Главный врач

Фогель Наум Давидович

Глава первая

 

 

1

О том, как жить после войны, каждый из фронтовиков мечтал по-своему. Но не всегда эти мечты сбывались Алексей, например, не думал, что долгожданный праздник Победы ему придется встречать в глубоком тылу на госпитальной койке.

В этот день умерло двое. Один — еще совсем молодой с таким же ранением, как у Корепанова. Второй — пятидесятилетний полковник танковых войск — скончался внезапно, от инфаркта.

«Нет ничего обиднее, чем смерть в такой день», — думал Алексей.

Утром его предупредили, что будет обход с профессором и наконец решится вопрос: ампутировать ногу или попытаться лечить так, без ампутации.

Но в этот день все были радостно возбуждены. Профессор тоже, и Алексей понимал, что ожидать от обхода чего-либо серьезного не приходится.

Так оно и вышло. Профессор — уже пожилой, полный, но очень подвижной человек — внимательно осмотрел ногу Корепанова, глянул на рентгеновские снимки и сказал откровенно:

— Сегодня я плохо соображаю. Давайте подождем до завтра. Тем более, что один день в данном случае ничего не меняет. Кроме того, надо сделать новые снимки, повторить анализы и перелить кровь: если уж решим оперировать — откладывать не станем. Согласны? Вот и хорошо!

В маленькой — на две койки — палате было тихо. Сосед, выздоравливающий после ранения в бедро, выпил на радостях лишнюю стопку и теперь мирно посапывал. А вот Алексей уснуть не мог. Из глубины памяти всплывали вереницы воспоминаний. Яркие, живые. Операционная медсанбата, окна, заложенные матрацами с песком, Аня с автоматом в руках у амбразуры, обрушенный блиндаж, толстое бревно впереди, на которое никак не взобраться, и вода, вода, вода…

«Не думать об этом, не думать!» Но разве мыслям прикажешь? Они теснятся чередой, обгоняя друг друга, как вон те освещенные луной облака за окном. Надо бы уснуть. Завтра консилиум и, возможно, операция. Иван Севастьянович всегда говорил, что больной перед операцией должен обязательно поспать… Конечно, надо бы поспать. Но ведь не уснуть, когда память взбунтовалась вдруг. Если б не было этого проклятого Зоневальде. Но все было: и война, и небольшой городок с поэтическим названием Зоневальде, и медсанбат, окруженный немцами, и Аня с автоматом у амбразуры…

— Он так буянит сегодня… Сын… Вот увидишь — сын.

Потом… Что было потом? Ее ранило. Пулей в плечо.

Он перевязывал и волновался. А она успокаивала:

«Пустяки. Мне совсем не больно. Видишь, я свободно двигаю пальцами».

Потом опять перестрелка и опять затишье. И в этой короткой тишине — крик гусиной стаи.

— Гуси кричат. Слышишь?

Он прислушался. Да, гуси. Глянул в амбразуру, увидел птиц.

И до чего же нелепым показалось все вокруг: стоны раненых за спиной, трупы немецких солдат на площади, короткие очереди автоматов и… «Гуси кричат. Слышишь?»

Неужели это были ее последние слова?

«Как же это я допустил, что она поехала? Как же это я допустил?»

…Бои шли уже под Кенигсбергом. Госпиталь переезжал на новое место, и, как всегда в таких случаях, врачей направляли в другие части для подкрепления. В Зоневальде отправили троих — Алексея, Аню и неугомонную Леночку. Заправляя свои изумительно золотистые волосы под грубую шапку-ушанку, Леночка шутила: «Все идет по кругу. Вот я начала с медсанбата и теперь, под конец войны, опять попадаю туда же».

Иван Севастьянович возражал против поездки Ани. Что ни говорите, а медсанбат, и в ее положении… Но разве с нею сладишь? Если б она тогда послушалась Ивана Севастьяновича… Она работала вместе с Алексеем в операционной. Раненых подвозили и подвозили. Бои шли где-то совсем недалеко. Потом выстрелы стали громче и наконец загремели совсем рядом. А еще через некоторое время пришел командир и сказал, что медсанбат окружен.

Для обороны мобилизовали всех, даже раненых.

Сквозь щель в окне между матрацами с песком Алексею хорошо видны были часть широкой площади и глухой переулок. За этим переулком надо было следить особенно внимательно: отсюда легче всего атаковать медсанбат.

Аня стояла у окна слева и охраняла перекресток с большим блиндажом на нем. Там, в добротном сооружении из толстых бревен и железобетона, находились командир медсанбата, Леночка Горцева и несколько санитаров. Сверху, над блиндажом, — два вращающихся колпака огневых точек. Их пулеметы держали под своим контролем площадь и две широкие улицы.

Перестрелка то вспыхивала, то затихала. В минуту одного такого затишья Алексей подошел к Ане, глянул в амбразуру: в нескольких шагах от блиндажа лежали, разбросав руки, два немецких солдата. Один, изувеченный, с оторванной правой рукой, совсем близко от дота. Еще недавно этого солдата не было.

— Он уже размахнулся, чтобы бросить гранату… — сказала Аня.

— Ты хорошо стреляешь, — похвалил ее Алексей и вернулся к своему окну.

«Если до вечера не подоспеет помощь, — думал он, — будет плохо. Снести бы к черту вон те дома, за которыми скрываются немцы… Хотя бы одну пушку…»

Уже под вечер прибежал санитар и сказал, что командир медсанбата убит, а Горцева тяжело ранена.

Алексей взял сумку с инструментами и направился к выходу. У двери оглянулся, встретился взглядом с Аней и крикнул почему-то неестественно громко и неестественно весело:

— Я сейчас вернусь!

Она ничего не сказала, только улыбнулась растерянно и вскинула руку, левую: правая была на перевязи.

