Главный врач

Фогель Наум Давидович

Глава одиннадцатая

 

 

1

Прошло несколько дней. В больнице, казалось, все было спокойно. Алексей закончил обход и решил, что сейчас просмотрит статью, прежде чем отослать ее в журнал. Он вытащил из ящика рукопись, положил ее перед собой и собирался уже читать, когда прибежала Люся. Она была очень взволнована.

— Что случилось? — спросил Корепанов.

— Переведите меня из ушного, — сказала она. — Не буду я там больше работать, не могу.

Алексей удивился. Люся считалась одной из лучших сестер-хозяек. Ракитин только несколько дней назад хвалил ее. Говорил, что даже представить себе не может отделение без Стояновой. Больные в ней души не чают. В чем же дело?

— Тебя Юрий Максимович обидел? — спросил Корепанов.

— Нет, он ко мне хорошо относится…

— Почему же тогда?.. Может быть, трудно?

Она взглянула на Корепанова своими голубыми всегда теплыми, а сейчас холодно-колючими глазами:

— Он с больных деньги берет.

— Какие деньги? За что? — опешил Корепанов.

— За все. За то, что на койку положит, — берет. За операцию берет. За то, что во время обхода внимательно посмотрит, — опять же берет.

— Да не может этого быть!

— Завтра должны у нас одного мальчика оперировать, так мать его, тетя Поля, ходит по палатам, деньги одалживает. И у меня просила.

— Может, они ей для чего другого нужны? — спросил Корепанов.

— Да нет же, для него. Вот лежит у нас Иванова Христина. Так она за двести километров три раза приезжала. Миндалины ей удалять нужно. Юрий Максимович все отказывал. Мест нету. А когда она уплатила, сразу место нашлось. Да у нас все знают: кто Юрию Максимовичу уплатил, с тем он во время обхода за руку здоровается. А остальных наспех смотрит. А то и вовсе обойдет. «Температура нормальная. Повязка не промокла? Хорошо, завтра посмотрим».

— А ну-ка, зови сюда эту Иванову и тетю Полю.

— Так они же не скажут, Алексей Платонович. Хоть режьте не скажут.

Да, действительно могут не сказать.

— Хорошо, я с ним поговорю, а ты иди, работай пока.

— Не буду я там работать, — упрямо сказала Люся. — Не могу. Мне все противно там…

— Что еще?.. — спросил Корепанов.

— Что он меня называет «Люси». Что я ему, французская мамзель? Если что нужно для отделения, а на складе нет, он меня сразу в магазин посылает. Полезет в карман за деньгами и: «Сходи, Люси», «Купи, Люси!» Потому у нас и лучше, чем у других, что он за свои деньги все покупает. Но мы-то знаем, что это не его деньги.

— Ко мне в хирургическое пойдешь? — спросил Корепанов. — Только рядовой санитаркой.

— Кем угодно, только бы из ушного забрали.

— Ладно, иди.

«Торговать больничными койками, — думал Корепанов. — Брать с больных за операции, за то, что внимательно посмотрит во время обхода… Ну, подожди, я тебе покажу!»

Однако прежде чем вызвать Ракитина, Корепанов решил посоветоваться с Ульяном Денисовичем. Коваль выслушал Алексея совершенно спокойно. Так, словно давно уже знал о всех этих безобразиях.

— Я вижу, вас это совсем не трогает, — сказал Корепанов. — А я, когда узнал, хотел вызвать его и просто избить, нахлестать по щекам так, чтобы они пузырями вздулись.

— Руководитель должен уметь держать себя в руках, — сказал Ульян Денисович. — Обязан так разговаривать с людьми, чтоб не обижать.

— «Обидеть легко, исправить трудно». Не так ли? — спросил Корепанов. — Мне об этом Мильченко уже говорил. И не раз.

Ульян Денисович сказал, что это афоризм не новый и хорошо бы всем проникнуться мудростью этих слов. Избиение — моральное или физическое — никогда не было методом сильных… А что касается Ракитина, то здесь, кажется, дело проще: принял он человека у себя на дому, взял с него деньги за прием, потом направил в больницу. Вот и разговоры. Закономерный резонанс частной практики… К тому же каждый врач более внимателен к тем, кто тяжелее. Но кое-кто из больных не хочет с этим считаться: самыми тяжелыми они считают себя. Вот им и кажется, что если заплатить… Вряд ли у Ракитина повернется язык требовать. Просто он не отказывается, когда ему дают.

— Вы будто оправдываете его, — сказал Корепанов.

— Боже упаси. Я просто пытаюсь найти объяснение.

— И вы его нашли?

— Давно. Я уже как-то говорил вам, что там, где появляется жадность, совести приходится потесниться.

— Ну ничего, я с ним поговорю, — с угрозой в голосе произнес Корепанов. — Я с ним так поговорю…

Он посмотрел на Коваля. Интересно все-таки, что же он посоветует? Но Ульян Денисович курил и молчал. Алексей заметил, что Коваль всегда вот так молчит и курит, чуть запрокинув голову, обдумывая ответ. И когда больного обследует, он тоже долго сидит у койки и думает, прежде чем сделать заключение. Он терпеть не может поспешных, необдуманных ответов. Но что тут думать? Ведь все ясно.

— Я бы его просто выгнал, — не выдержал Корепанов.

Ульян Денисович продолжал спокойно курить. После глубокой затяжки сказал:

— Выгнать — дело нетрудной.

— Что же вы посоветуете?

— Поговорите с ним. Только очень осторожно. Лучшего специалиста-отоларинголога у нас в области пока нет. И вы как руководитель не можете с этим не считаться.

— Ас тем, что он поборами с больных занимается, я должен считаться?

— Поговорите с ним. Только не доводите до конфликта.

Алексей позвонил в ушное отделение, пригласил Ракитина и, осторожно подбирая слова, изложил свои претензии. Ракитин был возмущен. Да, он берет с больных деньги, но ведь Алексей Платонович знает, за что. Больные могут приходить сюда, в поликлинику. Разве хоть одному было отказано? Но если кто приходит на дом… Да, он посылает на койку больных и со своими записками из дому. Если человек нуждается в срочной операции, не оставлять же его без помощи только потому, что он пришел на квартиру к врачу, а не в поликлинику. Кстати, вот за такой отказ и надо привлекать к ответу. По этому поводу даже специальная статья есть в Уголовном кодексе… Конечно, Алексей Платонович вправе распорядиться, чтобы с такими направлениями не принимать на койку даже для срочных операций…

— Вы знаете, что я этого не сделаю, — сердито сказал Корепанов. — И вообще, я вас пригласил не для того, чтобы спорить о частной практике. Мое отношение к ней вы уже знаете. Но я требую, чтобы вы не переносили свою частную практику под крышу вашего отделения. Как это сделать, вы знаете лучше меня.

— Не понимаю, чего вы хотите?

— Чтобы вы не брали денег с больных.

Ракитин благодушно улыбнулся.

— Если вы имеете в виду отдельные случаи благодарности…

— Я имею в виду не отдельные случаи благодарности, а систематические взятки, — резко произнес Корепанов. — Если хотите — вымогательство.

Кровь ударила в лицо Ракитину.

— У вас нет оснований… — Он встал.

— Если бы у меня не было оснований, — поднялся и Корепанов, — я бы не приглашал вас для этого разговора.

— У вас есть какие-нибудь факты? — сузил глаза Ракитин.

— У меня есть сигналы.

— И на основании каких-то нелепых сигналов вы позволяете себе оскорблять советского специалиста? Представьте хоть один факт и тогда корите.

— Когда у меня будет хоть один факт, — сказал Корепанов, — я передам дело прокурору. Постарайтесь, чтобы у меня не было ни единого факта.

Ракитин несколько минут молча смотрел на Корепанова. Потом спросил:

— Это все?

— Все. И учтите: я не бросаю слов на ветер.

Алексей был убежден, что теперь уже, наверное, Ракитин выйдет из кабинета, хлопнув дверью. Но тот продолжал стоять, глядя на Алексея. Молчание затянулось. Алексей первым нарушил его.

— Вы хотите еще что-то сказать? — спросил он неприязненно.

— Да.

— Пожалуйста!

— Вы думаете, что сидите на трене, — язвительно произнес он. — А в действительности это не трон, а бомба, которая может каждую минуту взорваться.

— То, что вы называете бомбой, — сказал Корепанов, — на самом деле шутиха. А я, кстати сказать, немного знаком с пиротехникой. Так что пиротехническими эффектами меня не запугать. Давайте серьезно.

— Серьезно, так серьезно, — сдвинул брови Ракитин. — Скажите, вас не тяготят обязанности главного врача?

— В данную минуту — да, — не задумываясь ответил Корепанов.

— Это чувствуется, — сказал Ракитин и вышел из кабинета спокойно, с достоинством.

«А ты еще и сволочь ко всему, — подумал Корепанов. — Напакостить ты, конечно, можешь, но отделение в свою вотчину превращать я тебе не позволю».

 

2

В жизни редко бывает так, чтобы все шло гладко: радости сменяются неприятностями, счастье — несчастьем. Иногда беды начинаются сыпаться, как горох из рваного мешка, — градом. События по каким-то неведомым законам следуют одно за другим, цепляются друг за друга, нагромождаются и давят.

Писатель нередко до головной боли изощряет свое воображение, силясь придумать конфликты и трагические ситуации, а ему следует только окунуться в жизнь, чтобы увидеть их. Потому что нигде нет такого изобилия случайностей, запутанных ситуаций и конфликтов, как в жизни.

Он ломает голову над тем, чтобы события развивались в последовательной закономерности, чтобы не было неожиданностей и случайностей. А жизнь не боится ни случайностей, ни нагромождений событий, ни неожиданностей. Они иногда накопляются медленно и неумолимо, как дюны, иногда — сваливаются внезапно, быстро увеличиваясь на ходу, как снежная лавина.

