Пасхальное воскресенье было моим первым праздником в тюрьме, который принес с собой некоторые перемены. В страстную пятницу нам неожиданно приказали в течение суток подготовиться к переселению из Дзвис-холл 2. Впрочем, об этом поговаривали и раньше. 26-й коттедж был заново выкрашен и тщательно убран. «Ориентацию» перевели на нижний этаж Дэвис-холла. Количество заключенных непрерывно увеличивалось, и теперь для вновь поступающих потребовалось все это здание.

Пасхальный обед оказался для всех сюрпризом. Так мы «роскошествовали» лишь в редкие праздники или когда приезжало большое начальство из Бюро по досрочному освобождению. В виде исключения женщинам разрешили курить за столом. В это воскресенье я была на любительском концерте и слушала «межрасовый хор» вперемежку с сольными номерами на рояле и органе.

Мы уложили свои пожитки и перекочевали обратно в известный нам маленький коттедж. Мне отвели небольшую комнатку с зарешеченным окном, куда прежде запирали проштрафившихся. Она находилась на темной стороне нижнего этажа. В комнатах напротив жили надзирательницы, а через три двери от меня был кабинет дежурной. Таким образом я продолжала оставаться под «строжайшим надзором». Коттедж стоял в неглубокой лощине. Мое окно выходило в парк, усеянный обломками скал и полный прелестных весенних цветов. Для работы моя клетушка была чересчур мала, поэтому я шила в общей комнате, знакомой мне по периоду «ориентации». В теплые дни я трудилась на маленьком балконе, откуда открывался вид на реку, горы и железную дорогу. Впрочем, вскоре мне это запретили. К счастью, радиоприемник находился в другом конце коридора. Четверым из нас, жившим на первом этаже, разрешали умываться в подвальной душевой. Объяснялось это тем, что А., моей давней приятельнице-негритянке, жившей теперь в соседней со мной комнате, запретили подыматься на второй этаж. Начальство боялось ее возможных стычек с другими заключенными, и надзирательницы не спускали с нее глаз. Сначала она расстроилась — на втором этаже у нее была близкая подруга. Но мисс Джонс, помощница начальницы тюрьмы, сумела успокоить ее. В то время кроме нас внизу находилась еще одна пожилая американка ирландского происхождения. Но она отнеслась к А. вполне доброжелательно. «Вам здесь будет совсем неплохо, — сказала мисс Джонс негритянке. — Вас только трое: вы, Элизабет и К. Прямо как в частной квартире!» Я усмехнулась. Наконец А. примирилась со своим положением, и мы начали жить втроем в своей «квартире».

Мою соседку ирландку направили сюда прямо после «ориентации» — из-за очень плохого состояния здоровья ее нельзя было поселить в обычном коттедже. Она испытывала чувство унижения от того, что очутилась среди «такой публики». Бранные, непристойные слова причиняли ей почти физическое страдание. Ей казалось ужасным, что и я попала в такое место, и она никак не могла понять, почему я по-дружески отношусь к остальным. Она запуталась в каких-то финансовых делах, связанных с имуществом ее покойного отца, тайно от матери и дочери незаконно завладела всем наследством, считая, что только она способна распорядиться им должным образом. Было вполне очевидно, что это не вульгарная воровка, но упрямая, своенравная женщина, железной рукой управлявшая своей семьей. Следуя советам священника, тюремной администрации и своего адвоката, она в конце концов согласилась вернуть соответствующую долю членам своей семьи, и суд сократил ей срок заключения.

Но напоследок ей страшно не повезло. Однажды, уже совсем незадолго до ее освобождения, другая заключенная, быстро спускавшаяся сверху с кипой белья в руках, нечаянно налетела на нее. Не удержавшись на скользком полу, К. упала и сломала ключицу. Кость никак не срасталась, и она покинула Олдерсон с рукой на перевязи, заявив, что возбудит иск против федерального управления тюрем. Виновницей этого несчастья была моя молодая приятельница-блондинка. Она расплакалась, помогла раненой добраться до больницы и очень мучилась от сознания своей вины. Но из ряда вопросов, заданных нам и другим, мы поняли, что администрация решила обвинить девушку в преднамеренном нанесении увечья этой женщине, чтобы тем самым снять с себя всякую ответственность. Это вызвало всеобщее возмущение, и сама К. категорически заявила, что пострадала от несчастного случая.

