Нужно много времени, чтобы вырвать тюрьму из сердца и памяти, если это вообще возможно. Я дописываю эту книгу. Когда я поднимаю глаза, мне открывается вид на голубую Сан-Францисскую бухту и окружающие ее холмы. Но прямо предо мной, в середине бухты, уродуя чудесный вид, возвышается одна из самых страшных федеральных тюрем — «Алькатрас», называемая также «Скала». Совсем недавно отсюда бежали три узника. Быть может, только тот, кто сидел в тюрьме, способен в полной мере ощутить атмосферу агонии, исходящую от крепости «Алькатрас»… Пусть в Олдерсоне режим был менее суровым, но тюрьма есть тюрьма, и она навсегда оставляет в душе человека свой отпечаток.
Первые четыре дня после освобождения я просыпалась в шесть утра, а к девяти вечера меня начинал одолевать сон. «Погасить свет!» — эта команда звучала в моих ушах везде — в гостях, в ресторане, на митинге; я с грустью думала о заключенных женщинах, которых в этот час запирали на замок в одиночных камерах, и опять их горе становилось моим. Цель этой книги отнюдь не в том, чтобы вызвать какую-то особую симпатию к себе ил «к моим товарищам, хотя с нами действительно поступили очень несправедливо. Но я прошу читателя помнить, что именно в Соединенных Штатах — этой хваленой «цитадели демократии»— меня и других посадили только за наши убеждения, на основе поистине фашистского закона о контроле над мыслями. Это позор для нашей страны, но не для нас.
То, что произошло с нами, конечно, не идет ни в какое сравнение с ужасной судьбой наших зарубежных товарищей, например Юлиуса Фучика, этого мученика из Коммунистической партии Чехословакии, или Габриэля Пери, французского редактора-коммуниста, которых казнили нацисты. Но это не умаляет всей подлости закона Смита, закона Маккаррэна и антирабочих законов Тафта — Хартли и Лэндрума — Гриффина. Эти законы остаются в силе, и то, что случилось с нами, может повториться — притом в гораздо более тяжелой форме — со многими коммунистами и некоммунистами, со всеми американцами, которые самоотверженно борются за мир, за равноправие негров, за удовлетворение требований профсоюзов. Вот почему мы считаем, что наши судебные процессы не должны быть забыты. О них уже много говорилось и писалось, и в будущем я, разумеется, еще вернусь к этой теме. В этой книге мне хотелось правдиво, по-человечески рассказать о женской тюрьме.
Когда заключенные Олдерсона узнавали, что я оратор и журналистка, они не раз требовали у меня: «Выйдешь отсюда — обязательно напиши про все, что тут видела».
Накануне моего отъезда одна из них строго сказала мне: «Смотри же, Элизабет, не забывай нас! Расскажи людям всю правду об этом «райском местечке»!
Я обещала выполнить просьбу моих подруг. И если мне удастся привлечь к этой проблеме внимание общественности, особенно женских организаций, как это удалось много лет назад моей приятельнице Кэйт О'Хэйр, я буду считать, что три года, которые я провела в тюремном заключении в Олдерсоне, прошли не напрасно. Ведь молодые заключенные буквально взывают о помощи, и они ждут ее в первую очередь от женщин. Ждут ее и больные, и калеки, и те, у кого нет ни родных, ни друзей, ни денег. Вообразите состояние одной пожилой заключенной, которой было некуда уехать из тюрьмы: ее не ждала на воле ни одна живая душа. Отсидев долгий срок, она умоляла администрацию не прогонять ее и дать ей умереть в Олдерсоне, потому что он стал для нее единственным «домом». Бедняжку продержали там какое-то дополнительное время, а потом отправили в другое исправительное заведение. В чем же тогда «воспитательное значение» тюрьмы? Если все женские организации, активно поддержавшие когда-то идею создания Олдерсона, узнают, насколько установленный в нем теперь режим не похож на первоначальные планы, то им надо будет добиваться возвращения к гуманным методам Мэри Гаррис.
