У меня было такое чувство, точно меня освободили из тюрьмы, хоть и оставили в ней. Моя новая комната, где я провела следующие полтора года, находилась на первом этаже. Она была вдвое просторнее прежней, с большим незарешеченным окном, выходившим на запад. Из окна открывался вид на больницу, Дэвис-холл и 26-й коттедж. В коридоре было еще пять комнат, включая общую, расположенную в конце. Душевая и уборная были прямо напротив меня. Тут было намного тише, радио работало «вполголоса», надзирательница-негритянка вежливо здоровалась со мной. Вообще здесь все казалось спокойнее, не ощущалось такой напряженности. Стены комнаты были теплого розового цвета. Обстановку составляли кровать, письменный стол, небольшой комод с ящиками, зеркало на стене, стул и кресло, из-за которого мне еще раз пришлось воевать с Кинзеллой. На окне висели белые гофрированные занавески с розовым цветочным узором. На постели лежало старенькое, но еще прочное покрывало. Я любовалась пламенеющими закатами над горами, видела яркое звездное небо. Словом, комната мне понравилась, но хотелось поскорее познакомиться с «жиличками» коттеджа.

Рассчитанный на сорок человек, он был почти полностью заселен. Трижды в день мы отправлялись в соседний коттедж на завтрак, обед и ужин. Как я радовалась этим маленьким прогулкам на свежем, холодном воздухе, встречам с заключенными из двух других коттеджей! Когда наступало время обеда, за мной приходили несколько девушек. Белых женщин у нас было совсем немного. Одна маленькая негритянка из Нью-Йорка откровенно заявила мне, что так оно и лучше: в коттедже царят мир и согласие, никто не хочет перемен, больше того, — их опасаются. «Мы сразу поняли, что вы не такая, как другие белые», — добавила она. Среди ее друзей в Бронксе было несколько коммунистов. Однажды ее даже арестовали за участие в демонстрации. С первых дней она взяла меня под крылышко и «поручилась» за меня остальным. За одним или двумя исключениями, все отнеслись ко мне необыкновенно приветливо. Женщины не давали мне спускаться в подвал за зимним пальто (жалели мои старые ноги), помогали передвигаться в гололедицу и метель, стирали за меня белье на втором этаже, натирали пол в моей комнате, мыли окно и вообще старались избавить меня от тяжелого физического труда. Я в свою очередь писала для них письма, шила им и, когда было нужно, давала полезные советы.

В понедельник я впервые отправилась в мастерскую художественных изделий — она находилась на расстоянии примерно трех «кварталов» от моего коттеджа. Туда мы ходили пять раз в неделю дважды в день. Это, конечно, было приятной переменой после моего длительного и удручающе однообразного заточения в 26-м коттедже. По рассказам Клодии я хорошо представляла себе мастерскую и ее руководительницу Смитсон, но в первый мой приход у нее был свободный день. Заменявшая ее надзирательница никак не могла придумать, чем бы меня занять. Лишний раз я убедилась в бестолковщине и неразберихе тюремного быта. Разве трудно было установить такой порядок, чтобы новенькие впервые являлись в мастерскую по вторникам?.. К счастью, одна старая заключенная, приятельница Клодии, выручила меня: притащила кипу вытканных ею декоративных накидок, которые она все не решалась дать кому-нибудь подтачать, и опросила, не возьмусь ли я за это. Я сделала несколько образцов на пробу, и они вполне удовлетворили ее. Так началась моя новая работа в Олдерсоне.

На следующий день пришла Смитсон и тепло поздоровалась со мной. «Значит, вы и есть та самая Элизабет, подруга Клодии!» — воскликнула она. Смитсон поручила мне продолжать подшивать края накидок; этой работы мне хватило надолго. Накидки были сделаны из так называемого «полотна времен Гражданской войны». Ткачиха выбирала узор по собственному усмотрению. Никто не знал точно, каков «возраст» этой ткани и откуда она к нам попала. Покончив с накидками, я принялась подшивать разноцветные скатерти, вытканные Клодией. Их было свыше тридцати — зеленые, желтые, голубые, розовые. Скатерти были сделаны из широкой средней и двух узких боковых полос; эти полосы я скрепляла плетеными кружевами такого же цвета — тонкая работа, требующая предельного внимания и тщательности. Смитсон научила меня заделывать скошенные углы. Часть скатертей я закончила к рождеству, остальные — к пасхе. Их передали в столовую для начальства, где ими пользовались по торжественным дням. Стирать их полагалось только вручную.