Пригибаясь, он побежал к блиндажу.

Леночка умирала. Алексей понимал, что ей уже ничем не помочь, и все же перевязывал рану.

С улицы донесся гул. «Вот оно! — подумал Корепанов. — А может, это наши?»

— Мессеры! — крикнул кто-то сверху. С потолка на повязку посыпалась земля. Алексей подумал, что надо бы Леночке обязательно впрыснуть противостолбнячную сыворотку. Потом спохватился. Сыворотку? А зачем? Зачем умирающей сыворотка?

Снова гул самолетов.

«Хоть бы скорей стемнело совсем», — подумал Корепанов.

Самолеты уходили и возвращались опять, уходили и опять возвращались. С каждым разом взрывы казались все громче и громче. И вдруг земля будто раскололась надвое…

Сколько времени Алексей провел в беспамятстве, он не знал. Когда пришел в себя, почувствовал, что лежит, придавленный бревнами. Ощупал предметы вокруг и понял, что заживо похоронен между стеной блиндажа и обвалившимся потолком. Толстое бревно придавило правую ногу.

Сквозь узкую щель над головой пробивался дневной свет.

Первой мыслью было крикнуть, позвать на помощь. Но Алексей услышал немецкую речь. Отстегнул кобуру. Вытащил пистолет. Положил рядом.

Голоса стали удаляться.

Алексей ощупал опухшее колено. «Кость, конечно, переломлена. Если стопа омертвела… Скальпель у меня есть, в сумке. А вот где взять жгут? Пустяки, можно оторвать рукав от гимнастерки. Но это потом. Сначала надо высвободить ногу…»

Крепко утрамбованная — вперемешку с мелким щебнем — глина не поддавалась. Нет, так не пойдет: только ногти обломаешь. А что если ножом? Он в брючном кармане. Но как добраться до него, если край шинели тоже прижало?

Нож он все-таки достал. Простой перочинный нож с деревянной колодкой, крепкий и надежный, верой и правдой служивший ему всю войну.

«Неужели они все погибли? — думал Алексей, выбирая землю. — Ведь была ночь и они могли уйти. Нет, не могли уйти… Вон какая выемка уже образовалась! Теперь, если еще немного убрать из-под каблука… Сейчас, пожалуй, можно попытаться… Ее надо вытаскивать вместе с сапогом… Плохо, что она совсем не болит. — Он взялся за ушки голенища и потянул. В сапоге что-то жалобно всхлипнуло, и в то же мгновение ударила боль. — Это хорошо, что боль. Значит, живая и не придется отрезать!.. Сейчас я ее, голубушку, вытащу. Надо только отдохнуть немного… Все идет хорошо. Все идет очень хорошо… Вот если б только воды. Хоть немного. Один глоток…»

Он опять взялся за ушки сапога и потянул. И снова боль.

Дальнейшее смутно вставало в памяти. Он помнил, что наконец освободил ногу. Что долго, очень долго на ощупь вспарывал голенище, почему-то стараясь не повредить его, бинтовал рану, приспосабливал шину из куска горбыля. И еще помнилось, что боялся вскрикнуть, чтоб не привлечь внимания, потому что сверху все время слышались голоса… А может, они только чудились?

Потом шел дождь. Сначала он шумел там, наверху. Затем на лицо упала капля, вторая… третья… Можно напиться!..

Но капли падали все чаще и чаще. Слились в ручеек. Радость сменилась страхом. Вода, по-видимому, сделала промоину и заливала блиндаж. Впереди — бревно. Попытался взобраться на него, но не смог. Опять попытался и опять не смог…

Было очень темно. Потом сквозь щель вверху снова показался дневной свет. Сознание то уходило, то возвращалось. Приходя в себя, он видел сквозь щель иногда клочок звездного неба, иногда — белое облако, иногда — голубизну.

Казалось, прошла вечность, прежде чем он опять услышал стрельбу. Снаряды рвались сначала далеко, потом совсем близко. После каждого взрыва земля вздрагивала, как живая, и сыпалась сверху из-под настила, теплая, согретая солнцем. После одного, особенно близкого, взрыва угол блиндажа обвалился.

Наконец взрывы стали удаляться, смолкли, и опять послышались голоса.

Наши!..

Когда Алексея извлекли из-под развалин, ему запомнились очень яркое солнце и громадная воронка там, где он оставил Аню…

Лунный свет заткал голубой паутиной полкомнаты. В тишине мерно дышит сосед. За окном — облака. Они плывут и плывут, далекие, холодные, ко всему на свете безразличные. Алексей повернулся так, чтоб не видеть их, и закрыл глаза. Надо уснуть. Надо хоть немного поспать. Завтра консилиум… Неужели ампутация? Черт возьми, до чего, должно быть, противно ходить, пристукивая деревяшкой… Впрочем, бог с ней, с деревяшкой. Главное — война закончилась. Война — это множество потерь. В ней каждый кого-нибудь потерял. «И я тоже многих потерял. Всех не перечесть. И среди них Аня. Но ведь были и победы? Были. Максимов, например. Максимов — большая победа. Хорошо, что я решился оперировать его, несмотря ни на что. Если б я тогда струсил… Они все умирали, такие, как Максимов. И Сурен Алишан — тоже большая победа. У него тоже ведь был перелом позвоночника с повреждением спинного мозга. Как было трудно уговорить его на операцию. Это Аня уговорила. Никто не смог, а вот она сумела… Тем, кто остался, придется начинать жизнь заново. И мне тоже. Хорошо бы эту новую жизнь начинать вместе с Аней, плечом к плечу. Если б меня тогда не засыпало в блиндаже…»

Не думать. Надо обязательно уснуть.

