Глава пятая
От всадника до рыцаря
Рождение и подъем рыцарства
Подъем рыцарства начинается в XI веке вместе с «феодальной революцией», которую некоторые историки предпочитают называть «феодальным проявлением», подчеркивая таким образом элементы постоянства, которые в средневековом обществе в высокой степени преобладали над нововведениями. Тогда замки вместе с их гарнизонами, состоящими из milites, представляли собой главную силу. Рыцарство продолжало свое триумфальное шествие и в XII веке, когда княжества, а затем и монархии вновь обретали силу, опираясь на те же крепости и на их рыцарские гарнизоны. Обойтись без них, без замков и рыцарства, уже невозможно, но можно попытаться подчинить их себе, приручить или, по меньшей мере, поставить себе на службу. Тем временем рыцарство обзаводится своей особой этикой и своей идеологией. Его социальная значимость видна хотя бы вот из какого обстоятельства: «рыцарь» — это не только человек, выполняющий определенную функцию или овладевший одной, пусть и почетной, профессией; сверх того, такое указание и на функцию, и на профессию готовится одновременно стать званием, титулом. И эта «мутация» происходит в течение XIII века, завершаясь на пороге XIV. Отныне слово «рыцарь» означает дворянское звание, не теряя вместе с тем и своего первоначального смысла; теперь оно подразумевает воина-профессионала, но не всякого, а лишь такого, который выполняет свою воинскую функцию в составе элитарного корпуса, имеющего в высшей степени аристократический характер. Именно в такой корпус превратилось рыцарство на протяжении XIV и XV веков.
В этом сочетании значений не следует упускать из виду главную из двух составляющих, подсказываемую семантикой слова: с самого своего начала и в ходе всей своей истории рыцарство сохраняет свой военный характер в качестве определения. В X и особенно в XI веке milites, хотя и должны были бы переводиться как «воины» вообще, без уточнения рода войск, к которому они принадлежали, однако данный термин прилагался тем не менее всегда или почти всегда только к всадникам, что и находит свое отражение в местных наречиях: так, на том романском наречии, что послужит исходной базой для развития французского языка, упомянутый термин передается как «les chevaliers» («рыцари»), причем смысловое ударение делается на верховом животном «le cheval» («лошадь»), то есть как раз на том, что выделяет всадника. Социальный аспект еще не выходит на первый план: в Германии «Ritter» прилагается еще ко всем всадникам без исключения, не успев приобрести специфической социальной окраски. То, что «milites» подменяют собой «equites» (лат. «всадники»), — эта лексическая «неточность» выражает собой, вне всякого сомнения, идеологическую мутацию: отныне воины, которые «идут в счет», молва о деяниях которых передается из уст в уста и о подвигах которых слагаются песни, — это только всадники («рыцари»). Нет нужды, стало быть, в каждом отдельном случае уточнять, что «воины» сражались верхом — это теперь их постоянное свойство, это разумеется само собой. Слово «equites» становится редким, оно прилагается не к рыцарям как таковым, а к верховым, которые в состав тяжелой кавалерии как раз не входят: к конным лучникам, к дозорным, к вестовым и вообще к лицам, которые оказались на лошади более или менее случайно. В литературе на языке северных районов Франции (d'oil) слово «рыцарь» — прежде всего синоним «воина», лишь позднее оно принимает дополнительное значение почетной профессии воина и гораздо позднее превращается в дворянский титул. Однако и ранее того чрезвычайно частое появление этого термина в «песнях о деяниях» (chansons de geste) и на страницах романов отражает высокий его престиж. Все герои литературных произведений — рыцари, хотя и не равные по степени благородства, а иногда и вовсе не благородные (не дворяне); большинство из них — сеньоры, или состоят на службе у могущественных сеньоров, выражением военной мощи которых они и выступают. Начиная с этой эпохи слово «рыцарь» вызывает в сознании представление о превосходстве — военном, социальном, экономическом, идеологическом. «Рыцарский» и «рыцарственный» («chevaleresque»), в их «классическом», если угодно, смысле, — слова эти (в оригинале это одно слово. — Ф.Н.) вошли в языковый оборот первоначально в литературах северной Франции и англо-нормандской, которые сложились в этих двух колыбелях рыцарства (то есть во Франции «ланг д'ойль» и в говорившей примерно на том же французском языке Англии, связующим звеном между которыми служила Нормандия. — Ф.Н.); значительно позднее они входят в литературу «ланг д'ок» (то есть южнофранцузского языка. — Ф.Н.), где слово «рыцарь» и производные от него слишком долго употреблялись лишь в их первоначальном значении, в значении военной профессии; потом оно, «chevaleresque», проникает в Италию и Германию, прежде чем сделаться общепринятым в остальных странах Западной Европы. Оно стало «словом цивилизации». И не совсем уж так безобидно то, что оно почерпнуто из военного источника и изначально несет в себе чисто военный смысл.
Кавалерия эпохи Каролингов
Начиная с каролингской эпохи и впредь, сквозь все Средние века, тяжелая кавалерия занимала в армиях главенствующее положение и играла в сражениях решающую роль. Почему? Уместно вспомнить ее участие в походах далеко за пределы Империи. Железные доспехи, обеспечивавшие надежную защиту конным воинам, были первым фактором их успехов, производным от которого был фактор моральный: армии Карла Великого, составленные по большей части из таких «железных людей», одним видом своим наводили трепет на противника, как, например, это было в Ломбардии. Такая защита надежна, но она же, с другой стороны, чересчур дорогостояща, а потому была доступна лишь военной элите, которая и служила почти исключительно в кавалерии. Далее. Излюбленная Карлом «тактика клещей» предполагала согласованное и стремительное продвижение вперед двух армий, а быстрое их продвижение как раз и предопределялось их в основном кавалерийским составом. Не требует особых комментариев и то обстоятельство, что после долгого марша всадники прибывали к месту сражения куда менее усталыми, нежели пехотинцы.
Как бы ни были весомы упомянутые факторы, они все же не в состоянии были объяснить полностью превосходства кавалерии: дело в том, что в ту эпоху всадники перед сражением сплошь да рядом соскакивали с седел и вели бой уже как пехотинцы, так что именно в те моменты, которые решают судьбу сражений, превосходства кавалерии над пехотой пока не было видно. И все-таки при рассмотрении темы в ее долгосрочном аспекте взлет кавалерии вряд ли может вызвать сомнения. Он был связан, помимо уже названных факторов, с дальнейшим прогрессом техники и тактической мысли, производным от общей социальной эволюции и, в частности, от общего умственного развития. Коренной сдвиг, мутация (здесь очень уместен этот термин), произойдет лишь во второй половине XI века, а продолжится и завершится к середине следующего столетия. Мутация эта одарит кавалерию уже бесспорным превосходством на полях сражений, но также — и несравнимым социальным престижем. И то и другое приведет в совокупности к росту социально-профессиональной элитарности у этого рода войск, что предопределит трансформацию тяжелой кавалерии предыдущей эпохи в рыцарство.
От всадника к рыцарю (X–XI века)
Взлет кавалерии — итог совместного действия многих эволюционных процессов, которые пробивали себе путь в политической, социальной, экономической и технической областях.
В политической сфере — это усилившийся в XI веке упадок центральной власти и образование «шателлений» (châtellenies), замковых сеньорий. Этот двухсторонний процесс привел к сужению географического понятия «отечество», то есть отечества, которое нужно защищать. До поры до времени — до поры широких предприятий нормандской экспансии второй половины XI века (просьба не путать с экспансией норманнов IX–X веков. — Ф.Н.), до времен Реконкисты и Крестовых походов энергия воителей была сосредоточена не на экспедициях в дальние страны, а на местных конфликтах. Но в «частных войнах», местных ли, региональных ли, настоящие сражения очень редки, осады замков довольно не часты, и приоритет отдавался набегам (razzia), хорошо рассчитанным и быстрым. Их цель не победа над противником и не завоевание его территории, а ее разграбление и разорение. От набега на земли соседа не так уж сильно отличались «дежурные» разъезды (chevauchée) сеньора в сопровождении эскорта по своим собственным владениям. Цель — укреплять власть сеньора над жителями округа посредством регулярной демонстрации силы, а при надобности, и насилия. В предприятиях обоих этих родов ловкие и отважные всадники находили достаточно удобных случаев, чтобы набить себе цену. В эскорте сеньора находились и его вассалы-кормленщики, и его челядь, и свободные рыцари, «загостившиеся» в замке, прижившиеся при «дворе» сеньора и за его обеденным столом, его подручные или, по образному выражению Р. Фоссье, его «первые ножи».
Эта политическая эволюция имела свои социальные последствия. Постоянно участвуя в военных действиях такого рода на чужой территории и полувоенных на территории собственной сеньории по долгу службы своему сеньору, но также и бок о бок с ним самим и действуя от его имени, рыцари как бы отождествляли себя с ним, как их с ним отождествляли и крестьяне, терпящие от них насилия, но одновременно и благодарные им за защиту от набегов соседей, за их покровительство. Вот это вольное или невольное, сознательное или бессознательное смешение носителей власти с их агентами, с исполнителями их воли (с их «вооруженной рукой», по выражению Джона Солсберийского) ведет к тому, что солидарность боевого товарищества дополняется и социальной солидарностью, классовым чувством — несмотря на огромные различия в условиях жизни, которые в лоне рыцарства отделяют сеньоров от тех, кто составляет их эскорты и эскадроны. Итак, рыцарство не представляет собой общественного класса, но его членам хорошо известно совместное чувство опьянения властью — опьянение тех, кто, будучи всего лишь исполнителем воли господина, власть эту (очень часто в виде вооруженного насилия) непосредственно осуществляет, пользуясь экономическими выгодами, следующими из такого осуществления.
Экономический рост — и в первую очередь в области сельского хозяйства — мог, в сочетании с общей феодальной трансформацией общества, способствовать увеличению численности феодального воинства, формированию новых эскадронов из рыцарей низшего разряда, которых рыцарство еще готово было принять в свои ряды и из «неблагородных» социальных слоев. Феодализация общества имела своим результатом упадок мелкого свободного крестьянства, которое параллельно своей хозяйственной деградации теряет и роль военной силы (крестьянские ополчения постепенно переставали созываться). Массовая пауперизация заставляла крестьян идти на службу к господам, превращаться в арендаторов господской земли. Весьма вероятно и то, что некоторые из них, более физически сильные или ловкие, рекрутировались своими сеньорами в качестве вооруженных слуг, дозорных или даже рыцарей, пока от последних не требовалось доказательств их благородного происхождения или состояния («lettres de noblesse»). С другой стороны, лишь военная служба сеньору могла поднять мирянина-простолюдина по социальной лестнице.
Техническая эволюция внесла, быть может, наибольший вклад в становление рыцарства. Такие историки, как О. Брюннер, Е. Отто и, в последнее время, И. Уайт, поставили даже «технологическую» эволюцию на место первопричины эволюции социальной. Согласно их взглядам, феодализм и рыцарство производны от тех технических нововведений, которые в первую очередь коснулись кавалерии. Ныне историки более, однако, осмотрительны и склонны в этой концепции поменять местами причины и следствия. Технические изобретения не создали феодализма, они лишь сопровождали его появление на свет, будучи одним из факторов его становления. Точно так же не они создавали тяжелую кавалерию, но они зато могли усилить элитарный характер этой кавалерии, преобразовывая ее тем самым в рыцарство.
Новый способ владения оружием
Самое главное нововведение в технике боя состоит в такой кавалерийской атаке, при которой всадники наносят удар копьями, направленными строго горизонтально. Некоторые указания на эту новую технику боя проскальзывают в ряде документов, относящихся ко времени несколько более раннему, чем XI век. Однако эти сведения скорее исключения, к тому же источники сомнительны. По всей видимости, такая техника боя была распространена по континету и прилегающим к нему островам нормандцами. Лучше всего она изображена на коврах из Байо (Bayeux), которые датируются 1186 годом, естественно, намного позднее появления этого приема на полях сражений. Впервые же такой прием достаточно подробно описан в документах, повествующих о завоевании нормандцами Сицилии, Англии или восточных земель до 1100 года. Размах этих завоеваний и высокая репутация нормандских рыцарей как воителей способствовали заимствованию у них этого нового метода с начала XII века всем Западом, христианским Востоком и даже, по крайней мере отчасти, Востоком мусульманским, свидетельством чему — повествование сирийского владетельного князя Усамы ибн Мункыза об одной из битв 1119 года, в которой он принял участие лично. Краткое описание приема, которое содержится в его рассказе, не из лучших. Нужно, пишет он, «закрепить под рукой копье, придав ему направление удара, немного вкось, держать его так, не допуская ни малейших его колебаний, пришпорить лошадь и доверить ей совершить остальное». Описание ибн Мункыза дословно совпадает с теми картинами боя на копьях, которые в изобилии представлены жанром «песен о деяниях», что свидетельствует, конечно, о большой популярности боевого приема среди внимавшей трубадурам рыцарской публики, которая узнавала свой излюбленный прием кавалерийской атаки, ставший приметой эпохи.
Примерно три десятилетия тому назад, историки склонны были преувеличивать историческую значимость такого метода действий всадников, некоторые из современных медиевистов впадают в противоположную крайность, почти отрицая ее. Остается, однако, бесспорным то, что описанный выше способ боя на копьях являет собой одно из самых ярких проявлений «культурной революции» в военном мире. По причине вполне очевидной: такой способ был общепринят у всего рыцарства в целом, а потому и составляет характернейшую для рыцарства особенность.
В самом деле, до его открытия всадник сражался посредством тех же приемов, что и пеший воин. Они сводились к четырем. Копье использовалось подобно дротику как метательное оружие. В ближнем бою, в «свалке», его применяли как пику, делая им рукою выпад вперед. А также — при ударе сверху вниз как острогой и при ударе снизу вверх как ножом, которым распарывают живот. Во всех случаях, чтобы удар оказался точным и сильным, копье должно быть относительно коротким, а воин должен держать древко в точке, которая находится немного дальше его центра тяжести. Удар наносится только рукой, и его сила зависит только от силы мышц всадника. Скорость лошади ничего не добавляет к этой силе, зато может снизить точность удара и даже заставить наносящего его воина потерять равновесие. Короче, кавалерист действует копьем все теми же четырьмя способами, что и пехотинец. Только с меньшей степенью эффективности
Новая «техника» владения копьем в корне отличалась от предыдущей и была применима лишь конницей. Отныне рука не разит, а лишь направляет копье в сторону противника, которого нужно сразить. Зажатое под мышкой древко удерживается в фиксированном горизонтальном положении вытянутым на всю длину предплечьем правой руки, причем иногда левая, выпустив поводья и щит (последний на землю не падал, так как его ремень был перекинут на шею воина. — Ф.Н.), поддерживает правую, перехватив древко в нескольких сантиметрах впереди нее. При таком методе атаки точка равновесия копья отодвигается далеко вперед от того участка, на котором оно удерживается воином. Иначе говоря, само копье выдвигается относительно тела всадника, на три четверти своей длины, а подчас и более того. И наконец: мощь наносимого копьем удара уже не зависит от силы руки, так как наносится он не рукой, а зависит прежде всего от массы и скорости скачущей лошади. Она зависит также и от того, насколько твердо удерживает свое копье рыцарь и насколько устойчив он сам в своем глубоком седле.
Конечно, новый метод вытеснял прежние не сразу и не полностью. Продолжалось применение дротиков, да и удары копьем как пикой, с выпадом вперед, долгое время были все еще в ходу. Но как бы то ни было, вполне достоверным можно считать тот факт, что с первой половины XII века всякий рыцарь, достойный этого имени, упражнялся в новом виде фехтования копьем, который был характерен для рыцарской элиты, и прибегал к новому методу преимущественно, даже исключительно в тех случаях, когда на поле боя он встречался с рыцарями противника. Основные черты кавалерийского боя между рыцарями отныне проведены и останутся неизменными до прихода Нового времени.
Новая техника конной атаки представляла собой, следовательно, настоящую революцию. Не в том смысле, что революция эта привела к созданию класса рыцарей (в существование которого я никогда не верил), но в том, что она окончательно отделила расцветшее рыцарство от остального воинства, выделило из общей массы воинов тех, кто сражался на новый, особый, очень специфичный манер, кто составлял в совокупности своей воинскую элиту и кто вскоре разовьет свою собственную этику, систему свойственных только им моральных категорий и свою собственную идеологию. Все это, взятое вместе, и будет рыцарством.
Литература и действительность: рыцари в XII веке
В литературе рыцарство полностью выходит на свет Божий начиная с XII века. «Песни деяний» (chansons de geste — рыцарская эпическая поэзия. — Ф.Н.), «ле» (lai — короткая лирическая или эпическая поэма. — Ф.Н.), романы разукрашивают всеми цветами радуги доблести, подвиги и добродетели рыцарей, присутствующих на каждой из страниц произведений этих жанров. И повсюду повторяется до бесконечности одна и та же картина: рыцарь, следуя общепринятому среди благородных воителей методу, предпринимает фронтальную атаку на избранного им противника, стремясь ударом копья выбить его из седла. Описаниям такого рода несть числа, а отсчет нужно начинать с первой поэмы нашего эпоса, с «Песни о Роланде», датируемой первой половиной XII века. Поэты, в соответствии с вкусами своей публики, славили прекрасные, удары, нанесенные мечом, но еще больше — неудержимый порыв атаки, составлявшей главную особенность рыцарского военного искусства. В тысячный раз повторялся один и тот же рассказ: вот рыцарь перемещает свой щит с левой руки на грудь перед собой (он поддерживается ремнем, перекинутым вокруг шеи воина. — Ф.Н.), отпускает повод, дает коню шпоры, потрясает своим копьем, потом опускает его, зажимает его древко под своей рукой, «выбирает» своего противника и устремляется на него на всем скаку. Чтобы подчеркнуть мощь удара, поэт часто добавляет, что копье заставляет щит разлететься на части, пронзает кольчугу (даже двойную) и тело противника, да так, что его острие, иногда даже с укрепленным на нем значком, выходит из спины. Постоянство этих описаний в эпосе XII века и некоторый иконографический материал конца XI века наводят на мысль о том, что этот метод атаки быстро распространился на Западе в конце XI — первой четверти XII века, хотя в этот период еще оставались регионы (например, по утверждению некоторых медиевистов, Каталония), где старые приемы боя все еще преобладали. Окончательный переход от старого метода к новому легко проследить по литературным произведениям, где на месте прежнего трафарета «потрясти копьем» появляется новый — «опустить копье» (для атаки). Старое выражение, прежде чем исчезнуть, пребывало в некотором симбиозе с новым: герой сначала потрясает копьем, повторяя тем самым многовековой жест воителей, и только потом наклоняет его.
Заслуживают ли эти описания доверия? Эпос, конечно, охотно прибегает и к гиперболе, и к изображению чудесного. Наносимые в нем удары — сверхчеловеческой силы. Высшую степень храбрости, мужества и презрения к боли проявляют его герои, продолжающие сражаться одной рукой, в то время как вторая поддерживает внутренности, которые готовы вывалиться из рассеченного чрева. Но гипербола не выдумка! Эпос уходит корнями в действительность, и чтобы получить высокую оценку таких любителей поэзии и таких мастеров военного искусства, какими были внимавшие поэту рыцари, средневековые авторы должны были воспроизводить, по существу, те же самые способы боя эпических героев, которыми взыскательная публика обычно пользуется в своих не воображаемых, а реальных бранных подвигах. Литература возвеличивает воинскую доблесть рыцарей, она восхваляет, утратив чувство меры, подвиги своих героев в ходе сражения, она гипертрофирует, но ничего не изобретает. Таковы уж были правила игры, иначе публика, состоявшая из больших знатоков разворачиваемого в поэме сюжета не смогла бы войти в роль, отождествляя себя с литературными героями. Литература, если подойти к ней осторожно и критично (а можно ли подходить иначе и к другим источникам?), дает бесценные свидетельства о рыцарстве — и о его боевых навыках, и о его чаяниях и о его идеалах.
Даже разрыв, даже несоответствие между тем, что нам известно о способах средневековой войны и тем, что мы о ней узнаем из рыцарской литературы, показательны, так как сами по себе несут ценную информацию. Последняя подчеркивает то, что для поэта-рыцаря и для его почитателей-рыцарей наиболее существенно в рыцарстве. Чтобы своей публике понравиться, поэты как бы стирали резинкой с рисуемой ими картины все то, что находилось, по их мнению, в противоречии с миром (с обычаями, нравами и идеалами) рыцарства, на котором они сосредоточивают все внимание. Такая литература, отчасти конечно, искажала отображаемую ею действительность, но в то же время и в еще большей степени она служила «идеологическим проявителем» рыцарства и мира рыцарства. Она отображала этот мир таким, каким она хотела бы его видеть и каким само рыцарство принимало это изображение с энтузиазмом.
Воздействие и последствия нового метода
Метод кавалерийской атаки с горизонтально опущенными копьями занял в реальном мире войны не меньшее место, чем в изображавшей войну литературе. Анна Комнина свидетельствует о репутации непобедимых, которой пользовались в эпоху первого крестового похода рыцари Запада, кого она ошибочно называет «кельтами». Она подчеркивает две особенности, которые характеризовали этих «западных варваров»: они широко применяли арбалеты, смертоносное оружие, не столь популярное на Востоке, и их рыцари были неудержимы в своей конной атаке. Ничто не могло остановить их первый натиск, так как они нападали, бросив поводья и выставив далеко вперед свои длинные копья. Противники старались прежде всего поразить их лошадей, так как, добавляет она, «на коне кельт непобедим и способен прорваться до укреплений самого Вавилона, но, будучи выбит из седла, становится жертвой или добычей любого». Репутация рыцарей не была дутой, имея под собой такие солидные основания, как общепризнанная военная доблесть нормандцев, а также (что для нас здесь интереснее) предпринимаемая ими в каждой битве массированная атака, мощная и стремительная, разрывающая вражеские ряды чаще всего с первого удара.
Максимальная действенность этого метода достигалась, однако, лишь при наличии множества условий, которые, к слову сказать, и накладывали свой отпечаток на рыцарство в узком смысле слова, то есть как на нечто отличное от предшествовавшей ему кавалерии, тоже тяжелой. Прежде всего требовалось, чтобы поле сражения было широким и ровным, свободным от каких-либо препятствий, способных помешать развертыванию рыцарской атаки, а последняя производилась либо растянутыми по фронту линиями бойцов, выстроенными в шахматном порядке в два-три ряда в глубину, либо «ан конруа» («en conrois») сомкнутыми эскадронами на каком-либо, сравнительно узком, участке фронта. Также нужно было, чтобы противник «принимал правила игры», то есть готов был выдержать фронтальный удар и не имел ничего против своего участия в немедленно следующей за ним «общей свалке» («melée»). Второе условие принималось далеко не всеми. Так, турки очень успешно прибегали к тактике прямо противоположной, которая ставила в тупик рыцарей Первого крестового похода. Крестоносцы оказывались буквально в туче восточных конников, которые забрасывали их дротиками, пока те готовились к атаке, а когда рыцарская атака производилась, туча эта рассеивалась как туман, только побыстрее его, и с большим размахом нанесенный удар приходился в воздух — рой турецких наездников, способных развернуть лошадь чуть не на полном скаку, разлетался в разные стороны, завлекая за собой высокомерных франков, которых им иной раз удавалось встретить удачно пущенной назад стрелой. Турецкая тактика была совершенным антиподом по отношению к той, что была уже общепринята на Западе. Рыцари давно привыкли считать лук недостойным, а дротик прямо-таки презренным оружием, и, вообще, всякий бой на дистанции отвергался ими с негодованием. Потери рыцарского войска при первых же столкновениях с новым противником оказались, по европейским меркам, весьма высокими. Крестоносцы были вынуждены признать, что турки, несмотря на эксцентричную манеру сражаться, отличные всадники, единственно достойные быть названными, наравне с франками, «рыцарями». Столкнувшись с воинской доблестью, равной их собственной, они объясняли ее общим со своими противниками происхождением: турки и франки, по их мнению, были потомками троянцев.
Новый метод владения копьем именно верхом на коне предполагал длительную и упорную тренировку одновременно и в фехтовании, и в джигитовке. Чтобы атака была эффективной, она должна была производиться тесно сомкнутой, «спаянной» группой рыцарей — свойство, вырабатываемое вместе с дисциплиной и солидарностью в ходе совместных упражнений.
Практика рыцарства требовала развития соответствующих ей физических и моральных качеств бойца и, следовательно, предполагала наличие достаточно большого свободного времени для их выработки посредством тренировки. Рыцари были, стало быть, настоящими профессионалами войны, к тому же для большинства из них оружие оставалось единственным средством существования. Все эти факторы усиливали аристократические черты, характерные только для рыцарства, формируя весьма узкое братство по оружию среди массы воинства, проводя сегрегационный рубеж, социальный и идеологический, между элитой и не элитой. Они же придавали войне определенный «игровой» аспект: рыцарь отныне жаждал не столько сразить противостоящего ему рыцаря насмерть, сколько одолеть его, так как победа, помимо своей моральной ценности, приносила победителю и вполне материальные плоды — оружие, доспех, боевого коня побежденного. Из чего следовало изменение самой концепции рыцарской войны, поскольку она велась на Западе. Эта война значительно разнилась от той, в которую вступали обыкновенные воины, и той, что вели сами рыцари против не рыцарей, будь то пехота в тех же странах Запада, «варвары» кельтских или балтийских окраин Европы или же мусульмане Испании и Святой земли. Рыцарская этика отчасти предопределялась экономическими потребностями, но только — отчасти. К ним добавлялись соображения религиозного, морального и социального порядка, которые также отделяли рыцарство от остальных воинов и способствовали усилению его элитарного характера.