Я хорошо понимаю, что не сумела исчерпать эту тему до конца. Если бы мой рассказ был более ярким и образным, то, быть может, общественность потребовала бы закрытия этого заведения, как не соответствующего своей цели и бесполезного. Ведь теперь в сущности оно превратилось в самую настоящую школу преступлений. Большая часть находящихся там женщин нуждается в больничном лечении, им могут помочь опытные воспитатели и психиатры, но никак не тюрьма. Отрезанные от мира, от семей и друзей, лишенные возможности заработать себе на пропитание, обучиться чему-нибудь полезному, они не живут, а заживо гниют там, особенно долгосрочницы. Да и что может расцвести в такой атмосфере, кроме пороков, чего можно ожидать здесь, кроме полного разложения души и тела? Этому в огромной мере способствуют невежественные надзирательницы, не имеющие ни малейшего представления о своих задачах, зачастую совершенно равнодушные к людям, высокомерные и тупые. Быть может, мои критики назовут меня недостаточно «объективной» — любимое словечко в лексиконе так называемых «социальных исследователей». Но заранее заявляю: я на стороне заключенных. Если надзирательницам Олдерсонской тюрьмы что-нибудь не нравится, если они считают, что с ними плохо обращаются, они могут уволиться и уехать. У заключенных же выбора нет — они вынуждены мириться со всем.
Очень трудно — больше того, просто невозможно — изучать факты с помощью всяких «исследовательских комиссий». Даже бывшие заключенные и те боятся говорить правду. Они боятся репрессий, которые обрушатся на них в случае повторного заключения, боятся длинных рук ФБР. В Олдерсоне меня не раз предупреждали: «Будь осторожна. Если напишешь правду об этой тюрьме, не оберешься неприятностей».
Когда Бетти Ганнет вышла на свободу, она выдвинула смелое требование об официальном обследовании Олдерсонской тюрьмы. Испытав на себе все ее «прелести», она кипела негодованием и ни за что не хотела оставаться пассивной. Ее выпустили в сентябре 1956 года, и сразу же она начала выступать на многолюдных собраниях, главным образом на митингах женщин, рассказывая все, что знала, о недостойном обращении с заключенными в Олдерсоне. Она посетила Нормана Томаса, одного из старейших лидеров социалистического движения, который в свое время в числе прочих подписал петицию об амнистии нашей группы. Бетти сказала ему, что действует не от нашего имени, а по велению собственной совести, которая не может мириться с таким нетерпимым отношением к людям. Томас посоветовал ей повидаться с сенатором Уильямом Лангером, членом подкомиссии по пенитенциарным заведениям, которую возглавлял сенатор Олин Джонстон. Он написал Лангеру письмо, после чего тот позвонил Бетти Ганнет и предложил ей приехать к нему в Вашингтон в ноябре 1956 года.
Но тут произошла осечка: иммиграционное ведомство, под чьим надзором находилась Бетти, запретило ей встретиться с членом сената США, хотя тот сам выразил желание переговорить с ней. Однако Бетти никогда не отличалась робостью. Вопреки запрету, она отправилась в столицу, где в течение нескольких часов беседовала с Лангером. Во время их разговора в кабинет вошел секретарь сенатора и заявил Бетти: «Миссис Торми, сюда пришли какие-то два человека с фотоаппаратом. Они представились как сотрудники иммиграционного ведомства и обязательно хотят сфотографировать вас». Видимо, им потребовалось доказательство того, что Бетти и в самом деле не посчиталась с запретом. Сенатор Лангер возмутился и немедленно позвонил главе иммиграционного ведомства генералу Суингу. Обращаясь к нему, он с силой подчеркнул: «Я сам вызвал ее сюда, она нужна мне как свидетельница для моей подкомиссии».
Генерал Суинг попросил передать трубку одному из своих агентов и приказал им вернуться в Нью-Йорк. Затем Лангер сказал Бетти, что ей выдадут официальный документ о вызове в Вашингтон и полностью возместят расходы по проезду. Вскоре в кабинет явился сам генерал Суинг. Он извинился перед сенатором Лангером, но добавил: «Мы обязаны следить за всем, что делают лица, осужденные по закону Смита».
Вернувшись в Нью-Йорк, Бетти Ганнет получила письмо из городского иммиграционного ведомства, в котором ей задним числом разрешалась поездка в Вашингтон и указывалось, что первое письмо следует считать недействительным. Вот как страхуют себя бюрократы!
