В нашей мастерской работали женщины с обеих территорий, и мы всегда знали все тюремные новости. Через заключенную, жившую в одном коттедже с Бетти Ганнет, я после долгого перерыва возобновила связь с моей дорогой приятельницей. Многим присылали газеты из родных городов, и я могла следить за делами о «нарушениях закона Смита», которые разбирались судами Питсбурга и Денвера. Женщины, получавшие негритянские журналы «Эбони» и «Джет», давали их мне читать. Характерная деталь: белые женщины не имели права подписываться на негритянскую прессу. Через некоторое время журнал «Джет» был запрещен как «слишком сенсационный». Попадалась и другая негритянская периодика: балтиморская газета «Афро-Америкэн», питсбургская «Курьер», чикагская «Дифендер» и нью-йоркская «Амстердам ньюс». Из них я узнала об освобождении и женитьбе моего друга Бенджамена Дэвиса. Прочитала я и о выздоровлении Поля Робсона после тяжелой операции, хотя «Нью-Йорк таймс» не сочла нужным сообщить об этом.

За рабочим столом я поневоле наслушалась всяческих историй — трогательных, душераздирающих, смешных, фантастических. Большинство ткачих были «краткосрочницами», осужденными за незначительные преступления — самогоноварение, неуплату мелких налогов, «неуважение к суду», подделку чеков и так далее. Почти все они были пожилыми, ожиревшими, больными, калеками, в ряде случаев умственно недоразвитыми. Болезни сердца, диабет, паралич, артрит, ревматизм, неврастения, шизофрения, наркомания — чего здесь только не было! А какая раздражительность, мнительность, способность выходить из себя по малейшему поводу, придирчивость, желание навредить друг другу! Я слушала их рассказы и никогда не знала толком, где кончается правда и начинается вымысел.

Об иных заключенных было известно так много, что они превратились в своего рода притчи во языцех Олдерсона. К их числу принадлежала Кора Шэннон. Болезненная и почти нетрудоспособная, она приходила в мастерскую, чтобы раскрашивать гончарные поделки, которые посылала внучатам. В Олдерсоне сидела и ее дочь, вдова знаменитого бандита Келли-Пулеметчика, умершего в Ливенвортской тюрьме; они обе были приговорены к пожизненному заключению за похищение ребенка. Я познакомилась с Корой Шэннон, когда она отсидела уже более двадцати пяти лет. С интересом я слушала ее рассказы о том, как постепенно менялся облик Олдерсона, как из «исправительного промышленного заведения» он превратился в тюрьму, как с каждым годом ухудшались, а не улучшались условия содержания заключенных. Кора вязала отличные свитеры, которые охотно раскупали. На вырученные деньги она приобретала всякие кувшины и вазочки для внуков. Издавна за ней закрепилась кличка «Миссис», и все только так ее и называли, видимо из уважения к возрасту. Все попытки матери и дочери добиться освобождения оказались неудачными из-за мстительности некогда похищенного ребенка, ныне преуспевающего бизнесмена. В сущности, они не причинили ему никакого вреда. Больше того, их обвинили только в соучастии: в день похищения мальчика они находились на ферме, где он жил. Только совсем недавно, учитывая большую давность преступления, их наконец освободили.

Работала в мастерской и другая похожая пара — тоже мать и дочь, обе фермерши, привыкшие к тяжелому сельскому труду. Родом они были из дальнего южного района и сидели «за самогон». Мать отличалась диктаторскими замашками, и, судя по всему, именно из-за нее все семейство угодило в тюрьму. Но виновниками случившегося она считала только своего мужа и зятя. Она надеялась выйти на волю первой, чтобы как-нибудь вызволить родных из тюрьмы.