Применение техники «горизонтального копья» приводит к ускоренной разработке таких типов защитного вооружения, которые способны ей противостоять. Совершенствование доспехов составляет одну из важнейших сторон эволюции средневекового вооружения.
Эволюция рыцарского вооружения (XI–XV века)
Наступательное оружие рыцарей было весьма разнообразно: они могли прибегнуть, когда сражались пешими, к дротику, к арбалету, реже — к луку; в свалке они наносили удары топором, палицей, булавой, но в особенности — мечом. Однако среди всего арсенала предпочтение огромного большинства рыцарей наверняка оставалось за копьем. Как в хрониках, так и в романах они обнажают меч не раньше, чем переломилось копье.
До нас дошло несколько экземпляров мечей XI–XII веков — во всем, нужно думать, подобных тем, которыми сражались Роланд, Оливье и их соратники, рыцари Вильгельма Завоевателя, первые крестоносцы… Длиной они от 90 до 100 сантиметров, а вес их колеблется в пределах 1–1,8 килограмма. По осевой линии обоюдоострого клинка от рукояти к острию (но все же не достигая острия примерно на одну треть длины клинка) тянется выточенный желобок, он наиболее глубок в верхней трети, то есть в наиболее массивной части оружия; ниже он плавно сходит на нет. Эта выточенная канавка снижает вес меча, не нанося при этом ущерба его прочности. Рукоять — из дерева, рога или кости — обмотана сверху либо кожей, либо бечевой: несомненно для того, чтобы устранить вероятное скольжение в ладони. Она венчается массивной головкой — достаточно массивной, чтобы служить противовесом клинку, обеспечивая тем самым равновесие оружия в руке воина. Иногда (скорее всего, не так уж и часто) в головке хранились реликвии. Один такой случай описан в «Песни о Роланде» — там, где речь идет о Дюрандале, мече героя; и это — единственный пример, дошедший до нас. Своим мечам, как и своим боевым коням, рыцари часто давали особые имена, выказывая тем самым свое пристрастие к этому виду оружия, с которым они были неразлучны. Некоторые мечи несут на себе надписи — либо просто гравированные, либо инкрустированные серебром и золотом. Характер их довольно разнообразен: они могут быть маркой собственности, оповещая всех о том, кому оружие принадлежит; или — маркой мастера, изготовившего меч (некоторые оружейники был знамениты по всему Западу); наконец, надписи эти могут содержать сакральную фразу, выполняя тем самым функцию талисмана. Историк кузнечно-оружейного ремесла С. Пирс (S. Peirse) полагает, что выковка и прочие операции по изготовлению хорошего меча требовали до 200 часов работы, то есть больше, чем изготовление кольчуги. Мечом наносились как колющие (острием), так и рубящие (лезвием) удары. Эпические поэмы не раз останавливают свое бурное повествование, чтобы, слегка задержавшись, полюбоваться славным рыцарским ударом, который разваливает супостата надвое, от плеча до седла, а заодно уж рассекает и седло вместе с лошадью. Поэтические вольности подтверждаются археологией лишь отчасти. Останки во вскрытых гробницах XI–XV веков в самом деле хранят следы очень глубоких ран. Среди них немало рассеченных тел и тел с отсеченными конечностями, захороненными тут же. Остается лишь гадать относительно того, каким именно оружием нанесены раны и причинены увечья — мечом или топором?
В связи с этим вопросом следует вспомнить следующее. В XII–XIII веках рыцарское сражение всегда начиналось со встречного удара на копьях, после чего ломались не только копья, но и боевые порядки; битва сразу же переходила во вторую фазу — в беспорядочную схватку («свалку»), которая велась почти исключительно на мечах — на добрых рыцарских мечах. В XIV и, в еще большей степени, в XV веке рыцарский меч теснят его новые-старые соперники — боевой топор и палица. Оба они издревле были хорошо известны Западу. Так, боевой топор был излюбленным оружием еще норманнов… Но — не нормандцев: нормандские рыцари, высадившиеся в Англии во главе с Вильгельмом Завоевателем, успели сменить секиры своих предков на подобающее их новому статусу оружие — и выиграли им битву при Гастингсе. Их победа была, помимо прочего, победою копья и меча над боевым топором и палицей англо-саксов. Долгое время, примерно два с половиной столетия, казалось что победа эта — окончательная, но в XIV веке оба изгнанника возвращаются на поле брани, да еще в сопровождении нового сотоварища — двуручного меча, вовсе не похожего на рыцарский. Он не только чуть ли не вдвое длиннее рыцарского — он более чем вдвое тяжелее его. Причем если оружейники прилагали усилия к тому, чтобы вес рыцарского меча уменьшить, то при выковке двуручных мечей они, по всей видимости, решали прямо противоположную задачу: двуручные мечи XV века превосходят по весу равные им по длине аналоги XIV столетия.
Каков источник отмеченных колебаний моды на оружие? Ответ, на мой взгляд, очень прост: совершенствование и, в частности, утяжеление защитного вооружения стало стимулом к утяжелению и наступательного оружия. За исключением, впрочем, даги.
Дага — это вид кинжала с коротким (примерно в 20 сантиметров) и тонким клинком, «специализированным» на проникновение даже в очень узкий зазор между латами. Синоним даги — «мизерикордия» (miséricorde), то есть «милосердие», «сострадание». Свое второе имя заслужила тем, что ею наносился «удар милосердия», коим раненый противник избавлялся от физических страданий, а целый и здоровый, но выбитый из седла и низвергнутый на землю — от горечи поражения. Впрочем, не раз мизерикордия выполняла и, так сказать, дипломатическую функцию, выступая главным аргументом в переговорах с поверженным рыцарем о выкупе.
Но вернемся к главному рыцарскому оружию. На протяжении всего Средневековья копье (обозначаемое в латинских текстах как hasta или lancea, а в литературе на романском языке — как lance) оставалось исключительно рыцарским оружием: никто, кроме рыцарей, не был в состоянии им владеть, а с другой стороны, невозможно и представить себе рыцаря, который не дал бы себе труда обучиться владению им. До XI века — пока копье использовалось как пика, то есть с выпадом, с резким выпрямлением руки вперед при нанесении удара, — его длина не превышала 250 сантиметров. После перехода к новому методу увеличивается его длина и вес: к XIII веку длина достигает 350 сантиметров и продолжает расти, а вес в XIV веке колебался в пределах 15–18 килограммов.
Древко делалось из наиболее прочных и твердых пород деревьев — ясеня, яблони, бука. На его конце, перед самым наконечником (обоюдоострым), крепились либо флажки трех видов (каждый из которых указывал на определенное место рыцаря в военной иерархии), либо знамя (la bannière). Рыцарь со знаменем, «баннере» (banneret), командовал эскадроном или близким к эскадрону по численности подразделением «конруа» (conroi); знамя или стяг (l'etendard) — символ командования и, по призыву рога, место соединения рыцарей, рассеявшихся по полю боя после атаки и следующей за ней схваткой на мечах. Ниже флажка на древке располагался небольшой диск, предназначенный для того, чтобы предотвратить слишком глубокое проникновение копья в тело противника, то есть такое, при котором становится затруднительным извлечь его.
Удлинение и утяжеление копья усложняли проблему его удержания в руке. Чтобы погасить отдачу при ударе, оно снабжалось упором для руки (тоже в форме диска), затем, в конце XIV века, — приспособлением в виде крюка на панцире с целью сочленения его с панцирем, что облегчало нагрузку на руку. Обычная техника боя на копьях состоит в том, чтобы, удерживая копье правой рукой, направлять его в сторону противника вперед, но вместе с тем и несколько наискось в левую сторону над шеей лошади. Щит, естественно, прикрывал корпус рыцаря с левой стороны, куда обычно направлялся удар вражеского копья. Те турнирные доспехи, которые изготовлялись специально для боя на копьях, очень часто асимметричны: их левая половина более массивна, чем правая. Удар боевым копьем в одну лошадиную силу, как правило, смертелен, а потому на турнирах бились лишь на тупых копьях — на таких, на которых вместо острого наконечника — диск в форме короны с зубчиками и которыми соперника из седла выбить можно, но пронзить его нельзя.
В ответ на «вызов» копья защитное рыцарское вооружение из века в век совершенствовалось. До середины XI века, то есть до того, как новый метод атаки на копьях успел глубоко укорениться и широко распространиться, тело рыцаря было защищено либо чешуйчатыми латами, которые представляли собой несколько перекрывающих друг друга рядов железных пластин, укрепленных на кожаной основе (такой тип лат, наиболее древний, обозначался на старофранцузском языке словом «бронь» (la brogne), удивительно созвучным с русской «броней». — Ф.Н.), либо кольчугой (cotte de mailles, haubert), составленной из переплетенных между собой железных колец. Оба вида доспеха надевались на льняную или шерстяную тунику, спускаясь чуть ниже бедер. С середины XI по середину XIII века кольчуга повсеместно вытесняет чешуйчатые латы, претерпевая при этом некоторые изменения. Она теперь доходит до колен, прикрывая тем самым верхнюю часть ноги. Чтобы она не мешала посадке на коня, в ней делается идущий вниз от пояса разрез, так что ноги всадника, от бедра до колена, находятся теперь под полами железной «одежды». Кстати, ни одной кольчуги XI, XII и XIII веков до нас «в натуре» не дошло, хотя мы располагаем кольчугами X века.
Кольчуга обеспечивала надежную защиту против ударов мечом, несколько меньшую от стрел и дротиков и еще меньшую — от удара топором, от стрел, пущенных из арбалета или от удара копьем, наносимого на скаку. Итак, абсолютной гарантии безопасности кольчуга, как и любое иное защитное вооружение, дать не могла. Зато у нее имелись два неоспоримых достоинства: она весьма пластична, и вес ее довольно скромен — «всего» от 12 до 15 килограммов. Эта тяжесть ложилась в основном на плечи, не стесняя свободы движений рыцаря — ни на коне, ни на его собственных ногах. Каждое колечко кольчуги, стоит заметить, было переплетено с четырьмя соседними, так что она в целом представляет собой непрерывную и гибкую железную «ткань», защитные свойства которой тем выше, чем больше в ней, при равном размере доспеха, этих колец-звеньев и чем мельче каждое звено. Диапазон качественных оценок известных нам кольчуг весьма широк, так как количество колец в них, при условно равном размере, колеблется от 20 до 200 тысяч единиц.
Кольчуга не только служит преградой на пути вражеского оружия, она же распределяет энергию «точечного» удара по некоторой площади, тем самым смягчая его. Его амортизация дополнялась вот еще каким фактором: под утяжеленную, с середины XI века, кольчугу было принято, чтобы предохранить кожу от натирания, надевать специальный набивной камзол — «гамбуазон» (gamboisori). Позднее к кольчужному доспеху появятся дополнения — сплетенные из той же кольчужной «ткани» чулки-штаны, рукава и даже митенки (перчатки без пальцев). Примерно с 1150 года рыцари поверх кольчуги надевали камзол, украшенный геральдической символикой (cotte d'armes): гербы помогали им распознавать друг друга, служили укреплению социальной солидарности, выступая внешним выражением рыцарского «комплекса превосходства».
Литературные тексты содержат неоднократные упоминания о «двойной» и даже о «тройной» кольчуге. Естествен вопрос о смысле этих выражений. Содержат ли они намек на более тесное переплетение еще более мелких, мельчайших колец-звеньев? Или — на уплотнение железной ткани на каком-то участке кольчуги (на груди, конечно, в первую очередь)? Вообще, трудно даже представить себе, чтобы рыцарь надевал на себя две кольчуги, одну на другую; так что эти упоминания легко отнести на счет поэтических вольностей, гиперболизации, свойственной эпосу. Однако сирийский князь Усама ибн Мункыз, известный именно протокольной точностью своих воспоминаний, пишет о том, что носил именно две кольчуги, причем как о деле весьма обычном. Но тогда возникает вопрос о весе, который ложился на плечи рыцаря… Может быть, разгадку следует искать все же в умении некоторых мастеров-оружейников собирать кольчугу из сверхмелких звеньев?
С XIII века защитное вооружение делается более тяжелым. На наиболее уязвимых местах (грудь, спина, руки) железная ткань кольчуги усиливается либо прокладками из вареной кожи, либо металлическими пластинами, либо и тем и другим. Второй способ защиты оказывается более действенным, и к 1350 году, кольчуга вся покрывается стальными пластинами или, точнее, большая ее площадь перекрывается ими, причем каждая пластина становится не только шире, но и толще. Такой доспех лучше предохраняет его владельца от стрел и ударов. Следующий и последний этап в эволюции доспеха: пластины как бы «срастаются» между собой, делая кольчугу излишней, представляя собой вместе с тем переход к еще более тяжелому защитному вооружению, поддержание которого в должном состоянии требовало куда меньше забот, нежели кольчуга. Кольчугу приходилось периодически скатывать и раскатывать, чтобы очистить ее от окалины, лишавшей доспех необходимой гибкости, требовала она и постоянной смазки. Новый тип защитного вооружения, получивший широкое распространение к середине XIV века и названный тогда же «испытанным доспехом», надежно защищал от стрелы, пущенной из лука, но не из арбалета. Тем не менее кольчуга еще не выходит из употребления; ее либо надевают под кирасой (панцирем), либо используют как легкое защитное вооружение. В XV веке как высший предел эволюции появляется «белый» ратный доспех, отдельные части которого связаны между собой шарнирами. Эти латы обеспечивают максимальную защиту за счет ощутимо возросшего веса.
Общее совершенствование защитного вооружения не могло не сказаться также на таких его элементах, как шлем и щит. И тот и другой в XI–XII веках повсеместно на Западе моделировались по норманнскому образцу. Шлем — это конический helme скандинавов. Иногда он состоял из стальных полос, которые крепились заклепками к остову, иногда представлял собой цельную отливку. Позднее он снабжался узкой пластиной, которая предохраняла от удара нос. Еще позднее, к концу XII века, — широкой, которая покрывала бо́льшую часть лица, защищая его от ударов, наносимых главным образом сверху вниз. Подкладкой ему служила… кольчуга, которая надевалась и на голову, оставляя отверстие лишь для лица. Так как в те века было модным носить длинные волосы, они, собранные на макушке в солидный пучок, оказывались недурным амортизатором, когда шлем выдерживал удары. В XIII веке шлем принимает массивную цилиндрическую форму с узкими прорезями для глаз, он обеспечивает голове более надежную защиту, но мешает хорошо видеть и слышать. К тому же он нуждается и в отверстиях для вентиляции, особенно в южных странах. Форма его еще более усложняется, обретая новые элементы защиты и декора — геральдический гребень, железную шапочку «бассине», носимую под шлемом и пр. Шлем в итоге всех этих преобразований становится слишком тяжелым, а потому к середине XIV века его сменяет бассине с поднимающимся и опускающимся забралом.
Что касается щита, то и он во всех своих разновидностях следовал за скандинавской модой, господствующей в XI–XIII веках. Наиболее типичен был щит, изготовленный из дерева, обтянутый кожей, украшенный гербом владельца, миндалевидный, сужающийся книзу и заостренный внизу, широкий и выпуклый в верхней своей части. Он хорошо прикрывал корпус воина от удара мечом, но пробивался копьем при кавалерийской атаке. Появление пластинчатых лат позволило уменьшить площадь щита. В XIII веке большому щиту (le bouclier) предпочитали маленький (la targe), сначала четырехугольный, а позднее разнообразный по форме. Маленький щит в XIV веке становится еще меньше, причем в верхней его части делается полукруглая выемка, в которую проходит рыцарское копье. Появление «белого доспеха», утолщенного броней с левой его стороны, делало излишним применение щита, который и исчезает в XV веке. Рыцарь в своем «белом доспехе» был покрыт броней с ног и до головы, начиная с кольчужных чулок и стальных наколенников, продолжая латными рукавицами и наручами и кончая шлемом с забралом или большим бассине.
Часто злоупотребляли нарочитым противопоставлением: непобедимый рыцарь верхом на боевом коне — спешенный рыцарь, неуклюжий и чуть ли не лишеный способности к самостоятельному движению. Такое представление опровергается многочисленными средневековыми текстами как из исторической, так и из художественной литературы, которые показывают, как выбитые из седла или спешившиеся по своей воле рыцари продолжают бой с мечом или с боевым топором в руке. К письменным источникам следует относиться с должным уважением. Вес доспехов также допускал такие подвиги. Уже говорилось о том, что кольчуга весила около 12 килограммов; даже к концу Средневековья общий вес защитного вооружения не превышал 25–30 килограммов — нагрузка, конечно, значительная, но, будучи распределенной по всему телу, все же позволяющая от природы сильному и тренированному воину двигаться относительно свободно. В конце XIV века Бусико (Boucicaut) утверждал: благодаря физическим упражнениям он, в полном вооружении, вскакивал в седло без посторонней помощи. Только турнирные доспехи, предназначенные для боя на копьях, превышали 50 килограммов, достигая иногда 70, даже 80 килограммов. Ни для какого иного вида боя они, чрезмерно утолщенные и асимметричные, не годились. Впрочем даже боевые доспехи в XVI–XVII веках продолжали утолщаться — в тщетной попытке противостоять огнестрельному оружию.
Лошади, излюбленные мишени для лучников, также начиная с XII века обретают свое защитное вооружение. В XIII–XIV веках это — «покровы» из кольчужной ткани и вареной кожи, в XV–XVI веках — настоящие латы. Морда лошади также защищена своей железной маской. Конские «покровы» и латы все больше удлиняют у всадников… шпоры.
У рыцаря должна быть лошадь, или две, а еще лучше пять-шесть боевых коней (destriers). Он должен располагать помощью оруженосца (обычно двух), который несет за ним его доспехи и отчасти оружие, следит за лошадьми и за тем, чтобы его господину, потерявшему в бою своего коня, был подведен новый. При Гастингсе герцог Вильгельм (Гильом) вынужден был сменить три убитых под ним коня. Лошади, выбранные для войны, должны быть сильными и выносливыми, чем-то средним между лошадью беговой и лошадью рабочей; они должны пройти долгую предварительную дрессировку, чтобы хорошо вести себя и при кавалерийской атаке и в следующей за ней общей рубке (mêlée). Сражаться на парадной лошади (un palefroi), на муле или, что еще хуже, на дорожной лошади для рыцаря — унижение, которого наименее имущие не могли иной раз избежать. У рыцаря, наконец, должна быть пара конюхов (обычно ими были подростки), которые непосредственно, под надзором оруженосцев, ухаживали бы за лошадями, а также — вооруженные слуги. Дуврский договор (1101) между Робертом II, графом Фландрии, и английским королем Генрихом предусматривал, к примеру, что каждый фламандский рыцарь, переходивший на английскую службу, обязан был на нее являться с двумя вооруженными слугами и с тремя боевыми конями. Образ жизни рыцарей зависел от их социального ранга, но даже стоявший на самой нижней ступени рыцарской иерархии должен был обладать, если только не снаряжался на войну своим сеньором, достаточным состоянием, чтобы приобрести свою военную экипировку.
Стоимость рыцарской экипировки
Можно ли подсчитать стоимость этой экипировки? В источниках довольно часто встречаются цены на лошадей, но, к сожалению, без указаний на качество последних. Ценность лошади на войне и привязанность к ней воина привели к развитию коневодства, учреждению конских заводов, к успехам в области ветеринарии, косвенные указания на которые обнаруживаются с XII века. Лошадь для рыцаря — основной инструмент войны, его козырь, но вместе с тем она — его постоянный спутник, его верный друг, от поведения которого зависит подчас и жизнь всадника-воителя. Смерть боевого коня для рыцаря настоящая трагедия, он не только плачет над ним, он его оплакивает как близкого родственника, как дорогое существо. Конь занимает первенствующее место и в духовной жнзни воина, и в литературе той эпохи.
До IX века боевой конь стоил примерно 4 быка. Его цена повышается к XI веку, когда накапливается умение отбирать лошадей, специально для войны. Вес животного превышает тогда 600 килограммов. Обычно считается, что лошадь способна нести на себе пятую часть своего веса; выходит, во времена Крестовых походов она без особого напряжения выдерживала нагрузку в 120 килограммов, вес рыцаря, его доспехов и его оружия. Боевой конь стоил тогда в два раза дороже, чем парадный, и в три, чем лошадь (дорожная) для путешествий. Впрочем, цена на лошадей сильно колебалась в зависимости от места и от обстоятельств; так, накануне Крестовых походов размах таких колебаний был весьма широк — от 40 до 200 су. Стоимость кольчуги также значительно менялась, согласно месту и обстоятельствам. Между 1100 и 1200 годами кольчуга стоила от 5 до 16 быков, то есть была дороже одного, а то и нескольких боевых коней.
Если сложить цены на кольчугу, шлем, меч, то минимальная стоимость экипировки одного рыцаря к 1100 году окажется между 250 и 300 су, что равновелико 30 быкам; в середине XIII века она подскочила в пять раз, то есть не столь уж и высоко, если принять во внимание инфляционный процесс. Стоимость доспехов, оружия и боевых коней, а также, причем еще в большей степени, разорительные затраты на торжества и пиршества, связанные с посвящением в рыцари, заставляли многие дворянские семьи отказываться от чести возведения их сына в рыцарское достоинство. Начиная с XII века государи Англии и Франции лишь с большим трудом вынуждали своих вассалов нести воинскую службу как рыцари, то есть с полным снаряжением, хотя последние получили свои фьефы взамен обязательства служить именно как рыцари («фьеф шлема», «фьеф рыцаря» и т. д.). Многие предпочитали уклониться от рыцарской службы, уплатив особый налог, «щитовые деньги» («l'écuage»), сбор которого позволял государям нанимать рыцарей на основе денежного жалованья, снабжая их полным комплектом вооружения, а позднее — приступить к формированию постоянных армий. На рубеже XIII века только те дворяне, которые выбрали для себя военную карьеру, соглашались принимать посвящение в рыцари. Эти параллельные процессы приводят к набору наемных войск, которые существуют бок о бок со старым феодальным ополчением. Сбор ополчения был необходим, поскольку предоставлял государю рыцаря во всем снаряжении как бы «бесплатно», избавляя высокородного сеньора от необходимости вкладывать значительные суммы в приобретение комплекта рыцарского вооружения и в содержание рыцаря-наемника.
В XII веке содержание рыцаря-наемника, включая стоимость его боевой экипировки, примерно равнялось годовому доходу средней сеньории или фермы площадью в 150 гектаров. Из сказанного следует, что рыцари вовсе не были «бедны». Однако исторические источники эпохи и особенно литература многократно говорят о «бедных рыцарях», что позволяет различить в низших слоях аристократии напряженность, в реальности которой сомневаться не приходится; эта напряженность порождала чувство неуверенности, тревоги, которое внешне выражалось в нарочитом выставлении на вид рыцарских достоинств и заслуженности рыцарских привилегий. Стоит заметить, что слово «бедный» в Средние века вовсе не было эквивалентом «лишенному средств существования», а скорее означало человека нуждающегося, не способного вести жизнь в соответствии с требованиями своего социального статуса. Так что «бедный рыцарь» — это далеко не то же самое, что «бедный король» или «бедный крестьянин». Это — воин, чье материальное положение было настолько шатким, что при очередном повороте военной фортуны в неблагоприятную сторону он рисковал лишиться своего единственного комплекта вооружения (коня включительно), без которого уже не смог бы выполнять свои профессиональные обязанности. Такая категория охватывала как мелких зависимых от милости сеньора рыцарей, так и рыцарей независимых, но у которых их военное снаряжение составляло единственное или по меньшей мере главное достояние и которые жили грабежом в смутные времена и за счет военной добычи да трофеев, захваченных на турнирах. Когда государи в XII веке смогли восстановить порядок в своих владениях, война и турнир остались единственными источниками доходов у этой самой низшей категории рыцарей. И война, и турнир были необходимыми условиями их существования.
Глава шестая
Рыцари на войне
Средневековые исторические тексты и литературные произведения заполнены рассказами о битвах и военных стычках, в которых главная роль отводится рыцарям. Итак, в чем же она состояла, эта главная роль в военных действиях?
Рыцарь и феодальное ополчение
Слово «рыцарство» в первую очередь вызывает в воображении образ феодального ополчения, состоящего из рыцарей, которых королевские вассалы приводят на верную службу своему сюзерену в качестве платы за предоставленные им фьефы. Однако только в XII веке происходит некоторое уточнение вассальных обязанностей даже в такой структурированной вассалитетом стране, как Англия. После завоевания (1066) Вильгельм распределил земли среди своих ближайших баронов на условии феодального держания, то есть на условии предоставления на королевскую службу одного рыцаря безвозмездно, причем его ежегодная служба определялась в два месяца во время войны и 40 дней во время мира; если поверить на слово хронисту Ордерику Виталю, английский король мог таким образом располагать войском из 60 тысяч рыцарей. Эта цифра, по мнению современных историков, завышает действительное число английских рыцарей примерно в десять раз.