В 26-м коттедже нам жилось лучше, чем в Дэвис-холле. Здесь было больше воздуха и света. К коттеджу примыкал дворик, где мы сушили белье. Но я не видела почти никого, кроме соседей по жилью. Временами ощущалась какая-то напряженная атмосфера. Постепенно я поняла, что некоторые наши женщины страдают тяжелыми психическими заболеваниями и что их следовало бы содержать в специальных лечебных заведениях. Только когда они становились буйными или впадали в состояние глубокой душевной депрессии, переставали узнавать окружающих и контролировать свои действия, их направляли в госпиталь в Вашингтоне. Одну заключенную-индианку преследовала навязчивая мысль, будто она родила в тюрьме ребенка, а его отняли у нее. Отцом ребенка она называла охранника, якобы посещавшего ее по ночам. В коттедже «строжайшего надзора» надзирательниц, совершавших ночной обход, действительно сопровождал охранник-мужчина. Со временем нам удалось успокоить индианку разговорами о выборе жениха после освобождения.

Однажды я пошла с ней в тюремную лавку. По дороге она сказала, что у нее «рак щеки», потому что муж часто бил ее по лицу.

Возмутившись, я воскликнула: «Как ужасно! И вы это так оставили?» «Нет, не оставила, — ответила она. — Я убила его!» И она громко расхохоталась, добавив, что все это правда и что это стоило ей нескольких лет тюрьмы.

Время шло, и постепенно мне стали делать некоторые поблажки. Объяснялось это, разумеется, не каким-нибудь указанием «сверху», а собственной инициативой надзирательниц коттеджа: они не понимали, зачем со мной следует обращаться так строго. Как-то одна надзирательница сказала мне: «Вам нужно побольше двигаться, Элизабет.

Возьмите-ка метлу и погуляйте перед коттеджем». Поработав, я присела отдохнуть на низкую каменную ограду. Какая это была для меня радость — снова погреться на солнышке, ощутить под ногами землю! Хоть и маленькая, а все-таки передышка после нескончаемого шитья, от которого у меня все сильнее болели глаза. Стоило показаться кому-нибудь из начальства, и я сразу же принималась энергично орудовать метлой. Потом я начистила до блеска дверные ручки и латунную колотушку в виде орла. «Ты так рьяно драила орла, что бедняга пищал, я сама слышала», — пошутила моя соседка. Я вспомнила песенку героя какой-то оперетты Гилберта и Салливэна: «Когда-то я драил колотушки на парадных дверях, а теперь служу на королевском флоте». Впрочем, я на такую честь не претендовала.

В моей убогой каморке мне очень не хватало письменного стола. Здесь стоял лишь небольшой металлический ящик, оставшийся со времен «ориентации» и напоминавший матросский или солдатский сундучок. В этих ящиках на колесиках заключенные хранили свои пожитки. Но надзирательница дала мне сломанное кресло с одним подлокотником, которое и служило мне письменным столом. Как-то начальница тюрьмы, совершая инспекционный обход, заглянула ко мне. Она спросила, откуда у меня это кресло. Не желая подводить надзирательницу, я ответила, что уж не помню, кто его принес. Весь персонал, трепетал перед мисс Кинзеллой. «Кресло должно стоять в здании школы, и я распоряжусь, чтобы его перенесли туда», — объявила начальница. Но никто за ним так и не пришел, и, покидая этот коттедж, я передала его в другую комнату.

Мы надеялись, что суд удовлетворит апелляции о досрочном освобождении тяжелобольных Клодии Джонс и старика Джекоба Майнделя. Однако судья заявил, что нельзя недооценивать «большого терапевтического значения тюремного режима». В начале апреля обе апелляции отклонили. Впоследствии я узнала, что досрочное освобождение политзаключенного возможно только при одном условии: он должен находиться при смерти. Впрочем, даже и в этих случаях власти не особенно торопятся. Помню, как одна заключенная жаловалась на какое-то тяжелое недомогание. Ее назвали симулянткой. Через несколько недель она скончалась в госпитале св. Елизаветы в Вашингтоне. На моих глазах некоторых заключенных приносили в тюрьму на носилках или ввозили в кресле на колесах, а других увозили в карете скорой помощи.

Мое мрачное настроение несколько рассеялось, когда Клодию Джонс переселили из негритянского коттеджа к нам в двадцать шестой. Судья Димок распорядился о переводе ее на несолевую диету. Администрация поначалу заявила, что в Олдерсоне это невозможно. Но когда он пригрозил освободить ее, вопрос об особом питании был мгновенно разрешен. Мы получали пищу из кухни Дэвис-холла, где приготовлялись диетические блюда для больных. Завтраки, обеды и ужины для Клодии приносили на отдельном подносе. Ее поместили в свободную комнату, через две двери от меня, за комнатой моей приятельницы негритянки А., которая тепло и радушно встретила вновь прибывшую. Клодия оставалась здесь вплоть до своего освобождения в октябре 1956 года.

