В каждой буре скрывается дьявол. Хоть в скоротечной летней, хоть в такой, что целыми днями тяжко давит на всю округу. Он прячется от Бога. Чем страшнее ему, тем сильнее он кружит в вихре воздух и землю. Но проку ему от того немного. И когда по полям завывает ветер, люди знают — Бог настиг дьявола.
Бывает, черту везет и удается сбежать. Он вырывается из урагана, ветер утихает, и тучи рассеиваются, как будто их никогда и не было. Но успокаиваться еще рано, ведь затравленному дьяволу срочно нужно новое укрытие. Он ищет его в кошачьей шерсти или в густой буковой кроне. Если кто и решается выйти из дому в такую пору, то запахивает одежку поплотнее, чтобы дьявол в нее не пробрался.
В июле 1924 года мой отец появился из такого урагана и никогда не возражал, когда говорили, будто он заключил сделку с дьяволом. Ни после свадьбы с матерью, ни после моего рождения, ни тогда, когда он снова всего лишился.
В тот день зловещий грозовой фронт показался далеко на западе, еще за венгерской границей, и заставил подскочить полевого сторожа. Его разбудил гром. Небо там было словно вымазано дегтем. Мариан торопливо достал рожок, чтобы предупредить село, но после шнапса во рту у него пересохло. Он сделал еще один добрый глоток, и тогда звук рожка разнесся по замершим на солнце безлюдным улочкам.
Между тем по далеким полям уже били молнии, и виднелись широкие полосы дождя. Мариан засунул рожок под мышку, обул деревянные башмаки и побежал к дому коменданта замка. Так его называли, хотя никакого замка в округе не было, но, быть может, крестьяне считали замком все село. Оно стояло на такой открытой местности и было так беззащитно, что подвергалось ударам не только стихии, но и всех, кто проходил мимо — целых армий и разбойничьих шаек, Габсбургов и венгров, сильных мира сего, а иногда и сил мира иного.
Штруберт, комендант замка, уже знал, в чем дело, жена растолкала его, поскольку сморило его то же пристрастие, которым страдал полевой сторож. Жена подтащила его к окну, он выругался и замахнулся на нее за то, что не разбудила раньше. Схватив ключ от колокольни, он выскочил на улицу и крикнул полевому сторожу, с которым чуть не столкнулся: «Бей в набат!» Комендант еще не подозревал, что в этот день ему придется бить в большой тяжелый колокол дважды.
Этот колокол отлили в Темешваре по настоянию Фредерика Обертина еще в 1773 году — через год после того, как село выросло в чистом поле, — и привезли сюда на волах. Потом его с большим трудом подняли на колокольню и подвесили рядом с малым и средним колоколами. Он был самым главным.
Это в него звонили при пожаре или иной опасности. Это его звук разносился по полям днем, возвещая обеденный перерыв, и в сумерках завершал перезвон других колоколов, созывая крестьян с полей домой. Три удара — во имя Отца, Сына и Святого Духа. И он же звонил первым, когда несли на погост покойника.
Первый покойник не заставил себя ждать. Работник Ролан Манёвр должен был отполировать колокол перед освящением, но запутался в веревках и свалился. Он рухнул вниз головой прямо к ногам Фредерика Обертина и его почетных гостей. То ли шнапс был тому виной, то ли нечто иное, необъяснимое. Как бы то ни было, но происшествие это положило начало длинной череде несчастных случаев, убийств и самоубийств, мучивших село. Весь этот край был под Господом Богом, но и с тем, другим, приходилось считаться.
Ко времени, когда комендант замка поплевал на ладони и схватился за веревку колокола, большинство крестьян на полях — некоторые верстах в четырех-пяти от села — уже заметили приближение грозы. Кое-кто осенил себя крестом, увидев, как изменилось освещение. Последний слабый отблеск исчезающего солнца. И первое, еще легкое дуновение ветра, которое ничего хорошего не предвещало. Конец июля — пора жатвы. Повсюду на полях стояла пшеница в снопах, и кое-где еще сушилось сено. Да только что тут поделаешь — оставалось лишь надеяться, что хоть потом еще можно будет что-то спасти. Люди грузили инструменты и провиант на тачки и уходили.
Никто не заметил Якоба, когда он появился на узкой гравийной дороге, что проходила поодаль от села и связывала Темешвар с венгерской границей. День был жаркий, одежда липла к телу, пыль лезла в глаза и нос. Якоб тоже видел, что все вокруг тонет в ярко-желтом свете, который быстро потускнел и стал серым. Он остановился, поднял голову, сдвинул старую засаленную шапку на затылок и взглянул на небо. Он глубоко вдохнул, пахло дождем.
Тучи были уже не дальше чем в одной версте, ветер крепчал и порывисто трепал редкие шелковицы и тополя по краям дороги. Вороны стаями кружили высоко над ним с беспокойным граем, а потом полетели к городу. Они летели к пустующим фабрикам, паркам, дворам и к берегу Бегского канала, чтобы найти там укрытие.
Издали Якоб видел, как последние крестьяне скрылись между домами. Он снял башмаки, связал их шнурками и перекинул через плечо. Нельзя было терять ни минуты, гроза подошла вплотную, горизонт сжался до нескольких сотен метров. Он сошел с дороги и побежал прямиком через поле.
Он знал, в грозу это последнее дело, хоть Бог и отпускает грехи всем, в кого попадает молния. Так, по крайней мере, считали румыны, а он жил среди них достаточно долго, чтобы и самому так думать. Он пробежал уже полпути к ближайшим дворам, когда начался ливень и встречный ветер ударил в грудь, будто хотел остановить. Только не на того напал: Якоб лишь на мгновение замедлил бег.
И все же иногда порывы ветра били ему в лицо столь яростно, что, сделав три-четыре шага вперед, он тут же вынужден был на столько же и отступить. Вот такой он был, этот крупный мужчина с растрепанными волосами, и с ним играла природа или бесы, желавшие поднять его и швырнуть оземь в отместку за то, что Господь гоняет их, а не людей.
Единственное, что ветру удалось отнять у него, это шапку. Она покатилась по полю, взмыла в воздух и повисла на какой-то изгороди. Куртка, в кармане которой лежала газетная заметка, что привела его сюда, раздувалась, как парус, и тоже тянула назад. Но Якоб упорно продвигался вперед, не обращая на это никакого внимания. Когда он был всего в нескольких шагах от хлева, что-то пролетело прямо перед ним — кусок дымовой или водосточной трубы. С трудом он открыл узкую дверцу с задней стороны хлева, протиснулся внутрь и упал на солому.
Скотина отнеслась к этому спокойно. Рядом с теплыми, подрагивающими телами коров и лошадей Якобу было уютно. Запах навоза и сена, грязи и шкур скота всегда его успокаивал. Ему нравилось жить в одном ритме с животными, обтирать их, чистить и укрывать, смазывать им копыта и прижиматься к ним теснее, когда осенью холодало. Якоб осторожно подполз к одной из лежащих коров, погладил ее, чтобы успокоить, ухватился за вымя и стал жадно сосать. Корова не имела ничего против, для нее он был всего лишь необычным теленком.
Якоб улегся, закрыл глаза, но вскоре опять открыл их. Стал лихорадочно искать по карманам золотые часы, а когда наконец нащупал их, довольно улыбнулся. Потом он заснул, окутанный звуками шелестящего дождя, грома и ветра. Тем временем стемнело, вспышки молний освещали сквозь щели в стенах спящего человека и настороженных животных.
Не прошло и четверти часа, как другой человек, с ружьем в руке, распахнул большие ворота хлева и в свете молний попытался разглядеть чужака. Обнаружив его, человек подошел и ткнул прикладом ружья в живот. Якоб вскочил, все его тело было похоже на панцирь.
— Я принял вас за конокрада. Некоторые думают, что в такую непогоду воровать легче. Но чтобы конокрад в хлеву спать завалился — такого отродясь не бывало. Вы шваб или румын? — спросил мужчина.
— Шваб, — ответил Якоб.
Алекс Непер повернулся и пошел обратно в дом. Когда Якоб подумал было, что тот о нем забыл или не захотел связываться, и уже прикидывал, не стоит ли ему рискнуть и остаться — ведь гроза еще не кончилась, — он услышал голос с другого конца двора: «Идите сюда! Есть кукурузная каша». Якоб сквозь дождь побежал к дому большими шагами.
Там они встали друг против друга при тусклом кухонном освещении, Непер протянул ему тарелку кукурузной каши и немного колбасы. Якоб ел стоя, набивая рот кашей. Непер не мешал, но пристально наблюдал за ним. Если бы пришлось драться, у него не было бы против чужака ни единого шанса. Якобу было самое большее лет двадцать шесть или двадцать семь, он был шире в плечах, с крупным носом и крепкой шеей. Пожелай он кого-нибудь пришибить, у него бы это точно получилось. На всякий случай Непер притянул ружье, лежавшее на кухонном столе, поближе к себе.
— Я точно видел, что вы пришли полем, — сказал Непер.
Якоб проглотил остатки, не обратив внимания на стакан, который хозяин подал ему вместе с бутылкой шнапса, приложился к горлышку и выпил почти до дна. Лишь теперь он осмотрелся: дом благополучный, но неухоженный и в беспорядке.
— Где это я?
— У аптекаря.
— Да нет, в каком селе?
Только теперь Непер заметил, какой у чужака голос: низкий, звучный и уверенный.
— В Трибсветтере. Как видите, такая мрачная погода удивительно подходит к названию нашего села.
— Трибсветтер? Значит, я пришел, — сказал Якоб и зачерпнул из горшка еще кукурузной каши.
* * *
Ураган бушевал уже много часов. И все никак не унимался — то ли он, то ли духи, в него вселившиеся. Некоторые рассказывали, будто подходили к урагану так близко, что смогли разглядеть бесов, прятавшихся в нем, — уродливых и отвратительных или искушающих, но не менее опасных.
Время от времени кто-нибудь исчезал или не возвращался из поездки, тогда говорили: «Его как ветром сдуло». Иногда пропавший всплывал, распухшим и посиневшим река выносила его на берег. Или, может быть, он просто уходил навсегда. Никто не смел даже подумать, что человек мог просто уйти к новой жене или к новому мужу или вообще предпочел смерть жизни в тесном сельском мирке. Обмана и свободы выбора не существовало, был только Бог, бесы и судьба, с помощью которой они кому-то наносили удар.
Когда ураган поутих, Непер и Якоб решились выйти на улицу. Повсюду валялись перевернутые тачки, поломанные заборы и вырванные с корнем деревья. Сарай, несколько дымовых труб, стена дома из прессованной земли — все это обрушилось. «Если дождь не перестанет, Марош выйдет из берегов и скоро нас затопит», — сказал аптекарь и пошел обратно в дом.