По сути дела, военные обязанности феодалов вплоть до XII века оставались весьма зыбкими. Они подразделялись на три типа: на охранную, или гарнизонную, службу, часто заменяемую налогом (что приводит к комплектованию гарнизонов профессионалами-наемниками); на конную дозорную службу на землях сеньора и на конные же наезды на земли соседей, два эти вида военной службы объединялись одним термином «шевоше» (фр. «chevauchée») и, наконец, на ополчение (фр. «l'ost»). Длительность последнего типа службы колебалась в Англии от 40 до 60 дней в году, причем служба в ополчении являлась обязательной только на территории королевства, но не за пределами острова. В более длительных или в более отдаленных военных предприятиях рыцарей-добровольцев следовало соответствующим образом вознаграждать или прибегать к какому-либо наемному войску. Рыцарские контингента, собираемые английскими королями с розданных фьефов, намного ниже по численности того уровня, который можно было бы ожидать. Расследование, предпринятое Генрихом II (1166), показывает, что с 6278 рыцарских фьефов собиралось войско в 5 тысяч рыцарей, никак не более того. Многочисленные примеры, приводимые в Distraints of Knighthood — в период 1224–1272 годов вышло 26 (!) сборников под таким названием, — красноречиво показывают неспособность английских королей добиться от владельцев рыцарских фьефов полной рыцарской службы, которую теоретически последние должны были бы выполнять. Что, впрочем, не мешало высокородным сеньорам располагать большим числом рыцарей, нанятых и выполняющих свою службу за денежную плату.
Во Франции с небольшим запозданием складывается аналогичная ситуация. Феодальные обязательства были уточнены в «Установлениях» («Etablissements») святого Людовика: королевские вассалы должны служить оружием в течение года 40 дней бесплатно; всякая воинская служба, не укладывающаяся в этот срок, носит добровольный характер и должна быть оплачена; она однако же становится вновь обязательной, если королевство подвергается угрозе вторжения извне. К концу XIII века кризис феодальной военной системы во Франции был очевиден: умножались неявки на воинскую службу, несмотря на все штрафы и принудительные вызовы на нее.
Констатация этого факта вовсе не означает кризиса рыцарства, роль и престиж которого продолжали возрастать, что служило доказательством наличия одновременно с ополчением и параллельно ему других способов его рекрутирования. Начиная с XII века сначала в Англии, затем во Франции отмечается рост наемных армий, оплата которых становится возможной именно благодаря налогам — компенсации за невыполнение феодальных обязательств.
Относительная значимость феодального ополчения и даже содержание этого понятия служат ныне предметом дискуссий между историками. Сегодня подчеркивается то обстоятельство, что воинская служба опиралась не только на институт фьефа, но и на другие основания. Впрочем, обстоятельство это становится вполне очевидным к концу XIII века, когда феодальное ополчение превращается в своего рода маргинальный пережиток и обретает такие «подпорки», как денежное вознаграждение за службу, с одной стороны, и распространение созыва поголовного ополчения на всех способных носить оружие мужчин в масштабе королевства — с другой. Первая попытка распространить воинскую обязанность на все свободное мужское население была зарегистрирована во владениях Плантагенетов в 1181 году. В 1212 году по указу короля Иоанна Безземельного явилось такое огромное количество рекрутов, что большинство из них было отправлено по домам; для прохождения службы оставлены были только рыцари, вооруженные слуги, лучники и арбалетчики. Причем оставлены были не в качестве королевских вассалов, а как подданные королевства.
Впрочем, задолго до этой даты многие рыцари несли свою службу вне рамок феодальной системы. Раз уж мы заговорили об англо-нормандских владениях, уместно вспомнить, что завоевание (1066) обязано в значительной степени привлечению к предприятию толпы рыцарей, которые вовсе не были связаны с герцогом Нормандии узами вассальной верности. После завоевания и насаждения мощного «феодализма» английские короли опирались, помимо феодального ополчения, и на воинские формирования иного типа. Придворные рыцари, к примеру, служили не за фьеф: по определению, фьефами они не обладали. Дворцовые рыцари Генриха I сыграли большую роль в его кампаниях. Имеются в виду профессиональные воины, вышедшие из самых различных социальных слоев Англии, Нормандии и Бретани. Свою верность и привязанность к королю они не раз доказывали подвигами на полях битв.
Очень рано ставка была сделана на рыцарей, принятых на денежное довольствие. В литературе эпохи они фигурируют под названием «рыцари-солдаты» («chevaliers-soldoiers»). В лэ Марии Французской и в романах часто появляются герои, принадлежащие к этой категории. Приток денег в обращение, связанный с экономическим и торговым взлетом XII века, расширил известную и ранее практику денежного вознаграждения за военную службу. К ней, к примеру, прибегал анжуйский герцог Фулк Нерра в начале XI века. Речь идет прежде всего о тех воинах, которые оставались под знаменами после того, как истекал срок их бесплатной службы. По отношению к ним вознаграждение принимало форму компенсации издержек рыцаря за каждый дополнительный день его участия в кампании; суммарная величина этих компенсаций возрастала весьма заметно между 1150 и 1300 годами, отражая и рост стоимости рыцарской экипировки, и рост потребностей рыцаря, и, наконец, прогрессирующую инфляцию. Но вскоре появляются целые контингента рыцарей, получающих денежное вознаграждение с первого дня своей службы. Расширение контингентов этих настоящих наемников приведет к созданию постоянных профессиональных армий в XIV веке.
Допустимо ли говорить по их поводу о наемничестве? Современный термин включает в себя и уничижительнее значение. В воображении сразу же всплывают банды головорезов, которые предлагают свои услуги любому, лишь бы щедрому, нанимателю, которые без зазрения совести переходят от одного сеньора к другому, меняя знамя в зависимости от капризов фортуны, как и на самом деле поступали «Большие Роты» в ходе Столетней войны или знаменитые капитаны кондотьеров в XVI веке. Однако смена сеньора была событием довольно-таки обыденным и до развития наемничества, до XII века; в ходе Первого крестового похода многие его вожди меняли «патрона», не вызывая при этом никакой критики ни с чьей-либо стороны. П. Контамин полагает, что термин «наемник» может быть применен только к тем воинам, которые совмещают в себе три качества: это военные профессионалы; это лица, выполняющие свою «работу» за денежное вознаграждение; и, наконец, это апатриды (люди, потерявшие отечество). Отсутствие хотя бы одной из этих трех ипостасей делает употребление термина неправомерным. Так, он неприложим ни к придворным рыцарям, ни к «рыцарям стола» (речь идет о таких рыцарях, которые, не обладая фьефом, жили и, естественно, столовались в замке своего сеньора. — Ф.Н.). Такое определение мне представляется слишком узким. На мой взгляд, предпочтительнее иное: о наемничестве имеет смысл говорить лишь в том случае, когда служба, предлагаемая воином, свободна, добровольна, должным образом расценена в контракте и оплачена в денежной форме. Следует избавиться от уничижительной коннотации термина, которая, как убедительно доказал С. Д. Браун, вовсе не прилагалась современниками к рыцарям такой категории. Их верность сеньору, который взял их на денежное содержание и которому они служили добровольно, могла быть даже выше той, которую имели вассалы, обязанные бесплатной службой. К тому же те, кто получил землю за военную службу, вполне могут считаться «постоянными наемниками».
Рыцарство, как видим, было весьма разнородным в социальном отношении, и не социальный, а профессиональный признак объединяет его в единый корпус. Рыцарем делает способность сражаться в полном вооружении верхом на боевом коне, прибегая к способу атаки с «положенным копьем», который был найден рыцарством и остался характерным только для него. Правда, как мы уже видели, рыцарство в XIII веке проявляло тенденцию к ассимиляции с дворянством с тех пор, как посвящение в рыцари, за некоторыми исключениями по королевскому велению, становится невозможным для «ротюрье», простолюдинов. Такое смешение оказалось, впрочем, не только временным, но даже кратковременным явлением: начиная именно с этой эпохи многие дворянские юноши уклонялись от чести посвящения в рыцари — они довольствовались титулом «дамуазо», что не лишало их возможности сделать военную карьеру, пусть даже довольно скромную. Они служили в должности конных сержантов и оруженосцев (scutiferi, armigeri). В XIV веке знаменитый Бертран дю Гесклэн (Bertrand Du Guescliri), образец «рыцаря без страха и упрека», долгое время воевал как капитан, оставаясь в должности всего лишь оруженосца: он был посвящен в рыцари только в 1354 году, в возрасте 34 лет.
Между тем сами государи начиная с XI века не пренебрегали рыцарским званием и считали себя рыцарями. Причина этого, на мой взгляд, достаточно проста: этот исторический факт выражает собой чувство принадлежности к общности более профессиональной, нежели социальной. Он передает также глубокую милитаризацию общества и, еще более, аристократическую ментальность. В эпоху рыцарства государи сражались во главе своих армий в окружении своих рыцарей. Гильом из Пуатье, восхваляя своего тезку Вильгельма (Гильома) герцога Нормандского, без всяких колебаний сравнивал своего героя с Цезарем, причем в выигрыше от такого сопоставления оставался нормандец: Вильгельм при Гастингсе не довольствовался ролью военачальника, он также с блеском сыграл и роль рыцаря, так как сражался бок о бок со своими рыцарями, наводя ужас на врагов. Некоторые образованные люди осуждали эту тенденцию. Так, Рауль из Каена находил несколько предосудительным то, что граф Фландрии Роберт стремился прежде всего блеснуть в рукопашной схватке и пожать лавры за ловкий удар копьем или мечом, пренебрегая своими обязанностями полководца. Ричард Львиное Сердце, этот эталон рыцарства, навлекал на себя подобного же рода упреки со стороны современных уже нам историков до тех пор, пока J. Guillingham не показал их полную беспочвенность.
Итак, рыцарство шло в бой, возглавляемое своими государями, которые делили с ним и опасности и восторги побед. Удивительно ли после этого, что этика и идеология рыцарства обрели ясно выраженный облик аристократизма?
Переоценка роли рыцарства
Средневековые источники, как исторические, так и литературные, делают ударение на ведущей роли рыцарства во всех боевых действиях и красноречиво повествуют о личных подвигах рыцарей, в первую очередь их вождей. Историки нашего времени, напротив, поставили под вопрос всю средневековую военно-историческую концепцию как слишком пристрастную к рыцарству вообще и к отдельным рыцарям в частности.
Роль рыцарства в средневековых войнах действительно нуждается в пересмотре. Большая часть хронистов, монахов и капелланов происходила из рыцарской среды, а потому они испытывали естественное желание прославить военные подвиги ее представителей. Авторы литературных произведений стремились снискать одобрение той же самой среды, которая как раз и составляла подавляющее большинство читательской публики, а следовательно, и главный источник их денежных доходов. Вот почему все эти источники подчеркивают решающую роль рыцарской атаки в сражениях, которые в свою очередь считаются решающими для исхода той или иной войны.
В действительности же сражения были весьма редки на протяжении всего Средневековья, особенно в XIII веке. Государи и сеньоры вообще старались их избегать, чтобы не потерять сразу всего. Ведение войны вовсе не предполагало давать сражения. Не только в XIII веке, но и в XII битвы были настолько редки, что множество рыцарей не участвовало ни в одной из них, и никто наверняка не принимал участия в нескольких. Боевые действия в большей своей части сводились либо к осаде городов, замков, крепостей, овладение которыми считалось необходимым и для установления контроля над краем, и для ослабления противника; либо — к набегам, целью которых было разорение земель противника огнем и мечом, чтобы подорвать экономическую основу сопротивления. В операциях этих двух типов рыцари были, без сомнения, задействованы, но не как таковые, а как пехотинцы и лучники, что, конечно, лишало их возможности совершать подвиги. Поэтому их роль в такого рода боевых действиях в источниках либо обходится полным молчанием, либо упоминается мимоходом.
Но остановимся все же на сражениях. В самом ли деле рыцарская кавалерия всегда и везде оставалась их «царицей»? Кавалерийские атаки не достигали успеха, когда они наталкивались на сплоченную и готовую к упорному бою пехоту: так было на Лехфельде (955), при Сен-Мишель-ан-л'Ерм (1014), при первой атаке у Понтльвоя (1016), при первых атаках в битве при Гастингсе (1066), при Куртрэ (1302), при Креси (1346), при Азинкуре (1415). Не будем же слепо следовать за источниками, возвеличивая роль рыцарской конницы в войнах и обходя молчанием вклад в общее дело пехотинцев, лучников, мастеров по осадным работам (инженеров, саперов, плотников и др.).
И все же, как легко заметить, ни одно из средневековых сражений без атаки рыцарской конницы не обходилось. Дело не только в том, что хронисты, живописуя натиск стальной волны, не жалели ярких красок как для рыцарства в целом, так и для самых славных его представителей. Гораздо важнее то, что эта закованная в броню кавалерия одним своим присутствием поднимает моральный дух своих пехотинцев, так как только она способна прорвать и опрокинуть боевые порядки противника. Если она при этом терпит поражение и бежит с поля боя — это немедленно оборачивается полным разгромом всей армии. Ее превосходное вооружение дарует ей и признание ее общего превосходства со стороны других родов войск. Ее престиж не знает себе равного. Среди рыцарей, на которых сосредоточились все внимание и все уважение современников, обычно в ходе боевых действий бывало мало убитых. Огромные потери, понесенные французским рыцарством в XIV–XV веках в эпоху битв при Креси и при Азинкуре, еще ничего не говорят о том, что оно отжило свой век. Французы в Столетней войне терпели поражения по двойной причине: в силу действительного превосходства английских лучников над французскими (англичане заимствовали у кельтов их Большой Лук — Long Bow), а также из-за плохо налаженного у французов взаимодействия рыцарства с пехотой.
Очевидно, следует реабилитировать пехотинцев, которых рыцари презирали, а источники игнорируют. Их роль основополагающа. Если они были не исполнены решимости или плохо дисциплинированны, первая же атака вражеской конницы разбивала их единство и их солидарность, превращая их в панически разбегавшуюся в разные стороны толпу, которая становилась легкой жертвой тоже рассыпавшихся по всему полю всадников. Только появление на нем их собственной кавалерии было еще способно их спасти: она либо прогоняла вражескую, либо, вступив с ней в борьбу, оставляла для пехоты шанс более или менее организованного отступления, примеры которого, впрочем, очень редки. Легкое вооружение пехотинцев делало их уязвимыми, и число убитых между ними обычно было велико. Такое положение считалось нормальным: хронисты Крестовых походов не опускаются до того, чтобы сообщать потери среди пехоты в той или иной битве. Сопоставляя различные источники, можно, например, установить, что такая-то битва оказалась не слишком кровопролитной, так как стоила жизни всего лишь нескольким рыцарям, но потом выясняется вдруг, что она унесла жизни нескольких сотен пехотинцев. Рыцари, напротив, оставались под ударами вражеской пехоты практически неуязвимыми, особенно с XIV века. Только фламандские и швейцарские пикинеры из всех других видов пехоты были способны противостоять им. Несмотря на это функция пехоты равно в наступлении или в обороне оставалась основополагающей. Только пехотинцы могли довести до конца дело, начатое рыцарями. Они обеспечивали рыцарям надежное прикрытие при отдыхе, они же закрепляли достигнутый успех. В численном соотношении с рыцарями за ними остается ощутимый перевес. Согласно некоторым выкладкам, в XII веке на каждого рыцаря приходилось от 7 до 10 пехотинцев. Эта пропорция иногда поднималась до 23, даже 30 на одного.
Арбалет, столь удививший Анну Комнину, был известен еще в эпоху античности, но пребывал в забвении до X века, когда генуэзцы стали почти монополистами по его изготовлению и использованию. Пробивная сила его стрел и дальность стрельбы превращают его в ужасающее оружие до такой степени, что в 1139 году Латранский собор запретил его употребление в войнах, ведущихся между христианами. Часто приходится читать, что тот же запрет был объявлен Урбаном II несколько ранее на заседании синода, имевшем место в Латране между 1097 и 1099 годами. Это не так. Анализ текста документов этого предполагаемого синода с очевидностью свидетельствует о поздней вставке, а решение о запрете было принято именно на Латранском соборе (1139). В нем, кстати, запрет распространялся не только на арбалет, но и на лук.
С расстояния в 150 метров стрела из арбалета пробивала не только лучшие кольчуги, но и пластинчатые латы. Зато скорострельность арбалета была весьма низкой: две стрелы в минуту, сравнительно с пятью, выпускаемыми за то же время из лука. Это обстоятельство снижало превосходство арбалета перед его соперником. Генуэзские арбалетчики были весьма престижны и часто служили во французских армиях (до создания постоянной армии время еще не приспело), где получали весьма высокое денежное содержание, что указывает как на желание французов удержать их у себя, так и на мастерство арбалетчиков во владении этим оружием. В начале XIII века, несмотря на все запреты, английский и французский короли, германские государи, даже сам папа прибегали к услугам конных арбалетчиков. Что касается рыцарей, то они отвергали лук и арбалет как оружие нерыцарственное, но все же прибегали к ним иногда, когда сражались в пешем строю. Многие знаменитые рыцари, такие как Годфрид (Годфруа) Бульонский или Ричард Львиное Сердце, были отличными стрелками из арбалета.
Старый лук, вытесненный было арбалетом, перехватил у него первенство в конце XII века, приняв форму большого лука (кельтского Long Bow). Его скорострельность и дальность его стрельбы в огромной мере способствовали английским победам в XIV и XV веках, не приводя, однако, к дискредитации рыцарства как такового, которое продолжало пользоваться очень большим престижем. Рыцари, хорошо укрытые своими мощными доспехами, терпели от стрел меньший урон, чем их лошади, и частенько бывали вынуждены, начав бой как всадники, завершать его уже пехотинцами, помимо собственной воли.
Захват укрепленных городов или замков часто представлял собой главную цель боевых действий. Рыцари, за которыми следовали оруженосцы, сержанты и пехотинцы, возглавляли штурмовые отряды, когда становилось возможным приставить лестницы к крепостной стене или, еще лучше, ворваться внутрь сквозь пролом или, наконец, перескочить на стену с подведенной к ней вплотную передвижной деревянной башни, которая всегда была несколько выше стены — ради удобства ее обстрела. Подготовка к приступу включала в себя сложные задачи, решение которых было по силам лишь специалистам в разных областях — каменщикам, плотникам, саперам и пр. Осадные орудия — катапульты, мангонно (еще один вид метательного оружия), стенобитное орудие «требюше», камнемет «пьеррейр», башенные арбалеты и др. — изготовлялись по заранее подготовленным чертежам, по указаниям и под постоянным контролем особых мастеров, получивших тогда название «инженеры» (от фр. «engine» — машина, приспособление, орудие. — Ф.Н.).
При всем несомненном прогрессе в этой специфической области «машиностроения», овладение крепостями в большем числе случаев было обязано не ему, а либо переговорам до начала осады крепости (гарнизон сдавал ее, чтобы спасти себе жизнь), либо блокаде, лишавшей осажденных подвоза продуктов и воды. Тем не менее с XII века престижность профессий, связанных с осадными работами, неуклонно возрастает. Несмотря на несколько презрительное безразличие к ним, рыцари, если судить по некоторым косвенным признакам, испытывали нечто вроде ревности к их представителям.
Не только рыцари сражались верхом. Конные сержанты, реже оруженосцы следовали их примеру. Сержанты, строго говоря, не составляли легкой конницы, хотя их доспехи наверняка уступали рыцарским по своей прочности и сложности. До XIII века эти люди могли быть и дворянами, хотя большинство из них были простого происхождения («ротюрье»). Однако устав ордена тамплиеров, восходящий именно к этой эпохе, четко разграничивает братьев рыцарей, выходцев из аристократических семейств, и сержантов, которые к дворянству не принадлежали. Несмотря на эти и иные меры сегрегации, ряды сержантов чем далее, тем более пополнялись дворянами, которые, по выясненным выше причинам, еще не получили посвящения в рыцари и в большей части своей никогда не получат.
Примерно то же самое происходило и с оруженосцами. Само это слово претерпевает на протяжении XIII века семантическую эволюцию, сравнимую с теми, которые были пройдены термином «miles» в XI веке и «рыцарем» — в XII. Сначала им обозначались слуги, ведавшие оружием и лошадьми. С этими слугами с первой половины XII века начинают смешиваться аристократические отпрыски, желающие обучиться рыцарскому ремеслу. По мере того как посвящения в рыцари становятся все более редкими, число оруженосцев благородного происхождения все более возрастает, причем большая часть их, как и сержантов, никогда не будет возведена в рыцарское звание. Само слово «оруженосец» станет со временем титулом низшего слоя дворянства.
Иерархия различных воинских ступеней прекрасно иллюстрируется расценкой их оплаты: к 1200 году рыцарь в среднем получал 10 су, то есть вдвое больше, чем конный сержант; пеший сержант получал 8–9 денье, между тем как сапер или каменщик — всего 2 денье. Представителям только еще рождавшегося «инженерного» рода войск было еще куда как далеко до рыцарей!
Оценка численности средневековых армий представляет немалые трудности. В эпических произведениях число бойцов всегда выражается баснословными цифрами. Это относится и к воинству христиан, и особенно к сарацинам, которые в любом столкновении валятся десятками тысяч под ударами рыцарских копий и мечей. Хронисты частенько поддаются влиянию той же тенденции — прежде всего тогда, когда речь заходит о действительно больших армиях, таких, к примеру, которые были задействованы в Крестовых походах. Впрочем, приводимые ими цифры далеко не всегда абсурдны или внушены мистикой чисел. Некоторые статистические данные, особенно когда они характеризуют ограниченные контингенты, не следует отвергать с порога: они выражают собой как раз тенденцию противоположную, стремление к точности. Другой вопрос, в какой степени стремление это реализуется. Но даже если они содержат серьезную погрешность в оценке абсолютной численности войск, соотношение сил воюющих сторон может быть передано с большим приближением к истине. К тому же и в наши дни оценка численности большой толпы всегда сопряжена с широким «веером» мнений — не будем же слишком строги в наших суждениях о тех, кто не располагал нашим инструментарием, техническим и ментальным.
По меньшей мере возможно, исходя из количественных данных, приводимых в хрониках, вывести численное соотношение между рыцарями и пехотой. Оно, разумеется, колеблется — в зависимости от обстоятельств: 1 рыцарь к 4 пехотинцам при Гастингсе (1066), 1 к 10 в Первом крестовом походе (1099), 1 к 12 при Бувине (1214); в среднем же в XI–XII веках на одного рыцаря приходилось от 7 до 10 пехотинцев. Рыцари, стало быть, составляли в средневековых армиях элитарное меньшинство, что нисколько не умаляло их престижа — напротив! Именно их относительная малочисленность служила основанием их огромного морального превосходства относительно прочего воинства.
Тактика рыцарства
Очень много говорено и написано о том, что Средним векам осталось неведомо военное искусство, что воины пренебрегали вопросами тактики. Однако один манускрипт, многократно переписанный, переведенный на множество языков, несчетное число раз комментированный и цитированный, оказывается на поверку… чисто военным трактатом. Имеется в виду «De remilitari» Вежеса (Vegèce), который в 1290 году был переведен Жаном Приора (Priorat) с латыни на французский язык, причем не в прозе, а в звучных стихах, под заглавием «Liabrejance de Vordre de la chevalerie». Это сочинение послужило источником вдохновения для авторов последовавших военных трактатов: Жиля Римлянина в XIII веке, Оноре Боне (или Бове) в XIV, Кристина Пизанского и Жана из Бюеля (Bueil) в XV веке. Каждый из названных переделывал труд Вежеса, прилагая его и приспосабливая к запросам своего времени в ходе изложения и анализа нового фактического материала.
Так вот: тот, кто ознакомился с этими работами, больше не сможет поверить в то, что рыцари не знали ни порядка, ни дисциплины и что все их военное искусство сводилось к тому, чтобы ринуться очертя голову на противника, едва завидев его. Искусное маневрирование, иногда заслуживающее самой высокой оценки, предполагает заранее обдуманный план, коллективную готовность выполнять исходящие от командующего приказы и сплоченность как итог дисциплинированности.
Сражения в Средние века были, как известно, редки. Обычно военачальник почти инстинктивно избегал общей битвы, замыкаясь в крепости; отсюда — преобладание осад в военной истории. Вместе с тем довольно обычны были и вылазки осажденных с целью помешать осадным работам либо вообще положить конец осаде. Рыцари в поисках военных подвигов ратовали, преимущественно, за такое решение, но военачальники, как правило, прибегали к нему лишь как. к крайнему средству. Наиболее удачно произведенной вылазкой следует признать, вероятно, ту, что в 1098 году позволила христианским рыцарям, изнемогавшим от голода и болезней в Антиохии, прорвать кольцо осады и обратить в бегство армию Карбуки.
Фронтальная атака, столь ценимая рыцарями, а также историческими и литературными источниками эпохи, имела целью посеять панику в рядах противника и обратить его войско в беспорядочное бегство. Она обычно следовала после «обработки» вражеских боевых порядков лучниками и арбалетчиками. Производилась же она либо в разомкнутом строю глубиной в 3–5 рядов, либо, напротив, в сомкнутом. В последнем случае 20–30 рыцарей под своим знаменем составляли особую тактическую единицу «конруа» (un conrois), которая держалась плотно, чуть ли не стремя к стремени. Многие конруа, соединенные по тому же принципу, образовывали «баталии» (une bataille). Армия обычно насчитывала от трех до четырех «баталий».