Занавески, накидки и скатерти изготовлялись из ярких и, как правило, новых тканей. Коврики делались из отходов. Женщины, которые по возрасту или состоянию здоровья не могли ткать, разрезали тряпье на полосы, сшивали их по концам и сворачивали в рулоны. Они работали за необыкновенно длинным столом. Рулоны складывались в большие ящики, громоздившиеся штабелями в кладовой. Вместе с одной заключенной я время от времени перебирала содержимое ящиков, подыскивая подходящий материал. Из желтых и красных полос мы шили яркие коврики. Некоторые женщины ничего путного делать не умели, и их работу приходилось переделывать заново или вовсе браковать. Вопреки правилам, установленным цля тюремных мастерских, мисс Смитсон не требовала от нас полной тишины. Но разговаривать следовало вполголоса.

В мастерской распарывали старые нейлоновые мешки для воздушных стрельб и парашюты, поступавшие из армии и флота. Они были огромные и с номерами. Один развернутый парашют занимал весь стол, и его обрабатывали сразу несколько женщин. Полосы парашютной ткани складывали, утюжили и передавали в швейную мастерскую или в коттеджи, где из них шили белье и ночные рубашки. Обрезки поступали обратно в мастерскую. Из них получались мягкие белые коврики, настолько приятные, что надзирательницы охотно брали их в свои квартиры. Для заключенных мы делали коврики из грубой шерстяной ткани. По моему предложению ткачихи старались оформлять их как можно красивее. Я говорила им: «Представьте себе, что коврик попадет в вашу комнату, вот и вложите в него, как говорится, всю душу». Вообще я советовала делать только то, что действительно шло на пользу заключенным.

Как-то, занимаясь генеральной уборкой, мы обнаружили на дне шкафа большое количество красителей, и я предложила Смитсон окрасить отходы белого материала. Она ответила, что пользоваться этими красителями запрещено. В книге Мэри Гаррис рекомендовалось обучать заключенных набивке и крашению тканей; видимо, с этой целью и были припасены найденные нами красители. Однако Смитсон так и не дала пустить их в дело. Еще одна нелепость: вместо оригинальных цветных ковриков мы поневоле изготовляли только белые, а ведь они были непрактичны.

Или вот другое глупое правило: в мастерской нам запрещали выбрасывать какие бы то ни было отходы, прежде чем их не браковала инспекция. Все подвалы и чердаки постепенно оказались забиты неимоверным количеством хлама. Деревянные челноки ткацких станков рассыхались и распадались на части, и хотя восстановить их было заведомо невозможно, мы не смели выбросить их на свалку. Загромождая складские помещения, они только усиливали опасность пожара. В уборной стояли огромные ящики, переполненные полуистлевшим тряпьем. Иногда мы тайком бросали охапки этого старья в мусоросжигательную установку. Мне кажется, надо, чтобы в один прекрасный день в Олдерсон прибыла специальная комиссия конгресса США и торжественно распорядилась предать огню тонны скопившегося здесь хлама — рассадника пыли и грязи.

Когда я начала работать в мастерской художественных изделий, снабжением ткацкого отделения ведала одна индианка. После ее освобождения Смитсон попросила меня заняться этим. Поскольку от меня требовалось держать под замком ткани и нитки, а не людей, я приняла ключи и хранила их до. предпоследнего дня моего заключения.

В швейной мастерской складом заведовала другая «политическая» — пуэрториканская «националистка», человек безупречной честности. Наше ткацкое отделение размещалось в задней части мастерской. В противоположном конце помещения заключенные занимались чеканкой меди и серебра, тиснением кожи, раскраской гончарных и керамических изделий. Вся мастерская занимала две трети нижнего этажа. Остальная его часть была отведена под католическую часовню. Мастерская считалась своего рода «достопримечательностью» тюрьмы, и ее постоянно демонстрировали посетителям. Здесь работали несколько «политических». С особенным любопытством визитеры разглядывали двух пуэрториканских патриоток, американскую женщину, обвиненную в государственной измене, и меня. Разговаривать с гостями не разрешалось, можно было только отвечать на вопросы о нашей работе.