На следующий день профессор опять долго исследовал ногу и рассматривал рентгеновские снимки. Потом передал пленки ведущему хирургу и сказал:

— Ничего не поделаешь.

— Разрешите? — протянул руку за снимками Корепанов и не узнал своего голоса — чужой, хриплый.

Профессор настороженно посмотрел на него.

— Вы знаете, что больной врач — не врач?

— Знаю, — ответил Корепанов. — Но я все-таки — врач. Дайте, пожалуйста, снимки.

— Дайте! — сказал профессор.

Сколько таких снимков довелось видеть Алексею за войну!.. Профессор прав: лучше ампутировать. Иван Севастьянович тоже сказал бы: ампутировать. А ведь он был не только ведущим, очень знающим хирургом, он был еще и другом, большим другом. Да, лучше всего ампутировать. Но до чего же, должно быть, противно ходить, пристукивая деревяшкой…

— А что если для начала убрать вот этот осколок? — спросил Корепанов, ткнув пальцем в снимок.

— Не поможет! — коротко и жестко сказал профессор.

— Если не поможет, тогда — ампутация. Но я думаю — поможет.

— Хорошо, — помолчав немного, согласился профессор. — Но только с ампутацией не тянуть: начинается сепсис.

— Ничего, справлюсь.

В ту минуту Алексей, если говорить начистоту, не очень-то верил, что справится с таким тяжелым воспалением сустава и начавшимся заражением крови. Но после операции сразу же наступило улучшение, и он воспрянул духом.

«Ну, теперь вы все будете под мою дудку плясать, — торжествовал Корепанов. — Я вам покажу, что и больной врач — врач».

 

2

Спасибо за внимание, за уход. И не надо провожать. И драндулета тоже не надо. До вокзала не так далеко, пройдемся пешком, на своих, на обоих…

На улице тихо, морозно. Синел рассвет. Гулко откликались на каждый шаг заиндевевшие дощатые тротуары.

Впереди дорога. Дальняя дорога. В этих словах для Алексея всегда было что-то волнующее — радостное и тревожное одновременно. Знаешь: что-то обязательно случится с тобой. А что — не знаешь. Может, потому и наполняется сердце легкой грустью, а минуты отъезда становятся особенно значительными. Алексей любил в такие минуты оставаться наедине с собой. Он не любил, чтобы его провожали. Проводы всегда казались ему полными своеобразного таинства, при котором могут присутствовать лишь самые близкие, самые дорогие. Не просто знакомые и даже не друзья, а родные. Их-то у Алексея и не было. Во всяком случае тут не было.

На вокзале — как на вокзале. Люди сидят на своих вещах, переговариваются вполголоса, ждут.

Алексей ходил вдоль перрона — туда и обратно, думал. Он решил вернуться в тот город, где работал до войны. Как его встретят? Кто остался? Может быть, там — все новые. Нет, так не бывает, чтобы все — новые… Кто-нибудь да остался. И улицы те же остались, и река — широкая, привольная, и плавни — неоглядные, уходящие зеленой пеленой до самого горизонта, и острова, отороченные сочной осокой, испещренные таинственными ериками, и тихие озера — голубые днем, бледно-фиолетовые вечером, а утром — затянутые прозрачной синевой тумана…

Подошел поезд. Запахло горелым углем, смазочным маслом и перегретым паром. И сразу же засуетились люди — забегали, зашумели.

Алексей посмотрел на часы. Вот уже и поезда прибывают вовремя. Налаживается жизнь, входит в колею.

Ударил станционный колокол. Протяжно загудел, богатырски вздохнул паровоз. Зашипели тормоза, и вслед за этим, сначала едва ощутимый, а затем громче и громче — стук вагонных колес.

Мелькают перелески. Убегают назад неизменные спутники железной дороги — телеграфные столбы. Мягко покачивается вагон. За всю войну только раз и довелось Алексею ехать в таком удобном, когда везли раненого в тыловой госпиталь. А то — все в теплушках, стареньких, видавших виды теплушках, с двухэтажными нарами по обе стороны дверей и чугунной печуркой посредине.

Поезд набирает скорость. Огромные, похожие на облака клубы пара относит назад ив сторону. Сначала быстро, потом все медленней и медленней. И вот они уже застывают у самого горизонта, над сосновым лесом.

«Пое-ха-ли!.. Пое-ха-ли!» — стучат колеса.

Пассажирский вагон живет своей особой жизнью. Знакомства здесь возникают как-то сразу, без докучливой официальности. Алексей быстро познакомился со своими спутниками — молодым инженером, скромным, немного застенчивым, и лейтенантом танковых войск, возвращавшимся в свою часть после отпуска. Потом к ним присоединился добродушный толстяк-майор. Когда сели ужинать, он вошел с многочисленными свертками в руках и большой плоской бутылкой, вызывающе торчащей из кармана кителя.

— Разрешите присоединиться к честной компании?

— Милости просим, — отодвинулся, освобождая место, Корепанов.

Майор положил на столик свертки, извлек из кармана бутылку, высоко поднял ее.

— Абрикосовый спирт. Абрикотин. Нечто потрясающее! Его полагается пить, как марочный коньяк, из хрустальных рюмок — тоненьких, узеньких. — И он жестом показал, какие должны быть рюмки для марочного коньяка. — Но хрустальных рюмок нет, — вздохнул, — и потому я отправляюсь к проводнику за прозаическими стаканами.

Майор скоро вернулся, примостил стаканы на столике и стал наливать.

Корепанов отхлебнул глоток и поставил стакан.

— Вы офицер или барышня? — спросил майор.

— Не нравится.

— А мне нравится, — сказал инженер. — И я с удовольствием выпью еще. Разрешите?