Итак, конруа атакуют в сомкнутом строю, опустив по команде свои копья, причем рыцари до самого фронтального удара, беспрестанно пускают в ход шпоры, наращивая скорость бега своих коней с тем, чтобы столкновение достигло наивысшей силы. Никто не должен вырываться вперед: слитность движения отряда как единого целого — абсолютное условие успеха. Подобный прием предполагает, разумеется, и дисциплину, и солидарность воинов. Несмотря на уверения источников, первая атака редко бывала победоносной. Добившись частичного успеха, то есть наметив брешь в рядах противника, конруа уступает место следующим за ним отрядам, а сам под прикрытием их продолжающейся атаки выходит из непосредственного контакта с противником и, сделав полукруг, восстанавливает свое построение, после чего возобновляет атаку. Такой маневр необходим, так как рыцари конруа, завязнув после удара копьями в рукопашной, ведущейся преимущественно мечами, рискуют быть либо выбитыми из седел, либо обращенными в беспорядочное бегство, после которого сбор под знаменем делается весьма проблематичным.
Провал попытки взломать оборону противника фронтальной атакой иногда побуждал военачальника наступающей стороны изменить сценарий дальнейших действий: он прибегал тогда к имитации бегства с поля боя с целью выманить обороняющихся с их выгодных позиций и расстроить их ряды. В укромном месте, мимо которого пролегал заранее намеченный путь псевдобеглецов, устраивалась засада… Такой маневр, несмотря на очевидную примитивность, неоднократно увенчивался победой. Наиболее известный пример — битва при Гастингсе.
Рыцари сражались не только верхом и не только атакуя. В ряде случаев, особенно многочисленных у немцев, в несколько меньшей степени — у англичан и относительно редких у французов, они спешивались и вели бой вместе со своей пехотой. Так было при Дориле (1098), при Бургхерульде (1124), при Линкольне (1141), при Креси (1346), при Пуатье (1356). Массивность доспехов, хотя и позволяла рыцарю сражаться в этом новом для него состоянии, тем не менее сковывала его наступательный порыв перед лицом вооруженных не столь солидно, а потому и более подвижных вражеских пехотинцев.
В Столетнюю войну излюбленной тактикой английских рыцарей были набеги («шевоше»), имевшие целью не захват территории противной стороны, но ее разорение. По Франции во всех направлениях рыскали английские конные отряды, грабя, убивая, поджигая хлеба на корню, сея повсеместно ужас и отчаяние. Лучшей иллюстрацией такой тактики могут служить рейды Черного Принца (1354–1355). Они вынудили французов пойти на риск, дав генеральное сражение, которое было ими проиграно в следующем году при Пуатье.
В отличие от средневековых источников, в основном литературных, которые, похоже, специализируются на прославлении личной доблести рыцаря, чье сердце не подвластно чувству страха, современные историки подчеркивают по неизбежности коллективный характер рыцарских атак, что как раз свидетельствует менее всего об их личном бесстрашии. Впрочем, тут необходимо различать нюансы. Рыцарь, конечно, не был сверхчеловеком, и в его сердце стучался страх, принуждавший и к бегству, и к уклонению от столкновения. Кстати, литературные источники дают тому довольно многочисленные примеры. Жуанвиль (соратник и историк французского короля Людовика IX Святого. — Ф.Н.), державший под своим контролем небольшой мост через один из рукавов дельты Нила в сражении при Мансуре, вспоминает, как по этому мостику бежали от сарацин многие знатные рыцари, не говоря уже о лицах более высоких. Он добавляет, что мог бы привести и имена беглецов, но делать этого не будет, так как они мертвы. Он рассказывает также о бедуинах, которые, повинуясь чувству фатализма, сражались вообще без всякого защитного вооружения, которое в их глазах было предметом презрения, о чем свидетельствует их распространенная инвектива: «Да будь ты проклят как франк, который ради страха смерти прячется под броней!» Но он же приводит и ряд проявлений героизма среди французских рыцарей. Некоторые из них, оказавшись в отчаянном положении, тем не менее отказывались, подобно Роланду, звать на помощь из-за опасения, что такой призыв способен запятнать их род. Боязнь личного стыда и боязнь обесчестить свое потомство, а также забота о репутации служили достаточным противовесом естественному физическому страху, над которым будущий рыцарь учился одерживать победы еще в детском возрасте. Неотступное опасение прослыть трусом обычно все же оказывалось сильнее обычного страха.
Что касается конфликта между индивидуализмом и коллективной дисциплиной, то по этому вопросу легко обнаружить в воспоминаниях Жуанвиля ряд поучительных примеров. На военном совете при Мансуре было решено, что тамплиеры составят авангард, а непосредственно за ними последуют люди графа д'Артуа. Однако сразу же после перехода через реку последние оказались первыми, опередили рыцарей Храма и уже готовились вступить в схватку с мусульманами, когда к ним явились представители тамплиеров с посланием, в котором указывалось, что рыцари графа, опередив храмовников, нанесли ущерб их чести и нарушили приказ короля. Пока велись переговоры между храмовниками и д'Артуа, некий рыцарь по имени Фуко дю Мерль держал на поводу лошадь графа и, будучи, как видно, тугим на ухо, беспрестанно орал: «Вперед на них! Вперед на них!», указывая на неприятеля. Наконец ему надоело удерживать кобылу, и она понесла графа прямо на сарацин, а за ним вдогонку бросились все его рыцари. Храмовники также пришпорили коней. Вот так, толкаясь между собой в стремлении овладеть головой авангарда, они, не забывая при этом и о преследовании мусульман, ворвались в Мансуру, где сразу же попали в засаду. За свой необузданный нрав им дорого пришлось заплатить тогда: погиб граф д'Артуа вместе с 300 его рыцарями, нашли свою смерть и 150 тамплиеров.
Итак, перед нами довольно обычный случай недисциплинированности и ее пагубных последствий. Отсутствие или, говоря более мягко, дефицит дисциплины проистекал, очевидно, из обостренного чувства гордости и своеобразного понимания воинской чести. А вот еще один казус — того же рода и в изложении опять-таки Жуанвиля. Король во время одного из переходов войска «франков» по пустыне of дал военачальникам приказ, строго запрещавший какие-либо контратаки против сарацин, даже если последние будут провоцировать, обстреливая христиан из луков. И вот один из храмовников падает, пронзенный стрелой, у ног маршала ордена тамплиеров Рено де Вишье. Маршал, обращаясь к своим, восклицает: «На них, на них именем Божием! Так как я больше не могу выносить этого!» Опустив копье, он устремляется на неприятельских всадников; храмовники, как водится, следуют за вождем… На этот раз все обходится благополучно.
Во многих подобных ситуациях чувство чести и боязнь прослыть трусами толкали рыцарей и даже военачальников на атаки поистине самоубийственные. Так, в 1197 году Жерар де Ридфор приказал тамплиерам напасть на многократно превосходившее их по численности войско мусульман, причем на местности, не сулившей ничего хорошего атакующим. Только он и двое других рыцарей вышли живыми из безумной схватки. Обостренное чувство рыцарской чести стало одной из причин катастрофы французской армии при Креси. Согласно Фруассару, все рыцари, томимые жаждой подвига, стремились сражаться не иначе, как в первом ряду. Чем и нарушали специально по этому случаю изданный королевский ордонанс, который был разослан по войску еще до соприкосновения с противником. Они же проявили величайшее презрение к собственной пехоте, затоптав во время атаки подвернувшихся под копыта генуэзских арбалетчиков. Да и сам Фруассар демонстрирует точно такое же отношение к пехотинцам, фламандцам из Касселя, называя их «дерьмом». Для рыцарей, в самом деле, единственный вид боя, который чего-то стоит, это конная атака со следующей за ней «свалкой» (la mêlée). Жуанвиль был того же мнения и по поводу одного из столкновений крестоносцев с мусульманами высказывался так: «то было прекрасное дело» и пояснял: «так как никто не стрелял ни из лука, ни из арбалета, а наши люди, смешавшись с турками, могли действовать своим любимым оружием — мечами и палицами — в полное свое удовольствие».
Итак, дисциплина, сплачивающая рыцарей конруа в единое целое (без такого единения успешная атака была просто немыслима), все же должна была потесниться, чтобы оставить место и индивидуальному подвигу, столь милому для рыцарского сердца. В своем «Древе сражений» Оноре Боне дает себе труд перечислить различные причины, которые побуждали рыцаря быть не только смелым, но и отважным. Это — жажда почета и любовь к славе, боязнь утратить доверие сеньора, уверенность в непробиваемости своих доспехов и вера в своего боевого скакуна, страх прослыть трусом, готовность идти в бой за своим капитаном, надежда на добычу и пр. Как видим, большинство мотивов имело личный характер, но вместе с тем перечень упоминает и наказания, которым подвергались недисциплинированные, нерадивые и выходившие за рамки допустимого рыцари. Так, иные покидали без дозволения ряды, чтобы сразиться на копьях с витязями противника, жаждущими единоборства. Другие без приказа командира вырывались в голову своей колонны, чтобы обратить неприятеля в бегство. Такие, по мнению автора, должны наказываться смертью, если только общий успех, следовавший за их почином, не склонит капитана к прощению. Как на страницах литературных произведений, так и в исторической реальности рыцари постоянно подвергались искушению вырваться вперед и совершить у всех на глазах свой личный подвиг. В широкомасштабных боевых действиях — таких, как, к примеру, Крестовые походы — рыцари ежедневно присуждали одному из своих сотоварищей «приз доблести». Согласно Жуанвилю, к именам призеров добавлялась краткая характеристика «добрый рыцарь», которую они вместе с именем носили до самой смерти. По поводу кончины сира Брансьона он вспоминает, что тот за свою боевую жизнь успел стать обладателем 36 призов подобного рода. Групповая дисциплина была все же совместима с поисками индивидуального подвига, а массовое вооруженное столкновение, именуемое обычно боем, не исключало, как правило, и единоборства, в которых нередко сводились старые личные счеты. Впрочем, атака, это коллективное действие по определению, предполагает, что каждый из ее участников «выбирает» мишень для своего копья в передовом ряду неприятельского войска; да и ударами меча в последующей свалке можно прокладывать себе путь к заранее намеченной цели. Так что вряд ли стоит жестко противопоставлять рыцарский поединок, расцвеченный в литературных источниках, коллективному действию, все же более обычному в исторической реальности.
Впрочем, массовые столкновения по большей части предварялись схватками более мелкими, близкими по характеру к единоборствам, в них-то стремление к личному подвигу могло раскрыться в полную силу. За взаимными оскорблениями, устрашающими криками и другими проявлениями вражды следовал вызов, бросаемый одним или несколькими рыцарями; вражеский лагерь принимал его, если только имел какие-то шансы на успех. Исход этого боя, данного «во имя чести», обычно считался предвестником исхода общего сражения — вот почему «малый бой» иногда предотвращал «большой». Малатерра приводит тому пример из XI века: при осаде Тийера (Tillièrs) граф Роберт, сын Ричарда II, видел, как один французский рыцарь каждый день подъезжал вызывать на бой нормандцев. Роберт, оценив силу француза, запретил своим принимать его вызов. Это было передано Серло, сыну Танкреда, воевавшего тогда в Бретани; тот, узнав о таком бесчестии, бросил все, явился с двумя оруженосцами под стены Тийера, принял вызов на единоборство и сразил в нем француза. Случаи такого рода умножаются в продолжение XII и XIII веков и становятся довольно обычным явлением в XIV веке — в течение долгих и многочисленных осад Столетней войны, прерываемых перемириями, в ходе которых рыцари противостоявших сторон, спасаясь от скуки, устраивали между собой бои на копьях, были и участниками, и зрителями единоборств, а также боев с ограниченным числом бойцов. Будучи обусловленными рядом правил, эти «встречи» носили тем не менее характер настоящих боевых действий. Для них, как и для любых рыцарских сражений, требовалось предварительное согласие обеих сторон относительно времени и места встречи, причем место обычно подразумевало и местность, наиболее удобную для рыцарского боя, то есть для конной атаки. Впрочем, иной раз такие бои-развлечения велись и спешенными рыцарями. Так, в знаменитом «бою тридцати» при Плоермере в 1351 году франко-бретонский и английский лагеря выдвинули каждый партию из 30 бойцов (в большинстве своем то были наемные рыцари); встреча эта завершилась смертью шести из первой партии и девяти из второй. Фруассар упоминает о подобного рода индивидуальных или в малом числе встречах чуть не на каждой странице. Иоанн Красивый, приведя упомянутый выше эпизод 1351 года, прекрасно передает умонастроение эпохи, добавляя, что никто и не припомнит что-либо подобное столь великолепной встрече и что ее выжившие участники везде, где бы ни появлялись, чествовались как герои. Впрочем, такое кровопролитие было скорее исключением, чем правилом. В самом деле, до XV века поединки между рыцарями довольно редко велись «не на жизнь, а на смерть». Смертельному исходу препятствовали и высокое качество доспехов, и игровая концепция рыцарской войны, и, наконец, этический кодекс, требовавший щадить жизнь поверженного соперника.
Дуэль по вопросам чести, получившая распространение уже в конце Средних веков, но особенно в Новое время, родилась из сочетания двух предшествовавших явлений: во-первых, из судебного поединка («Суд Божий», или ордалия), который был призван выявить правого; во-вторых, из обычая частной войны, который во Франции признавался на протяжении всего Средневековья, несмотря на временные запреты на такого рода войны, запреты, в большинстве своем относящиеся к царствованию Людовика Святого. В дуэли обнаруживаются многие аспекты рыцарского понимания войны. Вооруженное столкновение представлялось рыцарям естественным способом разрешить ссору, неважно, шла ли речь о паре соперников или о воюющих странах. Вообще говоря, война — их первое занятие, их право на существование, а потому они и рассматривали ее как нормальное состояние общества. В ходе войн постепенно вырабатывались некоторые общепризнанные правила, становящиеся обязательными для всех участников. Правила эти закреплялись в своего рода неписаном этическом кодексе, наложившем глубокий отпечаток на европейскую цивилизацию и на европейский менталитет, и дожили до наших дней.
Материальные мотивы рыцарской войны
Рыцари, как говорилось выше, в сражениях гибли довольно редко. Так, Ордерик Виталь, повествуя о битве при Бремюле (1119), в которой сошлись французы и англичане, отмечает, что, несмотря на ожесточенность сражения и большое число (900) участвовавших в нем рыцарей, всего из них было убито 3 человека. Он объясняет это тремя причинами: рыцари были «покрыты железом» с ног и до головы; они не жаждали крови, но щадили друг друга из страха перед Господом и как братья по оружию; они стремились брать в плен, а не убивать. Ордерик, возможно, выступает рупором монашеской идеологии, которую сами рыцари, наверное, не приняли бы полностью. Тем не менее она отчасти совпадает и с рыцарской концепцией войны: война — это своего рода спорт; спорт, конечно, опасный, однако же такой, в котором приняты все меры предосторожности, чтобы свести степень риска к минимуму; меры эти — надежность доспехов и преобладание в борьбе игрового элемента. Это такой вид спорта, в котором его участники довольно хорошо знают своих соперников и научились их уважать: рыцари между собой встречаются то в качестве союзников, то как противники, но и во встречах второго рода сохраняется нечто от первого; это «нечто» — чувство солидарности, чувство принадлежности к одному братству. Прекрасная защищенность латами, методы боя, военная этика совершенно особого сорта — все это вполне отчетливо выделяет рыцарей из массы прочих воинов.
Новый способ ведения боя предполагал согласие о встрече между воюющими сторонами. Рыцарская атака нуждалась в соответствующей местности — ровной и достаточно просторной, что и делало необходимым предварительную договоренность о встрече на поле боя. Отсюда — обыкновение, принимаемое за чисто рыцарскую черту поведения, оповещать противника о месте и времени своего наступления. Впрочем, оно вовсе не было обязательным правилом. Иногда такое оповещение бывало всего лишь бравадой, иногда — блефом, имевшим целью запугать противника и заставить его отказаться от предлагаемой встречи; иногда — всего лишь проявлением тщеславия, желания покрасоваться. При осаде Домфрона (1050) Жефруа (Жоффруа) Мартелл объявил посредством герольдов, что намерен на следующее утро атаковать герцога Гильома (Вильгельма). Он даже дал знать, какими будуг его конь, его щит, его доспехи и его одежда, чтобы помочь герцогу найти его на поле боя. И, несомненно, чтобы показать, что вовсе не страшится всех прочих направленных против него ударов. Однако, вместо того чтобы выполнять анонсированное намерение, полководец вместе со своей армией снялся ночью, без лишнего шума, с лагеря и ушел восвояси. Несколько лет спустя Конан, герцог бретонский, также дерзнул назначить заранее день, когда он перейдет нормандскую границу. В условленный день герцог Гильом отправился, со своей стороны, на обещанное ему рандеву, но Конан в ответ немедленно заперся в одной из крепостей на своей территории.
От рыцарского способа вести бой было мало проку в условиях герильи, в партизанской войне. Жиро из Уэльса (Giraud de Galles) отмечал это обстоятельство еще в середине XII века. Против пехоты, предпочитавшей сражаться на пересеченной местности (речь идет именно о валлийской и ирландской), рыцарские атаки, выражаясь мягко, не достигали цели. Обозначая нормандско-английскую рыцарскую конницу, автор использовал оборот Gallica militia, что можно перевести с латинского как «кавалерия по французскому образцу». Во всех отношениях противники были прямо противоположны: рыцари привыкли сражаться верхом, в тяжелых доспехах, на открытой местности, и они стремились брать в плен ради получения выкупа; «кельты», напротив, бились пешими, в легком вооружении, на пересеченной местности и убивали поверженного врага, не требуя у него выкупа. Первые сражались, как наемники, ради добычи — ими руководила алчность; вторые — за родину и за свою свободу.
Поиски добычи не составляли, впрочем, отличительной черты рыцарства: пехотинцы не в меньшей степени были до нее охочи. Другое дело, что рыцари быстрее пехотинцев оказывались там, где было что пограбить, и успевали угоститься всласть, пока те щелкали зубами. Легальное распределение добычи, собранной победоносной армией, ставило первых в еще более выгодное положение, подчеркивая тем самым принятую иерархию. Так, после разграбления Константинополя (1204) Виллеардуэн приводит правила дележа награбленного: рыцарь получал вдвое больше, чем конный сержант, а последний, вдвое больше, чем пеший сержант.
Что касается выкупа, то этот обычай восходит к самым древним временам. В своей первоначальной форме похищения людей в ходе частных войн он встречал противодействие общественного мнения уже с начала XI века, но лишь в тех случаях, когда дело шло о невооруженных и беззащитных; получение же выкупа за пленного воина считалось вполне допустимым. С выкупом и грабежом, этими двумя язвами частных войн, пытался в Нормандии бороться Вильгельм Завоеватель, издавший соответствующие законы. Исключение делалось только для тех войн, ведение которых признавалось законным. Сам герцог, по свидетельству Гибера из Ножана, не любил отпускать на волю своих пленных врагов, предпочитая содержать их до смерти в своих тюрьмах. В остальной же «Галлии», по словам Гильома из Пуатье, практика вымогательства выкупа была распространена повсеместно. Она вызывала у него отвращение, и он осуждал ее в следующих выражениях: «Соблазн наживы привел некоторые народы Галлии к варварской, омерзительной и противной всякому христианскому правосудию практике. Устраивают засады на пути богатых и могущественных людей, попавших в них бросают в тюрьму, их подвергают оскорблениям и пыткам. Страдающих от болезней и почти на пороге смерти, их выпускают, обычно выкупленных за большую [цену]».
Окончание текста несколько темно: в нем слово «цена» отсутствует, что и побудило Дж Стриклэнда истолковать «выкупленных» как «купленных в качестве рабов каким-то грандом». Но и слова «рабы» также нет в тексте, а потому возникает вопрос: если речь идет о работорговле, то почему ее предметом становятся только «богатые и могущественные» и какой смысл их пытать, ведь пытка уменьшает ценность выставленного на продажу раба? Напротив, если цель — получение выкупа, пытки и угрозы служат средствами шантажа, побуждающими наследников, родных, вассалов, друзей пленника как можно скорее собрать и выплатить требуемую денежную сумму. Текст, стало быть, нисколько не противоречит практике вымогательства выкупа, но, напротив, подтверждает ее существование. В течение XI и XII веков она становится преимущественно рыцарской практикой, как мы увидим чуть ниже. Она одновременно позволяла рыцарям извлекать из войны материальную выгоду и служила стимулом к проявлению великодушия. Об этом, собственно, и говорил Ордерик Виталь.
Именно «экономический» мотив выкупа способствовал выработке рыцарской этики, которая требовала от победителя щадить жизнь побежденного. Однако это правило сделалось почти обязательным лишь в отношениях между рыцарями. Пехотинцы, чья жизнь в денежном выражении стоила мало, исключались из этого молчаливого соглашения. Их избивали без зазрения совести. А те, в свою очередь, предавали рыцаря смерти, не требуя выкупа, когда тот оказывался в их руках.
Очевидно, рыцарская этика предназначалась для внутреннего пользования. Она касалась лишь членов того клана или клуба избранных, в который превратилось рыцарство в конечном счете.
Глава седьмая
Рыцари на турнирах
Рыцарская профессия требовала хорошего физического состояния и регулярной боевой тренировки. Охота, любимое развлечение рыцарей, предоставляла им встречу в густых и обширных лесах с дикими зверями, тогда еще очень многочисленными в странах Западной Европы. На зверей принято было выходить прежде всего с луком, но также с копьем и мечом. Среди других занятий, которые помогали им держать себя в «хорошей форме», первенство безусловно принадлежало специальной подготовке к бою верхом, особенно после того как фронтальная конная атака стала общепринятой во всех западноевропейских армиях.
Личная сноровка во владении копьем в первую очередь приобреталась в упражнениях на чучеле. Задача состояла в том, чтобы на полном скаку поразить острием копья щит в поперечной «руке» манекена, установленного на столбе так, чтобы свободно вращаться, а затем уклониться от удара по затылку, который наносился другой «рукой» манекена, после укола в щит повернувшегося на своей оси. Другие военные игры (hastiludium) готовили рыцарей к должному поведению в реальной боевой обстановке. Впрочем, мы не обнаруживаем их следов ранее XI века, то есть ранее эпохи появления турниров (родовой термин, который с XII века охватывает разнообразие видов военных упражнений, характерных только для рыцарства).
Турнирам присущи три черты, которые в совокупности и определяют их специфику: утилитарный аспект или, иначе говоря, подготовка к войне; игровой аспект, делающий турнир занятием профессионалов, стремящихся к победе ради славы и ради выгоды, но не для того, чтобы поразить насмерть соперника; и, наконец, праздничный аспект, который придает этим собраниям характер фестивалей, притягивающих к себе многочисленную и экзальтированную публику. Эти три элемента воплощают в себе ценности, свойственные именно рыцарству как таковому, а потому и способствуют формированию рыцарской идеологии.
Так называеваемые «исторические» источники описывают турниры мало и плохо, отчасти потому, что их авторы, принадлежавшие в основном к церковным кругам, лично турниры не жаловали. Зато литература, в особенности рыцарские романы, содержит множество пространных и подробнейших описаний этого вида рыцарского «спорта», что служит косвенным указанием на его высокую популярность. В XIII веке такие произведения, как «Турнир Антихриста» Уона де Мери (Huon de Meri) или «Турнир в Шовенси» Жана Бретеля, развертывают свое содержание на фоне одного турнира. Можно показать на примере турнира в Сен-Тронде, описанном Жаном Ренаром в романе «Гильом из Доля», что литераторы вовсе не искажали турнирных реальностей, хотя, разумеется, на передний план ставили личные подвиги рыцарей. Литературные источники, если к ним подойти достаточно осторожно, в том, что касается этого сюжета, заслуживают доверия. Впрочем, расстановка в повествовании акцентов, подчеркивание некоторых частностей, даже некоторые искажения, к которым подобные предпочтения приводят, служат проявлениями рыцарского менталитета, а потому представляют для нас особый интерес.
Происхождение турниров
Происхождение турниров довольно темно. Иногда историки полагали, что самые древние их следы обнаруживаются в описанной Нитаром (Nithard) потешной битве, разыгранной по случаю заключения союза между Карлом Лысым и Людовиком Немецким (842): в присутствии двух королей два отряда, набранные из обеих армий и равные по числу воинов, наступают друг на друга, «как если бы они хотели перейти в рукопашную», а затем симулируют бегство в разные стороны. Наконец оба короля пускаются верхом преследовать беглецов, угрожая им копьями. Здесь вполне очевидны и «зрелищный» аспект, и согласованность участников действа, которое вряд ли было достигнуто без предварительных репетиций. Однако здесь имела место именно театральная постановка, в которой не удовлетворялось главное условие правдоподобия в представлении подлинной битвы: ничто не указывает ни на то, что участники спектакля, кроме королей, выступали на арену верхом на боевых конях; ни на то, что они вступили в схватку между собой; ни на то, что имела место такая игра, по окончании которой каждый из ее участников что-то выигрывал или что-то проигрывал. Эпизод свидетельствует о практике коллективных упражнений и тренировки (кто же в этом усомнится?), но вовсе не о проведении в ту отдаленную эпоху турниров.