Якоб насквозь промок, вода с его одежды стекала в ручьи, которые бежали по всей улице и по двору Непера, унося с собой землю, гравий, мусор и даже мелкий инвентарь. Он сам стоял в таком ручье, и вода омывала его грязные ступни. Потом, когда никто уже не ожидал, — ведь молнии полыхали все дальше, может быть, даже над Темешваром, — небо озарила вспышка, и на мгновение село осветилось, словно призрак. За молнией последовал ужасный грохот, испугавший всех — и людей, и скотину.
Непер поспешил к окну. Он увидел: чужак стоит у ворот, расставив ноги, словно сросшись с землей, став частью дождя и урагана. Парень был еще молод, хозяин вполне мог представить его своим конюхом. Но оставалось неясным, чего от него ждать. Что нужно чужаку, Непер не знал, однако его появление здесь не предвещало ничего хорошего.
Владелец единственной аптеки на всю округу, Непер был человеком скромным. Его отец, Алекс Непер-старший, открыл лавку в 1880-м, заказав лекарства, склянки и порошки всех цветов радуги из Вены и Будапешта. Он всю жизнь увлекался химией и однажды во время очередного эксперимента взорвался вместе с аптекой. Сын не нашел почти никаких останков отца. Все, что он мог похоронить, легко уместилось в коробку. И все же колокол звонил.
Непер уже кое-что повидал на своем веку: тиф, холеру и оспу, ведь крестьяне часто не видели разницы между аптекарем и доктором. Врача и ветеринара в одном лице прислали в эти края лишь недавно, так что прежде именно Непера вызывали к постели больного. А иногда — так уж получалось — и к смертному одру. И все равно этот пришлый незнакомец, почти вдвое моложе Непера, чем-то его смущал.
Комендант замка и на этот раз не слишком торопился к своему посту. Едва раздался треск молнии, жена уже тормошила спящего:
— Просыпайся! Там пожар, а у тебя мозги в шнапсе плавают!
— Я, может, и люблю выпить, но я еще не глухой, — отозвался он. Натянул какую-то одежду, взял ключ и вышел из дома. Тут ему снова встретился полевой сторож.
— Где пожар? — спросил он.
— У Американки, — ответил Мариан.
— Значит, есть Бог на свете.
Вскоре грянул набат, да так, что не только последних спящих, но и мертвых разбудил бы, напоминая людям об их обязанности. Аптекарь оделся, вытащил несколько ведер из темного чулана, схватил второй плащ и подбежал к Якобу. Он протянул ему плащ: «Молния ударила. Пошли!»
В ту же секунду со стороны Неронова переулка показалась лошадь в ливне искр. Ее хвост и грива горели, от тлеющей шкуры поднимался дым. Дождь, который как раз теперь был так нужен, стал тише. Лошадь галопом проскакала вплотную к ним. Она таранила стены и ограды, врезалась в дерево и рухнула в изнеможении, потом попыталась подняться, но не смогла. Еще раз подняла голову в последней попытке оттолкнуть смерть, и все было кончено.
— Пойдемте! Мы нужны там, — снова потребовал Непер.
— Меня это не касается, — возразил Якоб и только посмотрел вслед убежавшему Неперу.
К рассвету чертово ненастье закончилось. Ураган ушел дальше, добрался до первых вершин Карпат, погрохотал там напоследок, затем ослаб и угомонился. Воцарилась такая тишь, словно мир был сотворен только что.
Непер больше не рассчитывал на Якоба и лишь надеялся, что тот ничего не украдет. Для таких, как он, двор без присмотра был приглашением поживиться. Но скорее всего он исчезнет так же быстро, как появился. А если появится еще раз, то пожалеет — уж Непер об этом позаботится. Здесь еще никто и никогда не отказывал в помощи, никто и никогда не противился тому, что определяло жизнь — обязанности оказать услугу. Каждый был должен остальным. Долг связывал их всех.
Когда кто-то умирал, другие оказывали ему услугу и несли гроб. Когда у кого-то горел дом, остальные тащили ведра с водой. Когда хозяин потом заново отстраивался, ему помогали. Бесчисленное множество услуг, так было с самых первых дней, со дней Фредерика Обертина. Конечно, так же было и в Лотарингии, откуда вели свой род большинство из них. Было чужое зерно, которое надо свезти в амбар, свинья, которую надо заколоть, тачка, которую надо починить. Вместе строили мельницу, церковь, дорогу.
От услуги к услуге зачинали детей, теряли детей, теряли жен, находили новых, молотили зерно, помогали рождаться телятам, клеймили свиней, выдавали замуж дочерей и хотели сыновей — наследников хозяйства, переносили засуху, и голод, и наводнения, когда река гневалась и отравляла все вокруг, неурожаи, нашествия крыс и холеры, старость и болезни, искривление позвоночника и воспаление суставов.
Под конец каждый становился приживалом в собственном доме, у старшего сына или зятя, и день за днем ходил одной и той же дорогой от лежанки до печки погреть старые косточки. И так изо дня в день, сотни раз, а потом опять приходили другие и оказывали последнюю услугу.
Непер был весь черный от копоти, штаны у него порвались, на лице и руках были легкие ожоги, шляпу и плащ он потерял, и еще долго его сотрясал кашель. Слишком мало людей пришли помочь Американке и ее отцу — кроме Непера, человека два-три, да еще несколько их работников. Отец Американки чуть сам не погиб — не хотел оставлять лошадей. Огонь быстро перекинулся на другие постройки, почти все сгорело дотла: загоны, сараи, тачки и часть дома. В целости и сохранности остались только коляска и людская.
Десятки раз Непер забегал в хлев, пытаясь отвязать скотину, выгоняя на улицу свиней и птицу, покуда не прогорели стропила и не рухнула крыша, похоронив под собой оставшуюся живность. Вместе со всеми он ворвался и в дом, и они вынесли все, что можно было унести. Воду таскали из колодца, до Мароша было слишком далеко.
Никлаус и его дочь Эльза снова и снова рисковали жизнью, но потом и им пришлось просто оставить все на волю судьбы. В конце концов они сели под открытым небом у стола из гостиной, на который была свалена посуда, постельное белье, фотоальбомы, одежда, и уронили головы на руки. Вокруг них громоздились мешки с зерном, сундуки, матрацы, комоды, инструменты.
Аптекарь отпер свой дом, с трудом разделся, сел и стал тщательно мыться. Он с силой тер свое уставшее тело — лысину, покрасневшее лицо, руки. Медленными, равномерными движениями он стирал с кожи запах гари.
Якоб распахнул дверь. В одной руке он держал куртку, а расстегнутая рубаха свисала поверх штанов. Он сделал несколько шагов к голому, испуганному Неперу и сказал тоном, не допускавшим возражений:
— Я проголодался. Неплохо бы поесть.
Тут что-то совсем не так, подумал Непер. Человек, которого он еще недавно хотел пристрелить, а потом вполне мог представить своим конюхом, теперь ведет себя как хозяин дома.
— Вы еще здесь? — пробормотал он.
— Я всю ночь охранял твою скотину, братец. Нельзя было ее оставлять без присмотра, могут ведь угнать, — ухмыльнулся Якоб.
Непер растерялся и сильно закашлялся. Хоть люди здесь и обращались друг к другу «брат» и «сестра», молодым полагалось уважать старших. Малейший проступок наказывался штрафом, а за более тяжкий еще не так давно пороли на станке. И через все село проводили с позором.
Стараясь скрыть волнение, он машинально водил мочалкой по телу, но нервы были напряжены. Краем глаза он видел, как этот человек подошел к нему вплотную, едва не коснулся. Теперь никуда не деться — ни в сторону отскочить, ни встать, чтобы защититься. А ружье его с прошлого вечера так на кухне и осталось.
Непер уставился на башмаки Якоба — деревянные подошвы, к которым сапожник прибил поношенную кожу от еще более старой обуви. Потом он медленно поднял голову, посмотрел на разодранную во многих местах штанину. То были штаны на все случаи жизни: для поля и хлева, для отдыха и церкви — если такие вообще ходят в церковь. Запятнанная рубаха, видимо, когда-то была белой, волосатая грудь, подбородок.
За несколько секунд Непер смерил противника взглядом и узнал о его бедности больше, чем хотел. Такие батраки и бродяги опасны, им терять почти нечего, да и этой малостью они всегда готовы рискнуть. Такому и напиваться не обязательно, и повода особого не нужно.
Эти поденщики столько времени проводили со скотиной, так долго их ни во что не ставили (да они, верно, и сами себя невысоко ценили), жили они, так твердо зная, что вся их жизнь — это лишь бесконечная нужда и унижение, ожидание грошового заработка, беспробудное пьянство, карты, блуд и снова ожидание, что всегда рассчитывали на худшее. И потому были непредсказуемы.
Разве не таких же вот двое всего пару лет назад прибили невестку Петера Барту, а потом за ними так долго гонялись, что даже жандармов пришлось вызывать? Разве они потом не прикинулись смирными и не каялись, уверяя, что ничего не помнят и что всему виной пьянка? А еще раньше, одной суровой зимой, разве не конокрад застрелил коменданта замка Йозефа Рено, или Гого Йошку, как его все звали, во время обхода улиц, из его же собственного ружья?
— Позвольте, — сказал Непер и попытался встать. Если и мог он на что-то рассчитывать, то только стоя. Но чужак не отступил, так что аптекарю не оставалось ничего иного, как снова сесть.
— Ничего я не позволю. Я охранял твой двор, ты должен мне еды.
— Я вас об этом не просил. — Аптекарь сам удивился своей смелости. Мощное тело чужака было всего лишь на расстоянии ширины ладони и стояло стеной.
— Просил не просил, а работа сделана, пока ты там пожар у кого-то тушил. Теперь я желаю получить плату.
Непер в последний раз решил проявить смелость:
— Вы мне угрожаете?
Он видел, как руки чужака — они были как раз на уровне его глаз — сжались в кулаки, застыли на мгновение, а вены на предплечьях вздулись. В пространстве, отделявшем его от Якоба, он не мог ни пошевелиться, ни защититься.
Потом произошло такое, чего Непер и не предполагал. Чужак уступил, его руки расслабились, он отошел и повесил куртку на спинку стула.
— Ты же голый, а я так запросто вломился.
Ни в его поведении, ни в голосе больше не было напряжения. Теперь он был похож на соседа, который решил заглянуть ненадолго и вошел без стука.