— Пожалуйста! — охотно протянул ему бутылку майор. — Вот — настоящий мужчина! — похвалил он, когда инженер налил и выпил залпом полстакана спирта.

Ел майор с завидным аппетитом, умудряясь одновременно жевать и разговаривать.

— Люблю дорогу. Но в дороге самое главное — компания. А мне на этот раз не повезло. Старик со старухой… Ну, те — куда ни шло. Но о чем с ними говорить? А эта обаятельная особа…

— В черном свитере? — спросил инженер.

— И вы заметили?

— Ну, как же не заметить? — ухмыльнулся инженер. — Красивая.

— Да, красивая, — согласился майор.

— Так чем же вы недовольны?

— Стесняет. Я не очень-то щепетилен. А вот она — стесняет. Пытался познакомиться, так она таким тоном отвечает, будто просит: «Сделайте милость — оставьте в покое». Нет, мне на этот раз определенно не повезло.

— А я вот сейчас пойду и приглашу ее сюда, — вдруг заявил инженер.

Он поднялся, отер губы платком и стал перед зеркалом поправлять галстук. Потом тщательно причесал свою пышную шевелюру и взялся за ручку двери.

— Оставьте, — сказал Корепанов.

— Нет, я пойду.

— Пускай идет, — не отрываясь от еды, произнес майор. — Общество женщины украшает.

Инженер вернулся смущенный.

— Ну как? — поинтересовался майор.

— Она благодарит за внимание, но отказывается.

— Вот видите, — сказал майор и спросил, глядя на верхнюю полку: — У вас, я вижу, свободное место? Вы не станете возражать, если я оккупирую его?.. Не возражаете?.. Так я иду договариваться с проводником.

Через несколько минут он перетащил из соседнего купе свои чемоданы.

После ужина началась игра в преферанс. Алексей забрался на свою полку, сначала читал, потом вышел покурить. У окна стояла женщина в черном свитере. Алексей сразу подумал: «Таинственная незнакомка».

— Вы разрешите? — спросил он, вынимая папиросу.

— Пожалуйста!

У нее была стройная фигура, и шерстяной свитер еще больше подчеркивал эту стройность.

Алексей улыбнулся.

— Чему вы? — спросила она удивленно.

— Простите ради бога, но я вспомнил нашего незадачливого соседа, который так тщательно готовился, собираясь к вам с визитом.

— Так это из вашего купе? — в свою очередь улыбнулась она и, не дожидаясь ответа, сказала: — А он, в общем, довольно милый, и я, пожалуй, приняла бы приглашение. Но он был навеселе, а я терпеть не Могу пьяных.

В пути люди всегда общительней. Несколько ничего не значащих фраз — и возникает разговор. Иногда — пустой, ни к чему не обязывающий. Иногда — значительный, запоминающийся на всю жизнь.

Говорил Алексей, она слушала, внимательно, серьезно. Лицо ее отражалось в оконном стекле, и Корепанову были видны одновременно два профиля — один рядом, другой там, за окном. Поезд встряхивало на стыках. Она покачивалась в такт этим толчкам. И ее силуэт по ту сторону окна тоже покачивался.

— Вам не мешает моя папироса? — спросил Алексей.

— Если вы меня угостите, я тоже закурю. — Она взяла папиросу своими тонкими пальцами, чуть смяла.

— Хорошо! Голова кружится, — сказала после нескольких глубоких затяжек.

— Не нужно так глубоко затягиваться.

— Это потому, что я курю нерегулярно, — сказала она. — Только так вот, как сейчас, под настроение.

Ее висок приходился на уровне его плеча. При тусклом свете лампочки хорошо рассмотреть лицо невозможно было. Оно только угадывалось — темные брови, тонкий нос, белокурые волосы…

Показалась небольшая станция. Она выплыла откуда-то слева, освещенная неярким светом керосиновых фонарей. Люди с чемоданами в руках и котомками через плечо бросились сначала в одну, потом в другую сторону.

Алексей вспомнил сорок первый год, полустанок у Мелитополя, толпу беженцев на перроне. Когда подходил поезд, они тоже метались из стороны в сторону в надежде найти место. Но места не было, потому что все было занято, даже крыши вагонов.

— Мечутся люди, — вздохнул Корепанов. — Все мечутся…

Поезд снова тронулся. Станция уплыла в сторону. Окна опять потемнели. За ними уже ничего не было, только таинственные огоньки вдали. Колеса застучали громче и быстрее.

Лампочка засветилась ярче, и лицо спутницы стало отчетливей. Прядь волос упала на лоб. Тень от этой пряди то укорачивалась, то становилась длинней, захватывая часть носа и верхнюю губу.

— Вам нравится езда в поезде? — спросила она.

— Очень, — ответил Алексей. — Я люблю стук колес, он успокаивает.

— А на меня нагоняет тоску. Иногда же мне становится страшно. Так страшно, что хочется кричать, и тогда я затыкаю уши… Можно, я еще закурю?

Алексей протянул портсигар. На этот раз она курила неторопливо, делая короткие затяжки, почти не касаясь губами мундштука, будто боялась, что испачкает его губной помадой.

— Почему же… страшно? — посмотрел на нее Алексей.

Это была обыкновенная история людей, захваченных войной врасплох.

— В сорок первом мы закончили муздрамин, — сказала она. — «Мы» — это я и моя подруга Лиля Брегман. Я получила назначение во Львов, она — в Винницу. Мы были все годы неразлучны и решили, что последний отпуск тоже проведем вместе. Сначала поедем к Лиле. Потом к моему дедушке в Найфельд. Я воспитывалась у дедушки, потому что отца убили, когда я была совсем еще крошечной. Бандиты убили… Мать умерла вскоре после этого…

И вдруг — война. Но я обязательно должна была поехать к дедушке. И я поехала. Но там уже стояли наши войска, а из жителей — никого. И никто не знал, куда их выселили. Я вернулась к Лиле. Потом началась эвакуация. Мы решили, что я поеду с семьей Брегман.