Что действительно бесспорно, так это поединки и заранее оговоренные «встречи» на поле боя равных по числу партий бойцов. Такого рода практика восходила к «Суду Божьему», и государи иной раз прибегали к ней, чтобы, избегая общей битвы, решить некоторые спорные вопросы. Если поверить Сюжеру (Suger), Людовик VI будто бы предложил Генриху I Английскому разрешить разногласия между ними (1109) посредством коллективной дуэли самых знаменитых рыцарей обоих королевств. Однако и в этом сомнительном случае речь идет вовсе не о турнире, не о показательной битве на копьях. Есть у Ж. Малатерры рассказ о том, как во время затянувшейся осады одного сицилийского города Робером Гискаром (1062) — город принадлежал его брату Рожеру — осаждающие и осажденные выделили по равному числу бойцов, чтобы выявить, какая сторона более преуспела в рыцарском искусстве. В ходе соревнований на встречной конной атаке молодой шурин Рожера при попытке выбить из седла противника был выбит из своего сам и тут же скончался. Рыцари его свиты, забыв в ярости все церемонии и все предварительные условия, набросились с обнаженными мечами на соперников и многих из них убили — так битва показательная обернулась самым настоящим боем, причем боем без правил. На мой взгляд, все же не следует, несмотря на некоторые черты сходства, смешивать эти показательные бои с турнирами в полном смысле этого термина.
Между тем в эпоху описанного Малатеррой эпизода подлинные турниры, скорее всего, уже проводились. В «Хронике Тура» (которая датируется, правда, началом XIII века) в самом деле сообщается, что в 1063 году в Анжере умер «Жефруа де Прейи (Geoffroy de Preuilly), который изобрел турниры». Многие историки, особенно J. R. V. Barker и M. Barber, отвергают значимость этого сравнительно позднего известия: оно не имело иной цели, как приписать турнирам, ставшим к XIII веку весьма популярными, древнее, а тем самым и престижное, происхождение. К тому же, добавляют они, «Хроника графов Анжуйских», на один век более ранняя, отмечает смерть Жефруа де Прейи (в 1066 году на этот раз), но при этом не делает ни малейшего намека на его «изобретение». На это можно возразить, что, прежде чем называть изобретателя, следовало бы подождать, пока изобретение не станет поистине популярным. Более того, если уж отыскивать престижные истоки турниров, то искать нужно было бы в еще более отдаленном прошлом — например, в каролингскую эпоху, к которой, кстати, и восходят все герои рыцарского эпоса (chansons de geste), а не относить их изобретение ко времени, сравнительно недавнему и к автору, сравнительно скромному. И наконец, «Хроника графов Анжуйских» упоминает смерть Жефруа в ряду с другими участниками мятежа, что просто не оставляет места для сообщения о его изобретении, причем об изобретении недавнем по времени и с еще не устоявшимся названием. У нас, следовательно, отсутствуют серьезные причины отвергнуть свидетельство «Хроники Тура».
Был ли Жефруа инициатором турнирных боев и метода принятого в них боя на копьях или не был — это не столь уж и важно. Важнее другое: метод конной атаки с опущенными (положенными) копьями и турнир — сверстники; оба они восходят к одной и той же эпохе, а именно к той, в которую жил Жефруа. Трудно не усмотреть корреляции между этими параллельными и одновременными феноменами.
«Французское» происхождение турниров не может быть поставлено под сомнение. В середине XIII века английский хронист Матвей Парижский называет их «французским новшеством» и раскрывает их содержание посредством латинского термина «hastiludium» — «военные игры». Эти строго кодифицированные игры, допускавшие использование лишь легкого копья, тем не менее стоили жизни Жефруа де Мандевилю в 1216 году. Слово турнир далеко не сразу вошло в оборот для обозначения этих рыцарских встреч. Впервые его произносит в 1157 году епископ Оттон Фрейсигский по поводу «военных упражнений, которые ныне в просторечии называются турниром»; стоит добавить: «военные упражнения», о которых упоминает епископ, имели место в 1127 году. К этой дате турниры получили уже очень широкое распространение, хотя это имя еще оставалось малоупотребительным, что и отражено в решениях церковных соборов, которые в период 1130–1179 годов неоднократно осуждали турниры, называя их, однако, иными именами. Если поверить Ламберу из Ардра, граф Рауль Гизнейский курировал турниры во Франции в 1036 году; в одном из них он и нашел свою смерть: пронзенный копьем, он был потом добит лучниками, которые ограбили умиравшего. Не исключено, что со второй половины XI века такие встречи принимают разнообразные формы — от наиболее распространенной «свалки» до поединка, которому предшествовал строго сформулированный и обстоятельный вызов, и мода на который пришла вместе с XV веком.
Рассказывая о прибытии крестоносцев в Константинополь (1098) Анна Комнина подчеркивает их неотесанность и корыстолюбие. Один из вождей этих варваров даже уселся на императорском троне, а на вопрос базилевса, кто он такой, представил себя благородным и непобедимым франком, причем поведал следующую историю: «…недалеко от места моего рождения есть перекресток, а рядом с ним — храм, очень древний. Всякий, кто имеет желание биться на поединке, заходит и располагается в этом храме и в ожидании партнера испрашивает у Бога помощь. На этом перекрестке я пробыл очень долго, томился в безделии, надеясь на встречу с тем, кто отважится принять мой вызов, но так никого и не дождался».
Уже здесь легко различить черты, характерные для «подвигов» (faite d'armes) XIV и XV веков; рассказ же этого рыцаря предвосхищает многие эпизоды из рыцарских романов XII–XV веков — например, нечто очень похожее можно обнаружить в «Рыцаре Льва» Кретьена де Труа (ок. 1130 — ок. 1190).
Итак, исторические корни турниров переплетены, но уводят они исследователя в разные стороны — и к боевой подготовке, и к «Суду Божьему», и к военным играм, и к вызову на поединок, и к практике заранее условленной «встречи» бойцов из противостоящих лагерей.
Турниры на подъеме, XII–XIII века
Турнир появляется на страницах литературных произведений XII века — сначала рыцарских романов, а затем и рыцарской эпической поэзии (chansons de geste) — главным образом в форме всеобщей «свалки» (la mêlée). Именно так он описывается в «Романе о Фивах» у Кретьена де Труа, у Марии Французской. Истории известны многие турниры такого рода, особенно те, которые устраивались в последней трети XII века в приграничных областях. В них часто участвовали молодые рыцари, свободные от вассальной службы, как, например, Гильом ле Марешаль, но также — и государи, искавшие подвигов или вербовавших под свои знамена рыцарей. К последней категории относились граф Фландрии Филипп и даже английские короли: «Молодой король» Генрих был одним из турнирных «чемпионов», там же добивались первенства позднее Эдуард II и Эдуард III. Французские же короли, напротив, в XII–XIII веках никогда в состязаниях не участвовали.
С начала XII века увлечение турнирами было огромно, особенно в северной Франции: в период с 1170 по 1180 год, по словам Гильома ле Марешаля, ежегодно проходило в среднем до полутора десятков ристалищ. В 1179 году большой турнир в Ланьи по поводу коронации Филиппа Августа собрал, помимо прочих, 14 герцогов и графов. Отсюда турнирная мода последовательно распространяется во всех направлениях, демонстрируя собой триумф рыцарства и его идеологии: именно в турнирах рыцарство находит свое наиболее зрелищное воплощение. Со второй половины XII века турниры входят в моду в англо-нормандской Англии, в Германии, северной Италии. Южная Франция (Лангедок), напротив, чуждалась этой моды до XIII века, то есть до той поры, когда была завоевана северофранцузскими баронами. В Австрию мода эта проникла несколько раньше: так, рыцарь Ульрих фон Лихтенштейн проехал через Тироль, Австрию и Богемию (1225–1227), чуть ли не в каждом городе на своем пути принимая участие в показательных боях на копьях. Испания, как кажется, турниры игнорировала до начала XIV века, но примерно с 1330 года они и там проводились с размахом, приобретая при этом местные причудливые формы.
Каковы причины столь широкого распространения турниров и увлечения ими? В объяснение выдвигается ряд причин. После запрета частных войн усилившейся центральной властью турниры в мирное время служили единственным законным выходом для естественной мужской агрессивности. Их польза в плане боевой подготовки была вполне очевидна — по крайней мере для XII–XIII веков. Лишь позднее, в XIV–XV веках, она становится сомнительной… Но это уже тема для особого разговора.
В XII веке турнир и война были связаны между собой теснейшим образом. Правда, в 1138 году Жефруа де Монмус (Geoffroy de Monmouth) различал поединок, имевший чисто военный характер, и организуемые при дворе игры, военный характер которых был сильно смягчен и участники которых должны были прежде всего проявить свою ловкость в имитации боевых столкновений. Историк также обязан не смешивать ограниченную военную операцию, включавшую в себя и элементы тренировки, с «встречами» строго обусловленными, имевшими преимущественно зрелищно-игровой характер. Большие турниры со «свалкой» в XII веке представляли собой компромисс между этими двумя тенденциями. Они включали в себя и военные упражнения, и вполне реальное боевое столкновение, и игру, в которой можно было выиграть и проиграть. К тому же это были одновременно как светские, так и народные празднества. Сочетание упомянутых черт раскрывает главные причины популярности турниров.
Их утилитарно-военный аспект не вызывает сомнений. По меньшей мере до середины XIII века турнир мало отличался от подлинной войны. Эта организованная «встреча» объединяла все компоненты действительной битвы: к назначенной дате в указанном месте, в окрестностях города, где проживали устроители турнира и большая часть его участников и зрителей, собирались другие участники — те, кто добровольно пожелал ответить на вызов и принять бой. Таким образом, специально по этому случаю разбивали два лагеря — хозяев и гостей. Перед началом турнира его участники размышляли о том, к какому лагерю им примкнуть, так как лагерь хозяев был открыт и для гостей. Выбор зависел по большей части от симпатий и антипатий разного порядка — этнических («национальных»), региональных, политических и иных, причем он был связан с определенным риском. Так, Жильбер Монсский (Gislebert de Mons) повествует о том, что в последний момент Бодуэн из Эно (Hainaut, провинция во Фландрии. — Ф.Н.) выбрал французский, а не фламандский лагерь, против всех ожиданий графа Фландрии. Жильбер объясняет такое решение двумя мотивами: во-первых, французы по численности уступали фламандцам, и их следовало поддержать; во-вторых, Бодуэн… не переносил фламандцев. Филипп был настолько потрясен и оскорблен этим «предательством», что «велел всем конным и спешенным рыцарям сражаться без всякой сдержанности — как на войне». Видя, что Бодуэн покачнулся в седле, один из его соратников Жефруа Тюлан (Tuelasn) прорвался к Филиппу и нанес ему удар копьем прямо в грудь с небывалой силой, который едва не стал для того смертельным. Жильбер добавляет, что Филипп тогда попал в плен, но в последний момент ему все же удалось вырваться. Французы были признаны победителями.
Этот пример и еще описания многочисленных турниров, в которых принимал участие Гильом ле Марешаль, почитаемый как «лучший рыцарь в мире», наглядно показывают, насколько турниры той эпохи одновременно походили на войну и разнились с ней. На турнирах бились точно так же, как и на войне, причем тем же оружием, весьма разнообразным. Рыцари сражались вместе со своими оруженосцами, пешими вооруженными слугами, лучниками; число воинов низшего ранга, приводимых рыцарями с собой, первое время ничем не ограничивалось. Очень широкое поле для схваток простиралось вокруг «города», который был предметом защиты одного лагеря («тех, кто внутри») и осады со стороны противоположного («тех, кто снаружи»). Эта зона включала в себя открытые пространства, на которых разыгрывались конные встречные бои; рощицы, леса или виноградники, где удобно было устраивать засады; воюющие лагеря не были в численном отношении равны; кавалерийские атаки носили коллективный характер, и ничто не мешало многочисленной группе всадников напасть на одиночного рыцаря, потерявшего оружие или даже раненого. Такого рода нападения даже предусматривались правилами турнира: отделить рыцаря от его товарищей, чтобы потом взять его в плен, — такова была едва ли не главная цель у всех сражавшихся. Пленный рыцарь «выводился из игры» и обязан был заплатить выкуп. Боевые кони и доспехи побежденных принадлежали выигравшей стороне. Турнир, как и война, награждал победителей трофеями, призами и выкупами.
Однако он все же отличался от нее по своему духу. Так как турнир, если обратиться к нынешнему лексикону, был… спортом. Безусловно воинственным, неистовым, опасным, даже гибельным, но — спортом. Причем спортом коллективным, где команда — на команду. Он допускал «передышки», когда раненые и изнуренные борьбой рыцари имели возможность временно укрыться от нападений в убежищах, специально построенных с этой целью.
Турнир от войны отличался тем, что возник на исключительно добровольной основе и все его участники — добровольцы; борьба между ними — борьба без взаимной ненависти (личное сведение счетов имело иногда место, но такой оборот событий был именно исключением, подтверждающим правило), без намерений отомстить и вообще без злых помыслов. Задача каждого из участников не убить, не уничтожить своего соперника, но — выбить его из седла, победить, взять в плен. Смерть, если она случалась, не более чем именно случай, несчастный случай, оплакиваемый обоими лагерями. Эта солидарность братства по оружию, почти семейная солидарность, простиралась на всех игроков или, иначе говоря, на все общество, состоявшее из «турнирных рыцарей», которые взяли за обыкновение, дабы развеять скуку мирного времени, биться друг с другом на копьях. Но ведь завтра, как только будет объявлена война, они же могут обратиться и в настоящих противников! Как же не прийти к тому выводу, что турнир — вид спорта, скалькированный с войны, оказывал обратное воздействие на дух и на нравы войны? Далее мы рассмотрим вопрос о том, в какой мере рыцарская этика обязана своим существованием турниру.
Влияние турнира на войну сказывалось и в области тактики. Где же, как не здесь, оттачивать новые тактические приемы? Более чем правдоподобно то предположение, что именно в этих турнирных «свалках» родился и доказал свою эффективность метод массированной конной атаки с «положенными» или «опущенными» копьями: лучшего поля для экспериментирования такого рода нигде больше не отыскать. Следовательно, ни в коем случае не следует умалять практическую сторону турниров в первые века их существования. И эта сторона отчасти объясняет их распространенность. По словам Роджера Хауденского (Roger de Hawden), Ричард Львиное Сердце, отменяя в 1194 году запрет на турниры, действовавший в Англии ранее, имел в виду то, что этим запретом английские рыцари ставились в неблагоприятное положение сравнительно с французскими.
Впрочем, тактический аспект турниров, как он ни важен, всего лишь один из факторов, сделавших турниры столь популярными, превратив их в подлинный «социальный феномен». И другие мотивы побуждали рыцарей к участию в них.
Экономическое измерение — один из них. Ж. Дюби лучше, чем кто-либо, осветил этот неоспоримый аспект. Не нужно быть марксистом, не требуется следовать в кильватере «исторического материализма», чтобы распознать экономические интересы в восходящих к самому рыцарству письменных источниках — материальные стимулы хорошо видны в этих очень прозрачных писаниях, несмотря на афишируемое ими презрение ко всему, что имеет отношение к материальным благам.
Рыцари, не забудем этого, жили войной. Гранды, разумеется, и в мирные времена благоденствовали, извлекая доход из своих доменов, собирая налоги с подвластного населения и пошлины с проезжающих купцов. Ну а другие? Те, кто жил исключительно своим копьем и своим мечом? Для них мир означал нищету. Осмелимся ли по их адресу употребить слово «безработица»? Когда рыцарь-трубадур Бертран де Борн воспевает в своих песнях радости войны, он славит не одно только опьянение боем; он воздает ей, войне, благодарность за возможность заработать на жизнь своим мечом, пограбить богатых купцов, урвать добычу с риском для собственной жизни. Вот почему он вдохновенно призывает сеньоров не мириться между собой, а, напротив, раздувать пламя междоусобных ссор — пламя, ласково согревающее мелкое рыцарство, охочее до щедрот своих господ. Он обожает Ричарда Львиное Сердце за то, что тот, любя турниры, все же предпочитал им войну. Он в Генрихе Молодом (ум. в 1183) видит лучшего из королей, так как никто иной не был более увлечен войной, чем Генрих, никто иной не любил и не уважал рыцарства в той же мере, как Генрих, и, наконец, никто иной не давал рыцарству больше воли. Турнир для Бертрана, как и для многих других, всего лишь замена войны. Он, турнир, приносит меньше славы, меньше добычи, но за неимением лучшего может все же служить источником и того и другого.
Обогащаться на турнире, как в игорном доме? Выражение, пожалуй, чрезмерно, но истину некоторым образом оно все-таки передает. В это новое общество XI–XII веков совсем еще недавно вторглись деньги, недавно в нем ослабли узы старых общностей, индивид, высвобождаясь из своей семьи в широком смысле этого слова (familia), рискует идти на авантюру — правда, все же не в той степени, как странствующие рыцари из романов. После своего посвящения новооперившиеся рыцари часто должны были покидать гнездо шателлений, где «кормились» за счет владельца замка, обычно своего родственника, и отправляться на поиски нового патрона. Чтобы его обрести, важно было привлечь к своей особе внимание тех государей и грандов, которые подбирали наиболее видных и ловких рыцарей под свои знамена или даже в свои свиты. Так что демонстрацией своих бойцовских данных можно было добиться многого — от приглашения на военную службу в эскадроне до, если очень повезет, руки богатой наследницы.
Ламбер из Ардра (Lambert d'Ardres), излагая происхождение аристократических семейств на своей малой родине, не упускает возможности подчеркнуть, что Арнульд Старший женился (1084) на Гертруде потому, что несколько раз подряд успешно выступал на турнирах: молва о его подвигах достигла слуха Бодуэна Толстого, сеньора Алозтца (Alostz), и тот, недолго думая, выдал за него свою сестру. Другой Арнульд, сеньор Гиснеса (Guisnes), сразу же после своего посвящения (adoubement) принялся, подобно многим другим бакалаврам, неженатым рыцарям, усердно посещать все подряд турниры и бои на копьях; вскоре он добился такой громкой славы, что перед его натиском не устояло сердце самой графини Булонской, Иды. Гильом ле Марешаль уже в конце своей блистательной рыцарской карьеры и на вершине всех почестей, которых мог удостоиться рыцарь, испросил у короля Ричарда, будучи сам в пятидесятилетнем возрасте, руку семнадцатилетней Изабеллы Кларской, одной из самых богатых невест королевства. Успех исключительный, о котором несомненно грезил не один из его соперников.
Куда более скромными, но зато и более достижимыми выглядят непосредственные материальные выигрыши от одержанных на турнирах побед. Тут следует заметить следующее. Земельная аристократия на протяжении XI–XII веков, с одной стороны, богатеет. Богатеет и вследствие прогресса, достигнутого в сельском хозяйстве, и за счет откупных платежей, которые уплачивает ей освобождающееся от крепостной зависимости крестьянство. С другой стороны, она вовлечена в неслыханные траты, связанные с новым образом жизни, богатой экипировкой, роскошными дарами, праздниками и турнирами. Что касается рыцарей неустроенных, младших в семье или неимущих, то они, ожидая щедрот от грандов, постоянно заняты поиском денег. Чтобы их получить, они за неимением в мирное время лучшего выбора участвуют в турнирах. «История Гильома ле Марешаля» приводит множество примеров последнего рода. На один из своих первых турниров (1167) Гильом приходит… пешком: нет у него ни коня, ни доспехов достойных. Одержав на нем несколько побед, он домой возвращается уже верхом, имея для смены четырех боевых коней, не считая парадных и дорожных лошадей, на которых восседают его оруженосцы. Он уже облечен в другие одежды и другие доспехи, так что встречные смотрят на него совсем иначе. В Ö (Eu) в 1177 году он берет в плен 10 рыцарей и захватывает 12 лошадей. За 10 месяцев вместе с Роже де Гожи (Roger de Gaugy), сотоварищем по оружию, с которым он делит поровну и затраты и выручку, Гильом берет в плен 103 рыцаря, уже не считая ни лошадей со сбруями, ни доспехов с оружием. На своем смертном одре он вспоминает, что за протекшую так быстро жизнь ему удалось пленить 500 рыцарей, от которых у него, помимо выкупа, остался целый арсенал разнообразного вооружения и целая конюшня отменных боевых лошадей. Когда клирики настаивают на том, чтобы он все взятое им добрым мечом завещал церкви, Гильом выходит из себя от негодования…
Стремление к добыче, трофеям и выкупу не может быть отделено и тем более противопоставлено стремлению к славе. Одно идет в ногу с другим, так как рыцарь сражается ради денег, но не ради накопительства, которое очень пошло бы к лицу буржуа, но последнего рыцарь столь же презирает, сколь и нуждается в нем. Добыча ему чаще всего нужна просто как средство к существованию. По окончании турнира и после дележа трофеев между победителями (дележа, сопровождаемого пререканиями и выторговыванием того или другого предмета, что указывает, конечно, на повышенный материальный интерес у рыцарей к происходящему), рыцари обменивают, перепродают, распродают излишки из доставшейся им доли самим же потерпевшим поражение, проявляя подчас по отношению к ним широкую щедрость. Освобождение из плена без выкупа не столь уж редкое явление, равно как и возвращение побежденным их коней и вооружения. Жесты такого рода несомненно поднимают престиж рыцаря. К тому же в Средние века всякий дар вызывал ответный, а благодеяние никогда не забывалось. Так что материальные и психологические мотивы здесь нераздельны.
Другая мотивация: поиск славы, похвала мужчин, восхищение (и любовь) женщин. Рыцари как в реальной жизни, так и в романах ищут приключений, то есть возможностей рискнуть, чтобы выиграть в бою. Поиски эти, как мы уже видели, отнюдь не бескорыстны: своей отвагой рыцарь может привлечь взоры государя, прекрасной дамы… Личное мужество, воинская доблесть в Средние века считались выдающимися добродетелями, которые заслуживали почета и восхищения. Куртуазная литература со времен Гильома IX Аквитанского поднимает на щит доблестного рыцаря, доказывая, что именно он, а не ученый клерк, достоин занять почетное место в дамских сердцах. Эта жажда славы ведет к гордости, к зависти, даже… к сладострастию, которые Церковью категорично осуждаются и разоблачаются, что не помешало трубадуру Конону Бетюнскому в своем призыве к Крестовому походу обратиться к этим осуждаемым Церковью, но бесспорным в глазах рыцаря ценностям.
Турниры давали исключительный случай блеснуть, привлечь к себе взоры. Они собирали огромную массу публики, включая и женщин. Конечно, не на трибунах — по крайней мере, в ту эпоху. Турниры развертывались тогда на открытой неогороженной территории, и дамы могли следить за их развертыванием лишь с высоты башен. Известно, что начиная с 1180 года они стали вручать призы победителям, объявленным после турнира; на городских улицах они разыскивали или сопровождали особо отличившихся рыцарей, выражая восхищение их подвигами. Литература, отражающая, наверное, на этот раз действительность, изображает их в полусумраке рассвета отдающих «вознаграждение» героям в своих постелях. Турниры превращаются в празднества, в настоящие «ярмарки» невест и женихов, в поле галантных приключений и куда менее серьезного свойства, до которых мужчины и женщины той эпохи, что бы теперь ни говорили о строгости ее нравов, были куда как охочи. Церковь осуждала турниры, в частности, и в этой связи. Жак де Витри в одной из своих обращенных к рыцарям проповедей обнаруживает семь важных грехов у любителей турниров: гордость, порожденную похвалами мужчин и тщеславием; зависть, так как каждый завидует тому, кто признан наиболее доблестным; ненависть и гнев, неразлучные спутники наносимых ударов, которые могут причинить рану и даже смерть. К этим четырем грехам причисляются еще три, которые порождены первыми: алчность, стремление к грабежу, так как победитель берет у побежденного доспехи и коня и не возвращает их ему; хвастливость на пиршествах, сопровождающих эти празднества; и наконец, сладострастие, безнравственность, афишируемые рыцарями, которые делают своим знаменем шарф дамы на конце копья. Литература много говорит о том, что рыцарская отвага на турнирах имеет своим источником стремление снискать любовь вожделенной дамы. Мария Французская в одном из своих «лэ» (жанр, более близкий к новелле, нежели к роману. — Ф.Н.) рассказывает историю четырех храбрых и куртуазных (воспитанных при дворе государя. — Ф.Н.) рыцарей, которые воспылали страстью к одной и той же прекрасной даме; она же любила всех четырех, оставаясь в тупике неразрешимого затруднения касательно окончательного выбора. На равнине перед Нантом был устроен турнир, на котором они смогли помериться силой и ловкостью перед глазами красавицы, следившей за показательным боем с крепостной городской стены. Все четверо, каждый из которых командовал своим эскадроном, были признаны лучшими на турнире и приняли из ее рук призы. Главный для нее вопрос не получил, следовательно, решения. Тогда они, желая блеснуть еще больше, в следующем туре соревнований вырываются вперед из железного ряда своего «конруа», подвергая себя по доброй своей воле боковым атакам противника. Все четверо повергнуты в прах в этой неравной схватке: трое убиты на месте, четвертый опасно ранен. Рассказчица подчеркивает: никто не желал их гибели, все их оплакивали, включая и тех, кто нанес смертельные удары. Четвертый, получив ранение «чуть повыше ног», так и не смог получить любовное «вознаграждение» от подруги, оставшейся ему верной на протяжении всего остатка его жизни.