Одни говорят — судьба. Другие говорят — злая случайность. А третьи говорят, что уж если не везет, так не везет.

А это просто жизнь. Обыкновенная жизнь.

Алексею было очень трудно, а тут опять после операции на легких умер больной — машинист судостроительного завода Зарудный.

Его направил Федосеев.

— Попробуйте вы, Алексей Платонович, — сказал он. — Может, вам удастся спасти его, а мы уже ничем не поможем.

Корепанов и Ульян Денисович долго обследовали Зарудного — сначала в палате, потом в рентгеновском кабинете, долго рассматривали снимок и пришли к выводу: надо удалять правое легкое — четыре каверны, интоксикация. Если не оперировать — погибнет человек.

Удалить легкое. Алексей еще таких операций не делал, только ассистировал, когда был в Москве. Но все же прооперировали Зарудного, как говорил Ульян Денисович, блестяще. Уже на второй день на звонок Федосеева Корепанов ответил, что самое страшное — позади.

— Теперь выздоровеет. Уверен, — сказал он с радостью.

А на следующий день, перед рассветом, больной посинел, стал задыхаться.

Дежурил Ракитин. Он приказал впрыснуть камфары с кофеином и вызвал Корепанова.

Алексей увидел синие губы, глаза, до краев налитые страхом, пальцы, судорожно рвущие рубаху на груди, и все понял: закупорка легочной артерии. Он уже не отходил от больного. Ежедневную утреннюю конференцию или, как ее называли в больнице, «пятиминутку» в этот день проводил Ульян Денисович.

Ракитин докладывал спокойно, содержательно, не торопясь. А Ульяну Денисовичу не терпелось поскорее закончить конференцию, пройти в хирургическое отделение.

— Нельзя ли покороче, Юрий Максимович? — попросил он.

— Я говорю только о самом главном, — безразлично посмотрел на него Ракитин.

Вошел Корепанов.

— В хирургическом отделении, — продолжал Ракитин, — агонирует больной… — Он глянул в бумажку. — Зарудный Семен Иванович, которому…

— Он умер, — сказал Корепанов.

Все обернулись в его сторону. Лидия Петровна хрустнула пальцами.

— Простите, — сказал Ракитин, — когда я шел сюда, он еще агонировал… В хирургическом отделении, — продолжал он, — умер еще один больной после операции на легких. Я считаю своим долгом здесь, перед лицом всех врачей, заявить свой протест. Я считаю, что операции на легких в условиях нашей больницы недопустимы. Я внимательно изучил историю болезни Зарудного. И…

— У нас не научная конференция сейчас, — с каким-то надрывом в голосе сказала Лидия Петровна.

— Вам бы надо помолчать, Лидия Петровна, — повернулся к ней Ракитин. — Я бы на вашем месте отказался ассистировать при таких операциях.

Среди врачей пронесся шум. Лидия Петровна вскочила, бледная. Она хотела что-то сказать, но Коваль остановил ее:

— Тише, садитесь, Лидия Петровна. — И повернулся к Ракитину. — А ведь у нас действительно сейчас не научная конференция, Юрий Максимович, а рапорт дежурного врача, который не должен затягиваться. А что касается Зарудного, то вы знаете ведь, что все случаи смерти разбираются у нас на клинико-анатомических конференциях. Й вы там сможете высказать свое мнение.

— Как вам угодно, — сказал Ракитин, — но я прошу вас, как заместителя главного врача по лечебной части, считать мое заявление официальным.

«Теперь он объявляет мне открытую войну, — подумал глядя на Ракитина, Корепанов. — Теперь у него есть основания заявить, что он предостерегал меня. И если я чем-нибудь его ущемлю, он будет апеллировать к справедливости и орать, что его преследуют за критику. Его не интересует, сколько человек выжило после операций на легких. Он будет говорить только о случаях смерти, о таких, как Зарудный. Сейчас он ждет, что я скажу что-нибудь резкое, даже оскорбительное. Он был бы очень рад, если б я сорвался. Но такого удовольствия я ему не доставлю».

Дверь приоткрылась, Гервасий Саввич просунул в нее голову, знаками попросил Корепанова выйти.

Алексей вышел недовольный.

— Сколько раз я просил вас во время пятиминуток вызывать меня только в исключительных случаях?

— А это и есть исключительный случай, — сказал Гервасий Саввич. — Инспектор той, собака его загрызи, опять пришел насчет кроватей. Собирается акт писать.

В больнице было много кроватей, громоздких, очень неудобных. Часть из них несколько дней тому назад списали. Тетя Фрося, а за ней и другие санитарки стали просить, чтобы им продали по одной. Алексей разрешил, но тут вмешался инспектор финотдела Медведев. Сейчас он стоял на крыльце конторы и, энергично жестикулируя, разговаривал о чем-то с бухгалтером.

— Зайдемте ко мне, — предложил Корепанов поздоровавшись.

Как только они вошли в кабинет, Медведев сразу же стал выговаривать за кровати. Алексей объяснил, что он не собирается отдавать даром эти кровати, санитарки уплатят. Пускай товарищ Медведев скажет, как это оформить, чтобы было по закону.

— Кровати списаны, — сказал Медведев. — О какой продаже может быть речь?

Корепанов настаивал. Кровати списаны, но ведь от этого они не перестали быть кроватями. Какую-то ценность они имеют.

Медведев только руками развел:

— Неужели вы не понимаете, что это уже не кровати, а металлолом? И стоимость их сейчас равняется стоимости лома.

— Очень хорошо, — обрадовался Корепанов. — Мы их взвесим. Пусть люди оплатят как металлолом.

Но тут вмешался бухгалтер и сказал, что оприходовать эти деньги он не имеет права. Больница — не контора «Утильсырья» и металлоломом не торгует.

— Вот! — многозначительно ткнул пальцем в бухгалтера Медведев. — Простые вещи. Понимать надо.

— А если мы сделаем иначе? — не отступал Корепанов. — Если мы предложим санитаркам вместо кроватей принести равное по весу количество металлического лома? Ведь кровати все равно будем сдавать по весу.

— Э, нет, — запротестовал Медведев. — Свой металлолом они могут отвезти в «Утильсырье» и получить столько, сколько полагается. А кровати должны быть превращены в лом, взвешены и сданы, стоимость лома оприходована, деньги переведены в банк.

— Но это же просто глупо ломать вещь, которой можно еще пользоваться, — уже не выдержал Корепанов.

Медведев вспылил.

— А наживаться за счет государства умно?

Корепанов опешил.

— Как наживаться? На чем?

— На кроватях. Их ведь можно покрасить и продать на рынке.

Корепанов рассмеялся: ему представилась тетя Фрося, с орденом Красного Знамени и пятью медалями на груди, торгующая кроватями на толкучке.

— Я могу дать гарантию, что те санитарки, которым решено отдать или продать или выменять, не знаю уж, как вы там решите, кровати, будут спать на них самолично или «со чада своя». Это вас устраивает?

— Нет, не устраивает, — резко ответил Медведев.

— Не устраивает? — переспросил Корепанов. — Ну, тогда мы вот что сделаем. — Он помолчал немного, обдумывая, как лучше изложить свою мысль, потом сказал спокойно и даже вежливо: — Мы вот что сделаем, товарищ Медведев. Кровати санитаркам отдадим. А вам представим список с точным указанием фамилий и адресов, чтобы вы могли пройти по этим адресам и проверить: стоят ли кровати или проданы. Вот так, товарищ Медведев…

На другой день во время совещания в облздравотделе Малюгин сказал, что есть решение в ближайшее время заслушать на бюро обкома вопрос о работе областной больницы.

Алексей подумал, что совсем некстати это бюро сейчас.

Закрывая совещание, Малюгин попросил Корепанова остаться.

— Что у тебя опять за конфликт с Медведевым? — спросил он. — Что там с кроватями?

— Кровати списаны, превращены, согласно законоположению, в лом, и оный точно по весу сдан в утиль. Квитанция получена, деньги оприходованы. Ясно и просто.

— Видимо, не все ясно и просто, раз жалуются, — сказал Малюгин. — Опять какие-то комбинации.

Алексей рассказал все, как было. Малюгин помрачнел.

— Зачем ты связываешься с инспекторами? Они делают свое дело. Они же в твою хирургию не вмешиваются.

— В хирургии они ничего не смыслят. А в том, чем они занимаются, я разбираюсь, и неплохо, — ответил Корепанов.

— Ну что мне с тобой делать? — уже начиная сердиться, сказал Малюгин. — Неужели выговор выносить?

— Если заслужил, выносите, — ответил Корепанов. — У меня будет выговор, у санитарок — кровати.

— Ты все же подумай, Алексей Платонович. Четыре жалобы за три месяца! Это уже слишком.

— А что, разве существует какая-то норма? — спросил Корепанов. — И потом… Не понимаю ваших претензий. Ведь не я эти жалобы стряпаю…

— Тут не до шуток, Алексей Платонович. Капля за каплей камень точит. А ты ведь не камень.

— Я — крепче, — сказал Корепанов. — Я — человек.

 

3

Шубов праздновал свое шестидесятилетие. Стол был накрыт на просторной, во всю длину большого дома, веранде. Веранда была увита виноградом, окна затянуты сеткой. Резко пахло маттиолой.

Об сетку бились белые ночные бабочки. Мильченко внимательно смотрел на них.

— Как их на свет тянет, — заметил Ракитин. Просто удивительно, как их тянет на свет.

— Да, тянет…

— На огонь летят — на свечку, на лампу, на костер. И погибают, — продолжал Ракитин. — И среди людей тоже встречаются такие — летят на огонь очертя голову. Тянет их поближе к свету.