В городе было тревожно. Ой, как тревожно. По официальным сводкам выходило, что бои идут очень далеко. А беженцы говорили совсем другое. Это злило. И безнаказанные бомбежки тоже злили. Помню, женщины как-то окружили на улице двух летчиков и чуть не избили их. А потом выяснилось, что это — летчики гражданской авиации и самолеты их могли перевозить только почту и пассажиров.

Она говорила, не глядя на Корепанова, будто перебирая воспоминания вслух.

— Я хорошо запомнила этот день. Поезд должен был отойти в шесть вечера. Я пошла на базар купить продукты на дорогу. Успела купить только вишни, когда прибежала Лиля. Она задыхалась от волнения и бега. Оказывается, поезд отправляется не в шесть вечера, а в четыре, и все уже уехали на вокзал…

Было очень жарко. Мы спешили. Мы очень спешили. Чтобы легче было бежать, мы сняли туфли и положили их в корзину поверх вишен… И все же мы опоздали. Это был последний поезд, а немцы совсем близко…

Домой мы возвращались уже не спеша. Ночью город несколько раз бомбили. Но мы не бегали в бомбоубежище, а лежали на диване обнявшись и только вздрагивали при каждом взрыве.

На следующий день мы узнали, что в пятнадцати километрах от города работает переправа и что на противоположном берегу еще курсируют поезда. Мы добрались до переправы около полудня.

Что там творилось! И ребенку было ясно, что всех не переправить даже за три недели. Но мы все же переправились. И на поезд тоже попали. Не успели проехать и шестидесяти километров, как в степи показались танки. Они мчались наперерез поезду… А потом паровоз окутался паром…

Обратно мы шли более трех суток. Город уже был занят немцами. В одной из наших комнат поселился немецкий офицер, молодой человек, очень корректный и очень застенчивый. Его звали Генрихом. Мне нравится это имя — имя Гейне…

В первые дни в городе было тихо. Только по ночам становилось страшно, особенно, когда горели нефтехранилища на крекинг-заводе. Потом появилось это страшное слово «гетто». Лиле приказали переселиться туда. Я проводила ее до проволочной ограды, вернулась домой и до самого вечера ревела. А когда вернулся Генрих, я обрушила на него все, что накипело на душе. Ведь гетто — средневековье…

Да, я не сказала вам, что хорошо владею немецким. Мой дедушка был немецким колонистом. В Найфельде все говорили только на немецком…

Из купе вышел майор. Мурлыкая что-то себе под нос, он подмигнул Корепанову и, многозначительно погрозив пальцем, прошел мимо. Алексей сдвинул брови, но ничего не сказал.

— Он вас не раздражает? — спросила она.

— Раздражает, — ответил Корепанов. — Продолжайте, пожалуйста.

Она отбросила назад свесившуюся на лоб прядь волос.

— Так на чем я остановилась?.. Ах да, гетто. Прошло немного времени, и я узнала, что молодых людей из гетто будут отправлять в Германию. Я попросила Генриха помочь мне пройти к Лиле. Он сначала отговаривал, потом все же принес пропуск. — Она сделала короткую паузу и вздохнула. — Лиля долго не соглашалась. Но я уговорила ее.

Майор опять прошел мимо.

— Мы собираемся спать, — сказал останавливаясь.

Алексей пожелал ему спокойной ночи. Майор постоял немного в нерешительности, потом поблагодарил и пошел в купе.

— Я отдала ей свое платье и документы, а себе взяла ее, с желтой звездой на спине.

— И вы разделили судьбу девушек из гетто? — спросил Алексей, уже догадываясь о конце этой истории.

— Не знаю, — уклонилась она от прямого ответа, — может быть, Генрих и выручил бы меня, но он дежурил в комендатуре и должен был вернуться к девяти утра, а нас погнали на вокзал еще затемно…

Сначала в нашем вагоне было всего шестнадцать. Но на каждой станции загоняли еще и еще. Вечером нас было уже более шестидесяти. Я не знаю, от чего мы больше страдали — от голода, жажды или недостатка воздуха. Мы просто задыхались…

Умерших мы складывали в углу, штабелем. До сих пор не могу понять, как мы все не умерли там. С нами была медицинская сестра — Геня Шапиро. Каждый раз, когда кто-нибудь умирал, она принималась ожесточенно стучать кулаками в дверь и кричать: «Звери!.. Звери!.. Звери!» Они отвечали одним: «Вэк!» На какой-то станции я попыталась договориться с конвоирами, чтобы убрали мертвых и дали пить. Но у них на все — один ответ: «Вэк!» И в монотонном стуке колес тогда мне все время слышалось это тупое, равнодушное: «Вэк!..» Это было далеко не самое худшее из того, что мне пришлось испытать за войну, но с тех пор стук вагонных колес изводит меня.

Она замолчала.

— А дальше что? — спросил Алексей.

— Дальше? Помогло знание немецкого и происхождение, конечно. Меня сначала изолировали на одной из станций, а потом мне удалось бежать… — Она сделала последнюю затяжку и притушила папиросу о крышку укрепленной на стене пепельницы. — Я многого не понимала в их психологии, — продолжала задумчиво. — Не понимала, зачем гетто. Зачем нас везли в Германию. Если для того, чтобы работать, так надо ведь кормить и поить в дороге. Если для того, чтобы уничтожить, так не проще ли уничтожить на месте? Да, я много не понимала.

— А потом поняли?

— В сорок третьем, весной, я узнала их поближе. И тогда поняла.

— Все же вы попали к ним?

