом, все время, пока он смотрел, любуясь, на патио, не удостаивала его ни малейшим вниманием, словно забыв, что он вошел и стоит у калитки. Он, постояв еще немного, тихо отступил назад, вышел, отыскал ближайший цветочный магазин, купил самый красивый вазон с цветущей розовой пеларгонией и вернулся с ним в патио. Женщина по-прежнему сидела недвижно. Он поставил вазон на ступеньку лестницы у ее ног. Она кивнула головой, не проронив ни слова. Он тоже молчал; оба знали, что не могут друг друга понять, или, напротив, — вполне поняли друг друга и никакие слова тут не нужны.

С тех пор каждый раз, бывая в Кордове, он заходил в это патио и молча преподносил вазон пеларгонии старушке, все так же неизменно сидевшей на ступенях. И на этот раз он тоже, как прежде, зашел в цветочный магазин, старательно выбрал пышный цветок и, чуть ли не улыбаясь, словно юноша в предвкушении свидания с любимой, отворил калитку, ведущую в патио. И сразу отпрянул, решив, что ошибся адресом и попал не в тот дом. Но нет… Адрес был тот же. На табличке, прикрепленной к стене, значилось: Calle S. Basilio, 50. Однако теперь лишь фонтан да кусты вокруг него напоминали давнюю прелесть этого патио. Розовый цвет мозаики поблек под толстым слоем пыли, из цветочных вазонов торчали только сухие стебли, засохшие стебли свисали и с перил галереи, стены утратили слепящую свою белизну, а на ступенях лестницы, тоже припорошенных пылью запустения, никто не сидел.

Он стоял долго, потрясенный видом происшедшей здесь трагедии, потом подошел к лестнице и на то самое место, что и в предыдущие годы, поставил принесенный цветок.

Когда он снова оказался на улице, его охватило смятение. Он вдруг с ужасающей отчетливостью увидел, что останется после  н е г о  с а м о г о. Запыленные кипы партитур, папки с рецензиями и программами его концертов, забытая где-то в углу дирижерская палочка, пожираемый молью фрак… Гейл, будь она жива, возможно, не дала бы умереть связанным с ним вещам, но на Джека в этом рассчитывать он не мог. И какой же из этого следует вывод? Вывод один — следует торопиться. У него оставалось впереди слишком мало времени, ужасающе мало времени, к тому же он всегда считал, что большую его часть обязан отдавать работе, которая, конечно же, радость, но все-таки всего лишь особая ее разновидность. А ведь всякая радость, которую можно еще испытать в жизни, прекрасна и необходима — и разве причинит кому-либо или чему-либо вред то, что он так остро ощутил потребность в радости в это утро?

Ему следовало бы сейчас вернуться в отель, расплатиться за ночлег, съесть, быть может, что-нибудь посытнее перед дальней дорогой и, заправив на бензоколонке машину, отправиться в Торремолинос. Но у него не было желания этого делать, он решил — с этой минуты — делать лишь то, на что у него будет желание, четкое и определенное, без всякого контроля над собой. Тихонько напевая марш из «Кармен», он направился быстрым, невзирая на жару, шагом в сторону прославленной Соборной мечети с почти тысячью колоннами и варварски встроенным в нее одержавшими победу христианами готически-ренессансным католическим собором — но отнюдь не затем, чтобы еще раз ее осмотреть. Он бывал в ней много раз и вполне мог удовлетвориться теперь просто сознанием близости этого монументального сооружения, олицетворяющего — как и большинство испанских памятников старины — историю этой страны.