— А разве это плохо — тянуться к свету? — с любопытством посмотрел на Ракитина Мильченко.

— Если при этом обжигаешь крылья и гибнешь — плохо.

— А как же Икар?

— Икар — это легенда, сказка. Да и вообще Икар это Икар. А мы говорим о мотыльках. «Квод лицет Иови, ион лицет бови». Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Так говорит древнеримская пословица. Вот, например, у нас в больнице позавчера на клинико-анатомической конференции разбирался случай смерти от абсцесса мозга. Невропатологи не распознали, вот им и досталось от Алексея Платоновича. И этого вы, мол, не заметили, и на это не обратили внимания, и того не учли. Короче говоря, досталось бедным невропатологам. А сам, между прочим…

— Давайте будем за стол садиться, — подошел к ним Шубов.

Он был великолепен. Немного располневший, но все еще стройный, с неизменно доброй улыбкой на мягком гладко выбритом и слегка припудренном лице, с густой тронутой сединой шевелюрой, он, казалось, олицетворял собой само бессмертие.

— В шестьдесят лет положено думать о вечном покое. А я вот, представьте себе, не думаю. А если кто и напоминает, — смеюсь, — говорил он, то подымая, то опуская бокал с вином. — Проснулся сегодня утром. Первая мысль: «Зиновий Романович, тебе, брат, шестьдесят стукнуло». Подошел к зеркалу, огляделся — ничего: мужик как мужик. И жить можно, и работать можно. И впереди еще черт знает сколько лет… Я за то, чтобы все присутствующие здесь встречали мое столетие тут же, на этой веранде.

— Боюсь, что для меня это будет слишком большой нагрузкой, — заметил Федосеев.

— Ну, что такое сорок лет, дорогой Михаил Осипович! — рассмеялся Шубов. — Ведь мы с тобой больше прожили… Я наливаю еще бокал и подымаю его за здоровье моего друга Михаила Осиповича. Твое здоровье, — потянулся он к Федосееву.

Тот поблагодарил, отхлебнул глоток и поставил бокал на стол.

— Нет, — запротестовал Шубов. — Если уж за твое здоровье пьют, то изволь — до дна.

— И после этого он хочет, чтобы я верил в его желание встретиться со мной в день своего столетия, — засмеялся Федосеев.

— Ладно, ладно. Не стану неволить, — махнул рукой Шубов и принялся за еду.

Несколько минут за столом царила тишина, прерываемая только стуком ножей и вилок. Потом этот стук стал покрываться шумом разговора. Разговор становился все громче и громче, пока полностью не завладел верандой.

— А почему это, интересно, Алексея Платоновича нет? — спросил Ракитин.

— А я никого не приглашаю, — обвел глазами всех Зиновий Романович. — Двери у меня открыты. Кто считает своим долгом почтить старика, тот здесь. Алексей Платонович не счел почему-то. Телеграмму прислал. Ничего не скажешь, теплая телеграмма, а вот сам не пожаловал. Вот Олесь Петрович нашел время. А времени у него свободного в обрез, но вот зашел человек, почтил… И ты пришел, — указал на Ракитина. — А в прошлом году Алексей Платонович пожаловал. Вот такой букетище цветов приволок. А сейчас телеграммой ограничился…

— А вы не критикуйте его на научном обществе, — заметил Ракитин. — Вы — председатель. Ваше слово на особом учете. И если этим словом больше и больше подстегивать будете, как в последнее время…

— Ну, я пошел, — поднялся Федосеев.

Шубов запротестовал.

— Почему так рано? Еще и десяти нет.

— И право же, Михаил Осипович, — сказал сидящий рядом с ним Малюгин. — Совсем рано еще.

— В десять часов я уже должен быть в постели, — сказал Федосеев. — Я ведь тоже хочу пожить и поработать. А для этого нужно режим соблюдать.

Полная женщина, сидевшая рядом с Мильченко, вздохнула.

— Это очень трудно — режим.

— Очень трудно, — согласился Федосеев.

— Так на кой леший он тебе, если трудно? — рассмеялся Шубов. — Вот я здравствую без всякого режима.

— У каждого свой организм, — сказал Федосеев. — Ты уж прости меня, но больше оставаться не могу.

Он попрощался со всеми и ушел.

— Это хорошо, когда человек — строгих правил, — сказала жена Шубова, полная, моложавая женщина с едва заметным пушком на верхней губе.

— Он, конечно, человек строгих правил, — накладывая из блюда себе в тарелку жаркого, сказал Шубов. — Но в данном конкретном случае дело не в режиме. Обиделся, черт…

— Ну, на что он мог обидеться? — сделала удивленные глаза жена Шубова.

— Бог весть на что, но обиделся. Я его знаю. Он, когда обижается, всегда сопеть начинает. И на работе так, и на научных конференциях. Раз начал сопеть, значит, обиделся… Ну, да бог с ним. Он ведь старик. А старикам многое прощается.

— Он всего на четыре года старше тебя, — заметила жена.

— Милая моя, — рассмеялся Шубов, — мне доводилось видеть стариков, которым и тридцати пяти не было. А встречались такие, что в семьдесят пять — юноша-юношей. — Он обгрыз косточку, положил ее на тарелку и вытер салфеткой руки. — А Михайло обиделся. Обиделся, старый молчальник. — Он обернулся к Малюгину и спросил: — Знаете, за кого он обиделся? За Корепанова. Хороший он парень — Алеша Корепанов. Люблю я его. Верите, люблю. Но свернет он себе шею. По хирургической линии свернет. Эти операции на легких… — И он покрутил своей большей головой.

Малюгин нахмурился. Мильченко посмотрел на Малюгина и отвернулся, принялся за мясо.

— Н-да, — вздохнул Ракитин, — вчера во время моего дежурства еще один скончался после такой операции — совсем еще молодой, и тридцати не было.

— Давайте оставим медицину, — предложил Малюгин. — Если мы в гостях у хирурга, то вовсе не обязательно говорить о хирургии.

— Правильно! — согласился Шубов. — Для разбора врачебных ошибок существует научное общество. Давайте лучше музыку слушать. — Наденька, — обратился он к жене, — включи-ка радиолу.

Разошлись поздно. Прощаясь, Мильченко отвел Ракитина в сторону, спросил:

— Не смогли бы вы завтра часам к пяти заглянуть ко мне, Юрий Максимович?

— С большим удовольствием, Олесь Петрович. Я и сам хотел просить аудиенции, но не решался.

 

4

Алексея часто приглашали на консультацию в тюремную больницу. Иногда он оперировал там вместе с немолодым уже, изрядно полысевшим хирургом Картасевичем. Это был веселый толстяк. Сестры относились к нему с добродушной фамильярностью, за глаза называли «Димочкой» и только фыркали, когда он, напуская на себя строгость, принимался шуметь на них.

Дмитрий Сергеевич говорил, что он всю жизнь работает тюремным врачом, потому что это предначертано ему судьбой… Он шутил иногда умно, иногда неудачно, любил побалагурить и вообще выглядел счастливейшим человеком.

Алексей не понимал: как можно сохранить такое благодушие, постоянно работая в стенах этого мрачного здания с вечно зарешеченными окнами? Однажды он не удержался и сказал об этом Картасевичу.

— Чепуха, — расплылся в улыбке Димочка. — Больные — везде больные. Наш аппендицит ничем не отличается от вашего.

— Я бы не смог, — признался Корепанов.

— Привыкли бы, — беззаботно махнул рукой Картасевич. — Человек ко всему привыкает…

— И к этим решеткам?

— Представьте себе. Некоторые до того привыкают, что не успеют выйти на волю, как уже снова тут.

— А встречались вам такие, которые не могут привыкнуть?

— Встречались. Но эти не живут: они просто медленно умирают, гаснут. Конечно, у нас врачу труднее. И знаете почему? Потому, что у нас лучше, чем в тюремной камере. И люди, конечно же, чтобы побыть у нас подольше, начинают выдумывать у себя несуществующие болезни. Иной так вот придумает и стоит на своем, хоть ты кол ему на голове теши. Предлагаешь ему операцию. Он согласен. Знает, что у него ни черта в брюхе нет, а соглашается… Конечно, у нас лучше. Питание хорошее, газеты, радио, каждому отдельная кровать, а там, сами знаете.

Привели больного.

— Вот хочу с вами посоветоваться, — сказал Картасевич. — Стоит тут оперировать или не нужно? Пулевое ранение. Пуля вот здесь прошла, задела нерв. Рука, видите, висит. И мне, понимаете, невдомек: то ли она висит оттого, что нерв задет, то ли потому, что он двигать ею не хочет?

— Что значит «не хочет»? — обиделся больной.

— Не обижайся, голубчик, — фамильярно похлопал его по плечу Картасевич. — У нас существует правило: если нерв поврежден, мышцы усыхать должны. А у тебя не усыхают. Ну вот я и думаю, не повесил ли ты свою руку сам из каких-либо соображений, не имеющих отношения к медицине.

— Оставьте, — сказал Корепанов.

— Вы же нашего народа не знаете…

Алексей осмотрел больного. Тут и речи не могло быть о симуляции.

— Типичный рефлекторный паралич, — сказал он, когда больного увели. — Контузия нервного ствола. И как вы разрешаете себе так оскорблять больных?

— Вы думаете, он обиделся? Ничуть. Это — такой жук, что обидеть его никак невозможно. Грабитель. Застукали в мануфактурном магазине, а он — отстреливаться. Милиционера чуть не убил. Вот и получил «вышака». Двадцать пять… Это из той породы, что жить без решетки не могут.

«А ведь Никишин тоже отстреливался и тоже мог бы ранить милиционера или убить», — подумал Корепанов, а вслух сказал со злостью:

— И все-таки он на вас обиделся.

— Ну и черт с ним!.. Что вы скажете на это? — протянул он Корепанову рентгеновский снимок.