Аптекарь спешно оделся, чтобы хоть как-то защититься от чужака, теперь тот выглядел растерянным. За краткий миг на его глазах случилось превращение, которое он ничем не мог объяснить. Но, вымывшись и одевшись, а главное, встав, он снова стал хозяином в доме, а другой — просителем.
Якоб пошел на кухню, и Непер с тревогой последовал за ним, ведь там лежало ружье. Он увидел, что Якоб мирно сидит за столом и режет ножом буханку хлеба, прижимая ее к груди. Отломил кусок, макнул его в остатки вчерашней кукурузной каши, и запихал в рот. Затем последовали несколько толстых кусков колбасы.
— Тут же есть все, что нужно. Почему ты сразу не сказал, братец? Давай-ка садись, перекуси тоже. Это я хорошо зашел.
И снова все перевернулось с ног на голову: пришелец приглашал хозяина к его же собственному столу. Не чувствуя опасности и слегка повеселев, Непер сел и принял кусок хлеба, протянутый ему чужаком. Он сильно проголодался, ведь ночная работа стоила многих сил.
— Кое-чему я научился. Нужно всегда есть так, будто это твой последний обед перед казнью, — добавил Якоб. Он аппетитно чавкал, а взглянув на лицо аптекаря, расхохотался. — Да что с тобой? У тебя такой вид, будто перед тобой сам дьявол. Не бойся, ты же у себя дома.
Воцарилось молчание, теперь и Непер чавкал, жадно заглатывал пищу и рыгал.
— Как вас зовут? — спросил Непер некоторое время спустя.
— Якоб.
— Якоб, а дальше?
— Просто Якоб.
— У каждого человека есть фамилия.
— У меня нет. Якоб, и все.
— Но…
Чужак ударил кулаком по столу, положив другую руку рядом ладонью вниз. Его взгляд снова стал пронзительным и холодным.
— Можешь спрашивать сколько угодно. Другого ответа не будет.
И снова произошло превращение, он откинулся назад, стал сытым и довольным, вытерев краешек тарелки хлебным мякишем. Словно вспомнив о чем-то важном, Якоб вскочил, принес свою куртку, отыскал газетную вырезку, развернул ее, положил перед аптекарем и разгладил.
— Ты знаешь эту женщину?
Аптекарь взглянул и рассмеялся.
— Знаешь ее? — настойчиво повторил Якоб.
— Знаю ли я ее? Да это же Эльза Обертин. Ее все знают, отсюда до Темешвара и дальше. Мы зовем ее Американкой. Если б вчера вы пошли со мной, то познакомились бы с нею. Это ее двор сгорел.
Якоб вздрогнул.
— Ее двор? Сгорел? — спросил он.
— Мы пытались спасти все, что можно, но нас было слишком мало. Хотя для нас помощь — дело чести. Только с тех пор, как она вернулась из Америки, люди ее не любят. Про нее всякое болтают. Вы здесь из-за нее?
Якоб ответил не сразу. Казалось, он был занят чем-то другим и долго соображал.
— Так, значит, у нее совсем ничего не осталось? — спросил он наконец.
— Ну, я бы не сказал. Добра у нее еще хватает. Но почему Эльза вас так интересует?
Якоб засунул листок обратно в карман и осмотрелся, будто что-то искал. Когда Непер уже не надеялся услышать ответ, он сказал:
— Потому что я хочу на ней жениться. У тебя не будет для меня чистой одежки и бритвы, братец?
Это был первый парадный выход моего отца. Он спустился с Карпатских гор и шел по крутым дорогам и горным тропкам, вдоль ручьев и рек. Он нанимался на работу к крестьянам и лесничим за кукурузную кашу и картофельный суп, потом шел дальше, его гнал страх опоздать. Он достиг Банатской равнины, и она раскинулась перед ним, выцветшая на солнце, пыльная и пересохшая.
В Темешваре он грузил в маленьком порту мешки с мукой на австрийские корабли и работал подмастерьем у ремесленников на Йозефсплац. Он был ценным работником — сильным, выносливым и смышленым, но не мог подчиняться ни одному хозяину. Одна и та же мысль все время гнала его дальше и привела к тому, что однажды он ушел из города в западном направлении. На пути в Трибсветтер он успел пожить во многих местах, но нигде не задерживался дольше чем на пару недель.
Ему не давала покоя мысль, что у кого-нибудь еще могла возникнуть такая же идея, что тот мог раньше отправиться в путь, двигаться быстрее, опередить его. Пока однажды, во время сильной грозы, он не появился сам, как стихийное бедствие. Но если землетрясения, засухи и наводнения проходили, он — остался. Сначала у Непера, потом у моей матери, а потом и у всех остальных.
* * *
Первый свадебный звон раздался в Трибсветтере после первого погребального, по злосчастному батраку Маневру, 27 апреля 1773 года. В сельской хронике написано, что брак был заключен по причине недозволенного сношения. Не сказать чтобы в этих краях не любили совокупляться. Хмурые мужчины, повинуясь своей похоти, часто и грубо вторгались в тела своих жен.
Это было их единственное право, учитывая, что во всем остальном они никогда полностью себе не принадлежали. Когда через деревню проезжал помещик, барон Альвинци, швабы прижимали к груди фетровые шляпы, а румыны — смушковые шапки и кланялись. Если помещик выходил из кареты, все они подбегали к нему поцеловать ручку. Его руки не хватало на столько губ.
Однако в своих домах все они были господами. Для людей, охваченных возбуждением и желанием, животное спаривание было единственным неприкосновенным личным правом и вознаграждением. Спаривание и шнапс в кабаке. Нередко совокупление происходило перед восходом солнца — не из-за желания скрыться от Бога, а оттого что только в это время они были еще полны сил. В дурмане запаха скотины, испарений из ночного горшка, застоявшегося воздуха, вони изо рта, смрада грязных ног и немытых тел, блошиных и комариных укусов они переваливались под циновкой и быстро находили другое столь же скверно пахнущее тело.
Но была и другая причина, почему трибсветтерцы так прилежно совокуплялись. В деревенских глиняных мазанках боролись за выживание всего две сотни семей. Чтобы сохранить население, чтобы эта безжалостная земля не поглотила их и не стерла со своего лица, они были обречены на размножение. Никто не говорил об этом вслух, ни когда они заселяли свои дома, ни когда случился первый мор от холеры, но все это понимали. В конце концов, такова была их переселенческая судьба, для этого их и послала сюда императрица Австрии. Не для того, чтобы они вымерли, а для того, чтобы они пустили здесь корни.
Так вот, переспали и Людовик Годрон с Анной Одромат, но чересчур поспешно. Им обоим еще не было и шестнадцати, и познакомились они всего лишь за несколько месяцев до этого. Такое соитие произошло не по воле Божьей. Полевой сторож, обнаружив их, затрубил в свой рог, будто возвещая о пожаре, краже или ином несчастье. Через несколько мгновений перепуганную пару окружила толпа, поливавшая их бранью. Еще немного, и их бы линчевали на месте.
Их жизни спас Фредерик Обертин, вставший между ними и толпой и потребовавший созвать суд. Он не был особенно добрым человеком и поступил так не из сочувствия, но потому, что был судьей. И власть его заключалась в вынесении приговора.
Обычно на подготовку судебного заседания требовалось около недели. Весть о скором суде передавалась от дома к дому. Каждый знал свои собственные прегрешения, они были записаны в книге учета наказаний, хранившейся у судьи. Каждый боялся этого дня. Но дело Людовика и Анны было срочным и требовало суровых мер. Анну потащили за волосы через село, Людовика толкали и били по лицу, отовсюду стекались люди, они кричали и глумились, и так до самой Главной улицы. Шум утих лишь на дворе судьи, старики вытолкнули пару вперед, и все скрылись в доме.
Там состоялся суд, и Фредерик приговорил обоих к тридцати ударам плетью, немедленному бракосочетанию, исключению из общины и выселению далеко за пределы деревни. Им разрешалось пересекать сельскую границу лишь один раз в год, чтобы навестить родителей. Затем их высекли и на девушку натянули подвенечное платье поверх кровоточащих ран от плети. Священник зазвонил в колокола — малый, большой, еще один малый и наконец все три одновременно.
Прямо у церкви молодоженов усадили на воловью упряжку с провизией, кое-каким скарбом и привязанной коровой и вывезли за границу деревни. Ребенок, рожденный впоследствии Анной, умер некрещеным на второй день жизни. Его душу забрали демоны, говорили те немногие румыны, что жили в Трибсветтере.
По таким правилам Якоба Бесфамильного и Эльзу Обертин тоже следовало бы высечь, колесовать и стереть все воспоминания о них из памяти односельчан. Ведь они, уже не слишком молодые, но точно так же подчинявшиеся законам Божьим, переспали друг с другом всего лишь через три недели после знакомства. Для Эльзы это соитие было не добровольным, но и не бесполезным. Ей нужно было привязать к себе мужчину, решившегося на такой дальний путь лишь ради нее одной.
Появившись наутро после бури перед остатками хозяйства Эльзы, Якоб в одежде Непера казался слишком быстро вытянувшимся юношей-переростком. Увидев его, Эльза чуть было не рассмеялась, позабыв о положении дома Обертинов — некогда преуспевавшего, затем пришедшего в упадок, а теперь и вовсе уничтоженного, — дома, который она попыталась восстановить на деньги, привезенные из Америки.
Огню удалось разорить дом, но отнюдь не землю, на которой он стоял. К тому же накануне довольно много скотины осталось на выпасе — перед грозой ее не успели загнать на двор. Только лошади Никлауса, отца Эльзы, оказались заперты в стойле. С тех пор как умерла его жена, он хотел, чтобы они всегда были рядом. «Когда я смотрю на лошадей, вижу ее. Она их ведь так любила», — иногда бормотал он. Теперь же все, кроме одной, сгорели или погибли под рухнувшими бревнами.
Однако можно предположить, что вид Эльзы и ее отца показался Якобу не менее странным — они стояли на пепелище с черными от сажи лицами, в ночных рубашках и сапогах. От взгляда Якоба не ускользнуло и то, что прохожие лишь украдкой поглядывали на погорельцев и по большей части отворачивались, хотя чужое горе должно было притягивать их, как по волшебству.
Эльза возилась с остатками уцелевших вещей и собирала инструменты и домашнюю утварь. Работники, нанятые для сбора урожая, ковырялись в горячей золе, отыскивая тлеющие очаги. Найдя такое место, они заливали водой небольшую лунку, и оттуда поднимался пар. Никлаус стоял на коленях рядом с одной из мертвых лошадей и гладил ее, будто живую.
Медленно и осторожно Якоб подошел к ним, ни на секунду не упуская из виду маленькую изящную женщину, которой суждено было стать моей матерью. Когда она заметила его, он уже некоторое время стоял рядом. «Он появился откуда ни возьмись, — рассказывала мать. — Что мне было делать?» Именно так она и подумала.