— Я работала у них по заданию, — просто, без малейшего намека на рисовку сказала она. — Но об этом лучше не вспоминать.

— А Лиля Брегман? Как сложилась ее судьба?

— А я вот еду к ней в гости.

— Брегман, — силясь что-то вспомнить, произнес Корепанов. — Лиля Брегман… Почему это имя кажется мне знакомым?

— Несколько дней назад ей присвоили звание лауреата республиканского конкурса вокалистов. Ее портрет был почти во всех газетах. — Она глянула на часы и ужаснулась. — Начало второго!.. Вы давно, верно, спать хотите, а я… Спокойной ночи.

Алексей хотел сказать, что он совсем не устал, что ему совсем не хочется спать. Но вместо этого произнес почему-то очень тихо:

— Спокойной ночи.

Она открыла дверь своего купе и, прежде чем закрыть ее за собой, улыбнулась Алексею доверчиво и ласково, как старому другу. Он тоже улыбнулся ей и вскинул руку на прощание. Потом вспомнил, что даже не знает, как ее зовут.

В купе все уже спали. Алексей взобрался на свою полку, разделся и лег. Стучали колеса. Сейчас их стук уже воспринимался иначе. «Вэк!.. Вэк!.. Вэк!..»

Майор завозился, попросил закурить. Алексей дал ему папиросу и сам закурил.

— Долго же вы ее там охмуряли, — сказал майор, чиркнув спичкой.

— Никто никого не охмурял, — ответил Корепанов. — Просто беседовали. Кстати, вы не знаете, как ее зовут?

— Не знаю, — сказал майор и рассмеялся: — Вот здорово: весь вечер проболтали, а спросить, как зовут, не удосужился.

«Ладно, завтра узнаю», — решил Корепанов.

Но утром ее уже не было. И проводник не мог сказать, на какой станции она сошла: многие сходили, всех не упомнишь.

 

3

Город произвел на Алексея гнетущее впечатление.

Тягостно было смотреть на знакомые кварталы. Может быть, потому, что в сорок первом, когда он уходил отсюда, была теплынь — лето в разгаре, а сейчас — глубокая осень и деревья стоят сиротливо-голые. И в окнах уцелевших домов почти нет стекол — вместо них — серый, набухший от сырости картон или старая фанера. И стены — мрачны, в темно-бурых подтеках, штукатурка ободрана, оголенные кирпичи замшели. А многих домов и вовсе нет. Вместо них — развалины или скверики — десяток тоненьких деревьев-прутиков, посредине клумба, одна-две скамьи у каменной наспех сложенной и неоштукатуренной стены. Вдоль стены — молодые побеги дикого винограда. «Еще год-другой, и они затянут стену темно-зеленым ковром, — думал Корепанов. — Подрастут деревья, и тогда скверик будет настоящим». Сейчас все это казалось бутафорным.

В гостинице нашлась свободная койка. Правда, матрац — одно название. Но Алексей был рад и этому.

Дождь перестал. Лишь изредка в окно шлепались тяжелые капли. Корепанов умылся, сменил подворотничок и пошел бродить по городу.

Возле центральной поликлиники он столкнулся лицом к лицу с Шубовым — пожилым известным на всю область хирургом, с которым до войны вместе работал в медицинской школе.

Алексей уважал его не только за высокое мастерство, но и за эрудицию, умение хорошо разбираться в сложных заболеваниях, умно спорить на конференциях, умно и тактично, не унижая оппонентов и не злорадствуя по поводу ошибок и промахов противника.

Многие недолюбливали Шубова, величали барином от медицины. Но Алексей понимал: это от зависти.

Шубов неторопливо шагал по тротуару, пристукивая своей знаменитой — черного дерева — палкой с резным серебряным набалдашником. Увидев Корепанова, остановился и широко раскрыл объятия.

— Батюшки-светы! Алексей Платонович! Какими судьбами?

— Здравствуйте, Зиновий Романович.

Они обнялись. Шубов трижды поцеловал Алексея, потом слегка отстранил его, чтобы лучше рассмотреть.

— Молодцом глядишь, — произнес весело. — Ну, совсем молодцом!..

Бывают люди, которые старятся лишь до определенного возраста. Потом время словно теряет власть над ними. Зиновий Романович относился именно к этой счастливой категории. За четыре с лишним года он почти не изменился. И шевелюра не стала белее, и морщин на лице не прибавилось.

— Значит, вернулся? — продолжая рассматривать Корепанова, спросил Шубов. — Идет тебе шинель. А мне вот не повезло. Всю войну в госпитале проработал, а шинели надеть так и не довелось. Вольнонаемным числился. Была и такая категория врачей в тыловых госпиталях… Ты до войны, помню, по неврологии специализировался, А сейчас?

— Хирург, — ответил Корепанов.

— И дальше намерен по той же линии?

— Намерен.

— Выходит, нашего полку прибыло. Что ж, приветствую, приветствую! И одобряю. Хирург — это звучит.

Он коротко рассказал, как эвакуировался, как было чуть к немцам не попал у Мариуполя, как где-то под Ростовом встретил своего друга Ракитина и этот Ракитин помог ему устроиться в одном из тыловых госпиталей в Батайске. Потом госпиталь переехал сначала в Краснодар, затем в Самарканд.

Шубов извлек из кармана большой носовой платок, громко высморкался.

— Ну, как тебе наш город после разлуки понравился? — спросил.

— Неуютно стало, — вздохнул Корепанов.

— Это что, — улыбнулся Шубов. — Ты бы посмотрел, как тут было, когда я приехал. Пустынно, голодно, страшно.

Алексей спросил, как в городе с медицинской помощью.