Вскоре Бетти получила письмо за подписью Фрэнсиса ван Дьюсена, судьи Восточного района Филадельфии, с требованием прибыть в этот город. К письму было приложено отношение в иммиграционное ведомство с просьбой разрешить эту поездку. На сей раз чиновники ведомства оказались весьма предупредительными и немедленно выдали необходимое разрешение. Судья ван Дьюсен писал, что хочет обсудить с ней «дело, весьма важное для судопроизводства в федеральных судах». Ему поручили отправиться в Олдерсон, обследовать тюрьму и представить вашингтонской комиссии соответствующий доклад. Он побывал там в начале 1957 года, а в мае прислал Бетти копию своего доклада. Тогда я еще находилась в заключении и, конечно, охотно поговорила бы с ним. Но я ни разу не слышала об этом посетителе и не видела его. Полагаю, что он беседовал только с представителями администрации, что, впрочем, вполне естественно. Любая рядовая заключенная побоялась бы говорить с ним начистоту, особенно если надеялась на досрочное освобождение. Как и следовало ожидать, наши чопорные ханжи-надзирательницы «опровергли» все критические замечания Бетти и даже не стали обсуждать ее предложений. Оно и понятно, тюремщицы никак не могли согласиться с обвинениями, выдвинутыми против них бывшей заключенной. Иначе их бы уволили.
В личном письме к Беттй судья ван Дьюсен отметил: «Персонал тюрьмы считает, что ни вы, ни ваши друзья никогда не раскаивались в преступной деятельности, за которую вас осудили, и не изъявляли желание прекратить эту деятельность после освобождения. Если это правда, то можно ли обвинять их за то, что все льготы и поощрения они предоставляли тем, кто действительно раскаялся и, вернувшись в родные места, проявил готовность порвать со своим преступным прошлым?»
Так наши олдерсонские начальницы, встав в позу судей, вздумали заранее «осудить» нашу будущую деятельность! Они отвели от себя все обвинения в дискриминации, которой подвергали нас, но фактически признали, что действительно проводили такую дискриминацию, да к тому же еще намеренно!
В письме к Бетти ван Дьюсен добавил, что он не обсуждал с администрацией тюрьмы вопрос о «лесбийской любви, поскольку ваша информация по этому поводу основывается на непроверенных слухах». Священник Олдерсона отец Керриган, с которым судья имел продолжительную беседу, сказал ему, что лесбийская любовь очень мало распространена и что в каждом случае принимаются «необходимые исправительные меры». Понятно, что ни Бетти, ни я не могли говорить об этой «любви» как ее свидетельницы, а тем более участницы. Но уж если информация Бетти была отвергнута как «основанная на слухах», то чего же тогда стоят слова отца Керригана? Ведь не он обитал под одной крышей с сорока женщинами, не он слышал их рассказы и даже «свидетельские показания» обо всем, что творилось в общих комнатах и на работе. Он знал лишь то, что говорили ему заключенные или надзирательницы, которые, конечно, никогда не стали бы распространяться на такую тему в присутствии священника. Даже если он и знал кое-что вполне достоверно, то сведения эти поступали к нему только в исповедальне, и он не решался нарушить доверительный характер подобных сообщений.
Единственную заключенную, на которую сослалась Бетти, судья ван Дьюсен так и не разыскал — «она была либо под замком, либо в церкви». Все же судья высказал о ней следующее суждение: «Персонал Олдерсона располагает данными о том, что ее поведение намного хуже всего, с чем вы когда-либо сталкивались». Он отклонил ссылки Бетти на гуманные принципы времен Мэри Гаррис:
«Тогда в тюрьме находилось менее ста заключенных я положение явно отличалось от нынешнего… Пенитенциарное учреждение есть место наказания, куда попадает много умственно неполноценных людей, и перевоспитание в нем не может происходить так, как в обычном учебном заведении».