Он вошел в кафетерий, окна которого выходили на боковую стену мечети и небольшую площадку, где останавливались туристские автобусы. В эту пору посетителей здесь было еще немного. Час первого завтрака уже миновал, а для второго время еще не наступило, хотя хозяин кафетерия уже расставлял на стойке блюда с закусками. Их пикантный аромат, разносившийся по всему небольшому помещению, вызвал аппетит. Он подозвал кельнера и заказал рюмку хереса, хлеб, порцию креветок и крабов с зеленью и оливками. Выглядело это привлекательно. Испанцы с недавних пор стали проявлять особую заботу не только о вкусе, но и о «нарядности», если так можно выразиться, своей кухни. Вынудило их к этому стремление угодить туристам и выудить из их карманов как можно больше денег. Стойки во всех испанских кафе и барах — а развелось их неисчислимое множество во всех городках и при дорогах — оборудовались, словно полотна искусного живописца, равно ценящего значение формы и цвета, а также понимающего функцию фантазии в постижении красот жизни. Изобильная и теплая испанская земля, как и омывающие ее моря, способствовала этим усилиям. Больше чем овощи и фрукты поражали воображение всевозможные дары моря — фауна и флора, — развозимые в автомобилях-холодильниках по всей стране. Во время каждого своего пребывания в Испании он питался преимущественно такой пищей. То, что подали ему сейчас — крупные розовые креветки, поразительно сочные крабы, — могло бы составить деликатес самого изысканного ресторана. Заказав вторую рюмку хереса, он с признательностью улыбнулся хозяину заведения, который оценил это по достоинству и сам подал ему вино на небольшом серебряном подносе, а ставя его перед ним, на ломаном английском языке спросил:

— Мистер первый раз в Кордове?

— Кажется… двадцать третий.

— Я прежде не видел вас здесь.

— Не удивительно — я приезжаю раз в году.

— Из Америки?

— Из Америки.

— И всякий раз в Кордову?

— И в Кордову тоже.

— А чем вы здесь занимаетесь?

— Тем же, что и все. Любуюсь. Соборной мечетью, римским мостом над высохшим Гвадалквивиром…

— Увы, давно не было дождя, мистер.

— Я слышу это всякий раз, когда сюда приезжаю. Но мост великолепен, даже над высохшей рекой. Хожу я также… Вернее, ходил смотреть чудесное патио. За ним ухаживала старая женщина. На этот раз я ее не застал. Может быть, вы знали ее? Дом 50 на улице Базилио.

— Нет, я ее не знал. В Испании очень много старых женщин, мистер.

— Я понимаю.

— Значительно больше, чем мужчин, мистер.

— Я понимаю, — повторил Асман. «Они продолжают гордиться своей войной, — подумалось ему, — словно по миру не прокатилась потом другая, более долгая и более страшная война, оставившая после себя куда больше одиноких женщин». — Я понимаю, — повторил он еще раз, чтобы доставить удовольствие собеседнику.

Входная дверь внезапно распахнулась, и в кафетерий ввалилась шумная компания, говорящая по-английски с заметным иностранным акцентом: две девицы и три юноши. Двух из них он, кажется, где-то уже видел: это были молодые испанцы, оба явно из приличных семей и оттого несколько обескураженные излишне свободным поведением девиц — по виду шведок или немок, — усевшихся за соседний столик.

— Мануэль! Карлос! — кричали они. — Отправляйтесь в буфет и возьмите что-нибудь повкуснее!

— Сейчас подойдет кельнер, — успокоительно произнес один из юношей.

— Карлос! Я умираю от голода и не могу ждать, пока подойдет кельнер! — Одна из девиц вскочила со стула и потащила к буфету свою спутницу. — Пойдем, Ингрид, возьмем себе сами.

— Они у тебя всегда такие нетерпеливые? — спросил Карлос третьего юношу с длинной светло-русой бородой, вероятно брата или возлюбленного одной из девиц.

— Всегда, — ответил тот кротко.

— И ты выдерживаешь?

— Привык.

— Яльмар! — крикнула Ингрид через весь зал. — Будешь есть осьминога?

— Ни за что!

— Может, попробуешь? Очень симпатично выглядит.

— Не хочу осьминога! Гарриет, возьми мне что-нибудь другое!

— Ладно, сокровище мое! — крикнула Гарриет. Она гремела блюдами с закусками, норовя все сразу поставить на поданный ей хозяином поднос. Растерянный кельнер без дела стоял рядом. Она это заметила. Схватила из бара бутылку «Tio Pepe» и сунула ему в руки вместе с бокалами.

— Тебе нельзя пить вино, — заметил Мануэль, — ты за рулем!

— Вьюнош! — кивнула она головой, подталкивая кельнера с бутылкой к столику и сама следуя за ним с подносом в руках. Ингрид взяла со стойки еще соусницу с майонезом и тоже с подносом направилась к столику.