На снимке отчетливо виднелась торчащая у самого позвонка пуля.

— Убирать или оставить на память?

Алексей сказал, что надо убирать, обязательно убирать.

— Каким разрезом? Таким или таким? — Картасевич показал на себе линии предполагаемых разрезов.

— Надо сделать еще два снимка, — сказал Корепанов и стал объяснять, как уложить больного, чтобы на снимках легче было определить положение пули.

Вошли санитары с носилками.

— Кладите сюда, — распорядился Картасевич, указывая на стол. — Прелюбопытнейший случай. Мы все над ним вот уже две недели мозги сушим. Хочу, чтобы и вы посмотрели. История, значит, такова…

Он принялся рассказывать, но Алексей не слушал. Он уставился взглядом на высокого санитара с чуть согнутой вправо шеей.

— Лачугин? Дядя Саша?

Санитар посмотрел на Алексея, оправил на себе халат и сказал просто, будто они расстались всего несколько дней тому назад:

— Здравия желаю, Алексей Платонович. — И добавил уже с горечью: — Вот где встретиться довелось.

— Знакомый? — спросил Картасевич.

— Вместе воевали, — глухо произнес Корепанов.

Ему пришлось мобилизовать все силы, чтобы сосредоточиться на больном. Потом, когда консультация была окончена, он спросил Картасевича:

— За что он сидит, Лачугин?

— По указу. Зерно в колхозе украл. Семь лет.

— Я хочу побеседовать с ним.

Картасевич сказал, что вообще-то не положено, но для Корепанова он сделает исключение. Открыл дверь и позвал:

— Гражданин Лачугин, подите сюда!

Это «гражданин» по отношению к Лачугину резануло слух. Дядя Саша — вор!..

Лачугин вошел и остановился у порога. Он очень изменился. Цвет лица нездоровый, серовато-землистый. Морщины углубились, особенно складки у рта. Но это был все тот же Лачугин — высокий, широкий в плечах, с крепкими оголенными выше локтей руками — неутомимый труженик.

— Садитесь вот сюда, Александр Иванович, — сказал Корепанов, когда Картасевич вышел, и пододвинул стул поближе к себе. Лачугин сел. Несколько минут в комнате стояло тягостное молчание. Потом Корепанов спросил:

— Как же это произошло, дядя Саша?

Возвратясь в больницу, Алексей пошел разыскивать Ульяна Денисовича. Нашел он его в приемном покое.

— Лежит у нас такая больная — Лачугина с детьми? — спросил. — Она из Светлой Пристани.

— Лежит. В неврологическом отделении. Хроническое отравление мышьяком. Отец подобрал где-то зерно, думал, что хорошее, а оно оказалось протравленным… Почему вас интересует эта больная?

Алексей рассказал.

— А он здоров? — спросил Ульян Денисович.

Алексей сказал, что у Лачугина открылась старая рана на бедре, а так здоров.

— Значит, он дома хлеба не ел?

— Посевная шла. Вот он на полевом стане и кормился, чтобы детям и жене больше осталось.

— Да, печальная история, — вздохнул Ульян Денисович.

— Пойдемте к ним, — попросил Корепанов.

Неврологическое отделение располагалось во флигеле, в глубине больничного двора, окруженном со всех сторон высокими деревьями, и походило на санаторий.

Заведующего отделением уже не было. Корепанова и Ульяна Денисовича встретила дежурная сестра. Она пошла вперед, бесшумно ступая войлочными подошвами матерчатых туфель по длинной дорожке коридора.

— Я у них был вчера, — сказал Ульян Денисович. — На консультацию к матери вызывали. Девочки молодцом держатся. А с ней — беда. Сердце сдает. Когда привезли, совсем плохо было — отеки на ногах. А сейчас лучше. Выкарабкается, думаю.

Они вошли в большую, на восемь коек, палату.

— Здравствуйте, — поздоровался Корепанов.

Больные ответили.

— Вот Лачугина, — сказала сестра, положив руку на спинку кровати. — А это — девочки.

Алексей глянул на них. Младшая, лет девяти, спала, подложив руку под щеку. Две других, чуть постарше, с мальчишескими челками, лежали рядышком, в одной постели. Сестра, глядя на них, укоризненно покачала головой.

— Я только на минутку к ней в гости, — сказала, оправдываясь, меньшая.

— Тс-с-с! — погрозила ей пальцем сестра. — Лежите тихо.

— Здравствуйте, — сказал Корепанов, обращаясь уже к Лачугиной.

Она ответила чуть слышно и с удивлением посмотрела на Алексея темными с поволокой глазами. Смуглое лицо ее контрастно выделялось на белой подушке. Руки беспомощно лежали поверх простыни.

Алексей придвинул табурет к постели и сел.

— Мы пришли проведать вас, — сказал он.

— Спасибо, — тихо ответила женщина, и выражение удивления на ее лице стало еще заметнее.

— Мы с Александром Ивановичем — старые друзья, — поспешил объяснить Алексей, — в одном госпитале работали. Моя фамилия Корепанов.

— Знаю. Александр Иванович говорил, — произнесла женщина и заплакала. Она крепко зажмурилась и тряхнула головой. Сестра вытерла ей глаза марлевой салфеткой и сказала чуть слышно:

— Не надо, Лачугина.

— Это пройдет, сейчас пройдет. — Она посмотрела на Корепанова и сказала, улыбнувшись все еще сквозь слезы: — Не обращайте внимания.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Корепанов.

— Поправляюсь. Вот уже руки двигаться начинают.

Она попыталась поднять руку, но не смогла и опять улыбнулась, на этот раз уже виновато.

Алексей не спал всю ночь. Он все думал о том, как помочь Лачугину. С кем поговорить и как поговорить? В первую очередь нужно побеседовать с Вербовым. Но он в отъезде и вернется через несколько дней. Может быть, пойти в обком? Ведь Лачугин — коммунист. Обком обязан вмешаться. С кем бы поговорить там в первую очередь? С Олесем Петровичем? А не лучше ли с Балашовым? Нет, он еще слаб после операции. И потом он обязательно захочет помочь, начнет звонить во все инстанции, волноваться. А это ему сейчас и не нужно…

Утром Корепанов поднялся, разбитый от бессонницы.

Стоя перед зеркалом, он помахал гантелями, принял душ и почувствовал себя бодрым, будто и не было бессонной ночи. Пошел в отделение, сделал обход и поехал в обком.

— Ты это верно делаешь, что о товарище заботишься, — сказал Мильченко. — Но я тебе тут ничем не помогу и даже не знаю, что посоветовать. С Федором Тимофеевичем поговорить бы, но он в Киеве. Разве к Шульгину зайти?.. Пожалуй, стоит: он в юриспруденции силен. Да и как человек он тоже хороший — мягкий, отзывчивый.

О Шульгине говорили, что он покоряет радушием, вниманием и той участливостью, которая, не будучи подчеркнутой, еще более бросается в глаза. Но Алексею почему-то было очень тяжело с ним. Шульгин внимательно слушал, кивал головой, но в то же время вертел по настольному стеклу металлический шарик. Он не сводил глаз с этого шарика. И Алексей, помимо воли, тоже смотрел туда же. Блестящая поверхность этого проклятого шарика мешала сосредоточиться, отвлекала, заставляла напрягаться. Вместо лица перед глазами все время были руки Шульгина.

Алексей вспомнил, как отозвалась о нем Лидия Петровна. Это было месяца два назад в Доме санитарной культуры. Шульгин читал лекцию для медицинских работников. Читал, как всегда, очень живо и понятно. Лидия Петровна спросила:

— Что вас больше всего привлекает в нем?

— Он умный, — ответил Корепанов.

— А вот мне прежде всего бросается в глаза его чистота. Он весь какой-то по-особенному чистый, даже светится будто.

Алексей тогда засмеялся. Чистота. Подумаешь, достижение!.. Но сейчас, сидя в кабинете Шульгина, он с особой силой ощущал эту чистоту. Она чувствовалась во всем — в манжетах его сорочки с блестящими запонками, в накрахмаленном воротничке и аккуратно повязанном галстуке. И почему-то эта подчеркнутая чистота раздражала Алексея. Раздражала и улыбка Шульгина. Нельзя улыбаться, когда речь идет о такой трагедии, как у Лачугина!..

Когда Алексей закончил, Шульгин еще несколько секунд продолжал молча перекатывать по стеклу шарик, потом прижал его пальцем и посмотрел на Алексея.

— Так чем же я смогу вам помочь? — спросил он, продолжая улыбаться.

— Я знаю, что вы многим помочь не сможете, — сказал Корепанов. — Но посоветовать вы можете. Скажите, что делать?

— Не вмешивайтесь, — сказал Шульгин.

— То есть, как не вмешиваться? — опешил Корепанов. — Если видишь, что совершается несправедливость, как же можно не вмешиваться?

— Ведь этого Лачугина судил наш советский суд и по нашим советским законам. И если осудили, значит, правильно осудили… Я понимаю вас. Вами движут самые лучшие побуждения. Лачугин — ваш фронтовой товарищ, друг…

— И коммунист. Я потому и пришел к вам, что он, кроме всего, еще и коммунист.

— Он вор, — сказал Шульгин. — Понимаете, просто вор!..

— Вы не знаете, почему он взял.

— Это не имеет значения, важен факт.

— Как же человечность? — спросил Корепанов.

Он понимал, что этот вопрос не к месту, что надо бы говорить о другом и по-другому. Но Шульгин обрадовался вопросу.

— Человечность? — переспросил он. — А как вы думаете, во имя чего трудится наш советский суд? Во имя человечности. Изолировать вора от общества — это и есть человечность. Вот так.

Алексей понял: дальнейшая беседа ни к чему не приведет.