— Плохо, батенька, плохо, — нахмурился Шубов. — Врачей почти нет, а больных много. С перевязочным материалом совсем катастрофа. Медикаменты?.. Лечим, чем бог пошлет. И травками не брезгуем. А койки… — он безнадежно махнул рукой. — Наша больница сохранилась, так она же совсем крошечная. Вторую, где ты работал, восстанавливают, а третью, самую большую, немцы до того довели… Почти все флигели во дворе взорвали, думали и главный корпус, так, говорят, сукин сын оберартц отговорил. «Если, говорит, хотите русским напакостить, оставьте, не трогайте: пускай помаются». Вот и оставили. Проку в ней и раньше мало было — велика Федора, да дура, — а теперь… В общем плохо, батенька. Совсем плохо.

Алексей спросил, кто из врачей уже вернулся. Шубов назвал несколько фамилий.

— Федосеев тоже вернулся, старый молчальник, — сказал. — Он теперь в железнодорожной больнице работает.

Корепанов хорошо помнил Федосеева, высокого худощавого старика. Когда началась война, ему было далеко за пятьдесят. Ушел из города в последнюю минуту, захватив только саквояж с хирургическими инструментами.

Шубов глянул на часы и заторопился.

— Ну, я побежал. Очень рад, что ты вернулся, Алексей Платонович. Очень рад!..

Алексей пошел опять бродить по городу.

Здание фельдшерской школы, где он преподавал до войны, тоже было разрушено. Деревья в саду вырублены. И только одно сохранилось, самое большое, под которым во время выпускных вечеров расставляли длинные столы и развешивали на ветвях гирлянды разноцветных лампочек.

Последний выпускной вечер в сорок первом был уже во время войны, и Алексей пришел в военной форме. И некоторые из выпускников тоже были в военной форме. Алексей тогда еще подумал, что многие из них погибнут. Другие будут изувечены. О себе почему-то он в этот вечер не думал…

Он спустился вниз, в порт. Здесь разрушений было еще больше. Почти все портовые сооружения взорваны. Лишь один причал отремонтирован. На краю помоста, съежившись от холода, сидело два старика с удочками. Алексей постоял возле них, спросил, как улов. Один из стариков только сплюнул в ответ. Другой сказал, что берется «одна густыря», и та — мелкая. И показал небольшую низку рыбы.

Алексей пошел дальше, вдоль набережной. Причалы изуродованы. Настилы сорваны, и только сваи торчат, потемневшие от сырости. На противоположном берегу — камыши, побуревшие, темные. И вода в реке тоже — темная, неприветливая.

Сам не понимая почему, он надеялся увидеть реку совсем другой, и та, что увидел, разочаровала. «Ничего, — успокаивал себя. — Это потому, что день пасмурный. Придет весна — и все изменится: зазеленеют берега, заискрится, засверкает вода на солнце, опять станет весело и приветливо…»

Осенью на реке всегда неприглядно.

Снова заморосило. Напомнил о себе притихший было ветер, и по воде пошла мелкая рябь. Стало холодно. Алексей поднял воротник шинели, глубже натянул фуражку и зашагал в город.

Уже под вечер он почувствовал, что проголодался. Зашел в буфет.

Продавщица, стройная, высокая, миловидная девушка с родинкой на правой щеке, стала расхваливать пирожки с требухой.

— Хорошие, свежие, еще теплые.

Алексей попросил положить ему парочку и принялся есть тут же, у стойки, время от времени поглядывая на продавщицу. Родинка на ее щеке почему-то казалась знакомой. Девушка тоже внимательно смотрела на него.

— Вы совсем промокли. Холодно на улице? — сказала участливо.

— Мерзко, — ответил Корепанов.

— Может, водки налить?

— Налейте.

Она вытерла полотенцем граненый стакан, поставила рядом с тарелкой.

— Сто или двести?

— Сто пятьдесят.

Она налила, опять внимательно посмотрела на Алексея и спросила:

— Скажите, вы не Корепанов?

Алексей удивленно посмотрел на нее.

— Корепанов, а что?

— Неужели вы не узнали меня, Алексей Платонович? Да вы же у нас на последнем курсе читали, перед самой войной. Невинская — моя фамилия. У меня по вашему предмету всегда «пятерка» была.

— Невинская? Оля?

— Ну, конечно же, Оля Невинская, — кокетливо улыбнулась она.

— А почему вы здесь?

— Вы хотели сказать, почему не в больнице? Ведь так?

К подобным вопросам она, по-видимому, привыкла и тут же постаралась объяснить:

— Я ведь не одна, Алексей Платонович, мать у меня старушка на руках. А в больнице… Много ли заработаешь в больнице?..

Алексей вылил, молча завернул недоеденные пирожки в газету и, бросив деньги на стойку, ушел.

 

4

В здравотделе Алексея встретили тепло. Малюгин — высокий, худощавый, чуть сутулый человек — оказался старым знакомым Алексея. В сорок третьем они воевали на одном фронте. В сорок четвертом, весной, Малюгин был ранен и больше месяца лежал в отделении Корепанова. Алексей еще тогда предупредил его, что правая рука работать не будет, и теперь, глядя на усохшую кисть, с горечью отметил, что не ошибся.

— Куда же мне тебя, дорогой ты мой? — спросил Малюгин. — Главным врачом в третью городскую пойдешь? Пятьсот коек. Мы собираемся ее со временем областной сделать.

Алексей поколебался. Главным врачом, да еще областной…

Он вспомнил вчерашний разговор с Шубовым: велика Федора, да дура. Ну и пусть Федора, пусть дура. Зато пятьсот коек. А сейчас койки вон как нужны. «Ну и посмеется Шубов, когда узнает, что дуру Федору за меня сосватали», — подумал.

Малюгин заметил, что Корепанов колеблется, и решил выложить еще один козырь.

— А как у тебя с квартирой?