Словно у нее не оставалось выбора после его появления. Словно ее жизнь разделилась на две части: одна часть без него, другая — с ним. Словно до той минуты все было одним лишь приготовлением, предшествием, не лишенным смысла, ведь она все-таки видела и делала такое, о чем другие только мечтали, а может, даже и не мечтали. Кое о чем из этого она никому не рассказывала до самого конца.
Ей было двадцать семь. В мире, где она жила, женщина в этом возрасте считалась уже старой. Должно быть, и за океаном, нью-йоркскими ночами она часто и с удовольствием мечтала о том, что еще придет что-то большое. Такое, что вознаградит ее за долгое ожидание. «Что-то большое, думала я, но на такое большое не рассчитывала», — рассказывала она потом.
Во всяком случае, она заметила Якоба, когда тот, руки в брюки, обратился к ее отцу: «Братец, одна твоя лошадка лежит мертвая у дома аптекаря». Он сплюнул, потом наступил носком на маленький влажный след в пыли. «Жалость-то какая. Я лошадей люблю, знаешь ли. Такое увидеть — просто сердце кровью обливается». Говоря это, он вошел во двор и сел у массивного стола, который погорельцы вынесли вместе со стулом, кроватью и несколькими коврами. Все это стояло во дворе и служило декорациями для сцены, которую придумал Якоб.
На стол запрыгнул петух, распушил перья и закукарекал, хотя солнце стояло уже высоко. «Петух орет средь бела дня, — сказал Никлаус, мой будущий дед. — Либо с ума сошел, либо над нами посмеяться вздумал». Эльза попросила одного из работников полить ей на ладони, легко наклонилась, умылась и вымыла руки до локтей. Затем она тоже подошла к столу. Никлаус последовал за ней.
С невозмутимым видом она долго и пристально смотрела на Якоба, пока тот не вскочил, будто вдруг вспомнив о чем-то. «Тебе посидеть нужнее, чем мне, сестрица», — сказал он и придвинул ей стул. Теперь Эльза могла рассмотреть его в полный рост, она была ему по грудь. В нем не было ничего такого, что могло бы ей не понравиться. Она удивилась своим мыслям, но вообще-то она была еще молода и не так погружена в себя, как стало потом. Прежде чем Эльза или ее отец успели что-нибудь сказать, Якоб добавил:
— Кошмарная ночь, правда?
— Кто вы такой? — спросила она.
— Якоб.
— И что вам здесь нужно, Якоб?
— Ну, сестрица, я сюда пришел издалека, из Бокшана. Ты, наверное, не слыхала о Бокшане, это в горах. Я оттуда больше двух месяцев шел, чтобы к тебе явиться.
— Если вам нужна работа, то у нас ее хоть отбавляй, сами видите, — перебила его Эльза.
— Я здесь не из-за этого.
— А из-за чего же?
— Так я об этом как раз и хочу рассказать. Отец мой был шваб. Когда я был еще мальцом, мы с ним перебрались в Бокшан. Там у нас дела пошли получше, был даже хлев и кой-какая скотина, но когда отец помер, мне пришлось все продать. Только вот это от него осталось. Как они к нему попали, не знаю. — Он достал из кармана штанов золотые часы. — Потом я перебивался кое-как. Работал то у Экля на водяной мельнице, то на бензоколонке… Да, у нас в Бокшане даже автомобили есть. Правда, дороги все разбитые, сплошная щебенка, и такой автомобиль у нас года за два, за три дух испускает. Я их чинил, а заодно еще и с колонкой управлялся.
Потом работал у Аугенштейна, еврея. Мы продавали ткани, ножницы, в общем, все по портняжному делу. Вроде как подсобником был, для тяжелой работы. Поглядите на мои руки. Я да с иголкой — это было б курам на смех. Разгружал рулоны ткани, разносил заказы, больше по таким делам. Лавка Аугенштейна рядом с синагогой… опять я забыл, что ты Бокшан не знаешь.
Значит, стоит вот синагога, за ней скобяная лавка Лоренца, а потом сразу и наша. Ну, то есть еврея этого. А напротив — наша гостиница. Внушительная очень, во втором этаже такая бальная зала, размером, ну вот как отсюда до вон тех обугленных яблонь. Я тогда, бывало, частенько перед лавкой Аугенштейна встану и смотрю снизу, как у них там все пестрит. Там висят две этих, как их, люстры под потолком, все из хрусталя, само собой. Я помогал выгружать, когда их из Богемии привезли.
Ну да, такие балы, конечно, не про нашего брата, во-первых, тебя туда никто не пустит, а во-вторых, пока танцуешь, дамам-то все ножки отдавишь. Вы же видите, какие у меня ножищи. Проще быка научить польку танцевать, чем меня с такими лапами. Но я ж любопытный, интересно было посмотреть, что там такое внутри происходит.
И вот жду я, значит, как-то, пока материю привезут, Аугенштейн с дочками уже на балу, а машина опаздывает. Это у нас дело обычное, дорога длинная и непредсказуемая. Бывали случаи, что машины и в пропасть падали, когда осыпь или яму объехать пытались. И все это время слышу я музыку из гостиницы и как люди смеются, и все время полька, потом чардаш, потом опять полька.
Решил я выйти на улицу, а когда вышел, подумал, если уж я на улице, то почему бы мне и не перейти на другую сторону? А когда оказался перед самой гостиницей, то почему бы и не зайти внутрь? У дверей никого, хотя обычно всегда стоит кто-нибудь, чтобы отгонять мальчишек и цыган.
Я снимаю шапку, покашливаю, но никто не выходит. А со второго этажа музыка, и она меня тянет, прямо волшебство какое, ну я и думаю: «Иди дальше, парень, теперь уж все равно, где тебя поймают. Ты же не воровать пришел, это они разберутся, коли до того дойдет. Аугенштейн за тебя точно словечко замолвит».
Поднялся я по лестнице, очень осторожно, на втором этаже отодвинул толстую занавеску и напугался. Передо мной стоит швейцар, но, вместо того чтобы меня прочь погнать, прижимает палец к губам и кивает мне, смотри, мол, через стекло. Там же такие раздвижные двери стеклянные, а на стеклах название гостиницы написано.
Что я там увидал, просто как во сне было, так что и просыпаться совсем не хотелось. Красивые, богатые люди, мужчины во фраках и женщины с голыми плечами, со шлейфами и блестками, ты в этом побольше моего понимаешь, сестрица. Полным-полно девушек, которых я и прежде видел, да все такие расфуфыренные.
И пялюсь я, значит, через стекло, дивлюсь еще и на убранство, ведь кое-какие ткани там из нашей лавки были. Стою как завороженный, как деревенщина, а я-то, конечно, деревенщина и есть, сестрица. И вдруг швейцар этот толкает меня локтем под ребро и сует газету. «У них классу нету, — бормочет, — вот у кого класс есть». Я и понятия не имел, про какой такой класс он говорит. Класс-то, я знаю, только в поездах бывает: первый класс, второй, я вот третьим езжу — на подножке вагона, чтоб быстрее соскочить, если кондуктор придет.
Тут Якоб подмигнул Эльзе.
— Я-то хотел на фотографию поближе поглядеть, да тут как раз на улице грузовик загудел. «Можешь взять газету, — швейцар этот мне говорит, — за меня она все равно не выйдет». Ну я газету под мышку и бежать. Только вечером, дома, когда на полку свою завалился, раскрыл ее. Охота же знать, что в мире творится, когда в такой дыре, как Бокшан, живешь. Я газету пролистал и наткнулся на фотографию, которую давеча видел. Вот она, видите?
Якоб вытащил газетный лист, развернул его и разложил на столе. Провел по нему ладонью, чтобы разгладить.
— Это же ты, сестрица, когда приехала в Темешвар, на вокзале. Тут написано: «Возвращение американки. На темешварском вокзале ее встречает толпа любопытствующих». Потом журналист объясняет, что ты долго ехала, от Нью-Йорка до Темешвара, несколько недель на корабле да на поезде. А сзади видно твою поклажу, целая гора. Фотография сделана два года назад, когда ты только приехала, но статья-то совсем новая, еще и четырех месяцев не прошло. Журналист тебя спрашивает, что после возвращения было труднее всего. Помнишь еще, что ответила? Да где же опять это место?..
Якоб торопливо провел пальцем по строчкам.
— А, вот. Ты говоришь: «Труднее всего найти мужа. В моем возрасте в Америке ты еще совсем молодая, но здесь — уже в годах». И еще ты говоришь, что женихи, наверное, потому тебя сторонятся, что ты теперь богаче многих из них. Дальше читаю: «Я тоже хочу себе мужа, как и любая другая женщина. Такого, чтобы перенял отцовское хозяйство и чтобы мы с ним жили в моем новом городском доме. И чтобы дети были, почему бы и нет? Я хочу всего, что делает женщину счастливой». Вот, — Якоб сделал паузу, чтобы придать весу своим словам, — поэтому я здесь. Я хотел бы на тебе жениться, вести хозяйство и делать детей. Одного хватило бы, мальчика, чтобы потом хозяйство унаследовал.
Последнюю фразу он произнес медленно, подчеркивая каждое слово, будто пробовал их на язык, казалось, фраза пришлась ему по вкусу, как изысканное блюдо. Эльза схватилась за спинку стула и села. Ее отец вытаращил глаза, притянул к себе газету и тихо перечитал те же места вслух.
— Не держи меня за сумасшедшего, сестрица. Я об этом долго думал, днем и ночью. Все это у меня вообще из головы не выходило. Тебе нужен муж для счастья, а мне нужно хозяйство. Одно к одному. И не обязательно отвечать сразу, я пока подожду у аптекаря. Мы с ним хорошо поладили, только он чуток пугливый. Он точно обрадуется, если я несколько дней послежу за его скотиной.
Сначала совершенно ничего не происходило, все трое казались заколдованными, как будто слова Якоба были заклинанием. Поденщики и петух глазели на них в некотором отдалении. Если бы петух не прокукарекал, эти трое, возможно, еще долго не решились бы шевельнуться.
Эльза — чтобы не пришлось убеждаться, что все это происходит на самом деле. Никлаус — потому что вдруг исполнилось его заветное желание: перед ним наяву стоял крепкий, здоровый мужчина, готовый взять на себя хозяйство. Земля, пашня, к которой он был привязан, может быть, даже больше, чем к дочери, все это теперь не зарастет бурьяном. И что было бы еще хуже — все это не перейдет в чужие руки.
— Он над нами посмеяться удумал, — растерянно пробормотал отец.