— Простите, что я отнял у вас столько времени, — сказал он подымаясь. — Я надеялся, что вы мне поможете. Видимо, это даже вам не под силу.

— Я вам дал хороший совет, — поднялся и Шульгин. — Не вмешивайтесь.

— Спасибо, — сказал Корепанов. — Но этим советом я не смогу воспользоваться.

Алексей не знал, что делать. Впервые в жизни он понял, что значит растерянность… Он никогда не знал одиночества. Потому что рядом всегда были надежные товарищи, верные друзья. И они почему-то всегда казались Алексею очень сильными, умными, знающими, а самое главное — всегда были полны желания помочь. Так было и в школьные годы, и в институте, и во время войны. Тогда, во время войны, было труднее. Но рядом были Иван Севастьянович, Полина Александровна, Аня, Назимов или тот же Лачугин. Они всегда готовы были помочь. Мало того, они умели помочь, умели подсказать, что делать, куда идти, как действовать… Сейчас тоже много друзей, но все они почему-то оказались беспомощными, как только дело коснулось дяди Саши.

Вербовой вернулся на следующий день. Алексей сразу же пошел к нему. Лидия Петровна обрадовалась гостю, захлопотала на кухне. Пока она стряпала, Алексей рассказал все Вербовому. Тот слушал и сочувственно кивал головой.

— Тут какая-то ошибка, — уверял Корепанов. — Я Лачугина хорошо знаю. Он на преступление не пойдет.

— Я проверю, познакомлюсь с делом, — сказал Вербовой. — Но учтите, Алексей Платонович, если беседовать с заключенными, то всегда получается, что они правы. Я бы хотел ошибиться, но боюсь, что Лачугин ваш осужден правильно. И дело тут не в предвзятости и не в ошибке, а в том, что время сейчас очень трудное. Каждый килограмм зерна на учете, и законы в такое время становятся более строгими.

На следующий день Вербовой позвонил Корепанову, сказал, что он проверил дело Лачугина и что там все по закону.

— Он вам ничем не поможет, — сказала Лидия Петровна, — хотя бы потому, чтобы кто-нибудь не подумал, что он сделал это для вас, своего близкого знакомого, человека, с которым работает его жена.

— Причем здесь я и наше знакомство! — возмутился Алексей. — Ведь тут дело в судьбе человека. О нем надо думать, а не о какой-то щепетильности.

— А он щепетилен. Он всегда был таким. Он всегда гордился своей «незапятнанной совестью», «честностью», «порядочностью». Он считает, что прокурор должен быть только таким. Честным и щепетильным.

— Нет, Лидия Петровна. Это уже не честность и не щепетильность. Это — чопорность.

— Вы думаете, если б ему довелось меня судить, он подошел бы иначе? Нет, он судил бы меня еще строже, потому что я — его жена. И учтите, он меня любит…

— Я бы на вашем месте боялся такой любви, — выдавил из себя Корепанов.

— Скажите, Алексей Платонович, неужели вы поступили бы иначе? Неужели вы пошли бы на «сделку со своей совестью»?

— Нет, на такие сделки я не способен. Но, боюсь, из меня вышел бы плохой прокурор. И вот доказательство: было бы у меня право, я немедленно приказал бы освободить Лачугина. И сделал бы это с чистой совестью.

— Просто вы убеждены, что он не брал зерна.

— Убежден, что брал, знаю, что брал, и все равно освободил бы, потому что считаю его невиновным… Тут какое-то недоразумение. Какая-то ошибка. И за эту ошибку человек расплачивается свободой. И какой человек!..

— Но существуют законы, Алексей Платонович, и с ними нельзя не считаться.

— Закон не должен оборачиваться против тех, кому он служит.

Московский поезд немного запоздал. Всего на десять минут. Но и эти минуты показались Алексею вечностью. Затем, когда пассажиры стали уже выходить из вагонов, а Марины все не было, он почему-то решил, что она не приехала. Стало тревожно. Потом он увидел ее. Пошел навстречу. Обнял. Поцеловал. Сунул в руки цветы.

— Ты наконец приехала, — сказал, забирая чемодан.

— Ты рад? — улыбнулась она. — И я — тоже…

Они пошли к выходу. Алексей смотрел на нее, узнавал и не узнавал. Она стала будто еще моложе и красивей.

— Как ты загорела! Ты совсем бронзовая.

— Ты не читал моих писем, — рассмеялась она, прижимаясь к его руке.

— Ах, да. Ведь ваш театр был и в Крыму, и на Кавказе… Нам сюда.

Когда машина тронулась, Алексей просил тихо:

— Едем прямо ко мне? А?

Она не ответила. Она вспомнила вечер в конце мая. Они шли за город по дороге, обсаженной в два ряда тополями. Все кругом было залито лунным светом. Потом они шли по узкой тропинке меж густой пшеницы к старому кургану. Взобрались на него. Здесь крепко пахло полынью. Алексей бросил плащ на землю.

— Посидим немного.

Они сели, он закурил.

У подножия кургана белела молодая акация.

— Красивая, не правда ли? — спросила, любуясь ею, Марина.

— Да, красивая, — согласился Алексей. — Вся в белом, как невеста.

— Да, как невеста… — задумчиво произнесла Марина и проглотила вздох.

Как она мечтала когда-то быть невестой и прийти к любимому вся в белом. Мечтала. А вместо этого — война и грязь. Такая грязь, что и вспомнить тошно.

Это было в сорок третьем. Она тогда работала у немцев. Они привыкли воевать с удобствами, с комфортом. Из районной чайной в Сосновицах сделали бар. Поставили рояль и подмостки. Марина выступала на этих подмостках. Она флиртовала с офицерами, танцевала с ними, за ней пытались ухаживать. Однако напрасно. Молодой лейтенант из танкового подразделения заспорил с друзьями, что поцелует эту недотрогу. При всех поцелует. И поцеловал. Она отхлестала его по щекам. Офицеры громко аплодировали: «В ней — арийская кровь!» Потом на нее наконец обратил внимание начальник штаба Грейнгольц. Нелегкая это была роль — роль безумно влюбленной в Грейнгольца. Она все надеялась, что ей удастся ускользнуть от него. Потом поняла — не удастся: все полетит к черту, все, ради чего она у них работала… Он был растроган. Разве он мог думать, что эта девушка из бара так чиста?.. «Моя Дездемона!» Теперь он только так называл ее. Он был сентиментален. Это, однако, не мешало ему быть жестоким. Ей приходилось присутствовать при допросах. На ее глазах пытали друзей. Она должна была смотреть и улыбаться… Затем, когда задание было выполнено, ей не разрешили пристрелить Грейнгольца. Если б она тогда убила его, ей было бы легче… Уже после войны за участие в разгроме той карательной дивизии ее наградили орденом Отечественной войны первой степени. Когда ей вручали орден, она плакала. Никто не знал, почему она плачет…

— Едем прямо ко мне? — переспросил Корепанов.

Она отрицательно покачала головой. Алексей посмотрел ей в глаза, как бы спрашивая: «Почему?»

— Я хочу хоть немного побыть твоей невестой…

— Хорошо, пусть будет по-твоему.

Она нежно провела ладонью по его щеке.

— Ты очень изменился. Осунулся как-то. Случилось что?

— Где мы ужинаем сегодня? — вместо ответа спросил Алексей. — В ресторане или у меня?

— У тебя, — ответила она. — Как невеста, я ведь могу приходить к тебе?

— Конечно, можешь. Я заеду за тобой.

Вечером Алексей рассказал ей все — о подготовке к бюро, о Сенечкине, о Ракитине. Под конец — о Лачугине.

История Лачугина потрясла Марину.

— Как трагически складываются иногда судьбы, — сказала она. — Ему было очень трудно. Он все время видел их там, в степном пожаре. — Она поежилась так, словно ей вдруг стало холодно. — Я себе представляю это. Рыжий дым затягивает все, до самого горизонта. Огненные языки скачут по полю, словно бешеные кони. Подстегиваемые жарким ветром, они то приседают на задние ноги, то вздыбливаются до самых облаков. Я это видела — черная, обгоревшая земля и на ней — обугленные люди… Он был уверен, что они погибли там, в степном пожаре. А они спаслись. И он встретил их. Это — как воскрешение из мертвых. В таких случаях будущее всегда кажется радужным. Таким оно рисовалось и ему, когда он их нашел. А тут недород, голод, истощенные дети и… зерно… Разве он знал, что оно протравлено? — Она долго сидела молча, задумчиво глядя перед собой. Потом сказала: — Ему надо помочь. Ему обязательно надо помочь.

— Я не отступлюсь, пока не добьюсь, чтоб его освободили, — упрямо сказал Алексей. — Ты понимаешь, Лачугин, дядя Саша — в тюрьме!.. В моей голове это никак не укладывается…

— Понимаю, — сказала Марина.

Прошло несколько дней. Комиссия во главе с Мильченко продолжала свою работу. Алексей старался не обращать внимания, заниматься своим делом. Но это плохо удавалось ему. Он, как всегда, шел с утра в отделение, делал обходы, оперировал, готовился к занятиям в медицинской школе — все, как прежде.

И только одна Марина понимала, чего ему стоит это внешнее спокойствие.

Его попросили прочитать лекцию в Доме санитарной культуры для врачей о Коммунистическом манифесте. Он согласился. Когда пришла Марина, он как раз готовился к этой лекции.

— Я не стану тебе мешать, — сказала она, усаживаясь с книгой в кресло у окна.

Алексей никак не мог сосредоточиться. Он грыз карандаш, подымался и начинал ходить по комнате из угла в угол, опять садился и снова подымался.

— Что тебя тревожит? — спросила Ирина.