В ответ на заявление Бетти о недопустимости совместного содержания молодых, зачастую ни в чем не повинных «правонарушительниц» и старых закоренелых преступниц ван Дьюсен пишет в своем отчете: «Управление тюрем считает, что создание в федеральном масштабе специальных исправительных заведений или лагерей для девушек 14–15 лет — задача менее срочная, чем строительство дополнительных тюрем для мужчин». Относительно двух юных девушек из Пенсильвании, которые в 1955 году вместе с нами проходили «ориентацию» (я писала о них), судья заявил, что «они часто нарушали закон еще до прибытия в Олдерсон». Вот уж поистине «закоренелые преступницы»!
В общем все попытки Бетти Ганнет добиться реформ в Олдерсоне ни к чему не привели. Федеральный судья провел там один или два дня только для того, чтобы выгородить и обелить администрацию, а Бетти, эту «нераскаявшуюся коммунистку», обвинить чуть не во лжи.
Я так подробно рассказала об этом эпизоде потому, что он хорошо показывает всю тщетность надежд на реформы. Их нельзя ожидать ни от Управления тюрем, ни от директоров тюрем, ни от федеральных судей. Что-нибудь предпринимается только тогда, когда разоблачения безобразий грозят вызвать взрыв общественного возмущения.
Я предвосхищаю все, что будет сказано по поводу этой моей книги. Ведь я тоже «нераскаявшаяся коммунистка», отбывшая тюремное заключение за нарушение пресловутого закона Смита. Я предвижу клевету, передержки и самую беспардонную ложь — любые попытки дискредитировать правду, описанную мной. К этому я готова и, надеюсь, мои читатели тоже. Из тысяч женщин, прошедших через Олдерсон, только единицы осмелились бы высказать или подтвердить то, о чем рассказала я. Многие надзирательницы, откровенно и подробно обсуждавшие со мной самые жгучие проблемы тюремной жизни, наверняка не рискнут признать что-либо открыто. Как и заключенные, они до крайности запуганы и предпочитают молчать.
Чего только не говорили мне арестантки о взятках, о протаскивании в тюрьму всякой «контрабанды», в частности наркотиков, и о многом другом! Разумеется, я не могла установить достоверность этих рассказов, хотя вполне допускаю, что в них не было ни слова выдумки. Я написала только о том, что сама видела или о чем слышала.
Во всех американских тюрьмах очень плохо организовано медицинское обслуживание, везде заключенные— беззащитные жертвы насилия. Смерть Уильяма Ремингтона в Льюисбургской тюрьме, покушение на коммунистического деятеля Роберта Томпсона в доме заключения «Уэст Сэнт-хауз» — только два из множества примеров. Томпсон стоял в очереди за похлебкой, как вдруг другой заключенный, стоявший сзади, сильно ударил его железным ломом по голове. Разнузданный хулиган оказался фашистом, которому предстояла высылка. Он откровенно заявил: «Я думал, что меня освободят, если я убью коммуниста».
В тюрьмах США стало обычаем объявлять симулянтом почти каждого, кто жалуется на болезнь. Не сомневаюсь, что в Олдерсоне по этой причине погибла не одна заключенная. Особенно возмутителен случай с негром Генри Уинстоном, известным коммунистическим руководителем. Его силы таяли на глазах у всех, зрение слабело, но все его просьбы о лечении игнорировали; в конце концов он утратил способность ходить и почти перестал видеть. Операция, произведенная уже после тюрьмы, показала, что он страдал мозговой опухолью, разрушившей зрительный нерв. Теперь он совершенно ослеп…
От одной заключенной, недавно выпущенной из Олдерсона, я узнала, что в последнее время там произошли перемены — некоторые (надзирательницы были заменены, другие ушли на пенсию. Но это, конечно, не меняет существа моей характеристики персонала. Мне было приятно услышать, что после перевода Боумэн в тюрьму «Терминэл-айленд» в Олдерсоне восстановлена давняя традиция рождественского колядования и что появился новый обычай — на Новый год шить одежду для детей окрестной бедноты. Но, с другой стороны, администрация почему-то отменила музыкальные вечера. Мастерскую художественных изделий и тюремную лавку перевели в новое здание на нижней территории. 27-й коттедж расширили — число заключенных в Олдерсоне непрерывно растет: в 1960 году их было уже 620; на одной лишь «ориентации» находилось 75 женщин. Еще мне говорили, что надзирательница, ведающая воспитанием, просит переоборудовать подвальные помещения школьного здания под учебные классы, как это было при Мэри Гаррис. На должность диетолога назначили мужчину, и заключенные говорят, что питание больных улучшилось. Девушка-индианка, приговоренная к пожизненному заключению, работает теперь на ферме. Стало трудней добиться перевода на другую работу. Прежде разрешалось подавать заявления об этом, и они рассматривались особой комиссией. Теперь сменить одну работу на другую почти невозможно. В общем «закручивание гаек», которое было при мне, продолжается и теперь.