Эльза все еще не шевелилась, когда Якоб уже приготовился к отступлению.
— Ну, теперь я лучше пойду, а вы хорошенько все обдумайте. Вы знаете, где меня найти. И еще, братец, — обратился он к ее отцу, — похоже, тебе тут очень пригодилась бы пара крепких рук. У вас и на поле наверняка много хлеба на колосе, сюда-то вы еще мало свезли. Но вдвоем вы с этим вряд ли управитесь, а от этих работничков, я погляжу, проку немного будет. Люди вам помогать не торопятся, я слыхал. Но это ничего, они злые и завидуют, так уж повелось.
Выходя со двора, он погладил единственную уцелевшую лошадь, что мирно щипала траву, и крикнул: «Отличная скотинка! Какая лошадка, любо-дорого посмотреть!»
Это была самая длинная речь из тех, что ему приходилось произносить до сих пор. Много говорить никогда и не требовалось, утверждал он потом. С его отцом разговоры за столом всегда были очень скупыми, самое большее: «Подвинь-ка хлеб сюда», или: «Отрежь-ка мне сала». Но с таким арсеналом женщину завоевать трудно, и уж точно не завоюешь такую, что побывала в Америке. Он всю жизнь восхищался людьми, у которых язык хорошо подвешен. Восхищался, но и презирал. Слишком много они говорили, чтобы высказать те несколько стоящих мыслей, что могут прийти в голову за всю короткую жизнь.
Якоб рассчитывал подождать неделю, пока не получит ответа или не добьется его сам. Но она пришла на следующий день.
* * *
Эльза надеялась, что такой час настанет, хотя и не на развалинах ее дома. Что появится симпатичный мужчина из Трибсветтера или, быть может, из Темешвара. Однако никто не появился, за два долгих года никого. Но чтобы батрак? Ее семейство знавало лучшие времена, фамилия Обертин имела вес, ее уважали и боялись, пока после десятилетий упадка не остались лишь Эльза, ее отец и бедность.
Им приходилось голодать, как и многим другим, но в этих краях голод был делом обычным. Можно сказать, голод вместе с ними бежал из Лотарингии, убив там почти всех, раздув животы детей и иссушив тела родителей, и свил себе гнездо здесь, в Банате. Голод свирепствовал в стране их предков, в стране Фредерика Обертина, так долго и так жестоко, опустошая целые области, что разжирел лишь он сам.
Но когда первые колонисты, приглашенные императрицей, собрались в дорогу, когда голод испугался, что останется один в покинутых деревнях и ему будет больше некого мучить, он вскочил на одну из телег и добрался на ней до Ульма. До первого перевалочного пункта на пути в Банат.
Однако голод перестал быть самой большой опасностью. Постепенно земля подчинилась человеку, Марош обвели дамбами, поэтому засух и наводнений не случалось уже много лет. Наконец-то, после холеры 1873 года, мороза следующей зимы, уничтожившего весь виноград — гордость Трибсветтера, — после двух землетрясений 1879-го и трех наводнений на Мароше в 1880–1882-м, стало спокойнее. Человек перевел дух, теперь, без постоянного урчания в животе, он мог легче переносить бедность.
Никлаус еще помнил то всесильное чувство голода, доводившее его почти до обморока. Эльзе тоже довелось испытать его в первые годы жизни. В день один ломоть хлеба, тонко намазанный топленым салом, да суп из капусты или кукурузная каша. Отец рассказывал ей, как Марош трижды выходил из берегов, когда он был еще совсем молод. Трижды люди засевали поля, зерно созревало в золотых колосьях, целое море пшеницы, и, когда она переливалась на ветру, от одного взгляда начинала кружиться голова.
Река была как злое, коварное существо, которое точно знает, когда нанесет человеку самый большой урон, — разлив каждый раз приходил ночью и продолжался по нескольку недель. Злодейство, начатое водой, доводили до конца крысы. Если бы не истощение от голода, мать Эльзы, конечно, не умерла бы, рожая ее.
Это трехкратное опустошение, заставившее людей самих вращать мельничные жернова, потому что лошади совсем обессилели, и Обертинам нанесло такой удар, что они не смогли от него оправиться. Но когда Эльза в семнадцать лет отправилась в Америку, причиной тому был уже не столько голод, сколько отсутствие надежды выбраться из нищеты.
Когда она вернулась, уже и о нищете речи не шло — добра у нее было хоть отбавляй. Может, это и сделало ее одинокой, ведь крестьянину позволялось быть зажиточным, но не богатым до неприличия.
Она больше не нуждалась в муже, который спас бы ее от голода или бедности. Дело было в чем-то другом, в том чувстве, которое потом часто заставляло ее говорить: «В доме должен быть мужчина». Это звучало столь же непоколебимо, как и другие ее фразы, как высеченный в камне закон, который не оставляет иного выбора, кроме как взять себе этого самого мужчину и терпеть его. Возможно, именно это чувство и погнало Эльзу в руки чужака, который, помимо статной фигуры, мужской силы и молодецкой удали, едва ли мог ей что-нибудь предложить.
Никлаус поначалу обрадовался этой затее, но потом отверг ее — слишком велика была разница в положении между одной из Обертинов и каким-то бесфамильным чужаком. Чем дольше он убеждал в этом дочь, тем меньше она его слушала.
— Я не хочу остаться одна в этом огромном хозяйстве, когда ты умрешь. Или в нашем доме в Темешваре. Хочу, чтобы у меня был муж и сын, который продолжит наш род. Ради этого я пойду на все, — заявила она.
Отец долго смотрел на нее.
— Ты привезла из Америки много денег, но ты больше не такая, как прежде, — наконец промолвил он.
— Не тебе рассказывать мне об Америке, ты там не был.
— Но ведь не за такого же идти, мы даже не знаем, правду ли он тут рассказывал, — ответил отец и сел.
Эльза погладила его по голове и прошептала:
— Если я в скором времени не рожу ребенка, то мы останемся без наследников и Обертины вымрут. Ты этого хочешь? Я — нет. Я сделаю все, чтобы до этого не дошло. Даже пойду за этого Якоба. Мать умерла, чтобы я появилась на свет. Теперь моя очередь действовать.
— Но ведь ты уже и так в Америку… — попробовал возразить Никлаус.
— Это совершенно ничего не значит по сравнению с тем, что сделала мать. — Она глубоко вздохнула и добавила сдавленным голосом: — Я позабочусь, чтобы это не было напрасно. К тому же, может быть, если я выйду замуж, наконец утихнет вся эта злоба в деревне.
Эльза похлопала отца по плечу и пошла в дом, молиться. С тех пор как вернулась, она делала это все чаще — вместе с деньгами она привезла из Америки и привычку молиться, будто хотела что-то искупить. Что-то, о чем можно лишь прошептать перед распятием. На следующий день в людской, где они теперь жили, она надела самое красивое платье из тех, что у нее остались, села в единственную уцелевшую коляску и поехала к дому Непера.
Конечно же, Непер был не слишком рад присутствию Якоба, но тому снова удалось вразумить его лестью и угрозами. Ко всему прочему аптекарь, как и любой другой человек, был любопытен и надеялся как следует развлечься, наблюдая за всей этой историей.
Он позволил Якобу спать в хлеву, сидеть и есть за его столом. Теперь Якоб уже не спрашивал у Непера разрешения, а просто заходил прямиком в кладовку. Доставал колбасу, сыр, хлеб, маринованные фрукты и огурцы и набивал брюхо всем подряд, словно голод, живший в нем, невозможно было утолить. Когда Эльза остановила коляску перед домом, он вытер рот, надел свою засаленную рубаху и вышел на улицу.
— Садитесь, пожалуйста. Я хотела бы вам кое-что показать, — потребовала Эльза.
Они удалились от деревни на несколько верст и оказались в поле, где высокая кукуруза стояла сплошной неподвижной стеной. Само собой, когда они выехали на Главную улицу, миновали деревню и покатили дальше по полевой дороге, сельчане смотрели им вслед из огородов и дворов, из-за плетней и занавесок. Эльза остановила лошадь и отложила вожжи. Пока они ехали, она не сказала ни слова и ни разу на него не взглянула. Лишь руки на коленях теперь выдавали ее волнение.
— Вы сделали мне предложение всерьез?
— Иначе был бы я еще здесь?
Она широко повела рукой:
— Все это принадлежит нам. Я купила это, когда вернулась.
— Можешь себе позволить, сестрица.
— Да, я могу себе это позволить. И откуда мне знать, что вы не на это позарились?
— Ясное дело, на это нацелился и позарился. Я же говорил, мне нужно хозяйство. Такому бедняку, как я, маленько достатка не повредит. Это богатые могут позволить себе угрызения совести, а вот нашему брату приходится как-то пробиваться.
Такая откровенность ее обезоружила, она не знала, по душе ей это или, наоборот, неприятно. Но, несомненно, этот человек был не такой, как все, на сотни миль далек от американских мужчин — и остроумных, и тупых, и попросту скучных. С ним она всегда будет знать, чего ожидать. По крайней мере, так она думала тогда.
— Вы всегда так откровенны? — спросила она.
— Почему бы и нет, если это мне на пользу?
— Но вы мне все так сразу выложили, а ведь могло бы статься, что мне это не понравилось бы.
— Могло бы. Но я люблю говорить коротко и ясно, чтобы все было понятно. Я такой, какой есть. И потом: где ты видела такого крестьянина, чтоб ему перед свадьбой не было дела до приданого?
Она отвела взгляд и откашлялась.
— Отец говорит, нельзя мне соглашаться. Мы как-никак Обертины, а вы — никто.
— Может, оно и так, но что тебе проку от фамилии Обертин, если ты не родишь наследников?
Он слез с коляски и прошел немного вперед. Над полем долго кружил сарыч, вдруг он с огромной высоты ринулся вниз, замер и взмыл вновь.
— С отцом понятно, а сама-то ты что об этом думаешь? — спросил Якоб.
— Я смотрю на это иначе. Для меня это не так важно. Но я вас не знаю.
— Это можно быстро исправить.
— Если хотите, чтобы я вышла за вас замуж, вам придется набраться терпения. И получить профессию. Если вы не обучитесь какому-нибудь приличному ремеслу, ничего не выйдет.
— В школу меня отправляешь, сестричка? Так у меня денег нету.
— У меня есть. Читать-то вы все-таки умеете.
— Читать и писать. Ходил в приходскую школу. Отец так хотел.
В тот первый день, когда она привезла его обратно, он вышел и уже собрался удалиться, как вдруг она сказала: «И еще, Якоб Бесфамильный, мы будем с вами на „вы“. Мы всегда будем на „вы“». Это правило мать соблюдала всю жизнь. Как будто ей нужна была безопасная дистанция, словно чтобы показать, что она не совсем покорилась.