— Вот слушай. — Он взял книгу, перелистал несколько страниц и стал читать — «Близок час, так жадно и напрасно ожидаемый в течение бесчисленных веков. Еще немного и человечество… найдет свое потерянное счастье и омоется от низких интересов и страстей, эгоистических и антисоциальных нравов собственнического периода. Оно… доведет до совершенства лучшие и благороднейшие качества человека. Счастливы, трижды счастливы люди, которым суждено это обновление!»

Он захлопнул книгу.

— Сильно, — сказала Марина. — Кто это?

— Лафарг. И это — о нас. Так вот я думаю: нескладно как-то иногда получается, «…доведет до совершенства лучшие, благороднейшие качества человека». Они уже есть — эти качества. Вспомнить хотя бы войну — фронт и тыл. Или вот… — Он взял газету, раскрыл ее. — Ученый заражает себя, рискуя жизнью, страшной болезнью, чтобы испытать новое лекарство. Человек находит портфель с деньгами. Двенадцать тысяч. Относит в милицию. Или вот… Юноша бросается в огонь, спасая ребенка, вытаскивает его из пламени и уходит, чтобы остаться незамеченным. И это, конечно же, тысячная доля того хорошего и благородного, что произошло в стране всего за один день. Самопожертвование во имя науки, честность, самоотверженность и скромность. А рядом — эти самые ракитины, Отнес бы деньги Ракитин? Лачугин отнес бы. Бросится в огонь, чтобы спасти ребенка? Вряд ли. Дядя Саша бросится. Не задумываясь бросится. Непонятно. Мы говорим о чуткости к людям, внимании к ним. Мы об этом твердим ежедневно. И это — не фраза. Это — знамя. Мы знаем, что это — знамя. Откуда же пятна на нем — порой несправедливость и никому не нужная жестокость?

— Может быть, мы просто не научились, как это делать — счастье? — сказала Марина.

— Так вот же, — взял со стола том Ленина Корепанов, — тут все сказано. Надо только по совести делать все, что тут сказано. — Он положил книгу на стол и посмотрел на часы. Пять. До темна еще добрых четыре часа. Можно, пожалуй, и на реку съездить. — Поедем на реку? А? — спросил он.

Марина посмотрела в окно.

— Гроза приближается…

— Грозы в это время у нас всегда короткие.

Марина встала и подошла к окну. Небо с горизонта заволокло тяжелыми облаками. Гроза шла с юго-востока. Огромное белесоватое облако вытянулось в длину. Оно быстро темнело. И под ним тоже все темнело — дома заводского поселка, река и противоположный берег. Вода в реке стала свинцовой.

— Это облако похоже на человеческую бровь, тронутую сединой и взлохмаченную, — сказала Марина.

— Да, похоже, — согласился Алексей.

— Бровь старика. Зловещая бровь старика.

— Ну, уже и зловещая, — усмехнулся Корепанов. — Впрочем, перед грозой облака всегда выглядят зловеще, особенно здесь, на юге.

— Ты не раздумал ехать на реку?

— Раздумал. — Он глядел на медленно приближающуюся тучу. — А в грозу хорошо под парусом. Когда ливень с ветром. Парус намокает, и тогда такая сила в нем, что лодка начинает стонать.

— А ты обещал покатать меня под парусом.

— Это небезопасно. Вот когда сделаю киль… И потом, надо тебе научиться плавать.

— Что делать, я боюсь воды.

— Когда человек не умеет плавать, он всегда боится воды. Но это можно преодолеть в себе.

— Ты уверен, что можно?

— Все можно преодолеть.

— И тоску?

— Какую тоску? — посмотрел на нее Корепанов.

— Ту, которая так одолевает тебя последние дни. Я уже заметила, когда у тебя тоска, ты тянешься на реку. Но сегодня мы никуда не поедем. Хорошо?

— Хорошо.

— Мы останемся и будем грустить вместе.

— О чем грустить?

— А вот ты мне расскажешь о том, что тебя гнетет, и мы тогда станем грустить вместе.

— Да нет у меня тоски. Просто я зол. Зол — и только.

— Тогда мы будем злиться вместе. Хорошо?

— Хорошо, — покорно согласился Корепанов.

Марина вернулась на свое место.

— Мне говорили, что у тебя очень тяжелый нрав, — сказала она, — тяжелый нрав и плохой характер. Не спрашивай, кто говорил, я все равно не скажу… Так вот, это просто удивительно, как люди иногда ошибаются. Ведь ты очень покладистый и добрый…

— Это не мешает мне злиться.

— Ты думаешь, что добрые люди не злятся? Ого, еще как злятся. Некоторые даже плачут от злости. Тебе не приходилось плакать от злости?

— Нет, когда я злюсь, мне сразу же не хватает воздуха и я начинаю задыхаться.

Марина посмотрела на него.

— «Задыхаться», — повторила она. — Задыхаться от злости. А что, это лучше, пожалуй, чем плакать… Плачут слабые и беспомощные. Вот я иногда плачу. А сильные, наверное, должны задыхаться.

Туча медленно надвигалась на город, она уже захватила полнеба. В комнате стало темно. И потому вспышка молнии показалась особенно яркой. На каменных плитах тротуара появились первые пятна дождевых капель. Алексей открыл окно. В комнату хлынул шум приближающегося ливня, испуганный шорох листьев и едкий запах пыли.

— У меня першит в горле от этого запаха, — сказала Марина.

— Сейчас пройдет. Это бывает лишь в первые минуты. Вот уже потянуло свежестью.

Он стоял, облокотившись о подоконник, смотрел, как хлещет мутная вода из водосточной трубы, и старался уяснить себе, что выводит его из равновесия, заставляет злиться. Медведев? Да, конечно. Хотя, если рассуждать спокойно, злиться на таких все равно, что злиться на арифмометр за то, что он показывает не ту цифру, какая тебе нужна. Медведевы делают только то, что им говорят параграфы инструкций, множество которых даже не поймешь, зачем и придуманы. А может быть, Мильченко?.. А что Мильченко? Ему поручили подготовить материал на бюро, он и готовит, изучает все, что имеет отношение к этому вопросу, — людей, качество обслуживания больных, постановку политучебы. Он обнаруживает один недостаток за другим и подносит их, не считаясь, нравится это тебе или нет. Он добросовестный. Смешно злиться на человека за то, что он добросовестный. И на себя за те или иные промахи тоже смешно злиться. Ошибки и промахи огорчают. Можно досадовать, по не злиться. Другое дело, когда знаешь, что ты прав, и не можешь доказать своей правоты. Это — злит.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросила Марина.

— Я ничем не могу ему помочь.

— Лачугину?

— Да. Они будто сговорились, эти Шульгины и вербовые. Они не хотят понять самого главного.

— А что самое главное?

— Для них самое главное — корпус деликте — состав преступления. А так как состав преступления налицо… Они не хотят понять причин. Они не видят человека. Человек не может смотреть, как голодает его семья — жена, дети. Да и не воровал он, а подобрал у дороги. Он мог пройти мимо…

— Нет, не мог, — сказала Марина. — Оставить зерно в пыли на дороге, когда детям есть нечего?.. Вот за это надо бы судить. Это было бы по совести… Ты обещал еще раз побеседовать с Вербовым.

— Я сегодня беседовал с ним.

— Что он говорит?

— Он говорит, что суд руководствуется уголовным кодексом.

Ливень стих так же внезапно, как и начался. Показалось солнце. В небе заиграла огромная радуга. Одним концом она упиралась в плавни. Темные лужи сразу же стали голубыми. И в каждой из них было солнце, облака, а в некоторых зеленели еще и ветки умытых дождем деревьев.

На краю тротуара сцепились в драке воробьи. Один, подпрыгивая, угодил в лужицу, испугался и, будто выброшенный из рогатки камешек, метнулся к карнизу, уселся там, посмотрел на своего обидчика и вызывающе чирикнул.

Из дома напротив выбежала ватага мальчишек. С шумом и криком они стали шлепать босыми ногами по лужам. Двухлетний малыш изо всех сил старался поспеть за старшими, споткнулся, упал, но не расплакался, а сел и принялся, что-то крича, шлепать ладошками по воде. Голова запрокинута назад, лицо с прищуренными глазами залито солнцем.

«У меня, пожалуй, мог бы уже быть такой крепыш», — подумал Корепанов, глядя на мальчика, и, не поворачивая головы, спросил:

— Ты любишь детей?

— Очень, — просто ответила она.

Она ждала, что он спросит еще о чем-то, но он молчал, продолжая смотреть на резвящихся мальчишек.

— Как идет обследование? — спросила Марина.

— Со скрупулезной дотошностью.

— Это тебя злит?

— Нет. Меня огорчает другое — сегодня я опять с Медведевым сцепился.

Она посмотрела на него с тревогой, и он поспешил объяснить:

— Списали мы хирургический инструментарий. Как те кровати, помнишь? Многое там еще можно использовать. Ну хотя бы ножницы. Для операции они уже негодны, притупились. А ногти больным стричь или для чего другого в хозяйстве служить еще могут. Вот я и распорядился — выбирай, что кому нужно. Только раздали, а Медведев тут как тут. «Собрать сейчас же и уничтожить в моем присутствии».

— И собрали?

— Собрали.

— Уничтожили?

— Нет. На каждой вещи отметину сделали и опять раздали.

— А Медведев что?

— Акт составил.

— Но почему? — удивилась Марина. — Ведь теперь инструменты повторно списать нельзя: они с отметиной.

— Медведевы убеждены, что человеческой подлости нет предела.

— Это же неразумно — уничтожать вещи, которыми еще можно пользоваться. Как неразумно!..

— Неразумно? — Алексей резко повернулся к ней. — Мало сказать, преступно. Какая-то дикость. У Форда, например, обтирочная ветошь десятки раз в цех возвращается. Каждую каплю масла из нее выжмут и опять в дело пустят. А у нас? Простыни списываем — в клочья рвем. А ведь из них можно еще и занавески выкроить, и салфетки. Сто двадцать одеял списали — в лапшу изрубили. А ведь они могли еще пригодиться: половички сделать — и то польза.