— Надо подставить второй столик, — предложил Яльмар и, прежде чем хозяин кафе успел помочь ему, встал и сам придвинул к своему соседний стол и еще один стул, вопросительно глядя на девиц в ожидании похвалы. — Не хочу осьминога! — вскричал он вдруг, когда Гарриет принялась расставлять тарелки с подноса. — Я же тебе говорил — не хочу осьминога!

— Но я тебя прошу, попробуй только, дорогой, — терпеливо, хотя и настойчиво, стояла на своем Гарриет. — Я никогда не ела осьминога, и мне очень хочется узнать, какой он на вкус. Что вам положить? — обратилась она к испанцам.

— Спасибо, — ответили оба одновременно. — Сейчас подойдет кельнер, и мы сами закажем.

Гарриет окинула их долгим взглядом:

— Вы, ребята, начинаете действовать мне на нервы.

Сдерживая улыбку, Асман прислушивался и приглядывался к этому разговору с поразившей его самого радостью сопричастности к чужой молодости. Юноши показались ему очень симпатичными (он все не мог вспомнить, где прежде видел этих двух испанцев), девушки хотя и не очень красивые, но обаятельные. На обеих под тонкими блузками не было никакого белья, и небольшие крепкие груди трепетали под ними, как испуганные птицы. Когда Гейл была еще жива и Джек жил дома, к нему заходили подруги по колледжу или теннисному клубу, и в этих случаях сын нередко приглашал отца на свои «рауты». Принимая в них участие, он испытывал такое чувство, словно растворялся в свежести раннего утра, и вовсю старался, чтобы девушки уходили очарованными не столько его сыном, сколько им самим. Увы, последние четыре года единственным женским голосом, который раздавался в его доме, был хриплый бас миссис Скарпид — его домоправительницы.

Прежде, когда ему доводилось испытывать подобное чувство  р а с т в о р е н и я  в свежести раннего утра, он никогда не ощущал этого с такой разительной силой, как сейчас, — сам тогда был молод. А ведь и Гейл, когда он впервые увидел ее бегающей за мячом на корте, была точно такой же козочкой. Зеленый противосолнечный козырек на резинке затенял ее лицо и стягивал пышные, непокорные волосы. Он тогда даже не разглядел ее толком и обратил лишь внимание на загорелые ноги в белых носочках и разбитое правое колено, заклеенное пластырем. Но все-таки записался в теннисный клуб, стал ежедневно ходить на корт и даже учиться играть, злясь на себя за украденное у музыки время.

Впрочем, еще и до Гейл были девушки с нежными личиками, которые он видел совсем близко, — те, за которыми он носил футляры с инструментами после занятий в консерватории, когда, загоняемые частыми тревогами в убежища, они сидели там, тесно прижавшись друг к другу, и дрожали от страха, и те, с тонкими шейками, торчавшими из солдатских воротников, которых он целовал под пальмами по дороге в лагерь Кустин, и, наконец, те, самые ранние, из детства, с которыми он вместе рос и взрослел, девчонки, источавшие первый аромат женственности — он ощущал его и до сего дня. Манечка, которую каждую неделю взвешивали на весах-кресле в бабушкиной лавке. Манечка, с пальчиком, покрытым ярко-красным лаком… Зюзя, рыдавшая из-за своего первого лифчика.

…Асман заказал еще одну рюмку хереса. «Кажется, сегодня я уже не поеду в Торремолинос, — подумал он сонно. — К чему ехать в Торремолинос, если в Кордове так хорошо?» Разве он не заслужил у судьбы одного дня, когда можно свободно выпить три рюмки крепкого испанского вина? Он никогда не пил за рулем, перед репетициями и концертами, после же концертов чувствовал себя настолько возбужденным, что вынужден был прибегать к снотворному, а совмещать его с алкоголем не годилось, и он строго этому правилу следовал.

И на этот раз вино ему подал сам хозяин кафетерия. С иссиня-черной шевелюрой, в черном жилете, подпоясанный белым фартуком, он напоминал большого пингвина, снующего средь снежно-белых скатертей. Сняв с подноса рюмку, он бережным движением поставил ее перед ним.

— Рад, что вино вам понравилось.

— Спасибо. Прекрасное вино. Это ведь ваша национальная гордость.