Каждый день в одно и то же время коляска останавливалась перед домом Непера, и в деревне стали поговаривать, что у Американки появился ухажер. Одного с ней поля ягода — авантюрист и бесстыдник. Непер с упоением рассказывал всем подряд, как Якоб у него очутился и как, вероятно, собирался украсть его лошадей, если бы он вовремя его не застукал. Вместо того чтобы пристрелить бродягу, он его накормил, ведь Якоб угрожал ему. Потому что Непер был голый и беззащитный. А о жизни Эльзы в Америке чего только не болтали. Они, мол, два сапога пара, она и этот босяк.
Пожалуй, они и правда были хорошей парой, ведь оба они не сдались. Не смирились со своей судьбой. Оба пустились в дорогу, проделали каждый свой путь — один короче, другая длиннее, — чтобы изменить свою жизнь к лучшему. То, что смущало других, а именно — слишком явные намерения Якоба, — для Эльзы не имело значения.
Она знала, сколько смекалки, сколько решимости нужно, чтобы использовать свой шанс выбраться из нищеты. Она и сама в Америке поступала так же. В глубине души ее даже восхищали напор Якоба и уверенность в успехе, его натура, не допускавшая мысли о поражении. Она и сама хотела быть такой. О том, что мой отец был хитрее, что он только на первых порах терпел зависимость от нее, словно замирая, чтобы потом посильнее ударить, — об этом она не догадывалась. И уж тем более она не могла знать, что отныне ее жизнью будет управлять мужчина настолько упрямый, настолько необузданный, что соперничать с ним ей окажется не под силу.
Три недели кряду они ездили на одно и то же место, Якоб все больше терялся, оттого что ему просто нечего было больше рассказывать. И становился все нетерпеливее. Терпение никогда не было его коньком. Она брала с собой фотографии из Нью-Йорка и показывала ему. Он, не видавший толком даже Темешвара, поражался суетному мегаполису.
Эльза прекрасно выглядит — так ей сказал на Пятой авеню некий мистер Маккейн, фотограф, и пообещал «звездные снимки». Он сопровождал ее повсюду и сдержал слово. Эльза за стеклом кафе на Бродвее, Эльза на берегу Гудзона, Эльза выходит из «форда», безупречный макияж, на ногах тончайшие чулки в сеточку, а на плечи накинуто дорогое манто. Ей вообще нравилось на Бродвее, рассказывала Эльза. Немецкая семья, у которой она работала, несколько раз брала ее в театр. Сначала она просто стеснялась отказаться, но потом проводила там каждый свободный вечер.
На фотографиях Якоб обратил внимание на маленький носик Эльзы, пухлые губы, накрашенные глаза. Она была похожа на девушку, избалованную жизнью, а не на такую, что живет в подвале и радуется каждому куску черствого хлеба или сморщенной картошке.
— Чем ты занималась в Америке на самом деле? — спросил он.
— Мы остаемся на «вы», Якоб, не забывайте об этом. Я была гувернанткой и горничной.
— По вам тут не скажешь. Выглядите так, будто это у вас была горничная.
Мы так никогда и не узнали, чем мать занималась в Америке на самом деле и кто такой был этот мистер Маккейн. Об этом она хранила молчание. Здесь она так и не сдалась, даже тогда, когда уже отступила перед отцом по всему фронту.
К концу третьей недели Якоб не выдержал и набросился на нее. Он достаточно ждал, никогда прежде ему не приходилось сдерживаться с женщиной так долго. Три недели подряд, день за днем, одна и та же дорога, ее запах, манящие черные локоны и очертания бедер под юбкой, всегда рядом, достаточно протянуть руку. Для такого, как он, это было уже чересчур. Можно сказать, тогда он впервые вступил в права владения, хотя по закону надо было еще долго ждать. Ей не мешало бы спросить, а он ответил бы, что терпение — не его конек. И тогда она знала бы, что нужно поостеречься.
К его удивлению, Эльза с первого же раза подчинилась его воле. Она была неплохо с этим знакома — с мужским вожделением, с неутоленной жаждой, которая способна вырваться с бешеной силой. Должно быть, набралась опыта в Америке, тут и гадать нечего, думал Якоб.
Она лежала спокойно, потом встала и первым делом причесалась. С невозмутимостью женщины, привычной к таким вещам. Наверное, для отца это навсегда стало доказательством того, что в Америке жизнь матери приняла скверный оборот. Высадив его у дома Непера, она уехала отнюдь не заплаканной и напуганной. Напротив, она сияла, будто одержала победу. На следующий день коляска приехала снова.
Однако произошло нечто странное. За все это время Якоб ни разу не спросил, как продвигается восстановление хозяйства и что с урожаем в поле, который нужно было срочно убрать. Но вступление в права на Эльзу пробудило в нем жажду деятельности и необычайный интерес. Он получил женщину, которую хотел. Благодаря своему семени он установил с ней связь, для него более крепкую, чем вся эта болтовня. Так он скрепил их союз.
Якоб отослал Эльзу обратно домой, а сам отправился пешком в цыганский табор. Цыгане жили за пределами Трибсветтера, на высушенном тернистом холме, который деревенские жители обходили стороной, — одни обитали там с давних пор, другие приходили и уходили, как только их охватывала жажда странствий.
На холме стояло несколько фургонов, самый роскошный — перед самым большим домом. Якоб знал, что такие цыганские фургоны делали только в Англии и только под заказ, а следовательно, дом этот принадлежал бульбаше, главе табора. Стояли там также и шатры, и множество дощатых бараков, кривых и дырявых, как зубы во рту у старика. После недавнего урагана их наверняка пришлось сколачивать заново.
Цыгане были в основном лудильщиками, но могли вдруг стать и ловкими корзинщиками, метельщиками, стекольщиками, кузнецами и столярами, если того требовали обстоятельства. Как-то раз один цыган, такой же разнорабочий, сказал Якобу: «Швабы всегда хотят только одного — иметь как можно больше земли. А нам земля не нужна, и потому мы никудышные земледельцы, но зато мы знаем тысячи других ремесел. Поэтому в первый день недели мы можем делать гребни и щетки, во второй — чинить зонты и вешалки, в третий — лудить котелки, в четвертый — воровать и попрошайничать, в пятый — водить медведя-плясуна, в шестой — торговать на рынке, танцевать и играть, и только в седьмой день мы должны делать то же, что и все остальные, — молиться».
Им запрещалось пересекать границу деревни, если только они не пасли скот и не предлагали свои услуги на Главной улице или на ярмарке. Каждое утро в пять часов в Трибсветтере раздавался звук рожка цыгана-свинопаса.
Якоб твердым шагом поднялся на вершину холма. От костров, на которых женщины готовили обед, поднимался дым. По дороге Якоб увидел юношу, которого узнал, поскольку тот каждую неделю приходил в деревню и собирал прохудившиеся ведра, котелки и горшки. Он и его жена — обоим лет по шестнадцать — сидели на земле, расставив ноги, юноша надраивал песком днище котла, затем стал выправлять железо молотком. В котелке над очагом блестел серебристый расплавленный цинк. Жена держала у груди ребенка, а ногой раздувала мех. С каждым движением огонь разгорался сильнее.
Один из мальчишек, игравших неподалеку, подошел ближе и стал клянчить: «Подайте хоть корочку хлеба, я умираю с голода». При этом казалось, он скорее репетирует, чем просит всерьез. Якоб отодвинул мальчика в сторону, но сбежались другие дети и стали канючить одно и то же. На них были просторные хлопковые рубашки, все в пятнах, а волосы — сильно растрепанные.
— У тебя блохи? — спросил Якоб одного.
— Нет, у меня вши. Блохи у меня зимой. — Кожа была вся в маленьких кровавых расчесах.
Якоб уже пожалел, что пришел к цыганам, вряд ли здесь найдется работник, согласный заняться чем-то, кроме попрошайничества и латания жестянок. Тут из дома вышел бородатый мужчина в черных штанах, заправленных в черные же сапоги, и в одном жилете на волосатом туловище. Клочки потных волос маленькими островками прилипли к его коже, целый архипелаг.
Он хлопнул в ладоши, и дети отступили. Оценивающе оглядел пришельца, словно скотину на рынке — или женщину, которой хотел обладать. Якоб понимал, что от этой оценки зависит, будут ли с ним вообще разговаривать или не слишком вежливо отправят восвояси.
Это был человек совсем иного сорта, нежели аптекарь. «Не желаете заработать немного денег?» — крикнул Якоб цыгану. Тот развернулся и пошел обратно в дом, но дверь оставил открытой. «Ну, что ж», — пробормотал Якоб, сплюнул под ноги и последовал за хозяином в дом. Остановившись на пороге, он засомневался, стоит ли входить, темнота внутри была не полной, свет падал только через узенькое окошко, кроме того, освещено было и небольшое пространство перед дверью, где в медленном танце кружились пыль и голубоватые клубы дыма.
Якоб усомнился, а есть ли вообще кто-нибудь внутри, все это куда больше походило на западню. Слышался какой-то звук, словно кто-то шлепал по воде пучками конопляных листьев, промывая их. Вдруг раздался голос: «Заходите. Мы вам ничего плохого не сделаем. Садитесь на пол, у нас так принято». Глаза Якоба постепенно привыкали к темноте, и теперь он видел не одну, а две фигуры. Бульбаша сидел на стуле, уже без жилета. Руки он держал раскинутыми в стороны, словно Иисус в ожидании подходящего креста.
Вторая фигура оказалась маленькой женщиной, которая охаживала веником из крапивы спину и руки мужчины. Время от времени она окунала веник в ведро с водой и продолжала шлепать. Закончив с задней частью, она обошла цыгана, расставила ноги пошире и приступила к передней — груди и животу. Она била его так сильно, будто хотела за что-то наказать. Из другого ведра поднимался пар. Женщина была полная, Якоб уже мог рассмотреть ее получше: косынка повязана на шее, а рукава блузки засучены. Он представил себе, как же теперь выглядит тело бульбаши, наверное, все красное и в волдырях.
Вдруг женщина отложила крапиву, достала из ведра губку, шлепнула ею по спине цыгана и обмыла его тело медленными, равномерными движениями. Но на этом она не закончила. Затем она взяла щетку и стала надраивать массивную мокрую спину мужа. И делала это с таким рвением, будто хотела показать силу своей любви к нему. Закончив, она прошла мимо Якоба, глядя на него с любопытством. Он успел заметить ее белые зубы, и ему показалось, будто женщина улыбнулась.