— Надо ли так реагировать на мелочи?

— Надо. Из этих мелочей складываются миллионы. Любой капиталист, если б так хозяйничал, давно бы в трубу вылетел. А мы живем, здравствуем и растем, как на дрожжах, день ото дня богаче становимся. Конечно, у нас — преимущество — жизненная сила нашего строя выручает. Если бы не эта нелепая расточительность, разве мы так росли бы?!. Впрочем, не это самое главное.

— А что же главное?

— Надо больше людям доверять. Ведь у нас бдительность принимает иногда какие-то уродливые формы. Вот Балашов рассказывал. В общежитии педагогического института вахтер не только паспорта проверял у всех, кто в гости к студентам приходил, а и портфели обыскивал — не унесли бы чего. Ну, всыпали директору, коменданта выгнали. Но как они додумались до такого? Неужели, непонятно, что нельзя так, особенно с молодежью?..

Он замолк. Марина тоже молчала.

— Оставить бы тебе это администрирование, — сказала она. — С твоим характером лучше бросить.

— Мне уже об этом говорили. Профессор Хорин говорил. Иван Севастьянович… А я не могу. — Он посмотрел на Марину и рассмеялся. — Вот ты говоришь, что я покладистый. Ну какой же я покладистый?

 

5

Бритван вышел из парикмахерской свежий и радостный, как будто и не было многочасовой тряски в машине по ухабистой дороге. На лице после паровой ванны и массажа — юношеская свежесть. Он провел по щекам и подбородку ладонью и остался доволен.

«Молодец, хорошо работает, — подумал о парикмахере, — ну, да и я его не обидел».

Подошел трамвай. Бритван, не дожидаясь остановки, легко вскочил на подножку.

До обкома было шесть остановок. Бритван глянул на часы и подумал, что успеет ровно к девяти. Олесь Петрович всегда приходит вовремя. У него — железный закон: никуда никогда не опаздывать. «А что, это хорошо — аккуратность. Я тоже терпеть не могу опозданий. Интересно, зачем я понадобился ему?..»

Он почувствовал чей-то пристальный взгляд на себе и оглянулся. На него смотрел человек в белом парусиновом пиджаке. Правая рука — в черной кожаной перчатке. Бритван узнал его. Это был тот самый, который в сорок четвертом привез рентгеновский аппарат «Матери». Человек встретился с Бритваном глазами и отвернулся. Леонид Карпович тоже отвернулся.

«Он ведь тогда не сам приезжал, — подумал Бритван, — а с немцем каким-то. Впрочем, какое мне дело до того, с кем он тогда приезжал? Ему невыгодно, чтобы я его узнал. Мне тоже невыгодно. Вот и считай, что я тебя не видел. А что у него с рукой? Протез? Тогда у него протеза не было — только глубокий рубец у основания большого пальца. Ну, да черт с ним!..»

Мильченко начал сразу:

— Есть такое мнение, Леонид Карпович: тебя главным врачом областной больницы назначить. Не возражаешь?

Бритван даже растерялся немного.

— Но ведь там Корепанов.

— Да, пока, — спокойно сказал Мильченко. — Сейчас там идет проверка. Потом будет бюро обкома. И есть мнение, чтобы Корепанова от руководства больницей отстранить. Предлагается твоя кандидатура.

— Мою кандидатуру уже выдвигали однажды.

— Это было почти два года назад, — сказал Мильченко, — с тех пор многое изменилось. И разговор сейчас я с тобой веду. Понимаешь, я?.. И мое мнение — соглашайся.

— А как же с хирургией будет? — спросил Бритван.

— Вместе с Корепановым поработаешь. Он, в общем, парень-то неплохой. Не поссоритесь. А позже мы его в другую больницу переведем. Вот и будешь ты тогда полным хозяином. Договорились?

Бритван молчал. За последнее время ему стало неспокойно, особенно с тех пор, как в Мирополье приехал новый секретарь райкома. С прежним было легко договориться обо всем, а этот…

— Если по-честному, — надоело мне в Мирополье.

— Значит, договорились, — резюмировал Мильченко. — Вот и хорошо. И пока никому о нашем разговоре. И привет Асе Викторовне. И — до свидания: работы у меня сейчас невпроворот. Готовлю вопрос на бюро.

Мильченко умел готовить материал на бюро. Даже Гордиенко знал: если вопрос готовит Олесь Петрович, недоделок не будет.

Мильченко уважал бюро обкома. В состав его входили самые видные, самые влиятельные люди, а Гордиенко Олесь Петрович не только уважал, но и побаивался.

Гордиенко терпеть не мог длинных выступлений. «Мне чтоб все продумано было, коротко и ясно!» — говорил он.

Однажды на бюро слушался вопрос о работе научно-исследовательского института хлопководства. Докладывал Розгин. Все знали, что Розгин к этому бюро готовился больше месяца, почти не вылезал из института, перелистал гору литературы. Докладывал он живо, интересно. Члены бюро слушали внимательно. Гордиенко тоже слушал внимательно. Но потом вдруг остановил докладчика на полуслове, повернулся к директору института.

— Скажите, пожалуйста, где вы защищали докторскую диссертацию? — спросил он.

Директор поднялся. Гладко выбритые щеки его пошли розовыми пятнами.

— Где я защищал диссертацию? — переспросил он, удивленный неожиданным вопросом. — В Академии наук.

— Сколько времени длился ваш доклад?

— Семнадцать минут.

— Спасибо, — сказал Гордиенко и обратился к докладчику. — Вы слышали? Защита диссертации — семнадцать минут. А вы тут уже полчаса докладываете и до сути еще не добрались. Садитесь.

Розгин растерянно собрал бумаги и сел на свое место.

— Не понимаю, зачем он у вас там? — бросил Гордиенко в сторону Шульгина и, обращаясь уже ко всем, сказал: — Есть предложение вопрос решить в рабочем порядке…

На следующий день Шульгин вызвал Розгина к себе, а еще через два дня Розгин уехал в хлопководческий совхоз, куда его рекомендовали секретарем парторганизации.

Может быть, это и жестоко, — думал Мильченко, — но в какой-то мере справедливо. Профессиональный партийный работник — это каждый на своем участке и вождь, и учитель, и отец родной. Он должен знать, что самое важное в данный момент, куда идти и по какой дороге. Он должен быть смелым и решительным, как Суворов, мудрым, как Сократ, и немногословным, как спартанец. И еще надо быть чутким, внимательным и добрым. Да, коммунист должен быть добрым. Он может иногда ожесточиться, как это было во время войны, взять в руки оружие и убивать. Но, даже убивая, он остается добрым, потому что убивает не ради наживы. Да, надо быть добрым и внимательным. Обидеть человека легко, исправить трудно! Но, заботясь о человеке, надо помнить, что вокруг него тоже люди. И надо быть очень осторожным в жалости, чтобы, пожалев одного, тем самым не навредить десяткам, сотням, тысячам. Вот Корепанов, например, — умный, энергичный, честный, а не справляется. Чего-то не хватает у него, какого-то винтика. Он много сделал хорошего, но и ошибок допустил — впору за голову схватиться. И если он под суд попадет, в этом и его, Мильченко, вина будет. Партийный руководитель обязан видеть лучше других и дальше других. Надо вовремя увидеть и вовремя принять меры. Очень важно своевременно убрать человека с руководящего поста. И надо, чтобы он понял, что ты не со злости делаешь это, а из лучших побуждений, в его интересах. Такова диалектика жизни.

Мильченко свято верил в эту диалектику. Чтобы не грызла совесть, чтобы можно было при любых обстоятельствах смотреть в глаза, никогда не ловчи, не петляй. Всегда лучше действовать напрямик. Тогда не придется при встрече опускать глаза и подыскивать слова для оправдания. Хорошо, когда все — начистоту. Вот и с Корепановым. Не надо быть пророком, чтобы предвидеть, чем закончится бюро. И нужно, чтобы Корепанов знал все — и его, Мильченко, точку зрения, и возможные выводы бюро. Надо засесть с Корепановым и все разъяснить ему. Это будет нелегкий разговор. Как отнесется к нему Корепанов? Не сорвется ли? Внешне он спокойный. Просто приятно смотреть, до чего спокойный. Нелегко ему дается это спокойствие. Почти две недели беспрерывно работает комиссия. Работает придирчиво. Это похоже на следствие. Многие докладные записки членов комиссии напоминают протоколы допросов… Да, нелегко в таких условиях оставаться спокойным.

Как будет Корепанов реагировать на акт обследования, Мильченко не знал, но он был уверен, что ни единого пункта Алексей оспорить не сможет.

Когда акт уже был составлен, Мильченко собрал всех членов комиссии, чтобы побеседовать уже в последний раз. Всякая попытка кого бы то ни было смягчить какой-нибудь факт наталкивалась на его резкое сопротивление.

— Думаете, мне приятно о таких вещах писать? — спрашивал он. — Неприятно. Каждому неприятно. Но мы работаем по заданию партии, а партия терпеть не может скидок на жалость. Бюро обкома прежде всего нужна правда, объективные факты, как бы плачевно они не выглядели.

— Но ведь факт и правда — это еще не всегда одно и то же, — хмуро произнес Федосеев.

— Не понимаю вас, — посмотрел на него Мильченко.

— Очень просто: нас учили, что надо выщипывать несущественное оперение фактов, что нельзя пихать в суп курицу вместе с перьями.

— К чему же это, собственно говоря? — насторожился Мильченко. — Мы ведь очень внимательно отбирали факты, взвешивали их, и сюда, — он похлопал рукой по папке с актом, — внесено только то, что имело место в действительности: без прикрас и утрирования.