— Да, конечно. Рекомендую вам съездить в Херес-де-ла-Фронтера, это совсем недалеко отсюда. Там туристам показывают подвалы, в которых вино выдерживается.

— Я однажды там уже был.

Юная компания за соседним столиком разразилась громким смехом.

Почтенный «пингвин» чуть склонился:

— Ах, эта современная молодежь…

— Ну что вы, лично мне нравится, когда молодежь смеется.

— Рад, что вам это не мешает.

— Совсем напротив.

— Вам подать что-нибудь еще?

— Я подумаю.

Хозяин поплыл к бару, а он поднял рюмку и, прежде чем поднести ее к губам, с минуту рассматривал золотистый свет, искрившийся в вине. Вдыхал его запах. Если бы солнце пахло, у него, несомненно, был бы именно такой аромат… Интересно, над чем эти немки или шведки так смеются? Хорошо смеются, почему бармен решил, что это ему мешает? Ему всегда нравилось, когда девушки смеялись. И те самые первые, которых он любил еще до того, как понял, что это такое… Манечка с лакированным пальчиком на ножке. Зюзя… Зюзя каждый год приезжала на каникулы к своей тетке, жене вице-старосты, сад и двор которой соседствовали с садом и двором бабушки, худая как щепка, похожая скорее на мальчишку, чем на девчонку, с длинными тонкими ногами; как-то в классе — она сама об этом рассказывала — ксендз-префект сказал: «Зюзя, не выставляй своих спичек из-под парты, а то ненароком наступлю и сломаю». И вдруг с этой Зюзей стало что-то происходить. В предыдущий год она была вполне обыкновенной, а на следующий уже непонятно — она или не она? Офицеры на пляже заметили это первыми. «Фуражки можно на  э т о  вешать», — переговаривались они между собой, когда Зюзя, ничего еще не подозревая о своем теле, играла в волейбол или бежала по песку к воде. Жена вице-старосты в конце концов тоже обратила на это внимание. Она повела племянницу к Рахили Блятт — корсетнице — и попросила ее сшить Зюзе… все ребята умирали со смеху от этого слова… сшить Зюзе  б ю с т г а л ь т е р. Зюзя плакала целый день. Он видел ее через забор, видел, как она сидит на скамейке с поднятыми коленями и, спрятав в них лицо, плачет от горя и унижения. Он тоже чуть не плакал. Ведь еще прошлым летом они дрались в саду под старым орехом, и она была плоской как доска, а теперь вдруг — бюстгальтер! Из-за этой вещи, столь ужасной, шел потом бой целую неделю. Он переставал играть гаммы на фортепьяно, чтобы послушать ссоры, вспыхивавшие у соседей. «Не буду носить! — кричала Зюзя. — Сниму! Выброшу!» «Сними! Сними! — отвечала тетка с грозным спокойствием. — Выбрось! Будут у тебя титьки до колен, кто тогда на тебя посмотрит? Разве что нищий Янко с паперти. И больше никто!» — повторяла тетка, уверенная в неотразимости своей угрозы. И Зюзя действительно стала плакать все тише, потом уж только всхлипывала, и наконец он совсем перестал ее слышать. Где она теперь? Как теперь выглядит ее горделивая тогда девичья грудь, на которую офицеры собирались вешать свои уланские кивера, — этого ему, к счастью, никогда не дано было узнать.

Компания за соседним столиком снова разразилась смехом и вдруг смолкла. На паркинг перед окнами подкатил автобус.

— Ну вот и наши поляки, — воскликнул Карлос.

— Полька! — едко поправила Гарриет. — Признайся, что вас интересует именно полька.

— Но это ведь ты сама привезла нас сюда, чтобы встретиться с ними!

Гарриет слегка улыбнулась:

— У меня свои планы. Подайте счет! — крикнула она буфетчику.

Из автобуса первой вышла мисс Гибсон, а за ней испанский гид: встав у двери, он каждой из выходящих американок подавал руку. Те принимали этот жест с благодарной улыбкой.

— Учись, как это делается, — сказала Гарриет Яльмару.

— Что? — не понял тот.

— Как надо помогать женщинам выходить из автобуса.

— Да ты же лопнула бы от смеха, если бы я подал тебе руку.

— Но у меня есть бабушка. И мама. Да, наконец, и я сама когда-нибудь стану старой.