Цыган шикнул сквозь зубы — Якоб едва услышал, — для нее это был знак удалиться. Этого ему вполне хватало, чтобы управлять женой. Эта женщина, которую мой отец тогда видел в полумраке, была Рамина, Крапивница Рамина, как он называл ее с тех пор. Это она потом вытащила меня из широко отверстого лона моей матери. Это она запеленала меня, как куклу, нет, как мумию, будто я, еще толком не ожив, уже должен был притвориться мертвым. И это Рамина окуривала меня снадобьями и травками, когда я в пять лет заболел дифтерией и лежал скорее мертв, чем жив, а священник уже опустил руки, — и я выздоровел.
— Это разгоняет соки, как надо. Если не следить за соками, то они застаиваются и отравляют человека. А теперь расскажите-ка, с чем пожаловали, — сказал бульбаша.
Весь разговор занял не более десяти минут, Якобу было обещано, что на следующий день шесть человек будут во дворе Обертинов и еще пятнадцать — в поле.
— Не желаете скрепить договор письменно? — спросил он бульбашу, но тот лишь рассмеялся.
Бульбаша достал табакерку, бумагу и скрутил папиросу. И только потом ответил:
— Зачем ты меня обижаешь? Тебе что, недостаточно моего слова? К тому же я все равно читать не умею, но о том не тужу. Неумение читать и писать тренирует память лучше, чем грамотность. А память у Гиги отменная. Завтра в пять люди будут у тебя. Ударим по рукам, этого хватит.
Гиги проводил Якоба до того места, где трудилась молодая пара. У девушки еще у самой было детское лицо, но она уже заботилась о ребенке так же, как и любая другая мать.
Через несколько недель весь двор был отстроен заново, а урожай собран. Эльза заплатила сумму, о которой договорился Якоб. Она с отцом переселилась обратно в господский дом, а Якоб получил комнату в людской. Теперь он был лишь в одном шаге от цели, но между ними еще стоял отец Эльзы.
Никлаус смотрел на Якоба с недоверием, хотя тот уже выполнил его самое заветное желание. Он как следует вел хозяйство, чистил стойло и грузил навоз на телегу. Лошадям, которых донимали слепни и мухи, повязывал тряпки на глаза и ноздри. Отвозил навоз на осеннее поле и разбрасывал его вместе с поденщиками. Спустя неделю землю в последний раз перепахали и посеяли озимую пшеницу. Придраться было не к чему, Якоб все делал правильно, но Никлаусу он все еще не внушал доверия.
Никлаус женился тоже не по любви, но выбор родителей оказался верным. Однако то, что газетная заметка могла свести его дочь с каким-то чужаком, о котором они не знали ровным счетом ничего, — это не укладывалось у него в голове.
Однажды Эльза и Якоб уехали из дома ранним утром и, прибыв в город, направились сначала в шляпную, а потом в обувную лавку. Наконец, со множеством коробок в руках, они зашли и в ателье мадам Либман. Эльзе было трудно угодить, снова и снова служащим приходилось показывать ей новые ткани и костюмы, снова и снова отцу приходилось раздеваться и одеваться. Наверное, это был единственный день в жизни отца, когда он полностью доверился матери.
Она одергивала пиджаки и рукава рубашек и почти нежно проводила ладонью по плечам Якоба. Оставалась последняя проверка — искушенные взгляды других женщин. Этому она научилась в Америке, сказала она и потащила Якоба на улицу. Они прохаживались туда-сюда, до перекрестка и обратно. Иногда Эльза брала его под руку, потом отпускала идти одного, а сама внимательно наблюдала. Костюм вроде бы понравился, поэтому она заказала еще несколько вещей, и наконец они с Якобом отправились к главной цели их поездки в город.
Она сказала консьержу, что ей необходимо поговорить с директором высшей школы электротехники, и тот, услышав ее имя, лично вышел их встретить. Директор поклонился и поцеловал Эльзе ручку, а затем повел их длинными коридорами в свой кабинет. Разумеется, он знал Эльзу Обертин. «Как же можно вас не знать, сударыня? Ведь все газеты сообщали о вашем возвращении», — сказал он и велел подать кофе и печенье.
Эльза изложила свою просьбу. Директор должен был принять Якоба в школу без аттестата, которого у него все равно не было, и без вступительных экзаменов, которые он никогда бы не сдал. Чем дольше она говорила, тем беспокойнее вел себя этот элегантный господин. Он покачивал носком ботинка и нервно теребил кончик пышных усов. Директор не торопился с ответом, возможно просто набивая себе цену.
Потом он начал объяснять, что связан законами и правилами, хотя и очень хотел бы помочь госпоже Обертин. Он нервно схватился за трость и стал расхаживать по кабинету, находя все новые препятствия исполнению ее просьбы. Якоб перебил его:
— Господин директор, я в таких вещах не разбираюсь, но мы вам хорошо заплатим. К вам в карман попадут немалые деньги.
Директор хотел было что-то сказать, но осекся. Якоб поднял ставку:
— Деньги и свинья, господин директор.
Директор мгновение колебался, но в конце концов жадность взяла верх.
* * *
По ночам Якоб выходил из людской, через заднюю дверь прокрадывался к Эльзе и овладевал ее телом. Ее отец знал об этом, он слышал, как Якоб тихонько проходил по комнате и забирался к ней под одеяло. Сдавленные стоны и вздохи он слышал тоже. Утром Якоб так же крадучись выходил из дома. Так продолжалось до тех пор, пока за несколько месяцев до окончания учебы он не вошел в дом через парадные двери и больше оттуда не уходил.
Якобу ни к чему была сельская свадьба, с шумихой и гостями, которые известно что думают. Но брак как таковой для него был важен, чтобы окончательно и официально, черным по белому, стать хозяином владений Обертинов — полей, фруктового сада и виноградника, скотины, подворья и городского дома. Поэтому он решил пропустить мимо ушей пожелание Эльзы, которая говорила: «Если уж играть свадьбу, то здесь, в деревне, у всех на глазах. И с таким размахом и затратами, чтобы все увидели: Обертины вернулись».
В один прекрасный день в апреле 1926 года Якоб надел свой лучший костюм и отослал цыган и поденщиков работать в поле без него. Запряг в коляску двух лошадей, открыл ворота и выехал на улицу. Удаляясь через село, Якоб и коляска становились все меньше, так что вскоре уместились между большим и указательным пальцами Никлауса, подбежавшего к воротам. Он с силой сжал пальцы, будто желая раздавить фигурку Якоба. Сплюнул под ноги, как иногда делал Якоб, сказал: «Ну что ж!» — и закрыл ворота.
Хотя прошло уже полтора года, он так и не узнал о Якобе больше, чем в день знакомства. Ни тогда, когда они плечом к плечу работали в поле, ни когда вместе наливали вино в бочки, а потом из бочек по бутылкам, и, уж конечно, не тогда, когда вечером Якоб жадно ел на кухне, точно так же, как у Непера. Солнце уже зашло, и Никлаус решил, что Якоб исчез навсегда. Утрату коляски и двух лошадей, не самых лучших, он бы пережил. Он надеялся, что больше не увидит Якоба, однако же беспокоился о его возвращении так же, как и дочь.
Никлаус не знал, как будет лучше: с Якобом или без него. Но они оба знали, что двор возродился из пепла только благодаря ему. Первым делом он нанял цыган, спас урожай и отстроил дом. Вторым — купил новый инструмент. А третьим — объявился однажды с десятком лошадей, которых достали «его цыгане», как он их называл. Никлаус не стал спрашивать откуда, дочь все оплатила. Кони были сильные, здоровые, их шкуры блестели.
— Ну вот, тесть, теперь ты снова при лошадках. Скоро у меня будет хозяйство, а у тебя — лошадки. Эта сделка нам обоим на пользу. — И Якоб поспешил в дом, принес бутылку шнапса и три стакана, Эльзе тоже пришлось выпить, тут он не терпел возражений.
Что касается Эльзы, то она привыкла к этому мужчине, к его ночным визитам, к тяжелому телу, которое оставалось лежать на ней после того, как он кончал — с толчками, пыхтя, крепко сжимая ее груди, с вытаращенными глазами, а она не открывала глаз с самого начала.
Якоб обильно извергал семя, в этом тоже проявлялась присущая ему неуемность. Пальцы на ногах растопыривались, мускулы напрягались и дрожали, из его нутра поднимался сначала едва слышный, а потом все более громкий рык, вены на шее набухали. Он выгибался так, что казалось, его позвоночник вот-вот сломается. Он опирался на руки, иногда его пот капал ей на лицо и на живот и смешивался там с его семенем. Кровать скрипела и билась спинкой об стену. Эльза знала, что отец все слышит, она стыдилась и в то же время нет, ведь Якоб был ей уже почти мужем.
И все-таки Якоб вернулся, довольно насвистывая себе под нос песенку, которую услышал в городе. Один из модных шлягеров того времени:
Он продолжал насвистывать, когда провел лошадей в стойло мимо застывшего Никлауса, когда положил маленький сверток в газетной бумаге на свою кровать и даже когда пошел к господскому дому.
— Завтра принарядитесь, Эльза. Мы едем в город. И возьмите с собой побольше деньжат.
Эльза сразу все поняла. Теперь настал ее черед выполнить условие договора. Она должна выйти замуж за мужчину, который за полтора года стал ей уже не совсем чужим. Но в то же время она и обрадовалась тому, что наконец-то одно ожидание закончилось и теперь могло начаться другое ожидание: моего появления. Но говорила она всегда только одно: «Он мне понравился, большой и сильный, настоящий мужчина. У меня от него дыхание перехватывало». Лучшего ответа она так и не придумала.
На следующий день — в погожую весеннюю субботу 1926 года, — когда пора уже было подумать о выгоне скота на пастбища и о первой пахоте, Якоб стоял у открытого окна с полотенцем на плече и водил бритвой по влажным щекам. Он опять насвистывал ту же песенку. Этому свисту — иногда почти мычанию, а иногда нервному, отрывистому, низкому гудению — суждено было стать главной мелодией моего детства. Он был доволен собой, ведь, в общем и целом, все шло по его плану.
Якоб в своем лучшем костюме сидел в коляске и нетерпеливо постукивал кнутовищем по начищенным до блеска сапогам. Эльза надела ожерелье из золотых талеров Франца-Иосифа, какие носили по праздникам многие банатские румынки. Якоб окликнул ее и потребовал поторопиться. Он пристегнул и положил в карман золотые часы на цепочке, а на коленях держал сверток в газетной бумаге. Появившаяся на пороге Эльза сияла.
Ее отец расхаживал по своей комнате. Он понимал, что, когда они вернутся, он станет гостем в собственном доме. Для Обертинов начнется новая эпоха.