На редкость сложным и кропотливым процессом была «заправка» ткацких станков. Она выполнялась вручную одновременно пятью или шестью женщинами. Длинные нити и основа то и дело путались, приходилось действовать крайне тщательно и осторожно. На текстильных фабриках все это, конечно, автоматизировано. Однако в тюрьме даже такой малопроизводительный и нелегкий труд обладает важным преимуществом: он созидателен по своему характеру и дисциплинирует. Это и называется «трудовой терапией». Только поэтому я могу оправдать применение в тюрьмах устаревшего ручного труда. По качеству наши ткани, разумеется, не могли соперничать с фабричной продукцией. Одна молодая заключенная, присланная к нам из «ориентации», насмотревшись на эту работу, сказала: «Господи, неужели они не знают, что такой материал можно купить где угодно и по нескольку центов за ярд!» Раз в неделю Смитсон приводила очередную партию новичков для ознакомления с мастерской. Они приглядывались ко всему и задавали вопросы, точно посетители «с воли». Обычно все они выглядели грустными, напуганными, не успев еще освоиться с мыслью, что попали в тюрьму. Непринужденная атмосфера нашей мастерской несколько ободряла их. Иногда приходили нарушительницы режима досрочного освобождения или «второсрочницы»; они приветствовали нас как старых друзей, а мы шутливо говорили им: «Значит, действительно понравилось здесь, потянуло обратно? На воле-то не так хорошо, а? Там надо работать, а тут живи себе на иждивении дяди Сэма!»

Заключенные расписали стены мастерской рисунками и даже «картинами». Некоторые из них были просто превосходны, например портрет женщины— члена конгресса Рут Брайен Роде, которая долгое время интересовалась Олдерсонской тюрьмой и подарила ей бюст Джорджа Вашингтона. Еще здесь было изображение нашей лестницы в шестьдесят четыре ступеньки и копия автопортрета Ван-Гога, вдохновившая меня на стихотворение в честь этого великого художника. Смитсон организовала кружок графики и акварельной живописи. У нас нашлись довольно одаренные художницы. Одна работница мастерской не жалела времени и сил на многоцветную роспись обложек тюремного журнала «Игл». Почти все тексты переписывались заключенными, они же делали иллюстрации. Все это, разумеется, проходило официальную цензуру.

Помимо тех, кто был закреплен за мастерской и работал в ней ежедневно, по субботним вечерам или в дни отгулов сюда приходили любительницы ковроткачества, вязания, росписи по керамике и т. д. Работницы охотно обучали их. Раз в году лучшие изделия мастерской посылались на ярмарку, которая устраивалась муниципальными властями графства. Получалась совсем неплохая подборка экспонатов: куклы, фигурки животных, детская одежда, свитеры, кошельки, комнатные туфли, посуда, ювелирные и тканые изделия. Многим присуждались призы. По всему своему духу и характеру наша мастерская была своеобразным оазисом на территории резервации. Она походила скорее на школу, чем на тюремное заведение. Здесь с заключенными обращались, как с полноценными взрослыми людьми. Поощрялась любая разумная инициатива, имевшая целью подбодрить товарищей, доставить им хоть маленькую радость. Так, например, я сделала из красной ткани несколько подушек в виде сердец и в день св. Валентинараздала их заключенным — сначала «политическим», а затем и остальным.

Ко дню св. Патрика я вырезала из лоскутков зеленой клеенки трилистники для украшения мастерской и комнат заключенных. Это озадачило моих пуэрториканских друзей: как же так, коммунистка — и вдруг делает подарки к религиозному празднику! Они решили, что я чуть ли не «поклоняюсь» св. Патрику. Но, прочитав о нем хвалебную статью в «Католическом бюллетене» — еженедельнике, который выпускает наш священник, они успокоились. Еще их удивляли мои дружеские отношения со священником. Они говорили мне: «Ты неверующая, в церковь не ходишь. А когда пастор заявляется в мастерскую, ты всегда разговариваешь с ним!» Я шутливо ответила: «Неужели вы не понимаете почему? Ведь он ирландец и я ирландка!» Их лица просветлели. «Ага, значит национализм!» — воскликнули они. Это показалось им убедительным: национализм был для них второй религией…

По-видимому, дирекция сочла, что в мастерской нам живется слишком хорошо, и поэтому решила причинить нам очередную неприятность. Вот как это было сделано. На наш склад завезли большое количество конфискованных где-то портфелей, из которых изготовлялись различные кожаные изделия. Когда я приехала в Олдерсон, заключенным разрешали шить себе из них мокасины, которые они носили по вечерам, чтобы дать отдых усталым ногам. А до этого выдавали казенные матерчатые туфли, но почему-то не разрешали появляться в них в общей комнате. Поэтому самодельные кожаные мокасины были для всех спасением. И вдруг новость: носить мокасины на территории резервации строжайще запрещается. Вы могли сдать их на склад личных вещей и увезти с собой при освобождении либо сразу же отправить по почте домой. Теперь нам велели расходовать кожу только на пояса и кошельки. Я видела, как женщины плакали, лишившись этого пусть маленького, но очень важного для них удобства. По адресу начальства посылались самые нецензурные проклятия. Бессмысленность подобных мелочных запретов и ограничений вызывала всеобщее озлобление.