— Шутишь, — ответил Яльмар.

— Ты прав. — Гарриет улыбнулась, показав свои зубки, делающие ее похожей на веселую белочку. — Мне это тоже кажется невероятным.

Он снова прислушивался и  п р и г л я д ы в а л с я  к разговору за соседним столиком, но на этот раз на смену чувству удовольствия пришел страх, подобный тому, который он недавно испытал, покидая опустевший, занесенный пылью патио: у него осталось так мало времени, многое уже не для него, ему недостанет сил догнать то, что ушло… а может, только сейчас уходит…

Он тоже подозвал кельнера и расплатился, хотя не собирался покидать уютного бара: просто он хотел иметь возможность в любой момент выйти. Американская группа, выбравшись из автобуса, направилась вслед за гидом к массивным воротам Соборной мечети.

Их он не искал, но увидел сразу среди пожилых женщин и мужчин — двух юных, как бы затерявшихся в этой компании: девушку в белом платье с красно-синими бантиками на плечах и юношу, державшего ее за руку. Юноша держал ее за руку, но на нее не смотрел. Не смотрел он и на монументальные стены древней святыни; казалось, медленно идя за группой, он вообще ни на кого и ни на что не смотрел.

Молодые люди за соседним столиком тоже их заметили.

— Быстрее, — заторопила спутников Гарриет. — В мечети их потом не найдешь.

— Я найду, — ответил Карлос.

— Сегодня утром я слышал по радио, — вмешался Мануэль, — в их сейме обсуждали вопрос о введении в Польше таких же паспортов, как и во всем мире. Чтобы поляки могли свободно, без всяких сложностей, выезжать из страны и возвращаться обратно. Тогда, наверное, станет меньше беженцев. Действительно, зачем бежать оттуда, откуда можно просто уехать и вернуться обратно?

Ингрид ехидно улыбнулась:

— У Гарриет есть получше способ для того, чтобы ваша полька могла каждый год приезжать в Испанию.

— Заткнись! — окрысилась на нее Гарриет.

— Ты же сама говорила!

— Это еще не повод, чтобы всем и каждому докладывать.

Препираясь и толкаясь, девушки направились к выходу, юноши — за ними, испанцы чуть сзади, демонстрируя тем свое неодобрительное отношение к поведению девиц.

Американская группа скрылась в мечети, и он подумал, что ее и впрямь нелегко будет найти среди почти тысячи колонн, словно в белоствольном лесу, увенчанном вверху балдахинами мавританских сводов. Он сидел, не решив для себя, уйти ли из бара попозже, чтобы не встретиться с земляками, или, напротив, направиться им навстречу, когда они будут выходить из мечети, и с радостью приветствовать наконец-то найденных после долгих поисков. Чувство смятения не оставляло его, он не мог ни на что решиться, пока не подумал, а не выпить ли четвертую рюмку вина, быть может, она все смоет и сгладит. И вдруг увидел в воротах мечети поляка — спутника Доминики. Тот, ослепленный солнцем, на минуту остановился, а потом решительно направился вперед по пустынной еще в эту раннюю пору улице.

Асман проводил его взглядом, впервые увидев одного, без девушки, на фоне которой он становился как бы менее заметным: когда они бывали вместе, создавалось впечатление, что он, любя ее, намеренно старается держаться в тени. Сейчас он шел один, высокий, с красиво слепленной светловолосой головой, подтянутый, стройный, в ладно сидящих джинсах и спортивной рубашке с короткими рукавами, открывавшими загорелые сильные руки.

В том, что Джек абсолютно превосходный парень, они с Гейл всегда были совершенно уверены, но почему сейчас ему пришло в голову, что, если бы он женился на одной из польских девчонок: на Манечке, Зюзе или Несе Перелко, его сын, возможно, был бы похож на этого незнакомого юношу, идущего по противоположной стороне улицы? И откуда… откуда это чувство несбывшейся мечты, какого никогда прежде он не испытывал? В самом деле, стоит выпить еще рюмку вина… Он уже поднял было руку, чтобы подозвать кельнера, но раздумал: молодой человек, за которым он наблюдал, свернул к паркингу и сел в автобус американской группы, приветливо встреченный шофером.