В Олдерсоне было еще несколько матерей с дочерьми. Одна такая пара жила в моем коттедже. И в этом случае вся семья, то есть мать с отцом и их дочь с мужем, была осуждена за подпольное производство и продажу самогона. Дочь оставила дома маленького ребенка. Ее «преступление» состояло в том, что она разбила бутыль с самогоном, чтобы уничтожить вещественное доказательство против матери. Как-то, возвращаясь в коттедж, я встретила нашу славную докторшу из Бруклина. Она сказала мне: «Подумайте только, сегодня в Олдерсоне представлены уже целых три поколения!» Оказалось, что в коттедже напротив тоже жили мать и дочь и что именно в этот день у последней родился ребенок. Ни заключенные, ни надзирательницы, особенно южанки, не считали «самогонщиц» настоящими преступницами. К этим простым женщинам, жительницам заброшенных районов, у нас относились снисходительно, а иногда даже с симпатией. Обычно им удавалось раньше других выйти на волю. Однажды представитель Бюро по досрочному освобождению спросил одну из них: «А у вас правда был хороший первачок?» «Еще какой! Приезжайте как-нибудь и отведайте сами», — невозмутимо ответила та.

Другая заключенная, немолодая женщина с дальнего Юга, в свое время предстала перед судом присяжных по делу крупной шайки торговцев живым товаром, переправлявших девушек из Латинской Америки в Соединенные Штаты. Она отказалась отвечать на вопросы и получила год за «неуважение к суду». Приговор казался ей очень несправедливым, и она не скрывала своей ярости по этому поводу. Израсходовав огромные деньги на гонорары адвокатам, она в итоге ничего не добилась. О себе она рассказывала неохотно и уклончиво. Кое-кто из наших арестанток знал ее до тюрьмы и говорил, что она содержала целую сеть публичных домов. Однажды я спросила ее: «Вам не кажется, что вы избежали бы этой неприятности, если бы ответили на все вопросы присяжных? Или, напротив, ваши ответы были бы равносильны показаниям против вас самой?» Подозрительно посмотрев на меня и выдержав паузу, она ответила: «Тогда мне пришлось бы совсем плохо». «Это неверно, вы могли бы сослаться на Пятую поправку», — сказала я. Она никогда не слышала об этой поправке, и я подробно растолковала ей суть дела. «Уму непостижимо! — воскликнула она. — Я трачу уйму денег на этих сукиных детей — адвокатов, чтобы они защищали меня и только в тюрьме узнаю о своих правах! И главное — от кого? От коммунистки!» Все расхохотались, а она окончательно разозлилась. В следующую встречу со своим адвокатом она гневно обрушилась на него. «Кто это вам сказал про Пятую поправку?» — спросил он. «Коммунистка!» — крикнула она. «Это на них похоже», — презрительно заметил адвокат.

Эта женщина рассказала мне самую неправдоподобную историю из всех, какие я когда-либо слышала в Олдерсоне. Одна из ее молодых приятельниц находилась в любовной связи с каким-то богатым человеком. В конце концов тот бросил ее и уехал с женой в Европу. Покинутая возлюбленная чувствовала себя в высшей степени оскорбленной — бывший поклонник оставил ей на память всего-навсего пару длинных перчаток, которые она с негодованием выбросила. Через несколько месяцев женщина, рассказавшая мне эту историю, случайно встречает коварного любовника и ну его укорять: «Как же это вы могли оставить моей подруге такую дешевку — жалкую пару перчаток!» «А она разве не примерила их? — удивился он. — В каждый палец я воткнул банкноту в тысячу долларов, свернутую трубочкой!» Не берусь описать, какими страшными воплями огласилась мастерская в этом месте рассказа! Может быть, она все выдумала, но слушательницы были потрясены. Можно поспорить, что теперь ни одна из них никогда не выбросит дареные перчатки, не исследовав их самым тщательным образом.