Никогда не забуду, как я обрадовалась, увидев ее в дверях коридора в сопровождении друзей, доставивших ее личные вещи. С ее появлением моя тюремная жизнь изменилась. Она много работала в мастерской художественных изделий и вышила тридцать с лишним чудесных скатертей для столовой тюремного персонала. Она освоила буквально все ремесла, которым учили в этой мастерской: роспись керамических и гончарных изделий, чеканку металла, резьбу по дереву, тиснение кожи. Элен Смитсон, руководившая мастерской, не желала числиться надзирательницей и официально называлась учительницей и врачом по трудовой терапии. Она говорила, что никогда не встречала более талантливой ученицы, чем Клодия, которая прежде никогда такими вещами не занималась.

Увлеченная своими новыми занятиями, Клодия словно стремилась ускорить бег времени. Даже в больнице она лепила что-то из глины. В своей комнатке она поставила небольшой ткацкий станок и на нем изготовила несколько декоративных ковриков и скатерок, расшитых золотой нитью. Ее работы были удостоены премии на конкурсе графства, в котором находится Олдерсон. Когда-то тюрьма устраивала собственные выставки-продажи. Теперь же экспонаты, сделанные руками заключенных, помечались обычными номерами и уже ничто не говорило об их «тюремном происхождении». Клодия научила нескольких девушек из нашего коттеджа лепить фигурки из глины, приохотила одну молодую заключенную к игре на пианино. По вечерам мы беседовали, читали друг другу письма, делились впечатлениями. Мы обе тосковали по Бетти, находившейся на нижней территории, знали; как ей там одиноко и тяжело. К этому времени Дороти Роуз Бламберг уже была на свободе. Комната Клодии примыкала к кабинету дежурной по коттеджу. За помощью и советом заключенные обращались чаще всего к нам обеим, а не к надзирательницам. Больше того, последние нередко сами направляли их к нам.

Вторая половина субботы называлась у нас «тихими часами». После обеда всех запирали для отдыха. Перед вечером кое-кто уходил на богослужение, но разрешалось оставаться и у себя до ужина. Как только отпирались замки, почти все сразу покидали свои комнаты. Обычно заключенные тяжело переносят одиночество. Но Клодия и я просиживали у себя до самого ужина.

Однажды в воскресенье, накануне 4 июля, щелкнул замок моей комнаты. Дверь распахнулась, и я увидела Кинзеллу, ее помощницу и незнакомого мне мужчину. «Здравствуйте! — сказал он. — Вы не ждали нас?» «Нет, — ответила я. — Кто вы такой?» «Я Джеймс Беннет, начальник Федерального управления тюрем». Зная, что Кинзелла скажет: «Это Элизабет», я опередила ее и быстро проговорила: «Рада познакомиться с вами. Я Элизабет Флинн из Коммунистической партии». Он слегка опешил и сказал: «О, да. Помнится, мы читали ваши письма».

У нас состоялся короткий разговор о нашем процессе, о ходе разбора нашей апелляции. Незадолго до того судья Хэсти из штата Пенсильвания вынес оправдательный приговор поочередному делу о «нарушении закона Смита». Беннет обратил внимание на фотографию моего покойного сына. «По-моему, я знаю этого джентльмена», — сказал он. «Возможно, вы принимаете его за Юджина Денниса?» — ответила я. Внешнее сходство между ними было и в самом деле поразительным. Потом он спросил меня, как я провожу время, чем занимаюсь, что пишу, сочиняю ли стихи. Это дало мне повод попросить разрешения купить писчей бумаги. Беннет сказал: «Вы можете писать все, что угодно, но не будете иметь права увезти отсюда ни одной странички, не проверенной моим управлением».

Он дал указание разрешить мне выписать через тюремную лавку пятьсот листов бумаги. Потом я сказала ему, что в третьей от меня комнате находится Клодия Джонс. Он посетил и ее, справился о здоровье и диете. Мы поняли, что этот неожиданный визит объяснялся вынужденным признанием нашего «статуса политзаключенных» и многочисленными запросами об условиях нашего заключения.

Я могла бы заявить протест по поводу содержания меня под «строжайшим надзором», но, опасаясь разлуки с Клодией, не стала делать этого. Я заказала бумагу, но получила ее только через два месяца, в сентябре. На ящике, где хранилась бумага, я написала: «Разрешено мистером Беннетом. Не трогать». Иначе во время очередного обыска какая-нибудь надзирательница отобрала бы это как «контрабанду». Но все обошлось благополучно, и до самого последнего дня у меня не украли ни одного листа. Только пишущий человек поймет, какой это было для меня радостью, хотя я и не могла потом забрать с собой ничего.