— Большое значение имеет трактовка факта, — сердито буркнул Федосеев.

— Но это же общие слова — «трактовка факта», — глядя в глаза Федосееву, сказал Мильченко. — Я прошу быть конкретным. Что вы имеете в виду?

— Да хотя бы этот случай с операцией на почке. Этот раздел в акте мне не нравится.

— А вы полагаете, мне нравится?

— Вот поэтому и надо вдуматься.

Мильченко согласился.

— Хорошо. Давайте «вдумаемся». Давайте еще раз все проверим — и факты и трактовку их. Это наше право. Больше того, это наш долг. Единственно, чего мы не смеем, это закрывать глаза на факты, игнорировать их.

— Никто не собирается игнорировать… Но и утрировать нельзя.

— Хорошо. Давайте опять посмотрим, что же произошло, — раскрыл акт Мильченко. — В больницу поступает некто Сенечкин с диагнозом туберкулеза правой почки. Корепанов удаляет левую. Спустя некоторое время какой-то неизвестный, если судить по письму, врач…

— Мерзавец, а не врач…

— Может быть, и мерзавец, — спокойно согласился Мильченко. — Не будем перебивать друг друга… Так вот, — продолжал он, — этот неизвестный присылает жене Сенечкина письмо, в котором категорически утверждает, что ее муж стал жертвой медицинского невежества, что у него удалена не больная, а здоровая почка, что улучшение временное и что спустя несколько месяцев наступит катастрофа. Такое же письмо было отправлено в Первомайск престарелым родителям Сенечкина и в Ленинград — старшему брату, сотруднику научно-исследовательского института. Надо ли удивляться реакции родственников? Но это не самое главное. Весь ужас в том, что письмо попадает в руки самого Сенечкина. Можно себе представить душевное состояние этого человека. Поднимается тревога. Вмешивается министерство. Сенечкина отправляют в клинику, и там у него действительно обнаруживается заболевание второй почки. Спустя короткое время наступает развязка. Такова трагическая цепь фактов, — закончил Мильченко.

— Для меня, как хирурга, все звенья этой цепи совершенно ясны.

— Мы сейчас имели возможность познакомиться с вашей точкой зрения, уважаемый Михаил Осипович, — сказал Мильченко. — Я могу с ней согласиться, но… скажите, почему автор письма все же оказался прав? Откуда он мог знать, что вторая почка больна? Почему Корепанов не сохранил препарат? Почему удаленная почка не была отправлена в патологоанатомическую лабораторию?.. Надо ли было вообще оперировать Сенечкина?..

— В истории болезни имеется подробное описание. Операция была обоснована.

— Я с вами согласен, Михаил Осипович. Но ведь не я задаю эти вопросы. И не в моем мозгу возникают эти тысячи «почему». А отвечать на них надо.

— Нет, не надо. Нельзя учинять расследование по анонимным письмам. Такие письма надо немедленно сжигать как заразу, потом тщательно мыть руки мылом и проветривать помещение. Или вам не нравится такая точка зрения?

Мильченко молчал.

— Что же вы молчите?

— Не каждому скажешь, что думаешь о его точке зрения.

Федосеев пригладил свои серебристо-белые седины и промолчал.

Обсуждение докладной записки продолжалось долго. Все двадцать пять страниц были так измараны, что их пришлось перепечатывать заново.

Мильченко пригласил Корепанова.

— Прочитай, Алексей Платонович, я хочу, чтобы ты был в курсе дела. — И он положил перед Алексеем отредактированный вариант докладной.

Корепанов читал не торопясь, время от времени делая пометки в блокноте.

— Ты потом сможешь сделать выписки, я тебе копию пришлю. А сейчас читай подряд, чтобы сохранить цельность восприятия.

— При вторичном чтении кое-что можно упустить, — сказал Корепанов.

— Ну, читай, читай…

Он полез в карман за портсигаром, раскрыл его, извлек последнюю папиросу и покрутил ее между пальцами. Папироса рассыпалась. Мильченко тихонько защелкнул портсигар.

— Курите! — не подымая головы, пододвинул к нему пачку папирос Корепанов.

Мильченко взял папиросу. Он курил, откинувшись в кресле и искоса поглядывая на Корепанова. «Ничего, — думал он, — молодцом держится».

Алексей закончил чтение и тоже закурил.

— Ну, что скажешь? — спросил Мильченко.

— Добротно сделано. — На совесть.

— Согласись, Алексей Платонович, комиссия работала без предвзятости.

— Комиссия, возможно, и в самом деле так работала, но докладная записка составлена все же предвзято.

— Я понимаю, тебе неприятно… Я бы тоже на твоем месте чувствовал себя отвратительно. Но это не дает тебе права обвинять меня и членов комиссии в предвзятости. Что тут несправедливого?

— А вот хотя бы это, — опять раскрыл папку Алексей. — «По мнению авторитетных специалистов, таких как Шубов и Ракитин, Корепанов, явно переоценивая свои силы, берется за сложные операции на легких, что приводит к чрезмерно высокой смертности».

— А разве Шубов и Ракитин говорили не так?

— Так. Но выводы вы сделали неправильные. Ракитин не является авторитетным лицом в этой области: он ушник, а не торакальный хирург.

— А Шубов?

— Шубов тоже не может считаться авторитетом: он таких операций не делает… А что касается «чрезмерно высокой смертности», то она пока еще, к сожалению, чрезмерно высокая и в других лечебных учреждениях, которые занимаются такими операциями.

— Хорошо, — сказал Мильченко. — А что еще тебя не устраивает?

— Вот это, — перелистал несколько страниц Корепанов. — Тут в разделе идейно-политической работы написано — читаю: «Корепанов мало работает над повышением своего идейно-политического уровня. Сказал, что в настоящее время изучает Манифест Коммунистической партии, но конспектов не представил и на вопросы отвечать отказался».

— Но ты же действительно отказался! — изумился Мильченко.

— Вот вы бы и написали, отчего отказался. Я ведь хорошо помню, как было. Вы меня попросили перечислить разделы Манифеста. Я сказал, что оглавления выучить не успел. Потом вы попросили перечислить работы Ленина и Сталина, имеющие отношение к Манифесту. Я сказал, что изучать на память список рекомендованной литературы — не обязательно. На этом «экзамен» и закончился. А вы пишете: «Корепанов мало работает над повышением своего идейно-политического уровня».

Это же необоснованное заключение!.. Однако я не возражаю против такой формулировки. Только учтите, Манифест я хорошо знаю, даже лекции читал, и если я об этом скажу на бюро, вам будет не по себе, Олесь Петрович… Впрочем, я этого не скажу. Думаю, до анализа идейно-политической работы дело не дойдет…

— Я тоже так думаю, — поспешил согласиться Мильченко. — Но если ты настаиваешь, я эти строчки могу вычеркнуть. Они сути дела не меняют… Но здесь обвинения посерьезнее: сделки с колхозниками, грязные махинации со спекулянтами — спирт налево и направо, грубость, нарушение финансовой дисциплины — сплошное беззаконие. Это же факты, Алексей Платонович, и далеко не все. О поборах с больных я не писал.

— Это еще что? — удивился Корепанов. — О каких поборах?

— Старика Никишина знаешь?

— Ну, знаю… Ах, вот оно что!.. — Корепанов сделал глубокую затяжку. — Не думал, что…

— Так вот, я о нем не писал, пощадил тебя, — не дал ему закончить Мильченко.

— М-да, — горько улыбнулся Корепанов. — Мерзости у нас еще много. — Он стряхнул пепел с папиросы и спросил, опять пристукнув пальцем по папке — Если не секрет, Олесь Петрович, скажите, чем все это кончится? Не бойтесь, говорите напрямик. Истерик не будет. Из партии выгонят или нет?

— Ну, что ты? Это ведь у тебя не от злого умысла. А выговор запишут. Возможно, даже строгий. И от руководящей работы тоже, надо думать, отстранят… Ты на меня не обижайся. Я говорю только исходя из своих предположений.

— Проект решения вы писать будете?

— Я.

— Значит, так и напишете: за то-то и то-то раба божьего Алексея от руководства больницы отстранить и вынести строгий выговор с занесением в личное дело? Так?

— Примерно.

— Ну что ж, спасибо за откровенность. Все-таки с вами легко.

В комнате несколько минут было тихо. Слышно было только, как тянул папиросу Мильченко.

— Послушай моего совета, Алексей Платонович, — наконец произнес он. — Подай заявление об уходе.

— Ну, а если я подам…

— Это изменит дело. Возможно, и на бюро тогда вопроса не будем ставить — решим в рабочем порядке и все.

Алексей подумал немного.

— Нет, Олесь Петрович, — сказал он решительно. — Уйти по собственному желанию — значит, признать себя виновным во всем, о чем здесь написано. А тут… Ну, что тут?.. Деньги незаконно израсходовал на мясо? Так это в интересах больных, в карман себе я этих денег не клал. Трубы водопроводные за спирт выменял? Так здесь они, трубы, в больнице. И вода по ним течет. Пенициллин у Невинской реквизировал? Стекло самовольно с баржи взял? Так можно было бы за давностью об этом и не упоминать. Но все равно, если бы сейчас пришлось, я точно так же поступил бы!.. Груб с людьми бываю? Да, не умею перед сволочами реверансы делать!.. Нет, уйти по собственному желанию — это унизительно. Это все равно, что во время драки упасть на спину и лапки задрать… Другое дело, если в драке свалили тебя. Тогда что ж, в драке — как в драке… Нет, заявления не будет, Олесь Петрович!..

Мильченко деловито притушил окурок и стал собираться.

— Я ведь знал, что ты не подашь, — сказал он. — Такие, как ты, по собственному желанию не уходят. Ну, что ж… Будь здоров! — И он протянул Корепанову руку.