«Интересно, что подумали бы эти двое, если б и он, Асман, решил сейчас сесть в автобус, сказав, что хочет послушать радио?» Ой мог вернуться в отель и там выслушать известия о Польше, передаваемые теперь всеми радиостанциями мира — ничто не получает такой широкой огласки, как несчастья, в этом он убедился сам после трагической гибели Гейл. Впрочем, тут же он подумал, что смог бы полностью поверить, только глядя в глаза человеку, который покинул страну недавно, а не как он — сорок два года назад…

Ему было тогда лет на десять меньше, чем теперь этому парню, и, пораженный громом разразившейся катастрофы, он не отдавал себе отчета в подлинных ее масштабах. Но разве сейчас кто-либо отдает себе отчет в масштабах катастрофы, которая грозит миру? Снова как о спасении он подумал о рюмке вина. Возможно, охватившее его этим утром смятение вызвано не тем, что близятся к роковой черте стрелки его часов, а тем, что часы мира подходят к какому-то последнему своему часу?..

Сразу припомнилось жаркое лето перед той великой катастрофой. Еще не происходило ничего чрезвычайного, политические новости до небольшого курортного городка доходили как бы разбавленными прохладительным лимонадом, никого не тревожили какие-то там заседания за круглыми столами, поездки дипломатов, огромные, а потому представлявшиеся совершенно абстрактными суммы, шедшие на военные расходы, пока все вдруг не набрало бешеной скорости, мегафоны стали вызывать офицеров, загоравших на днестровских пляжах, а карта Польши превратилась в бумажку для поджога запального шнура… Почему эти люди стоят сейчас на перекрестке улиц в Варшаве друг против друга — те, кто хочет двигаться в своих колоннах дальше, и те, кто им этого не позволяет, и почему мир уделяет этому столько внимания? Неужели снова именно там, именно там это место… Ах, он довольно рано понял, что необходимо обрести какую-то спокойную гавань, какую-то надежную опору, что нельзя любить источник вечного страха и горя, каким является несчастная отчизна. Он решил никогда не возвращаться на родину, решил  е е  н е  и м е т ь, и сколько же радости, сколько свободы скрывалось в мысли, что твоя родина — музыка. Только почему — если он с таким тщанием вытравил все это из своего сердца — он не может ничем иным занять мысли? И отчего ему хочется знать, стоят ли еще на перекрестке улиц столицы, в которой он никогда не был и о которой знал только по школьным учебникам и за которую собирался сражаться вместе со своими сверстниками из лагеря в Кустине, стоят ли еще там друг против друга поляки?.. Он поднялся вдруг с нелепой мыслью выйти из кафетерия и отправиться на паркинг, к автобусу. Хозяин бара, кланяясь, сопровождал его до выхода и крайне удивился, когда у двери американец вдруг остановился и даже чуть отпрянул назад.

— Сегодня очень жарко, — проговорил он.

— О да, — горделиво согласился испанец: знойное андалусское лето, как и вино, являлось достоянием и предметом гордости этого края.

Вышедшая из мечети девушка, завидев которую он и отпрянул в глубь бара, вероятно, собиралась направиться к автобусу, чтобы оторвать от радиоприемника своего спутника. В Толедо он из-за этого радио не видел «Погребения графа Оргаса» — известной картины Эль Греко, в Кордове, по той же причине, не увидит не менее известной мечети. Асман представил себе ссору, какая вспыхнет, когда девушка внезапно откроет дверцу автобуса, и чуть ли не пожалел, что не станет ее свидетелем.

Однако Доминика направилась совсем не в сторону паркинга. Поправив на плече ремешок от сумки, она, явно торопясь, двинулась в противоположную сторону.

— Очень сегодня жарко, — еще раз сказал Асман хозяину и вышел на улицу.

Ситуация начинала его занимать. «Куда она направляется? Куда так спешит в чужом, незнакомом городе?» Она производила впечатление довольно робкой, и вдруг столько решимости? Следуя за ней, он всячески старался, чтобы она его не заметила, когда останавливалась у витрин почти всех магазинов. Он тогда тоже останавливался и, отвернувшись, делал вид, что рассматривает фасады домов на противоположной стороне улицы. Перед одной из витрин она задержалась дольше, а потом вошла в магазин.