В связи с приездом Беннета день 4 июля отпраздновали особенно торжественно. В обед нам дали жареную курицу и по бутылке кока-колы. От своей я отказалась из уважения к нашим французским товарищам, презирающим это пойло. Во многих европейских странах кока-кола стала синонимом американского плана Маршалла и всего, что с ним связано. В 1950 году, находясь в Париже, я была приглашена на банкет по случаю восьмидесятилетия Марселя Кашена, главного редактора «Юманите» — газеты Французской коммунистической партии. Официант, подойдя ко мне с бутылкой шампанского, шутливо спросил: «Может быть, американский товарищ предпочитает кока-колу?» Я поспешила заверить его, что даже вкуса ее не знаю. И то была правда — я никогда ее в рот не брала. Оказалось, что когда-то этот официант работал в нью-йоркском отеле «Уолдорф-Астория».

В честь дня 4 июля на нижней территории устроили состязания в скоростной ходьбе и по бейсболу. Многие девушки-заключенные оказались отличными спортсменками. Затем состоялся конкурс на самый оригинальный костюм. Ко всеобщему удивлению, первая премия досталась нашему коттеджу «строжайшего надзора», этому третируемому пасынку Олдерсонской тюрьмы. Премией мы были обязаны все той же Клодии Джонс. Она сколотила группу энтузиасток, которые в течение многих дней работали над костюмами для театрализованного исполнения популярной песенки «Дэйви Крокетт». Клодия перерыла весь «театральный гардероб» в здании школы и отобрала костюмы индейцев, скаутов и т. п.

Кроме нескольких угрюмых, явно антиобщественных одиночек, в конкурсе на лучший костюм участвовали все. Победителей награждали сладостями и сигаретами. Прежде чем вернуть одежду на склад, женщины тщательно вычистили и выгладили ее. Клодия убедительно доказала, что ценой сравнительно небольших усилий даже в нашем коттедже, за которым закрепилась репутация самого отсталого, можно сколотить прекрасный трудовой коллектив, заслуженно гордящийся своими успехами.

7 августа 1955 года мне исполнилось шестьдесят пять лет. Мой день рождения был отпразднован в Олдерсоне и отмечен за его пределами. Кэти оповестила о нем многих — друзей, знакомых и просто знавших меня людей. В Олдерсон устремился целый поток поздравлений. Мне их, конечно, не вручили, но они произвели довольно сильное впечатление на администрацию.

Часть поздравлений попала к Кэти. Мне особенно дорого следующее:

«Сердечно поздравляю вас с днем рождения, дорогая Элизабет Флинн! Пусть мысль о служении человечеству наполнит ваше мужественное сердце силой и покоем.

Любящая вас Элен Келлер».

Другое поздравление было от Шона О'Кейси.

«Дорогой друг, — писал он. — Вы ирландка и, слава богу, не стыдитесь этого. Узнал, что 7 августа этого года вам исполняется шестьдесят пять лет. Я, которому скоро стукнет семьдесят шесть, шлю вам — где бы вы ни находились, в тюрьме или на свободе, — мой искреннейший привет. По-моему, бессмысленно думать о вас иначе, как об отважной и благородной женщине, которая, подобно большинству художников, поэтов и мыслителей, стремящихся к новым решениям жизненных проблем, неизменно и принципиально считала, что все люди рождаются равными и поэтому должны пользоваться одинаковыми возможностями жить полноценной жизнью. Мир не есть собственность того или другого человека, он принадлежит всем мужчинам и женщинам, и они вправе получать от него максимум того, что он может им дать. Как бы жизнь ни была трудна, но она может озариться золотым светом. И лучи его проникают даже туда, где вы теперь находитесь. Они проникают в тюремную камеру и ласкают душу мужественной и доброй женщины — Элизабет Гэрли Флинн. Шлю вам, дорогая моя ирландка, теплый привет и любовь.

Преданный вам Шон О'Кейси».

Кэти написала мне, что д-р Клеменс Франс прислал ей из Голуэя (Ирландия) старинную шаль — драгоценную семейную реликвию. Наша мать родилась в Голуэе, и этот подарок был мне особенно дорог. Кэти любовно сберегла его для меня. Сестра сообщала мне о бесчисленных других поздравлениях. Со временем я их получила от нее вместе с пачками статей обо мне, вырезанных из газет и журналов. Девушки из нашего коттеджа сделали мне несколько трогательных подарков, поднесли «адрес», подписанный всеми, и спели «С днем рождения». Так промелькнула еще одна веха в моей жизни — день рождения в тюрьме.