Та же тема находит еще более обстоятельное изложение во многих других литературных произведениях. Вот часто повторяющийся в них сюжет: герцоги и короли предлагают руку своей дочери, или иной знатной дамы, или дамуазели (благородной девицы. — Ф.Н.) победителю на турнире, так как надеются обрести в нем могучего поборника своих интересов. Рыцарь достигает, таким образом, высшего признания его доблести. В этом странствующем сюжете правомерно усмотреть непроизвольную пропаганду идеологии рыцарства (или, точнее, мелкого рыцарства), выражение его стремлений и его мечтаний, даже разочарований. Младшие, а стало быть, и обездоленные при разделе отцовского наследства сыновья рыцарей, даже становясь рыцарями в свой черед, все реже и реже получают вознаграждение за свои подвиги на войне и на турнирах в виде женитьбы на аристократке. Погрязшая в долгах аристократия пытается вылезти из трясины, выдавая своих дочерей за разбогатевших буржуа (на значимости этого исторического факта особенно настаивают Э. Кёлер и Ж. Дюби). Как бы то ни было, литература передает аристократический менталитет эпохи, на шкале ценностей которого рыцарские добродетели занимают самые высокие места: она и только она, рыцарская доблесть, должна была бы раскрыть перед ее обладателями и парадный вход в княжеские и королевские палаты, и потайной — ведущий в спальню прекрасной дамы.
Среди разнообразных и переплетенных между собою мотивов, предопределяющих желание рыцаря принять участие в турнире не последнее место занимает игровой. Здесь, на турнирах, он звучит даже громче, чем на войне: неудержимое стремление к противоборству, первенству, победе; жажда боя, жажда доказать самому себе, на что ты способен, и показать свои боевые способности всем; опьянение от звука труб и от грохота при столкновении эскадронов, головокружение от ярких цветов знамен и значков, раскраски щитов, доспехов, одежды, даже конских попон. Рыцари, не будем забывать, — прежде всего воители, и праздник для них немыслим без звона оружия. Риск погибнуть у участников турнира, хотя и не сводится к нулю, все же значительно ниже, чем у участников войны. Впрочем, истории известен и ряд смертельных исходов при турнирных соревнованиях. О некоторых из них уже говорилось выше. Не составляет труда продолжить этот список. Жефруа (Джефри) Плантагенет, сын Генриха II, умирает (1186) от раны, полученной на турнире. В Германии в 1239 году, как отмечено в хронике, участники турнира «вдруг обезумели», и с такой яростью одна партия бросилась на другую, что на поле соревнований осталось до 80 убитых. В 1175 году граф Конрад был убит копьем «во время военных упражнений, в простречии называемых турниром». Его семья испрашивает разрешение на христианское погребение останков покойного, подкрепляя свою просьбу тем, что граф перед своей кончиной раскаялся, принял причастие и даже крест («принять крест» значит заявить о своей готовности отправиться в Крестовый поход. — Ф.Н.). Архиепископ просьбу удовлетворил, но с оговоркой: тело в течение двух месяцев после кончины должно было оставаться вне усыпальницы. Церковные и светские власти в самом деле попытались было «подрезать крылья» начинавшему свой взлет турниру. Но — тщетно.
Церковь, светская власть и турнир до XIV века
Церковь, как мы имели случай заметить выше, осуждала турниры за их чисто светский характер. Тексты первых соборных решений («определений») в Клермоне (1130) и Реймсе (1131) были воспроизведены в постановлениях I Латранского собора (1139). Во всех трех турнир, не успевший еще получить это имя, уже клеймится как «отвратительный». Вот по каким причинам: «Эти бои на копьях и празднества, на которые рыцари взяли за обычай собираться, чтобы помериться силой и отвагой, причиняют гибель многим и угрожают пагубой души всем». Из чего делается вывод: «Мы запрещаем эти бои и эти празднества. Запрещаем безусловно. Тем, кто на них встретит смерть, не будет, правда, отказано в последней исповеди и предсмертном причастии, но да не будут их тела погребены по-христиански в церковной ограде!» Лексикон, имеющий отношение к предмету, постепенно уточняется. 20-й канон III Латранского собора (1179) является по сути повторением упомянутых постановлений, он вновь осуждает «отвратительные бои на копьях или празднества», но добавляет, что они «обычно именуются турнирами».
Все эти запреты и осуждения ни к чему не вели. Увлечение турнирами только возрастало. IV Латранский собор (1215) признал неудачу Церкви в борьбе против их популярности, напоминая, что, несмотря на все предыдущие церковные запреты, «они (турниры) продолжают быть одним из важных препятствий на пути Крестовых походов». И еще один запрет: «Вот почему мы формально запрещаем их проведение в течение трех ближайших лет». Проповедники между тем умножают угрозы, отлучения, ужасающие истории о рыцарях, лишенных после их смерти могилы в церковной ограде и потому горящих в аду. Иногда их красноречие вознаграждается успехом: Матвей Парижский рассказывает, как один рыцарь вдруг поднялся со смертного одра с криком: «Горе мне за то, что я так любил турниры!» Однако размеры успехов далеко не соответствовали прилагаемым усилиям. В 1316 году папа Иоанн XXII констатирует провал церковной политики в этом отношении и скрепя сердце разрешает наконец турниры под тем предлогом, что они служат хорошей тренировкой перед Крестовыми походами. Турнир торжествует практически повсеместно. Он отвечает потребностям и чаяниям той части рыцарства, которая не отправилась ни в Святую землю, ни в походы против альбигойских «еретиков».
Светские власти иногда принимали эстафету у церковных в деле противодействия турнирам. Особенно в Англии. Впрочем, мотивы здесь были в основном политические. Турниры, бесспорно, могли представлять для королевской власти определенную опасность: они могли стать источником волнений, кровавого сведения счетов, вызывать бесчинства разного рода, но самое главное все же в том, что скопление массы вооруженных рыцарей в одном месте предоставляло баронам прекрасную возможность использовать ее в восстаниях и мятежах. По последней, главным образом, причине турниры и оставались в Англии под запретом вплоть до 1194 года, когда король Ричард I вновь разрешил их, установив при этом над ними жесткий контроль: они должны проводиться лишь в пяти местах, каждое из которых находилось в пределам быстрой досягаемости королевских войск, расквартированных в Лондоне; рыцари должны были оплачивать лицензию на участие в турнире соответственно их рангу, а также вносить залог. Нарушителей сурово наказывали тюремным заключением, изгнанием, конфискацией земельной собственности. Иностранцев к участию в турнирах не допускали. Короче, королевская хватка чувствовалась во всем. Веком позже статуты Эдуарда I ограничивают тремя общее число оруженосцев и слуг, которых рыцарь имел право привести с собой на турнир, уменьшая тем самым для рыцарей риск попасть в плен к пехотинцам. В 1328 году турниры в Англии подвергаются полному и окончательному запрету. Во Франции же, напротив, начиная именно с этой даты короли в поисках популярности не только снимают запрет на турниры, наложенный Людовиком Святым, но и становятся их патронами. Именно в эту эпоху турниры, достигнув вершины своей пышности и многолюдства, становятся ареной соперничества между королевским домом Франции и герцогами Бургундии. Во Франции проведение турниров прерывается после смертельной раны, полученной на одном из них королем Генрихом II (1559), но к этому времени они успели претерпеть значительную метаморфозу.
Эволюция рыцарского боя до XV века
Турнир-«свалка» остается бесспорным фаворитом в течение всего XII века и даже несколько позднее. Тесное сходство с войной и коллективный характер ставят эту форму турнира в привилегированное положение относительно ее альтернатив. Ее правила со временем меняются — в зависимости от меняющихся обстоятельств. Например, Гильом ле Марешаль отмечает плодотворность тактики Филиппа Фландрского: граф Фландрский, прежде чем пускать своих рыцарей в свалку, ожидал, когда турнир вовлечет в себя всех желающих и они порядком устанут: тогда свежим силам удастся завладеть всем — и славой, и призами, и трофеями. Ничто не препятствовало проведению такой тактики — ни правила, ни этика. Гильом советует королю Генриху поступать точно таким же образом. По-прежнему считается допустимым такое положение, когда на одного рыцаря нападает множество. Однако попытка конного взять в плен рыцаря, который потерял своего боевого коня, подвергается осуждению. Последний казус хорошо поясняется следующим эпизодом. В ходе турнира 1179 года Гильом ле Марешаль обращает в бегство французских рыцарей, которые находят убежище в укреплении на вершине небольшого холма. Гильом не пытается в него проникнуть, но, спрыгнув на землю, овладевает их лошадями, оставленными вне форта. В этот момент появляются два французских рыцаря, которые, в свою очередь, уводят его лошадей. Гильом даже не пытается протестовать, будучи уверенным в том, что в конце турнира ему вернут похищенное. Он довольствуется выявлением личности похитителей и тем же вечером направляется к их патронам. Те признают захват его лошадей воровским деянием, поскольку ему не предшествовала вооруженная схватка, и обязывают «виновных» вернуть похищенное. Заметим мимоходом, что речь в данном случае идет вовсе не о каком-то официальном регламенте, но всего лишь — о неписаном кодексе поведения, принятом всеми участниками турнира. А вот пример противоположной направленности. Гильом в дружеской компании завтракал в одной таверне, когда начался турнир, причем его «боевые действия» развертывались и на улицах города. Один из рыцарей противоположного этой компании лагеря свалился со своего коня прямо перед входом в таверну. Гильом выскакивает из-за стола, подбегает к нему, поднимает с земли со всем его вооружением, вносит в таверну, где и делает его своим пленником. Малатерра, рассказывая о «военной хитрости» Роберта Гискара по отношению к Пьеру Тирскому при их встрече во время перемирия, отмечает тот же прием «несения на руках» как способ пленения соперника.
«Свалка» на турнире, как и в ходе настоящей битвы, вовсе не начинается сразу со столкновения двух противостоящих один другому отрядов рыцарей. Ей предшествует доведение противника «до нужной кондиции»: оскорбительные восклицания, вызовы и следующие за ними поединки, бой на копьях небольших групп, состоящих главным образом из молодых рыцарей («бакалавров» — «холостяков»). Бой на копьях со временем превратится в отдельный вид турнира, но первоначально это всего лишь быстротечная фаза в развертывании всякого турнира, производная от индивидуальных «встреч» его участников. Сам термин двусмыслен: он может означать как столкновение двух групп и даже двух многочисленных отрядов, так и поединок двух рыцарей, по доброй воле или вынужденно отделившихся от основной массы рыцарей своих лагерей (точь-в-точь так же, как это происходит в условиях реальных боевых действий). Не следует, стало быть, проводить грань между турниром и боем на копьях применительно к раннему Средневековью: на этом этапе первый включает в себя второй как один из своих элементов, индивидуальное столкновение есть всего лишь один из аспектов коллективного.
Бой на копьях во втором смысле слова приобретает тем не менее все большую популярность вследствие индивидуализма рыцарей, ищущих именно личной славы, совершенствования защитного вооружения и вкусов «болельщиков», особенно их женской части, желающих присутствовать на состязаниях. Столкновение происходило в закрытом пространстве, на огороженном ристалище, которое иногда располагалось в центре города. Столь часто изображаемые барьеры, которые разделяли противников, появились в действительности не ранее начала XV века. Бой либо по преимуществу, либо исключительно велся на копьях. Совершенствование и упрочение доспехов делали его не столь опасным для жизни — в такой даже степени, что порой запреты на турниры никак не затрагивали бои на копьях. Впрочем, удар копьем иной раз оказывался настолько мощным, что поединок заканчивался смертельным исходом. Вот почему начиная примерно с 1250 года в турнирах и боях на копьях все чаще находило себе применение притуплённое оружие и, в частности, копья, у которых на конце древка вместо острия была надета небольшая корона (этого типа турнирные копья получили даже особое наименование — «копья для развлечения»). Турниры и бои «для развлечения» со временем множатся, вытесняя из соревнований чисто боевое оружие. Выбор того или иного вида оружия происходил по согласию обеих сторон до начала состязаний. Оружие «для развлечения» (или «для удовольствия») преобладает в коллективных столкновениях, обычное же боевое — в единоборствах, ведущихся «не на жизнь, а на смерть», а также — в боях со сравнительно малым числом участников. В последних двух случаях имело место регламентированное воспроизведение эпизодов реальной войны и прежде всего тех заранее обусловленных вооруженных «встреч» представителей противоборствующих сторон, которые проходили в периоды перемирия. Военное столкновение и турнир, несмотря на их различное развитие, смешивались одно с другим, испытывая и оказывая взаимное влияние.
Зато «круглые столы» своим происхождением были обязаны в первую очередь куртуазной литературе, а если говорить еще точнее, то циклу рыцарских романов о короле Артуре. Этот цикл с которым Францию познакомил прежде других авторов Кретьен де Труа, вводит читателей в мир кельтских сказаний и поверий. Мир этот, положим, уже успел подвергнуться сильному влиянию христианства, но сам по себе он гораздо древнее христианства. Король Артур, послуживший, так сказать, «центром притяжения» легенд кельтских народностей в Уэльсе и Бретани, потом — главным персонажем баллад велшских и бретонских бардов и, наконец, занявший первенствующее место в серии рыцарских романов, образовавших в совокупности «артуровский цикл», — король Артур был реальным историческим лицом, одним из королей бриттов, которые боролись против вторгнувшихся в кельтскую Британию германских племен англов, саксов и ютов (Британия против будущей Англии). Его легендарный образ оказался настолько обаятельным и привлекательным, что романы «Артур», «Артур и Мерлин», «Смерть Артура» и прочие составили самое ядро куртуазной (придворной) литературы в Англии (XIII–XV века), в Германии (XII–XIII века). Но прежде всего артуровский цикл возобладал во французской литературе XII века и с этого «плацдарма» приступил к экспансии во многих европейских странах.
Круглый стол короля Артура, в отличие от столов прямоугольных, не имеет председательского кресла и игнорирует иерархический статус сидящих за ним — это стол для собеседования и совместной трапезы равных. Однако каждый из рыцарей за честь и право занять место за этим столом обязан совершить ряд подвигов самых разнообразных, в том числе и таких, которые предполагают вызов силам оккультным, силам мирового зла. Они, стало быть, выполняли миссию космического масштаба — миссию противостояния мировому хаосу и поддержания мирового порядка, то есть космоса как такового. Эти идеи, выраженные символически-образным языком преданий и романов о короле Артуре, составили самую сердцевину рыцарской идеологии, породив представление рыцарей о рыцарстве как о некоем «ордене» (синоним «порядка». — Ф.Н.), стоящем на страже справедливости.
С середины XIII века отмечается появление «круглых столов» при многих княжеских и королевских дворах. Все они имеют ярко выраженный праздничный характер: их участники имитируют поведение рыцарей Круглого стола короля Артура, принимают их имена и геральдику, вступая друг с другом в игровые поединки. Поединки эти предполагают использование лишь бутафорского («для развлечения») оружия и составляют один из разделов праздничной программы, включающей в себя, помимо ристалищ, застолье и танцы. Последние являют собой часть костюмированного бала: придворные своими костюмами, княжеский двор своим убранством претендуют на возрождение пышного двора короля Артура.
В романах артуровского цикла многократно обыгрывается один и тот же, по сути, сюжет: рыцарь дает обет охранять какой-то важный стратегический пункт — например, мост, холм, горный перевал, теснину — и вступает в поединок с каждым рыцарем, который пытается проехать по закрытому пути. В XIII–XV веках театрализованные представления такого рода многократно происходят в разных французских провинциях. Это — «pas d'armes» (выражение, не имеющее соответствия в русском языке; в буквальном же, то есть совершенно бессмысленном, переводе оно звучит как «шаг оружия» или «шаг с оружием». — Ф.Н.). Самое знаменитое празднество из «pas d'armes» имело место близ Сомюра в 1452 году — там, где возвышается замок Жуайез Гард (Joyeuse Garde — букв. «Веселой Стражи». — Ф.Н.). «Боевые дела» (les faits d'armes) также иной раз несут на себе печать подвигов, совершенных некогда рыцарями короля Артура. Здесь уже не спектакль, а подлинный поединок или несколько одновременных поединков, на которые сходятся, пока длится перемирие, мастера фехтования из противоположных лагерей. Это, если угодно, продолжение войны в ходе перемирия, а потому участники состязаний предпочитают, как правило, смертоносное оружие «оружию для развлечения». Несмотря на то, что подобные встречи организуются заранее и подчиняются общепризнанному кодексу поведения, их никогда не обозначают как «турниры», но всегда — как «поединки». Самый выдающийся из их ряда — это «бой тридцати» в 1351 году. Поединки многими своими сторонами совпадают с турнирами, но вот что их различает: в поединке всегда отсутствует «игровая» составляющая турнира, стремление добиться победы, не убивая. Впрочем, слияние игровых моментов с кровопролитием, которое имело место и на войне, и на турнирах, все же препятствует четкому различению одного от другого: иногда очень трудно сказать, где кончалась война и начинался турнир. В рассматриваемую эпоху турнирные обычаи очень часто обнаруживались в ходе действительных боевых действий, в ходе войны, которая, в свою очередь, служила источником формирования турнира как такового и источником его различных форм.
Итак, показательный бой на копьях (la joute) отличен от турнира, точно так же, как последний отличен от войны. Разделение это носит, правда, скорее теоретический, нежели практический характер, так как участники первых двух действ и последнего действия — одни и те же лица, которые частенько путают между собой свои роли и в пылу увлечения склонны забывать общепринятые теоретические положения. В более спокойном состоянии духа они все же возвращаются к этим принципиальным положениям. Об этом свидетельствует, скажем, сочинение середины XIV века «Требования, предъявляемые бою на копьях, турниру и войне». В нем Жефруа де Шарни убедительно показывает, до какой степени «правила игры» первых двух действ (способы боя, трофеи, захват лошадей и противника и т. д.) распространяются и на ведомую рыцарями войну. Вместе с тем Жефруа подчеркивает трудность различения правил, по которым должны развертываться эти три рыцарских занятия, и рекомендует обращаться при возникновении спорных вопросов к суждению авторитетов в каждой из трех областей. В «Книге о рыцарстве» он же замечает, что некоторые рыцари, срывающие призы в боях на копьях, оставляют без внимания другие свои основные занятия. Иные же блистают на турнирах, заслуживая там почести и похвалу своими ранами, иногда непосредственно рискуя жизнью. Подвиги, одержанные на турнирах, по мнению автора, выше побед в первом классе состязаний, так как куплены они более высокой ценой. Но величайшие подвиги и победы одерживаются лишь на войне, которая ведется во имя чести, ради защиты друзей, своей страны и по призыву своего короля — только тогда рыцарь «отдает свое тело в залог смерти, начиная с ней крупную игру». По убеждению Жефруа, достоинство рыцаря измеряется, во-первых, теми целями, которые он преследует, и, во-вторых (пожалуй, даже в большей степени), величиной опасности, навстречу которой он идет по своей доброй воле.
С середины XIII века турнир получил настолько общее признание как праздничное действо, что всякий раз сопровождал любое торжественное событие, ради которого двор собирался в полном составе. К нему же приурочивались свадьбы и посвящения в рыцарское достоинство, если только не служили самостоятельным поводом для его проведения. Более того, организацией турниров были заняты даже городские власти, причем не только в Италии, где аристократическая прослойка в городах была видна невооруженным глазом, но и в Нидерландах, где в городах ее днем с огнем не сыскать: там бои на копьях проводились ежегодно. Своими турнирами буржуазные города подчеркивали свое богатство и свое самоуправление. В Бургундии, в Испании, при других королевских и княжеских дворах турниры принимают в XV веке характер грандиозного спектакля — спектакля, который призван поднять как национальный престиж, так и престиж его организаторов.
Турнир, праздник и прославление победителей
Турниры испытывали потребность в некоторых правилах, в особых судьях и в глашатаях (герольдах) для того, чтобы среди участников состязаний выявить наиболее достойных и сделать их имена достоянием гласности. Первое время сами участники и указывали на достойнейших, присуждая им призы. Жонглеры, всегда присутствовавшие на празднике, не замедлили войти в роль оценщиков рыцарских достоинств, что подчас вызывало недовольство среди непосредственных участников. Так, Гильом ле Марешаль всегда служил предметом восхищения одного жонглера, который по прибытии рыцаря на турнир принимался зычным голосом перечислять перед публикой его заслуги и выкрикивать: «Да поможет Бог Марешалю!», что давало повод злым языкам высказывать предположение, что жонглер находился на негласном содержании у рыцаря или, говоря современным языком, выполнял обязанности агента по пиару.
По мере того как жонглеры, эти завсегдатаи турниров, становились знатоками рыцарей-участников и их родовых гербов, они превращались в герольдов и в специалистов по геральдике: без тех и без других турнир был бы абсолютно немыслим. На жонглеров были возложены обязанности представлять публике участников состязаний, объявлять различные фазы состязания и комментировать развертывавшиеся на турнире перипетии борьбы. Иногда они даже брали на себя функции судей и арбитров — по крайней мере до тех пор, пока не сложилось профессиональное учреждение со своей служебной иерархией, на вершине которой стоял «король герольдов». Ему же было доверено составление статусов рыцарских орденов и ведение хроники деяний их членов. Тем самым профессиональные герольды способствовали распространению рыцарской этики в аристократическом обществе.
Общество, которое постоянно посещало турниры, и в самом деле со временем становилось все более аристократичным по своему составу — как, впрочем, и само рыцарство. В Германии начиная с XIII века и присутствовать на турнирах в качестве зрителей, и участвовать в них были вправе только те, кто имел и по отцовской и по материнской линии не менее четырех родственников дворян. Более того, пытались ограничить число участников лишь теми, кто прошел формальное посвящение в рыцарское достоинство, но исключений было слишком много, чтобы говорить о каком-то правиле. В XIV–XV веках все участники турниров — из титулованной знати, часто — под прямым патронажем государей. В отличие от прошлого, копьем и мечом на турнирах уже не добыть состояния, да и о восхождении по социальной лестнице лучше более не мечтать. В XII веке Гильом ле Марешаль своими турнирными подвигами сделал не только блестящую рыцарскую карьеру, но и стал весьма богатым человеком. В XIV–XV веках такое немыслимо: турнирная экипировка была уже не по карману среднему рыцарю, не говоря уже о малоимущем; посвящение же в рыцари стало по той же причине недоступным для среднего дворянина. На турнирах, где сражались только бутафорским («для развлечений») оружием, призы приобретали все больше символический характер, а добыча сводилась к минимуму. Турнирное общество становилось элитарным, аристократическим и закрытым, как никогда в прошлом.
Глава восьмая
Законы войны и рыцарский кодекс
С XI по XV век рыцарство под внешними влияниями, выработало кодекс поведения, который мы вправе назвать рыцарской этикой. Его основные составляющие имеют военное происхождение и военный характер, хотя к ним мало-помалу присоединялись черты церковной морали и аристократической идеологии. Под их воздействием постепенно сложилось то, что можно было бы назвать правом войны. Это право в течение всего Средневековья или, точнее, с XI века до порога Нового времени несколько гуманизировало понимание Западом сущности войны.
Реальности войны
Никто уже более и не помышляет о противопоставлении «темного» Средневековья с его отсутствием каких-либо преград безудержному военному насилию — нынешней цивилизованной эпохе, когда законы соблюдаются даже во время войны. Эта научная иллюзия, очевидно, разрушена актами варварства, лежащими на совести наших современников. Дикость вечна. Нет поэтому большой пользы в долгом разглядывании сцен военного насилия, идущих чередой через все Средние века, включая и эпоху рыцарства. Зато важен вопрос о том, как эти акты насилия воспринимались их комментаторами, несомненно отражавшими общественное мнение того времени или, по меньшей мере, взгляд на события тогдашней элиты.
Разорение, грабежи и военная добыча
Разорения, причиненные территории и населению противника в форме грабежа, угона скота, захвата урожая, поджогов, разрушений и всевозможного хищничества, для нынешнего читателя представляют, наверное, наиболее шокирующую страницу в истории Средних веков. Но в средневековых хрониках такого рода факты фиксируются с большой регулярностью и в то же время с удивительным для нас лаконизмом: сами хронисты предпочитают их вовсе не комментировать. Просто говорится, что в таком-то году такой-то соседний государь «разорил всю землю и обезлюдил ее». Речь идет о вполне приемлемой форме войны, которая и состоит преимущественно из набегов на вражескую территорию с тем, чтобы подорвать экономику противника и заставить его, таким образом, капитулировать.
Очень частые осады крепостей также сопровождались всякого рода разорениями, которые совершались иногда и самими осажденными или же их союзниками. Во время марша крестоносцев на Антиохию, а затем и осады этого города (1098) турки применяли тактику «выжженной земли», уничтожая урожай на корню, сжигая заготовленный крестьянами фураж, отравляя колодцы на своей собственной территории, чтобы крестоносцы и их лошади умирали от голода. В меньших, правда, размерах та же тактика находила себе приложение и на Западе, в пределах христианского мира. Ордерик Виталь сообщает, к примеру, что Эли дю Мэн, готовясь напасть на Гильома Рыжего, разорил часть собственной страны «с согласия ее жителей» с целью лишить противника всех средств к существованию.