Однажды в мастерской появилась какая-то трагического вида молодая женщина, сопровождаемая девушкой из ее коттеджа, которая вечером пришла за ней. Вновь пришедшая была грязна, со лба свисали нечесаные, спутанные пряди волос. Сделав два-три шага, она замерла — вся испуг и оцепенение. Это была индианка из далекой резервации, приговоренная за убийство матери к пожизненному заключению. С момента прибытия в Олдерсон она не вымолвила ни единого слова и в первые дни сидела на койке в состоянии полной прострации. Смитсон, как всегда тактичная и вежливая, с трудом убедила ее заняться изготовлением кожаных поделок. В один прекрасный день индианка заговорила. Потом начала улыбаться. Через несколько недель она пришла в мастерскую без провожатой, в опрятном платье и с расчесанными волосами. Когда к ней обращались, она отвечала робко и односложно. Никто не пытался выведать ее историю. Казалось, будто она вернулась с того света.

Очень сильно взволновала меня судьба одной двадцатилетней негритянки. С виду девочка, она была, как говорят, «молодой старухой» и до тонкостей знала все гадости тюремной жизни. Большую часть своей короткой жизни она провела в исправительных заведениях, в Олдерсоне перебывала почти во всех коттеджах и теперь жила в двадцать шестом. Все, что ей поручалось, она нарочно делала как можно хуже. Жизнь в 26-м коттедже порядком надоела ей, и она попросила разрешения проводить хотя бы часть времени где-нибудь в другом месте. Тогда ее направили в нашу мастерскую, к ужасу всех, кто был уже знаком с ней. Работницы запротестовали, умоляли мисс Смитсон убрать ее, говорили, что она только и знает, что мутит воду да ругается, как никто во всем Олдерсоне. Но все-таки она пришла к нам, кроткая как овечка, и мисс Смитсон увела ее в сушилку для разговора с глазу на глаз. «Если вы будете сквернословить, — сказала она заключенной, — я вас отправлю отсюда. Здесь работают только приличные женщины, и они не выносят брани». Девушка обещала исправиться и, к всеобщему удивлению, если не считать двух-трех срывов, сдержала слово. Она не ругалась вплоть до самого дня своего освобождения — вряд ли можно было придумать для нее более трудное испытание. Она и в самом деле говорила на каком-то особом языке. Одно из ее любимых выражений было: «Закопать мужиков!» Как-то я попросила ее: «Научи меня своему языку». Моя просьба развеселила ее, и она заявила всем: «Элизабет решила трепаться на блатном языке!» Ее язык был какой-то смесью из доброго полудесятка жаргонов — тюремного, уголовного, «стильного» и бог знает каких еще. Меня она считала «честной дурой», то есть человеком, незнакомым с «житухой» преступного мира. Все, что ей нравилось, называлось «болванским». «Отчалить» значило выйти из тюрьмы, «шляться» — быть на свободе. Деньги она называла «хлебом», а «котиком» — всякого молодого человека, не принадлежащего к числу «честных дураков». Не стану перечислять отвратительных выражений, которыми пользовался этот «ребенок». Иные из них звучали вполне пристойно, но были омерзительно двусмысленными. Скажет что-нибудь и добавит: «Так никогда не говори! Тут смысл другой, чем ты думаешь!» Если у меня иногда вырывалось что-нибудь вроде «черт возьми!» или «проклятье!», то она и остальные начинали шутливо выговаривать мне: «Ай-ай! Что мы теперь должны о тебе думать?»

Получая «высшее тюремное образование» и становясь, так сказать, «дипломированной арестанткой», эта девушка, не лишенная способностей, все-таки научилась кое-чему. Например, она умела выдумывать на редкость оригинальные ковровые узоры, Она рассказала мне кое-что о себе.

В раннем детстве ее и другую, белую девочку изнасиловал какой-то мерзавец. Это потрясение породило в ней вечный страх перед мужчинами, и она не подпускала их к себе. Если ее наказывали карцером, то отвести ее туда могла только надзирательница, но никак не надзиратель. Она боялась темноты, а в больнице орала благим матом, если к ней приближался врач-мужчина. Осматривать себя она разрешала только медицинским сестрам. Судя по всему, она в этом отношении была неизлечима. В тюрьме она пользовалась дурной славой лесбийки.