Когда грохот коляски стих вдалеке, Никлаус скрылся в конюшне со своими лошадками и задал им свежую порцию сена. Потом втянул ноздрями запах животных, ненадолго задержал дыхание и выдохнул. С помощью одного работника он погрузил плуг на телегу, запряг лошадь и поехал в поле, чтобы впервые в этом году вскрыть землю. С собой он взял бутылку шнапса. Приехав, он сначала хорошенько отпил сам, затем окропил шнапсом землю.
У дверей церкви Миллениум в Фабричном районе Темешвара их с нетерпением ждал священник. Якоб спрыгнул с коляски и подал руку Эльзе, но та ее не приняла.
— Вы себе это как-то по-другому представляли? — спросил он.
— Отец должен был поехать с нами. Он всегда был со мной.
— В Америке его с вами не было, и ничего.
— Вообще-то вы пока не окончили училище, — снова возразила она.
— Через два месяца закончу. Но это мне решать, когда жениться. Сейчас или никогда.
— К тому же вся деревня должна это видеть.
— Меня деревня не интересует. Пойдемте! — потребовал он.
Священник приветствовал их, махнув рукой, за его спиной появились двое мужчин, которым Якоб заплатил, чтобы они были свидетелями. Якоб взял Эльзу выше локтя и заставил сойти с коляски.
— Кольца у вас с собой? — спросил священник.
— Да, и свидетели тоже имеются, — ответил Якоб.
— Почему вы хотите пожениться так срочно?
— Господин священник, у нас романтическая история, хоть мы не так уж и молоды. Откладывать никак нельзя. — Якоб схватил Эльзу за плечи и притянул к себе.
— Уж не беременны ли вы? — Священник пристально поглядел на живот Эльзы.
Якоб шагнул к нему, наклонился и прошептал на ухо:
— Господин священник, я вам не за вопросы плачу. Если вы передумали, то так и скажите. А насчет денег, которые вы вздумали прикарманить… Где-нибудь наверняка есть ваш начальник, которого это очень заинтересует.
Они прошествовали по главному проходу церкви. Сквозь высокие узкие готические окна проникало лишь немного света. Перед алтарем священник как будто опять засомневался, решив если не препятствовать, то хотя бы отсрочить венчание, и снова обратился к ним:
— Не желаете ли вы сначала исповедаться? Нет ли чего-то, что могло бы встать между вами и Господом?
Эльза кивнула, они присели рядом на дальнем конце скамьи и наклонили друг к другу головы, как заговорщики.
Какое-то время Якоб слышал только шепот Эльзы, потом она всхлипнула, будто плакала. Между тем он развернул сверток и вынул обручальные кольца, то, что побольше, он попробовал надеть на средний палец.
— А вы? — спросил священник, когда Эльза закончила.
— Я? — удивился Якоб.
— Да, может быть, и на вас есть какой-то грех и вы хотели бы исповедаться?
— Господин священник, что вы такое говорите? — возмутился Якоб. — До сих пор моим единственным грехом была бедность.
В пыльном помещении хранились иконы и статуи Девы Марии, кресты с Иисусами и без, в котелке чернели закопченные огарки. Все это уже отслужило Господу и теперь было списано. Там и состоялась краткая церемония, бумаги были заполнены и скреплены подписями.
— Под какой фамилией вас зарегистрировать? — спросил священник.
— Обертин, — сказал Якоб.
— Нельзя, это фамилия невесты.
— А теперь и фамилия жениха.
— Так нельзя.
— Так можно, поверьте мне.
Оказалось, можно.
По окончании процедуры Якоб вручил всем трем участникам по пачке денег, которые достал из сумочки Эльзы. Перед величественным зданием церкви Миллениум в уютном Фабричном районе среди дубов и кленов священник спросил Якоба, уже сидевшего в коляске рядом с Эльзой:
— Так когда же состоится гражданское бракосочетание? Оно ведь будет, правда? Иначе я попаду в чертовский переплет.
— Каждому приходится рано или поздно иметь дело с чертом, тут уж ничего не попишешь, — ответил Якоб. — От этого никто не застрахован, даже святой отец. Но если вас это успокоит — для начала нас ждет земля, а она долго ждать не будет. У нас дел невпроворот: вспахать, посадить картошку и свеклу, посеять рапс и кукурузу. А вот после Пасхи, когда ягненочка зарежем, постучимся и к государству. Будьте здоровы, господин священник!
По дороге обратно в деревню Якоб вдруг схватился за карман, вытащил золотые часы и покачал ими на цепочке, словно хотел загипнотизировать Эльзу. «К сожалению, у меня нет ничего, что я мог бы вам подарить, кроме этих часов». Она растерянно уронила часы на колени и продолжила играть с кольцом, снимая и вновь надевая его. Потом оно застряло на распухшем пальце. Даже собственные пальцы оказались против нее.
Дома Якоб сел, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и снял галстук. Он все время посматривал на часы, словно у него была назначена встреча, мычал свою песенку и отстукивал ритм указательным пальцем по столу.
— Вы не переодеваетесь? — спросила Эльза.
— Еще нет, вам тоже пока не стоит.
— Мы еще куда-то поедем?
— Да. И вам это даже понравится.
Он смачно плюнул себе на сапоги и стал натирать кожу рукавом пиджака.
— Куда же? — недоумевала Эльза.
— Бить в набат.
Когда время пришло, он сказал:
— Поехали, теперь пора. Они наверняка все как раз ужинают.
На пути к церкви он остановился у дома коменданта замка. Не слезая с козел, он крикнул: «Штруберт, выходи!» Ему пришлось крикнуть несколько раз, чтобы добиться результата. Наконец Штруберт распахнул дверь и выбежал из дома с растрепанными волосами, пытаясь просунуть руку в рукав рубашки.
— Да где пожар?
— Пожара нет, Штруберт, но грянет буря. — Якоб спрыгнул с коляски и подошел к коменданту замка. Эльза была в таком же смятении, как и Штруберт.
— Буря? — переспросил он и посмотрел на небо, пытаясь разглядеть признаки ненастья.
— Точно. И мне надо, чтобы ты ударил в большой колокол.
— Но ведь для этого нет никакой причины.
— Есть, Штруберт, еще как есть. Но ты узнаешь причину после того, как сделаешь то, о чем я прошу.
— Колокол зазвонит только завтра утром, к церковной службе.
Якоб сделал еще шаг к коменданту, и тому пришлось отступить. Наступив на бутылку из-под вина, он поскользнулся и упал. Якоб встал над ним.
— Штруберт, да от тебя сивухой разит. Сколько тебе платит община? Может, скоро выяснится, что это чересчур много для того, кто не сообщает вовремя об ураганах и пожарах. Очень может быть, что его даже освободят от обязанностей. Твоя захудалая скотина и клочок земли тогда смогут тебя прокормить? Тебе тогда, наверное, придется как следует вкалывать. Так вот, я тебя еще раз спрашиваю, — Якоб подал Штруберту руку и помог подняться, — теперь ты видишь, что вон оттуда, с запада, надвигается буря? Черные тучи собираются? Приглядись-ка получше.
Комендант замка неуверенно ответил:
— Да, кажется, вижу. Там, похоже, и правда что-то хмурится.
— Ну вот, как же у тебя тогда язык повернулся сказать, что ничего не видишь? Будешь звонить в колокол, пока вся деревня не соберется. Я тебе махну, когда остановиться.
Он отряхнул Штруберта от пыли и по-дружески приобнял одной рукой за плечи. Когда комендант сел в коляску и поздоровался с Эльзой, Якоб добавил:
— Звонить будешь так, будто Судный день настал.
— Откуда ж мне знать, как звонят в Судный день?
— Я на тебя рассчитываю.
В тишине уютного и мирного субботнего вечера грянул набат. Люди выбегали на улицу и оглядывали небо и землю, ища, откуда ждать новой беды. Они не могли ничего разглядеть, но колокол звонил все быстрее и настойчивее, тогда селяне по одному и группками потянулись к церкви. Там их поджидал Якоб, стоя в коляске, широко расставив ноги.
В одной руке он держал вожжи, а другую упер в бок. Когда все собрались и обступили коляску, Якоб дал Штруберту знак прекратить звон. Понадобилось некоторое время, пока взволнованные люди притихли и Якоб смог говорить так, чтобы его слышали.
— Братья и сестры! Я обращаюсь к вам так, хотя не испытываю к вам особых братских чувств, так же, как и вы не испытываете их ко мне. Все вы знаете, кто я такой. Слишком уж часто вы отворачивались, видя меня. Я тот, кто пришел сюда полтора года назад в сильнейшую бурю, какой еще никогда не бывало, и сначала нашел приют у Непера. И еще я тот, кто уже почти два года работает у Обертинов, и это вы тоже, конечно, знаете. Слишком уж часто вы плевались, видя нас вместе. Но я не обидчивый. Я только удивлялся, что вы за люди такие, что дали сгореть дотла дому бедной женщины и ее отца…
— Бедной? Она не бедная, — перебил его кто-то из толпы.
— Что дали сгореть дотла дому бедной женщины и ее отца, — повторил Якоб, подчеркивая каждое слово, — и не помогли им, как обязывает нас долг со времен наших предков, которые когда-то поселились здесь. Только Непер и еще несколько человек пришли на помощь. А все почему? Потому что одна из вас отважилась высунуть голову из грязи. Из той грязи, в которой все вы с удовольствием барахтаетесь.
Мать поднимала голову все выше, пока ее удивленный и восхищенный взгляд не остановился на лице моего отца.
— Она не смирилась с такой жизнью и, так же как и я, покинула дом, чтобы найти что-то получше. Вы презираете ее лишь потому, что у нее оказалось больше мужества, чем у вас, мужиков, всех, вместе взятых. Но теперь этому конец, потому что я пришел сказать вам, что с сегодняшнего дня я — новый Обертин. Обертины вернулись, и вам придется с нами считаться. Я прекрасно смогу прожить и без вас, хотя с вами было бы лучше. И я никому не позволю совать мне палки в колеса, на этот счет пусть никто не обольщается.
— А ты вообще кто такой? Мы о тебе ничего не знаем. Откуда ты взялся? — спросил кто-то.
— Это не важно. Важно, что я есть.
Довольный отец уселся рядом с матерью. Толпа молча расступилась, образовав коридор, по которому проехала коляска.
— Это было великолепно! — прошептала мать отцу и взяла его за руку.
— Я знаю, — ответил он.
В тот вечер, скорее всего, и был зачат я. Через семь месяцев я появился на свет. Я, Якоб, но Jacob через «с», а не через «k».