В заключение хочу сказать читателю, что мне очень нелегко было писать эту книгу. Я воздерживалась называть имена, если не считать высших чиновников администрации. Назови я фамилии гуманных надзирательниц — тех, что по-человечески относились ко мне, и они сразу же лишились бы работы. Упомяни я заключенных, все еще находящихся в Олдерсоне или уже вышедших на свободу, и они подверглись бы репрессиям за дружбу со мной. Поэтому во всех таких случаях приходилось хранить тайну. Не могла я назвать и особенно понравившиеся мне книги из тюремной библиотеки — ведь сделай я это, и их почти наверняка изъяли бы как «подрывные». Все это, быть может, звучит странно, но таковы факты тюремной жизни. Когда заключенные или надзирательницы относятся к тебе вежливо и предупредительно, как к другу и равной, это для тебя точно глоток свежего воздуха в душной атмосфере. Уж хотя бы из чувства благодарности я обязана подумать о безопасности этих людей. Я бережно храню память о них. Работая над моей книгой, я старалась выполнить обещание, которое дала узницам Олдерсона. И если я помогу им, то никогда не пожалею, что часть своей жизни прожила под номером 11 710.
Что касается моих личных чувств, испытанных при расставании с Олдерсоном, то они выражены в следующем месте моего письма к Кэти, которое я написала за несколько дней до освобождения:
«Никто и ничто не может лишить меня родины! Я сижу в тюрьме и думаю о своем народе, о красоте и просторах моей страны. Всегда в моем сердце, в моих мыслях, перед моим взором — ее постепенный рост, ее огромные пространства, ее богатства. Сидя в сумерках у окна и любуясь закатом, я представляю себе свою родину, протянувшуюся на три с лишним тысячи миль до самого Тихого океана, ее реки — Гудзон, Делавэр, Аллегейни, Миссисипи, Колорадо, Колумбию; ее города — Бостон, Нью-Йорк, Филадельфию, Питсбург, Чикаго, Денвер, Сиэтл, Портленд, Сан-Франциско; ее горы — пик Пайка, Шастл, вулкан Худ, Маунт-Рейнир, Тамалпайс. Я представляю себе высыхающее озеро Солт-Лейк, ни с чем не сравнимую синеву озера Крэйтер-Лейк, бурную Атлантику, залив Пьюджит-саунд и необозримый Тихий океан. Я вновь вижу Редвудские леса, Мексиканский залив, краснозем холмов Месаби Рэйндж, Великие озера, Ниагарский водопад, осеннюю Новую Англию, снега Миннесоты и прекрасные деревья, которые растут на холмах даже здесь, в. этом злосчастном закоулке Западной Виргинии.
Я люблю свою родину и ее разноплеменный народ, я хорошо знаю их. Более пятидесяти лет я путешествовала во всех направлениях по своей стране, стремясь сделать ее более счастливой, мирной и процветающей, страной для нашего народа, для сыновей и дочерей пионеров и иммигрантов, для всех американцев, независимо от их расы, цвета кожи, вероисповедания и происхождения; я знаю поэтов своей родины, знаю ее борцов за свободу — социалистов, деятелей «Индустриальных рабочих мира», коммунистов, основателей профсоюзов, руководителей забастовок, политических заключенных; я энаю научный и технический потенциал своего народа, его высокую выучку, знаю его мужество и опыт. У него есть все, что нужно для полноценной жизни. Я горжусь американцами — народом в основе своей приветливым, добрым и великодушным».
Я вернулась домой в июле 1957 года, чтобы вновь общаться с моими соотечественниками, чтобы снова ездить, выступать с речами и писать, чтобы нести своей стране идеи мира и социализма. Ведь этой цели я посвятила всю свою жизнь.