Что до противника, то он разорял чужие земли без жалости и без зазрения совести. Вышеупомянутая кампания изобиловала примерами не только всевозможных разорений и грабежей, но и отношения к ним тогдашнего рыцарства. Король Гильом (Вильгельм) Рыжий, исполненный решимости подавить мятеж Эли дю Мэна, надвигается на него с многочисленным войском, как всегда готовым навести порядок огнем и железом. Но, отмечает хронист, только-только собирался он предать пламени принадлежащие Эли замки, как их защитники еще до подхода армии Гильома сожгли их сами, не оставив ровно ничего из того, что могло гореть или что можно было грабить. Король тогда осадил Майе в пятницу и велел идти на приступ в субботу. Потом, однако, он («по мудрому совету близких к нему людей», подчеркивает хронист) перенес штурм на понедельник, чтобы почтить смерть и воскресение из мертвых Христа. За три года до описываемых событий церковный собор в Руане (об этом пишет тот же хронист в предшествующей главе) подтвердил запрет на боевые действия любого рода с вечера в среду до утра в понедельник. Однако, замечает здесь Ордерик, гарнизон в Майе «состоял из мужественных воинов, верных своему сеньору, готовых сражаться за него до самой смерти и доказать свою доблесть достославным поведением». Гарнизон решил использовать передышку, чтобы восстановить укрепления; между тем осаждающие продолжали подкоп под стены замка: нарушение перемирия оказалось, таким образом, обоюдным. Король вновь внял еще одному мудрому совету, исходившему из его окружения: вместо того чтобы упорствовать во взятии неприступной крепости, оставаясь тем временем на открытой местности без какого-либо естественного прикрытия, он, щадя жизни своих доблестных воинов, отвел их без шума от стен замка, размышляя при этом над тем, как бы найти иной способ покарать коварного врага. И нашел его: с самого утра «они принялись разорять страну — выдирали с корнем виноградную лозу, рубили фруктовые деревья, рушили стены и изгороди; и вот так, огнем и железом, опустошили эти земли, в прошлом весьма плодородные».
Рассказ показателен. Он вскрывает напряженность противоречия между моралью, которую Церковь пыталась привить воинству, и заботой об эффективности военных операций, которая требовала разорения страны. Ордерик, очень хорошо знакомый с военной этикой, почти невольно соглашается с тем, что осажденные были вынуждены нарушить перемирие хотя бы уже в силу того, что этого требовали их верность по отношению к своему сеньору, их готовность сражаться за него до самой смерти, их воинская доблесть, наконец. Что касается мудрых советов, данных королю, то они сводились к призыву щадить жизни его воинов и к подсказке, что противника можно в достаточной мере наказать, даже не овладевая крепостью, а всего лишь разоряя округу.
Речь здесь, очевидно, идет о действиях «бескорыстных», предпринятых с назидательной целью «наказать» противника. Акции возмездия такого же рода получили широкое распространение и в частных войнах, против которых с X века деятельно выступала Церковь, пытавшаяся навязать всем воюющим сторонам «Божий мир», хотя бы только на конец недели. И все же, как бы широко ни была распространена практика предумышленного разорения, разорение непредумышленное несомненно превосходило ее своим размахом: воины, вторгавшиеся в чужую страну, грабили не только и не столько для того, чтобы кого-то «наказать», сколько повинуясь элементарному чувству голода. При отсутствии интендантской службы они, чтобы утолить голод и чтобы накормить своих лошадей, просто не могли не грабить. К тому же добыча, вырванная у противника, считалась вполне законной, и мы уже видели, как воины вообще, а рыцари в первую очередь присваивали ее. Грабеж даже рассматривался как неотъемлемое свойство рыцарской профессии. Обычаи раздела добычи указывают на это обстоятельство однозначно: в принципе, вся добыча подлежала разделу на три доли. Первая принадлежала королю или князю, вторая — командному составу, третья — солдатам. Но здесь имеется в виду лишь добыча, так сказать, «официальная», собранная воедино, например, после взятия города. Но помимо нее имелись и иные формы грабежа, прекрасно освоенные воинами.
Церковь изобличала эту практику и первоначально побуждала рыцарей покинуть ряды «мирского воинства», отречься от мира, чтобы уйти в монастырь, где и присоединиться к «Божьему воинству» (militia Dei). Она не видела никакой иной альтернативы. Согласно же этой единственной, можно либо служить «миру» с оружием в руках, либо — Богу, оставив оружие перед порогом монастыря и замаливая грехи первого служения. В XI и в меньшей мере в XII веке многие рыцари в старости, даже при смерти, становились монахами. В ходе Крестовых походов впервые набирает силу идея законности военной профессии и обычной военной практики. Рауль Кайенский в своем панегирике Танкреду рассказывает, как его герой разрывался между предписаниями рыцарства и Евангелием: Иисус велел, пишет он, подставить левую щеку, когда тебя ударили по правой, а тому, кто пожелает у тебя забрать тунику и плащ, отдать и то и другое без возражений; рыцарство же требует за оскорбление не щадить даже своего родственника, а также взять у побежденного противника и тунику, и плащ, и все остальное. Будучи погруженным в тревожные мысли этим непреодолимым противоречием, Танкред был очень счастлив узнать из призыва папы Урбана II, что отныне оба требования вполне совместимы и оба пути совпадают: отправляясь на войну с неверными, обретаешь не только радость битвы, но и спасение души.
Ну а как быть с войнами между христианами на Западе? Этьен де Гранмон (Grandmont), монах, живший в XIII веке, в одной из своих проповедей разъяснял, как уберечься от зла, пребывая в обществе тех, кто ему привержен. Он посоветовал благочестивому рыцарю отличное средство остаться «божиим воином», отвергающим зло и творящим добро. Для этого нужно не только самому воздерживаться от грабежей, похищения людей и вымогательства выкупов, но и удерживать от этих порочных деяний своих сотоварищей. Он должен, помолившись, броситься на добычу, как орел — впереди других и не оставляя ничего другим. Он должен у ограбленного взять всё, но тут же полностью вернуть награбленное. Он должен обратить противников в бегство — дабы те не попали в плен к другим рыцарям. Или же иначе: захватить их, а потом отпустить на свободу без выкупа. Таким образом рыцарь, нося щит, будет сущим монахом, который воздаст кесарю кесарево, а Богу богово. Вряд ли предложенный монахом план личного спасения нашел какой-либо отклик в душе внимавших проповеднику рыцарей — настолько глубоко в их сознании укоренилась та идея, что всякая добыча, взятая у противника мечом, имеет вполне законный характер.
В особенности это относится к городам, которые не сдались, но были взяты приступом. В 1141 году, например, город Линкольн был подвергнут разграблению — «согласно закону войны», добавляет хронист. В XIV веке, когда грабежи в ходе набегов производились систематически, Оноре Боне (Honoré Bonet) замечал: если рыцарь, отправляясь в кампанию, намеревается пограбить и утаить награбленное, он не должен спрашивать жалованье у своего нанимателя; напротив, будет справедливо, если вся добыча передается капитану, который затем распределяет ее среди рыцарей, причем каждый из них получает соответственно его доблести. Добыча в последнем случае рассматривается как военный трофей. Эти трофеи делились между победителями, что ставило проблемы, которые едва ли получали удовлетворительное решение в ту эпоху, когда Жефруа де Шарни излагал свои «Требования». Вот один из примеров, приводимых Жефруа. Положим, в город, принадлежащий сеньору «X», врывается неприятельская армия и собирает отовсюду на главную площадь добычу; потом ополчение другого города, но также принадлежащего сеньору «X», врывается туда же и, одолев противника, становится обладателем собранных сокровищ. Кому они, спрашивается, теперь принадлежат по праву — ограбленным ли жителям первого города или их союзникам, взявшим эту добычу у неприятеля с бою? Ответа нет.
Что касается крестьян, вовлеченных помимо своей воли в военный конфликт, то их судьба хронистов нисколько не занимает, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда с нею оказывается связана судьба сельской церкви или местного сеньора. Хронисты рассматривают ограбление мужичья и неприятелями, и защитниками отечества как явление совершенно неизбежное, следовательно — нормальное. Предписания «Божьего мира» показывают это наглядно: они возбраняют «бескорыстное» (не с целью грабежа) разорение чужих земель, но предоставляют полную свободу сеньору в его обращении со своими собственными крестьянами. Известны, конечно, случаи, когда рыцари грабители подвергались суровой каре. Так, Ричард Львиное Сердце осадил и взял (1190) замок Гильома Шизи. Шизи грабил всех путников подряд, забредших на его земли. Никаких изъятий из рутинной практики выворачивания карманов он никогда и ни для кого не делал, и эта принципиальность погубила его. Среди ограбленных им однажды оказались паломники в Компостеллу (в Испании. — Ф.Н.), а они, равно как и паломники в Святую землю, находились под особым покровительством папы. Папа в деянии Шизи усмотрел личное оскорбление и пожаловался английскому королю, Ричард же по взятии замка повесил его владельца на крепостной стене.
Массовые избиения
Хронисты фиксируют мало случаев массовых избиений крестьян по деревням или горожан, когда город брался приступом. Такие избиения не носили систематического характера, но все же время от времени происходили. Иногда это было средство террора, запугивания противника.
Реже — следствие тотальной войны против противника, имеющей целью его полное подавление. Такого рода войны велись англичанами против кельтов, поляками и немцами — против прибалтийских язычников, всеми «франками» в ходе Крестовых походов — против «неверных» на Ближнем Востоке, северофранцузским рыцарством — против альбигойцев. Среди принципов, составляющих суть этих войн, всегда можно обнаружить закоренелую ненависть — религиозную, расовую, национальную. Вильгельм (Гильом) Завоеватель прибег к истребительной войне после битвы при Гастингсе (1066), чтобы укротить непокорных англосаксов, поднимавших восстания на севере страны. Истребительные войны и позднее фиксируются на страницах средневековых хроник. Хронисты обычно возлагают ответственность за их развязывание на «варваров кельтов», о которых вообще не говорится ни одного доброго слова и которые успешно играют роль «козла отпущения», но также — и на наемную пехоту, особенно на брабантских и фламандских ландскнехтов. Побоища, регулярно устраиваемые англичанами среди тех же «кельтов», принимают под пером авторов хроник благородные формы «репрессалий» за свершенные в прошлом «злодеяния». Что касается ландскнехтов, то враждебная предвзятость анналистов по отношению к ним достаточно очевидна. Однако очевиден и тот ужас, который ландскнехты нагоняли на своих современников. Хорошо известны и решения церковных соборов, осуждавшие их поведение. После многочисленных эпизодов массовой резни мирного населения ландскнехтами на юге Франции (они служили и под английскими, и под французскими знаменами) III Латранский собор (1179) призвал королей Англии и Франции подавить бесчинства силой оружия, а повинных в них примерно наказать. Не довольствуясь этим призывом, собор отождествил ландскнехтов с еретиками и объявил против них поход, сопровождаемый раздачей индульгенций, очень похожих на те, что даровались участникам походов в Святую землю: ландскнехтов следовало, не беря при этом греха на душу, убивать как злых диких зверей, но можно было, правда, и ограничиться обращением их в рабство; в обоих случаях их имущество переходило в собственность тех, кто свершал акт справедливости.
Рыцари также не были полностью свободны от обвинений. Однако чудовищные эксцессы, обычно сопровождавшие массовые побоища, все же редко ставились им в непосредственную вину, хотя бойня производилась, как правило, с их одобрения, если не по их приказу. За «грязную работу» они сами не брались, поручая ее пехоте, ландскнехтам, своей же собственной вооруженной дворне, сопровождавшей их на войне. Кельтам, как и сарацинам, в хрониках инкриминировались сожжение церквей, иногда вместе с ищущими в них спасения мирными жителями, а также — обыкновение продавать пленных (главным образом молодых женщин и подростков) работорговцам для дальнейшей перепродажи их на невольничьих рынках; ландскнехтам же — массовые избиения крестьян, сопровождаемые насилиями над женщинами, пытками, калечением и прочими бесчинствами. По мнению Дж. Джиллингэма (J. Gillingham) и Дж. Стриклэнда (J. Strickland), поведение рыцарей качественно не отличалось от того, как вели себя кельты или ландскнехты (о сравнительном подсчете совершенных преступлений речи нет), — во всяком случае в вопросе о массовых убийствах и грабежах, включая святотатство и ограбления церквей. Оба исследователя указывают вместе с тем на один пункт, где различие вполне очевидно. Этот пункт — обращение с пленными. Именно в нем заметен действительный прогресс в обычаях войны — прогресс, несомненно связанный с рыцарской этикой.
Обращение с пленными
Говоря о пленных, среди них нужно различать несколько категорий: мирные жители, гарнизоны крепостей, взятых приступом, гарнизоны, сдавшиеся после осады, воинов, особенно рыцарей, плененных во время битвы. Удерживавшим крепость воинам (среди которых имелись, очевидно, и рыцари) с самого начала осады предлагалось крепость эту сдать. Чтобы подвигнуть их на этот шаг, выдвигалась угроза, что, если гарнизон не капитулирует, он будет перебит до единого человека. В ответ — молчание. Осада длилась месяц, второй, третий… Осаждающие выступали с новым предложением: на этот раз речь шла о «почетной сдаче». «Почетная сдача» — это компромисс между сдачей слишком поспешной, а потому и похожей на измену своему сеньору, и ожесточенным сопротивлением, которое рассматривалось как проявление непримиримой ненависти. Цель такого предложения вполне очевидна — получить крепость, избегая слишком долгой, рискованной, дорогостоящей осады (дорогостоящей даже в двойном смысле, так как платить приходилось и деньгами, и жизнями). Осажденных нужно было убедить в том, что, во-первых, их сопротивление тщетно, и, во-вторых, в том, что капитуляция соответствует их общим интересам, — интересам осаждающих и осажденных одновременно, так как она не приходит в противоречие с воинским долгом последних и не наносит ущерба ни их чести, ни их репутации. Чтобы этого добиться, осаждающая сторона предлагала краткое перемирие, во время которого осажденные получали возможность обратиться к своему сеньору с просьбой о помощи. По мнению Гильома Мальмсбери (Malmesbury), такая практика в XII веке была обычной. Если к моменту истечения срока перемирия помощь не подходила, гарнизон должен был сдаться. Если он сдавался, жизнь составлявших его воинов была вне опасности. Гарнизон получал возможность достойно выйти из крепости вместе с оружием и «багажом», то есть с личными вещами солдат и офицеров. Сдавшие крепость получали гарантию безопасности, то есть гарантию того, что не будут ни перебиты, ни изувечены. Если до сдачи гарнизон сражался мужественно, по оценке осаждающих, то он удостаивался милостивого обращения с собой, которое доходило до дарования всем пленным свободы. Так случилось, например, с Шато-Гайар, взятого хитростью. Французский король Филипп Август почтил начальника гарнизона знаками высокого уважения. Нужно в связи с этим отметить вот какую тонкость: сами обещания того, что сдавшиеся не подвергнутся ни избиению, ни увечьям, показывают достаточно ясно, что практика массового истребления или нанесения увечий пленным если и не признавалась законной, то была довольно обычной.
В случае сопротивления «только для видимости» или слишком поспешной сдачи гарнизон навлекал на себя обвинения в измене своему сеньору, трусости и подлости, что лишало его уважения победителей. Так, гарнизон в Водрейе (Vaudreuil) сдался Филиппу Августу (1203), прежде чем тот успел установить осадные машины вокруг крепости. Сдавшиеся были покрыты позором, о них и особенно о их капитанах сочинялись «дурные песенки», а король, хотя и обрадовался неожиданно приключившейся удаче, был настолько шокирован трусостью гарнизона, что велел содержать в Компьене сдавшихся «бесславно», назначив при этом выкуп за их бывших командиров в огромную сумму.
Порой наемники отстаивали доверенную им крепость более достойно, чем «феодалы». По сведениям Ордерика Виталя, при осаде Бригнорта (Brignorth) король Генрих I пригрозил повесить весь гарнизон на зубцах крепости, если тот в течение трех дней не сложит оружия. Вассалы Робера Беллема повиновались немедленно, а вот наемные рыцари (milites stipendiant), замкнутые ими в части замка, продолжали сопротивление. В конце концов король оказал им милость, позволив выйти из крепости с оружием и багажом в знак того, что ни над ними, ни над другими оставшимися с ними наемниками позор не тяготеет.
В случаях сдачи крепость всего лишь переходила из рук в руки от одного ее владельца к другому. Интерес государей при этом соблюдался, чего нельзя сказать о материальном интересе солдат. Для последних «мирный» способ овладения крепостью был сущей бедой, так как лишал их «законного», в их глазах, грабежа. Многочисленны случаи протестов воинов — тут рыцари и пехота выступали «единым фронтом» — против запретов их вождей брать во взятом городе какую-либо добычу. Наиболее известный из них — падение Никеи во время Первого крестового похода: среди крестоносцев поднялся ропот, когда они узнали, что их предводители согласились принять капитуляцию города на условиях, предложенных им их номинальным сюзереном византийским императором («изменником императором Алексием»), а условия эти исключали ограбление города и, следовательно, приобретение заслуженной ратными подвигами добычи. Между тем как император наделял вождей огромными сокровищами, рыцари получали по одной золотой монете, а пехотинцы — по одной бронзовой. Как же было не говорить о «тайном сговоре» за счет всего воинства?
Иногда осаждавшая сторона, напротив, отвергала «почетную сдачу», что предвещало резню в случае, если она одержит верх. В ходе осады Шалю (Châlus) в 1199 году Ричард Львиное Сердце дал клятву перевешать весь гарнизон и сам отверг возможность почетной «сдачи». Его поведение отчасти объясняет яростное сопротивление осажденных, которое стоило королю жизни: с высоты крепостной стены один из защитников замка распознал среди нападавших Ричарда и послал в него стрелу из арбалета, рана от которой стала смертельной. Приступ, начавшийся при участии короля, оказался победоносным, и умиравший Ричард, верный своей клятве, велел повесить весь сложивший оружие гарнизон, за одним только исключением. За исключением того меткого арбалетчика, который послал ему смерть.
Стрелок, призванный к смертному ложу короля, должен был дать Ричарду ответ: убил ли он его случайно или предумышленно? Стрелок ответил, что — предумышленно: король убил его отца и его брата — то была месть за них. Ричард будто бы простил его, велел отпустить на свободу и выдать ему 100 су — королевский подарок в знак христианского примирения! Стрелку не довелось воспользоваться ни рыцарским великодушием умиравшего, ни его королевской щедростью: сразу же после смерти Ричарда капитан наемников Маршадье приказал с прощенного королем содрать кожу.
В случае сопротивления, оказанного при победоносном штурме, побежденные отдавались на волю победителей, которые могли их без особых угрызений совести либо перебить, либо изувечить. Массовое истребление обычно применялось по отношению к врагам, которые признавались заклятыми, непримиримыми. Калечили же по большей части мятежников, «чтобы другим неповадно было». Так, Вильгельм (Гильом) Завоеватель после взятия Алансона велел изувечить его гарнизон, следуя в этом примеру своего предка герцога нормандского Ришара II, который наказывал крестьян, осмелившихся собираться на тайные сходки, отсечением рук и ног. Суровость Вильгельма принесла свои плоды: прочие замки сдавались ему без особой задержки. На Сицилии другой нормандец, граф Рожер, при подавлении восстаний населения в Тройе и в Асколи, действуя в принципе таким же образом, сумел выказать свою изобретательность в несравненно более широком диапазоне: одному он велел отрубить руку, другому — ногу, третьему — отрезать нос, четвертому — яички, прочим — вырвать зубы или отрезать уши. Среди подвергшихся каре рыцарей, очевидно, не было. Однако Ордерик Виталь рассказывает, что «верные» герцога Вильгельма одержали победу над повстанцами в битве, названной «Фагадуна». У всех взятых в плен мятежников, каков бы ни был их ранг, отсекались правые ноги. На этот раз кара постигла рыцарей, поставленных в один ряд с прочими смутьянами, виновными в измене.
И еще один казус заслуживает внимания. В 1121 году при подавлении мятежа сторонников Вильяма Клайтона (Guillaume Clitori) Генрих I в Бургерулде (Bourgheroulde) взял в плен множество рыцарей из числа своих противников. Он их наказал (1124), повелев выколоть глаза у троих Жефруа (или Джефри): Турвиля, Одоарда Пэна и Люка де ла Барра. Шарль Фландрский вмешался в это дело, упрекнув короля в том, что тот содеял «нечто противное нашим обычаям», учинив такое над рыцарями, плененными в бою и верными своему сеньору. Генрих так оправдал свой приговор: «Жефруа и Одоард стали, с согласия их первого сеньора, и моими вассалами, они клялись в верности и мне, а нарушив эту клятву, заслужили соответствующее наказание, в виде смертной казни или изувечения». Что касается Люка, который клятву вассальной верности Генриху не давал, то он, выступив однажды с оружием в руках против Генриха, попал к нему в плен и был отпущен на свободу — с оружием и «багажом». Вместо благодарности Люк продолжал поддерживать врагов Генриха и, более того, стал сочинять против него сатирические песенки, публично его оскорблять и высмеивать. Эпизод показателен вдвойне. Вмешательство графа Фландрии служит свидетельством того, что и при отсутствии какого-либо закона обычай осуждал изувечение пленных неприятельских рыцарей. Король, не выступая против обычая, вместе с тем доказывает, что в данном случае имел место справедливый приговор, соответствующий нормам феодального права. В самом деле всякий вассал, предавший своего сеньора, подлежит либо смертной казни, либо изувечению. Только один из трех, Люк, не подпадает под эту норму. Король свой приговор по отношению к нему мотивирует враждебным, злобным и неучтивым поведением рыцаря, которое само по себе противоречит обычаям рыцарства и ставит Люка вне рыцарства. В глазах короля суровое наказание столь «нерыцарственного» рыцаря не только совместимо с законом, но и требуется законом.
Иначе стоит вопрос о неприятельских рыцарях, взятых в плен на поле боя. Они всего лишь исполняли свой долг вассалов по отношению к сеньору или делали то, что обязались делать за жалованье. Вот почему обычай осуждает их изувечение или хладнокровное избиение. Впрочем, известно множество примеров того, как именно к такого рода репрессалиям прибегали осаждавшие крепость, чтобы устрашить ее гарнизон или, уже овладев ею, покарать гарнизон за слишком большой урон в их рядах. В 1215 году король Иоанн (Джон), взяв Рочестер, велел перевешать весь его гарнизон, руководствуясь исключительно последним мотивом. По просьбе Саварика Молеона он пощадил частично рыцарей, но подтвердил свой приговор в отношении всех арбалетчиков, смертоносные стрелы которых стали причиной смерти большого числа его рыцарей и сержантов. В войне, развернувшейся в Пуату (1183) между двумя сыновьями Генриха II, Ричард Львиное Сердце, этот эталон рыцарства, в ходе своего вторжения в земли своего брата приказал предавать смерти всех его вассалов, какого бы ранга они ни были.
И все же в большинстве случаев плененных на поле боя победители щадили. Их держали под стражей до выплаты выкупа за их освобождение. Обычай требовал хорошего обращения с узниками. Наилучшее обращение было, естественно, зарезервировано за попавшими в плен королями и князьями. Так, короля Этьена, плененного при Линкольне (1141), «согласно обычаю, касающемуся содержания того рода людей, что называются пленниками», поместили сначала в особняк, снабженный всеми службами, потребными для удовлетворения нужд столь знатной персоны, но затем, после того как короля нашли в поле очень далеко от предоставленной ему резиденции, его все же заковали в кандалы.
Впрочем, в интересах победителей было щадить пленников высокого ранга, исходя из простого политического расчета. Даже если речь шла о сарацинах. Поведение норманнов на Сицилии в этом отношении весьма показательно. Роберт Гискар не поколебался выколоть глаза у шатлена Готье из опасения, что тот нанесет ему ущерб после освобождения. Норманны предали мечу весь сдавшийся им гарнизон Мессины и взяли за обычай насиловать женщин на улицах покоренных ими городов. Однако, когда Гискар овладел Агрижентом и взял там в плен жену и детей своего мусульманского противника Хамида, он приставил к ней стражу, чтобы предотвратить насилие над ней. Он полагал, что Хамид с большей охотой пойдет на соглашение с ним, узнав, что его жена не потерпела никакого бесчестья (стоит заметить, изнасилование пленниц было общепринятой практикой в обоих лагерях). Расчет оказался верным: Хамид крестился и стал союзником Гискара.
Персонажи менее высокого ранга и простые рыцари подвергались в плену большей опасности, хотя победитель вроде и был заинтересован в сохранении их жизней ради получения выкупа. Если Гильома (Вильгельма) Рыжего хвалили за то, что он не позволял плохо обращаться с пленными, то эта похвала свидетельствует о том, что хорошее обращение с ними вовсе не приняло характер общепризнанного обычая. Тома де Марль (Thomas de Marle), напротив, оставил по себе в этом отношении дурную славу. Его обвиняли в том, что он подвергал пленников пыткам, чтобы вырвать за них выкуп подороже, и мучил их до смерти, если выкупа этого не получал. Ордерик Виталь отмечает жестокое поведение Анселэна Гоэля, который, взяв в бою в плен своего собственного сеньора Гильома де Бретейля, заточил его в феврале 1091 года в донжон Бреваля; пленник был посажен напротив открытого окна в направлении на север; на него надели мокрую рубашку, и она превратилась на нем в ледяной панцирь. После вмешательства посредников Гоэль освободил пленника, но на очень суровых условиях: тот должен был выдать дочь замуж за своего недавнего тюремщика, уступить ему замок Иври, оставить ему свои доспехи и боевого коня, а также выплатить выкуп в 3 тысячи ливров. Тот же самый Гоэль вообще был известен как вымогатель чрезмерных выкупов с пленных и как постоянный грабитель своих же крестьян. Ордерик осуждает также поведение Робера де Беллема, который, не принимая выкупа в принципе, уморил голодом и холодом в своих темницах более 300 пленных.