Она ходила в стоптанных туфлях на босу ногу, мятых платьях, рваных брюках. Но по мере приближения срока освобождения (мы с ней вышли из тюрьмы в один день) она стала интересоваться изящным синим костюмом, сшитым для нее в портновской мастерской. Как-то мы вдвоем отправились туда на примерку. Она критически осмотрела мое синее платье, потом разглядела себя в зеркале и по-озорному воскликнула: «Вот здорово! Мы стали совсем не похожи друг на друга!» Она все боялась, что ее не выпустят на свободу, а переведут в другое место заключения и продержат там, пока ей не исполнится двадцать один год, однако ее выпустили. Из тюрьмы она вышла, имея при себе денег ровно один цент.

Среди ткачих нашей мастерской была блондинка лет двадцати пяти, страдавшая острой формой наркомании. Ее мужа, тоже сидевшего в тюрьме, освободили незадолго до нее. С гордостью она показывала всем фотографию красивого улыбающегося брюнета. Он писал, что будет ждать ее, и действительно приехал в Уайт-Салфер-Спрингс. Однако мать умоляла молодую женщину вернуться домой, а не к мужу, напоминая, что жизнь с ним ничего, кроме горя, ей не принесла. Мы тоже убеждали ее поехать к матери. Окончательно растерявшись, она не знала, как поступить, и чувствовала себя ужасно несчастной — слишком живы были воспоминания об отвратительной среде, куда ее втянул муж, о наркотиках, «романтической любви» и «светской жизни». Мы знали ее как неутомимую труженицу, любительницу хороших книг. Теперь она хотела быть твердой и все время повторяла: «Дальше пойду прямой дорогой, хватит с меня тюрьмы».

Перед отъездом она принесла мне букетик цветов и горячо поблагодарила за доброе отношение к ней. Потом она ушла, и больше мы ничего о ней не слышали.

Но через несколько месяцев, уже находясь дома, я прочитала в газете, что ее с мужем вновь арестовали, на сей раз в Лондоне. Он похитил в нью-йоркском отеле «Савой плаза» драгоценности на 37 тысяч долларов, а ее обвинили в укрывательстве краденого. Обоих доставили под охраной обратно в США. Я видела их фотографии в газетах: молодые, элегантно одетые муж и жена широко улыбались и с видом кинозвезд приветствовали толпу. На ней было норковое манто, в ушах сверкали серьги с бриллиантами. Ее муж заявил полиции, что их ежедневный расход на наркотики был равен 35 долларам и что поэтому они решили переехать в Англию, где наркоманов официально регистрируют и даже разрешают им покупать наркотики по предписанию врачей да еще по твердым ценам. Муж вернул все похищенные им драгоценности и отделался легким наказанием, но вскоре совершил новую крупную кражу, был осужден на долгий срок и поныне сидит в тюрьме. Ее же судьба сложилась совсем трагически. Оставшись одинокой и без гроша, отвергнутая своей семьей, она 5 июля 1959 года приняла чрезмерную дозу снотворного и была найдена мертвой в номере отеля. Ей едва исполнилось двадцать восемь лет. Ее одиннадцать раз арестовывали за наркотики, а муж ее с 1954 года, когда они познакомились, представал перед судом десять раз.

И если есть какая-то мораль в грустной истории этой взбалмошной, но горячо любившей женщины, то она только в одном: наркомания в США стала огромным социальным злом. Невероятно высокие цены на наркотики толкают людей на преступления. Тюрьма еще никого не излечила от этой болезни, а шайки гангстеров наживают на ней миллионы. Я рассказала лишь об одной ее жертве, избравшей самый легкий путь.