Это был роскошный бутик с высокими, надо полагать, ценами. Об этом свидетельствовала не только богатая внутренняя его отделка, но и близость к Соборной мечети, посещаемой всеми туристами Кордовы. Он снял куртку, ту  з а-т а с-к а н-н у ю  свою куртку, чтобы не быть узнанным, и остановился несколько в стороне от магазина, но так, чтобы видеть, что делается внутри.

Доминика с минуту говорила с продавщицей, которая, оценив клиентку, разложила перед ней на прилавке несколько платьев и выбрала из них наиболее, по ее мнению, подходящее — светло-зеленое, цвета первых весенних листьев. Примерочная находилась в глубине зала, и Доминика исчезла в ней довольно надолго. Он нетерпеливо ждал, раздумывая, выйдет ли она из-за портьеры в новом платье, чтобы показаться продавщице, или сама решит, насколько оно ей идет. Когда он бывал с Гейл в домах моды, а ему это доставляло большое удовольствие, особенно в первые годы их супружества, Гейл всегда прибегала к его советам. Она выходила из примерочной в платье, костюме или пальто и долго вертелась перед ним, чтобы он мог оценить вещь. Порой на этой почве случались и ссоры, если он слишком поспешно хвалил ее выбор, а дома оказывалось, что покупка не так уж удачна. Но они быстро и нежно мирились, стоило ему сказать, что она мила ему в любом наряде и только в том его вина… Прошло столько лет, а сердце все не может оставаться спокойным при этих воспоминаниях. Откуда же интерес к тому, как будет выглядеть в платье цвета весенних листьев эта совершенно чужая ему девушка? А может, это не интерес, может, это сочувствие, сожаление, что ее никто не ждет в магазине, чтобы сказать ей какие-то нужные слова? Эту роль с профессиональным мастерством выполнила продавщица. Она прихлопнула в ладоши при виде выходящей из-за портьеры клиентки, словно и впрямь специально созданной для выбранного ей фасона. Платье, впрочем, было очень скромным. Единственное его украшение — декольте, да и то при условии, конечно, известных достоинств фигуры его обладательницы. Такими достоинствами, оказалось, и обладала эта польская соплюшка, которая в нем словно бы сразу повзрослела; в бантиках носимого ею обычно белого платья было все-таки нечто детское. Сейчас же она обрела облик юной дамы, прогуливающейся в антракте по фойе, и он от души пожалел, что длилось это так недолго. Она снова зашла за портьеру, чтобы снять платье, а продавщица стала готовить фирменный пакет для столь удачной покупки.

Оба они — продавщица за прилавком, а он за стеклом витрины — опешили, когда девушка-иностранка снова появилась в торговом зале с опущенной головой. Она не подняла ее и когда клала платье на прилавок, и когда, поблагодарив, направилась к выходу. Он едва успел спрятаться и только после того, как она отошла на несколько шагов, посмотрел ей вслед. Шла она медленно, как бы слегка ссутулившись…

Не задумываясь над тем, что делает, он вошел в магазин.

— Прошу вас упаковать это зеленое платье, — сказал он торопливо.

— То… которое примеряла молодая сеньорита? — удивленно спросила продавщица.

— Именно то. Почему она его не купила? Оно ей не понравилось?

— Очень понравилось. Только я думаю… цена оказалась для нее слишком высокой.

Он улыбнулся, пытаясь скрыть охватившее его волнение.

— Моя… — он запнулся, — моя дочь не любит тратить деньги.

— Это достоинство, сеньор, — ответила продавщица.

Схватив пакет, он выбежал на улицу. Доминика не успела еще уйти далеко. Он пошел за ней следом и вскоре тем же образом купил две пары туфель, сумку из белой кожи, зонтик и шляпу с широкими полями.

В отель вернулся, увешанный покупками.

— У нас ожидается сегодня американская туристическая группа из Лос-Анджелеса? — спросил он у администратора.

— Да, сеньор. Мы ее ждем. Номера уже приготовлены.

— Как имя руководителя группы?

Администратор склонился над своим гроссбухом.

— Мисс Сибилл Гибсон, сеньор.

— Спасибо. Дайте ключ от моего номера.

— Вы уезжаете?

— Почему вы так решили, — улыбнулся он. — Я остаюсь. До завтрашнего дня. А возможно, и дольше.