С конца XI века обычай требует, чтобы попавшие в плен рыцари не оставались узниками до самой смерти, а освобождались по получении выкупа. Текст, принадлежавший перу Жиро Камбрийскому (Giraud le Cambrien), прекрасно показывает распространение этой практики, ее основания (как материальные, так и этические в одно и то же время) и, наконец, ее пределы на примере одного из эпизодов английского завоевания Ирландии в 1170 году. Англичане, одержав победу, захватили 70 пленных. Но что с ними делать? Раймон Толстый настаивает на том, чтобы их пощадили: «Если бы убили их в бою, то это подняло бы наш престиж; но коль скоро они попали к нам в плен, то они перестали быть нашими врагами, оставаясь вместе с тем человеческими существами. Это не мятежники, не изменники, не воры, но люди, которых мы победили, когда они защищали свою страну. Будем же милосердными, так как великодушие достойно восхваления. Без великодушия победа — плохое, зверское дело. К тому же выкуп за них нам будет куда полезнее их смерти, так как позволит увеличить вознаграждение нашим воинам и даст пример благородного поведения».
Здесь можно найти всё: и моральную аргументацию, и материальный интерес, и поиски престижа и реноме, и стремление не противоречить общепринятой этике. Эрве де Монморанси выдвигает доводы более реалистичные, поскольку они более полно отражают особенности борьбы, завязавшейся с «кельтскими варварами». Для него, пока окончательная победа не достигнута, милосердие неуместно. Пощадят ли кельты нас, окажись мы их пленниками? Они-то ведь выкупа не принимают…
Таковы основополагающие элементы рыцарской этики, которая постепенно становится определяющей на Западе. Первоначально это этика лишь рыцарей в их отношениях с рыцарями же, плененными ими. Со временем она выйдет за эти тесные рамки, чтобы утвердиться в качестве общей нормы.
С конца XI века рыцарство считало отказ от принятия выкупа поступком жестоким и противоречащим уже сложившемуся обычаю, отпуск пленного на свободу без выкупа — как акт великодушия, тоже весьма необычного. Между этими двумя крайностями экономический и политический интерес; простая осторожность и, наконец, желание согласовать свое поведение со все более укореняющимся обычаем в совокупности способствуют постепенному улучшению положения пленных вплоть до получения за них выкупа.
Выкуп и рыцарская этика
Выкуп, как он понимался первоначально, есть цена, которую побежденные предлагают победителям за отказ от общепринятого права войны предать поверженного врага смерти или продать его в рабство. Природа выкупа, стало быть, двойственная — экономическая и гуманитарная. Эта двусмысленность проявляется уже в рассказе Павла Дьякона (Paul Diacre) о победах, одержанных франками в Италии в конце VIII века: после овладения всеми укрепленными городами они увели в полон всех их жителей, за исключением горожан Феруджи. За последних по просьбе епископов Савонты и Трента они приняли выкуп, колеблющийся между 1 и 600 су за человека (очевидно, в зависимости от социального ранга пленника). В XI веке лексический оборот «воины, попавшие в плен на поле боя» обозначал, как правило, только рыцарей. На пехотинцев и даже на сержантов из-за их низкой рыночной стоимости он не распространялся, так что воины, принадлежавшие к этим двум разрядам, принимались во внимание лишь изредка. Практика выкупа, получившая в течение XII века всеобщее распространение и признание, институировала плен как социальное учреждение, гарантировавшее сначала для рыцарей, а затем для прочих хотя бы минимум человечного обращения. Изменение менталитета не столь уж мало. Выкуп все в меньшей и меньшей мере рассматривался как компенсация за плен, зато плен оправдывал себя в качестве ожидания выкупа: имел место поворот оси взаимозависимости. В XV веке, на конечном этапе этой эволюции, состояние плена вообще сводилось по времени к нулю, если выкуп мог быть выплачен немедленно. Плен существовал всего лишь как гарантия того, что за пленного его родственниками и друзьями в определенный срок будет выплачена требуемая сумма. Состояние плена исключало тем самым дурное обращение с узником. Если последнее все же имело место, то происходило как бы нарушение договора и пленник становился тем самым свободным от выполнения собственных обязательств. Изменение рыцарских нравов и ценностей между XII и XIV веками в этом отношении весьма знаменательно.
С самого начала, однако, длительность плена и условия содержания пленного находились в зависимости как от рождающегося кодекса чести, с одной стороны, так и от суммы выкупа и сроков его выплаты — с другой. Величина суммы колебалась в весьма широких пределах. Она прежде всего зависела от не всегда явных намерений победителя. Если он не желал отпустить на волю своего пленника, то назначал непомерно высокую сумму. Речь, впрочем, не всегда шла именно о денежной сумме. Как показано выше на одном из примеров, могли иметься в виду и женитьба, и передача крепости, и принятие вассальной зависимости, и заключение военного союза — в общем, все то, что победитель был в состоянии «выжать» из побежденного. Но начиная с XII века первое место в выкупе занимает все же выплата в звонкой монете. Под предлогом «наказания» победитель мог заломить огромную, выходящую за пределы разумного сумму выкупа. Однако распространение практики выкупа как своего рода экономической сделки вело к установлению и в этой области некоей средней нормы. За «рядовых» рыцарей было принято требовать такую сумму, которая не разорила бы их окончательно и не стала бы непреодолимым препятствием к их дальнейшему занятию военной профессией. Выкуп должен быть именно «разумным», соответствующим рангу пленных и их экономическим возможностям. С малоимущих и низшего ранга рыцарей брали по нескольку ливров, а иногда ограничивались удержанием коня и доспехов, что, впрочем, тоже могло стать причиной их разорения. Напротив, за персон высокого ранга или за тех, кого желали удержать в заточении, запрашивали значительные суммы. Император Генрих VI требовал 150 тысяч серебряных марок и передачу ему в вассальную зависимость Английского королевства от Ричарда Львиное Сердце, незаконно арестованного на территории Империи, когда тот возвращался из Святой земли. В данном случае пленение вовсе не «рыцарственное» (на поле боя), а скорее политическое. Отчасти политический характер имели и требования огромного выкупа за Людовика Святого (200 тысяч ливров), плененного мусульманами в Египте, и за Иоанна Доброго, попавшего в английский плен в битве при Пуатье (1356). Для нас более поучителен казус со знаменитым рыцарем Бертраном дю Гескленом. Черный принц, взявший его в плен в Испании, предпочел, не требуя выкупа, держать в тюрьме опасного противника, но под давлением общественного мнения Англии и обычая все же согласился отпустить его на свободу за выкуп, который назовет сам пленник. Жест театральный и весьма двусмысленный. С одной стороны, он должен был показать щедрость и великодушие наследника английского престола, а с другой — подтолкнуть узника к внутреннему психическому конфликту, ставкой которого становятся ценности рыцарской этики. Опять-таки, с одной стороны, это — чувство чести, самоуважения, стремление к утверждению своего реноме, даже тщеславие, которые требуют сверхвысокой оценки выкупа, с другой — желание как можно быстрее оказаться на свободе, которое ведет к снижению суммы. Дю Гесклен остановился на 100 тысячах франков. Принц, выказывая широту души, выплатил половину этой суммы и немедленно освободил дю Гесклена с тем, чтобы тот смог собрать вторую половину, которая, в конце концов, была выплачена французским королем и его союзниками.
Тема «пощады»
Эти очень высокие выкупы не должны заслонять практику высвобождения из плена рыцарей более скромного ранга. О самых неимущих мы уже и не говорим, так как источники обходят их участь молчанием. Зато судьбы рыцарей среднего достатка иногда становились достоянием истории. Хорошим примером могут послужить приключения и злоключения английского рыцаря Жана Буршье, умершего в 1400 году. Взятый в плен осенью 1371 года в одной из стычек между Бретанью и Пуату, он провел семь лет в тюрьме. Через два года, не видя в своей судьбе никакого просвета, Буршье написал жене, жалуясь на тягучую медленность переговоров об условиях его освобождения. Наконец в мае 1374 года было заключено соглашение о выкупе в 8 тысяч франков плюс 4 тысячи франков, выплачиваемых в качестве компенсации за «содержание» в заключении. Сумма выкупа в узком смысле слова примерно была равна двухгодовому доходу с земель Буршье. Чтобы ускорить ее получение и, следовательно, свое освобождение, рыцарь снова пишет жене, требуя продать или заложить часть его земельных владений, подчеркивая, что в противном случае он будет искалечен или предан смерти (реальная это опасность или искусственная драматизация?). После того как жена выплатила часть требуемой суммы, он наконец обрел свободу (1378), дав слово выплатить остаток величиной в 8 тысяч франков в течение двух лет. Кроме того, согласно обычаю, он дал обязательство не воевать против французов до тех пор, пока сумма долга не будет уплачена полностью. Итак, он освобожден под честное слово. Свои обязательства он выполнил в предусмотренный срок (1380), получив при этом расписку в их погашении. Тут же Буршье, обедневший и обремененный долгами, вновь бросается в боевую деятельность, надеясь добычей и выкупами поправить свое пошатнувшееся имущественное положение. Приведенный пример позволяет судить о том, в каких отношениях практика выкупа за два века претерпела изменения и в каких — она осталась той же самой.
Благодаря ей закованные в латы рыцари получают дополнительно страхование своей жизни даже в случае поражения. Война для них становится не столь уж смертоносным занятием, за исключением, правда, довольно-таки редких общих битв. Впрочем, не стоит преувеличивать надежность этих гарантий. Например, на основе анализа битв, произошедших с XI по XV век, можно показать, что в них гибло довольно много рыцарей даже в XIV–XV веках, то есть тогда, когда и доспехи достигли предела своей прочности, и практика выкупа успела стать общепринятой. Число убитых рыцарей от общего числа при Куртрэ (1302) составило 40 %, при Касселе (1323) — 50 %, при Пуатье (1356) — 40 %, при Азинкуре (1415) — 40 %. Даже для рыцарей риск смерти никак нельзя признать незначительным, что отражает следующая статистика: согласно Фруассару, при Креси погибло 11 высоких сеньоров, 83 знаменных рыцаря (bannerets — сеньоры, имевшие право развертывать собственные знамена, под которыми сражались их дружины. — Ф.Н.) и 1212 рядовых рыцарей, не считая «мелкого люда», то есть «неблагородных» бойцов. На этот раз средневековый историк все же нашел нужным количественно оценить и «всех остальных», погибших при Креси: 30 тысяч человек.
Но выше речь шла именно о крупных битвах, в которых рыцарству наносился особо тяжкий урон. К тому же в упомянутых сражениях видная роль принадлежала фламандским пехотинцам и английским лучникам. Им же современники событий ставили в вину истребление если не наибольшей, то достаточно большой части погибших рыцарей: эти «мужланы» не знали правил рыцарского кодекса. В боевых операциях меньшего масштаба и потери были значительно меньше, особенно среди рыцарей.
Если же говорить об эпохе в целом, риск попасть на поле боя в плен и потом выплачивать разорительный выкуп был для рыцаря куда более высок, нежели риск смерти. Практика выкупа свела, за упомянутыми исключениями, вероятность фатального исхода для благородных воинов к минимуму. Справедливо и обратное суждение: та же практика впереди всех прочих мотивов войны поставила голый материальный интерес, чем не только не сузила ту базу, на которой военные конфликты обычно возникали, но, напротив, расширила ее. Война, повседневная экономическая необходимость для бедных рыцарей, сделалась для командиров делом весьма прибыльным. Перебить пленных врагов в этих условиях значило, оставив рыцарей без их части выкупа, породить неразбериху в расчетах между командованием и подчиненным ему войском. Иногда такое решение все же принималось, например, когда противник вдруг переходил в успешную контратаку. Так было при Азинкуре или при Альхубароте. По этому поводу Фруассар замечает, что перед лицом стремительно развивавшегося контрнаступления англичан и португальцев французы вынуждены были перебить захваченных ранее пленных; он сокрушается при мысли о том, что в ином случае они, французы, могли бы получить в качестве выкупа около 400 тысяч франков. Рыцари смотрели на подобного рода побоища косо — из побуждений прежде всего экономических, но также и моральных.
Верно, однако, то, что они могли претендовать лишь на часть выкупа. Как и относительно добычи, обычай раздела выкупных платежей следовал следующему принципу: королевской власти — треть, командованию — еще треть. Рыцари-победители, захватившие в плен вражеских рыцарей, должны были передать их военачальнику, а последний — королю. Быть может, именно этот обычай имеют в виду рыцарские романы, рассказывая о том, как их герои отсылали побежденных врагов ко двору короля Артура; Ричард Львиное Сердце точно так же препроводил пленных, взятых в ходе кампании в Пуату (1176), своему отцу и сюзерену королю Генриху II. Генрих их вернул в распоряжение своего победоносного сына. В 1179 году Гильом ле Марешаль передал в руки короля Генриха, на платной службе у которого он состоял, захваченный им замок Милли. Король по своей щедрости и из признательности за одержанную победу «дал» этот замок Марешалю. Эти факты как будто указывают на следующее правило: решение участи пленных относится к прерогативе военачальника и он же имеет на них и экономические права, от которых может, правда, при случае и отказаться. С другой стороны, и взявший в плен имеет на пленного свои права, которые должны быть компенсированы, решит ли его командир сохранить пленнику жизнь или предать его смерти. В XIV веке Оноре Боне утверждал, что пленный рыцарь (равно как и захваченный город) принадлежал не только тому солдату, который его непосредственно взял, но также — его капитану и командующему армией. Он полагал также, что убить противника на поле боя — значит совершить поступок вполне законный, а вот убить пленника — совсем иное дело, противоречащее законам войны. Вместе с тем он установил следующее ограничение для общего правила: «как только противник сдался и сделался пленником, к нему следует относиться с милосердием» и его убийство становится актом незаконным… кроме тех случаев, когда он может, ускользнув или будучи освобожден силой, нанести ущерб пленившей его стороне». Что касается выкупа, то Боне, ссылаясь на Гратьена, высказывал убеждение в том, что недопустимо ни запрашивать баснословные суммы, ни принуждать к уплате выкупа вообще бедных рыцарей; размер выкупа, короче, должен быть «разумным».
Тема «пощады» с XII века превращается в клише рыцарской литературы: рыцарь-победитель чуть ли не на каждой ее странице дарует пощаду своему побежденному противнику и делает его своим пленником. Романы артуровского цикла постоянно обращаются к этой теме, начиная с Кретьена де Труа, так как она вполне созвучна личным подвигам странствующих рыцарей. Авторы, заставляя своих героев «щадить» поверженных врагов на каждом шагу, несомненно способствуют упрочению той же нормы поведения и в действительности.
Слово чести
Верность данному слову несомненно представляет собой один из краеугольных камней рыцарской этики. «Слово чести» скорее всего имеет своим источником практику выплаты выкупа, по крайней мере частично. Именно в этом понятии как в зеркале отражается весь складывающийся и упрочивающийся кодекс рыцарского поведения. Чтобы собрать необходимую для выкупа сумму, часто нужно было освобождать пленника, по крайней мере на время. В такого рода случаях обычно обращались к древнему институту заложничества: сын, брат или кто-нибудь из родственников замещали собой на установленный срок пленника, становясь тем самым гарантом выполнения соглашения. Заложник в замке рыцаря-победителя имел уже статус не пленника, а гостя. Во второй половине XI века и еще в большей степени в течение всего XII века параллельно развертывались два взаимообусловленных процесса — все более углубляющееся разложение «familia» («большой семьи», родственного клана. — Ф.Н.) и развитие индивидуализма, получившего свое литературное выражение сначала в рыцарской эпической поэзии, а затем и в циклах рыцарских романов. Герои романов, странствующие рыцари, дают, согласно установленному литературному клише, «слово чести» на каждом шагу и остаются, разумеется, ему верны во всех испытаниях. Вот это клише и подняло значимость раз данного слова в глазах всей читающей публики, принадлежавшей почти без всякого исключения к рыцарской же среде. Изменение менталитета этой среды за полтора века вполне очевидно. Слово чести в самом деле имеет торжественный характер, но лишено какой-либо ритуально-религиозной окраски. Оно произносится не на мощах святого и не ведет к гибели души в случае нарушения. Залогом верности ему служит всего лишь репутация произнесшего его лица. Оно, таким образом, самодостаточно. Однако его принимают на веру лишь в том случае, если дающий его принадлежит к социальной единице, пользующейся признанием и уважением. Эта единица является элементом более широкой общности или, если угодно, «ордена» как в социопрофессиональном смысле, так и в плане морали, которая приобрела идеологическую значимость. Только тогда, когда единство этих двух сторон достигнуто, можно говорить именно о рыцарстве, а не только о тяжелой кавалерии или об элитарной части войска.
Гильом (Вильгельм) Рыжий прекрасно пояснил этот тезис на деле. Взяв в плен (1098) множество рыцарей из Пуату и Ле-Мана, он обращался с ними уважительно, велев даже развязать им руки, чтобы они смогли достойно поесть. Его подчиненные высказывали сомнения в разумности такого послабления. Он им резко возразил: «От меня далека мысль, что истинно доблестный рыцарь сможет нарушить данное им слово. Если бы он такое сделал, то стал бы навсегда презренным существом, поставленным вне закона».
Монах, автор хроники, мог, конечно, и приписать королю свои собственные взгляды, то есть взгляды человека церкви, чтобы представить рыцарскую этику такой, какой она, по его убеждению, должна быть, что ему не помешало констатировать немало случаев того, как рыцари вовсе не следовали идеальной модели поведения. Вообще говоря, его свидетельство (и не только его одного) вполне может быть истолковано как церковная интерпретация рыцарской, то есть светской в основе своей этики.
Известны, конечно, рыцари, которые не держали своего слова. В 1198 году Гильом де Барр (des Barres), плененный Ричардом при Манте, бежал из его лагеря на дорожной лошади, несмотря на данное им слово. Правда, сам де Барр представлял другую версию события, которая объясняет его пренебрежение к собственному слову. По его мнению, Ричард, оказавшись не в силах победить его на поле боя, ударом меча убил боевого коня де Барра и лишь после этого далеко не рыцарского деяния завладел всадником. Бегство Барра и особенно объяснение им мотивов этого бегства породили между ним и Ричардом яростную вражду, которая привела к поединку на копьях в Мессине, а тот, в свою очередь, вылился в неистовую драку, пренебрегающую всеми рыцарскими правилами.
Многочисленными были нарушения в Крестовых походах: гарнизонам многих восточных крепостей давались обещания сохранить жизнь в случае сдачи, и обещания эти не выполнялись. Но тут речь шла о врагах веры, а далеко не все христиане разделяли прямоту Людовика Святого в вопросах морали. К великому удивлению своего окружения, король потребовал, чтобы сарацинам были вручены те 10 тысяч ливров (из общей суммы в 200 тысяч ливров выкупа за него), которые удалось было хитростью утаить. Однако с конца XI века кодекс воинской чести начинал, кажется, требовать, чтобы слово, данное даже «неверным», все же выполнялось. В 1086 году король Альфонс VI намеревался нарушить слово, данное Юсефу, но был разубежден своим окружением, которое сочло такое поведение недостойным короля и рыцаря.
Пока что говорилось о государях, о финансовых и политических соображениях, что не приблизило нас к основной теме — к освобождению рядового рыцаря из плена под слово чести. Пожалуй, лучшим свидетелем по последнему вопросу выступает Жордан Фантосм. В своей рифмованной хронике (конец XII века) он рассказывает о некоем доблестном рыцаре Гильоме де Мортимере, который на поле боя атаковал и выбил из седла нескольких рыцарей; среди них оказался Бернар де Бальол, которого Гильом пленил, но тут же под слово чести отпустил. Автор уточняет: «как и принято поступать рыцарю», показывая тем самым, что поступок, в его глазах, довольно обычен, так как для рыцарства характерен.
Рыцарская солидарность
В 1150 году в ходе конфликта с Пуату Жефруа Анжуйский взял пленными четырех рыцарей из этой провинции и велел своему подручному по имени Жосселен заточить их в замке Фонтэн-Милон. Потом он о них забыл. Чтобы привлечь его внимание к их печальной участи, Жосселен, который им сострадал, пошел на «военную хитрость»: он пригласил Жефруа в свой замок (Фонтэн-Милон) и перед парадным обедом, которым собирался угостить своего сеньора, сделал так, чтобы его узники под окнами башни, где была приготовлена трапеза, пропели жалобную кантилену собственного сочинения. Жефруа, хорошо расслышав ее слова, спросил Жосселена, что это за люди. «Это, — ответил владелец замка, — ваши бывшие враги, пленные рыцари, которые в темнице томятся очень долго, но которым я в честь вашего прибытия даровал один день порадоваться солнечному свету». «Ты правильно сделал, — одобрил Жефруа и добавил сентенцию, которую молва широко разнесла повсеместно: — Бесчеловечно не сострадать людям своей собственной профессии. Мы рыцари, а значит, и должны сочувствовать рыцарям, особенно тем, кто попал в безвыходное положение. Снимите же с этих рыцарей их узы, дайте им возможность вымыться, оденьте их в новые одежды, чтобы они смогли сегодня же сесть за мой стол».
Когда они за него сели, Жефруа принялся упрекать их в том, что они несправедливо разоряли в прошлом его земли, за что Господь и покарал их, передав в его руки. Оставят ли они теперь в покое его землю, спросил он их. Те выразили готовность дать клятву не только в том, что никогда не поднимут на него оружие, но и в том, чтобы служить ему верно как на войне, так и в мирные времена. Граф не пожелал принять клятву, которую они не смогли бы сдержать (так как они оставались вассалами другого сеньора, графа Пуату. — Ф.Н.). Он им вернул и коней, и оружие, велев их освободить.
Этот текст свидетельствует, как иногда приходится слышать о социальной солидарности между князьями и рядовыми рыцарями. Этот вывод мне представляется заводящим слишком далеко. На мой взгляд, речь здесь идет не о солидарности социальной, а о чисто профессиональной. В социальном положении между графом Анжу и простыми рыцарями из соседнего Пуату — пропасть, но и он, и они, как в тексте сказано совершенно недвусмысленно, занимаются одной и той же профессией. Они — воины, причем принадлежат к одной и той же категории элитарного воинства, к рыцарству. Граф, как и рядовой рыцарь, рискует в бою попасть в плен, а потому и сочувствует им как сотоварищам по оружию.
Рыцарская этика имеет, следовательно, черты профессиональной морали. В эпоху, когда дальних походов, за исключением Крестовых, уже более не предпринимали, когда большие сражения уступили место локальным конфликтам «феодального» типа между соседями, даже между родственниками, — в эту эпоху профессия элитарного тяжеловооруженного конного воина становится достоянием сравнительно узкого круга лиц. Лица эти составляли своего рода корпорацию, члены которой встречались друг с другом постоянно — при дворах, на турнирах и, не в последнюю очередь, на войне. Корпорация эта, как и всякая иная, имеет свои корпоративные интересы. Она заинтересована в том, чтобы породившая ее профессия была доходной, почетной, надежной как способ существования и, наконец, приятной. Решению всех этих задач обычаи и служат, подчиняя практику профессии определенным правилам, изгоняя из нее все, что вредит достоинству корпорации в целом. Совокупность таких обычаев мало-помалу преобразуется в этический кодекс, который в качестве основной цели профессиональной деятельности ставит обретение известности, почестей, славы и который, ограничивая поведение каждого из членов корпорации известными рамками, тем самым защищает глубинные, коренные интересы корпорации в целом. В последнем и состоит главная его функция. Тяжелая элитарная конница смогла превратиться в рыцарство, лишь обзаведясь таким кодексом. Именно в нем оно, рыцарство, обретает и смысл существования в своих собственных глазах, и миссию, и идеологию. В конце XII века Кретьен де Труа стал едва ли не первым выразителем этой идеологии, выдвинув в своих романах на первый план моральное достоинство рыцарства. В одном из них «рыцарь без страха и упрека» Горнеман де Гоор, научив Парсифаля начаткам своего ремесла, посвящает его в рыцари ударом меча плашмя по его плечу. Автор так изображает эту сцену: «Ударив мечом, тот сказал ему, что посредством меча он дарует ему вход в самый высокий из орденов, которые созданы Господом: в орден рыцарства, несовместный с любой и всякой низостью».
Под «низостью» поэт разумеет всякое поведение, которое противоречит рыцарскому идеалу, то есть тому идеалу, пропаганде которого Кретьен де Труа посвятил все свои сочинения. Идеал этот имеет много граней: поведение рыцаря в обществе, его отношение к женщине, его отношение к церкви и пр. Что касается чисто военной этики, то весьма поучительны изменения в ней на сравнительно небольшом временном отрезке. Еще в XI, даже в XII веке не считалось недопустимым нападать скопом на одиночного, отбившегося от своих или раненого всадника. Или наносить удар в спину: рана на спине скорее свидетельствовала о трусости получившего ее, так как такого рода ранения отмечают собой бегущих с поля боя. Позднее удар в спину рыцарским обычаем был осужден. Остается подозрение в том, что, исключая этот прием из, так сказать, «военного оборота», рыцарство сводило к минимуму риск бесславия для отдельных своих членов.
Действительное поведение рыцарей, наверное, испытало на себе воздействие этого идеала, который сам по себе был не чем иным, как сублимированной реальностью, ее моделью, в которой опущены некоторые неприглядные подробности оригинала. Мифический двор короля Артура побуждал рыцарей принять его кодекс чести, который, собственно, и превратил тяжелую кавалерию в рыцарство, дав последнему и смысл существования, и оправдание его привилегий.