— Никак, — ответил Корепанов. — Остановился в гостинице, но там предупредили, что больше десяти дней держать не могут.

— Вот видишь, а главному врачу квартира при больнице положена.

Алексей сказал, что хотел бы серьезно заняться хирургией.

— Кто же тебе мешает? — удивленно пожал плечами Малюгин. — По совместительству сможешь и хирургическим отделением заведовать. Там, правда, еще такого нет. Но отстроишь и сможешь работать… Соглашайся. Завтра твою кандидатуру в обкоме провернем, потом в министерство поедешь — и за дело. Договорились?

Не дожидаясь ответа, заведующий стал звонить кому-то в обком, заверяя, что подобрал для третьей больницы настоящего человека: фронтовик, майор, коммунист. Лучшего и желать нельзя.

Наконец он положил трубку.

— Завтра с утра — в обком. Зайдешь в инструкторский отдел, к Мильченко. Олесь Петрович Мильченко. Запиши.

— Записывать не надо, уже запомнил, — сказал Алексей и спросил: — А кто сейчас этой больницей заведует?

— Есть такой Коваль Ульян Денисович, милый старик, но как администратор — не подходит.

— Я на живое место не пойду, — решительно заявил Корепанов.

— Да какое же это живое место! — даже брови сдвинул в досаде Малюгин. — Мы этого Коваля еле уговорили, чтобы хоть временно печать взял. Больше некому. Да он тебе сто раз спасибо скажет!

— Неужели до сих пор подобрать не смогли?

— Подбирали, — с досадой произнес Малюгин. — Покрутится человек месяц, другой, третий и уйдет. Время знаешь теперь какое? Чтоб такую больницу поднять, крепкого человека надо. Был у нас один на примете, Бритван — главный врач Миропольевской больницы. Настоящий хозяин, крепкий, даже чересчур. Да вот не вышло у нас с ним…

— Отказался? — спросил Корепанов.

— Нет. Ему такая работа по плечу. Там не договорились, — указал Малюгин куда-то вверх пальцем.

Алексей сказал, что окончательный ответ даст завтра: ему надо предварительно поговорить с Ковалем. Он позвонил в больницу, узнал адрес главного врача. А вечером пошел к нему в гости.

Небо все еще было затянуто низкими облаками. Лишь на западе виднелась багровая полоса заката.

Алексей решил глянуть на больницу хотя бы издали. Тем более что это почти по дороге: один лишь квартал в сторону.

Большое четырехэтажное здание угрюмо возвышалось за железной красной от ржавчины оградой. Пустые окна верхнего этажа светились багровым светом.

«Багровые просветы окон»… Что-то было в этом знакомое. «Где-то я видел такое», — думал Корепанов. И вспомнил.

Смоленск. Ночь. После бомбежки горел вокзал. Машина с врачами, сестрами и санитарками остановилась неподалеку от театра. За несколько минут до этого здесь упала тяжелая бомба. Огромная воронка перегородила улицу. Напротив — многоэтажный дом. И тоже — с пустыми окнами. И окна эти тоже светились багровым светом. Багровый свет в пустых оконных проемах. Неважно, откуда он, этот свет, — от пожара, как тогда, или вечернего заката, как сейчас, — все равно есть в нем что-то зловещее.

И Алексею стало не по себе.

Ничего, на фронте и не такие коробки осваивать приходилось.

Он перешел на противоположную сторону, глянул еще раз на угрюмое здание и пошел дальше, уже не оглядываясь.

У Коваля было смуглое лицо с тонкими чертами и на редкость черные брови, которые никак не вязались с ярко-серебристой шевелюрой. Серые глаза из-за роговых очков смотрели внимательно и чуть насмешливо. Алексей подумал, что такие глаза должны быть у людей, много видевших в жизни, хорошо знающих цену и крупному и мелочам.

На кровати у стены лежала уже пожилая, но с моложавым лицом женщина. Приподнявшись на локте, она внимательно смотрела на Алексея.

— Меня прочат в главные врачи вашей больницы, — почему-то смущаясь произнес Корепанов поздоровавшись. — Так вот я пришел, чтобы посоветоваться с вами.

Коваль поправил меховой жилет, надетый поверх гимнастерки, потрогал очки и, указав на женщину, сказал с подчеркнутой официальностью:

— Дарья Ильинична. Жена.

— Простите, — еще больше смутился Алексей. — Я забыл назваться. Корепанов. Алексей Платонович.

— Садитесь, пожалуйста, — пригласила женщина и, обернувшись к мужу, попросила: — Ульян Денисович, дай стул, пожалуйста.

Алексей поблагодарил, сказал, что зашел всего лишь на минуту. Но, уступая настойчивым просьбам хозяев, снял шинель и остался уже на весь вечер.

До войны Коваль работал в небольшом городке под Ленинградом. Но о том, чтобы вернуться туда, и речи быть не могло, потому что жена серьезно заболела на фронте — тяжелый ревматизм приковал ее к постели. Когда закончилась война, им все равно было, куда ехать, лишь бы на юг. И они приехали сюда. Тут жила золовка, и она уступила им маленькую комнату…

Дарья Ильинична села на постели и, прикрыв ноги одеялом, стала командовать: «Убери книги со стола!.. Он себе совсем испортит глаза — столько читать при таком освещении…» «Ульян Денисович, перенеси, пожалуйста, лампу на шкаф…» «Ульян Денисович, разожги, пожалуйста, примус… Примус уже горит?.. Вот и хорошо. Теперь раскупорь, пожалуйста, банку с консервами. Нам отоварили мясные талоны в этом месяце свиной тушенкой… Вам за войну не надоела еще свиная тушенка, Алексей Платонович?» «Вы знаете, Алексей Платонович, когда нас демобилизовали, нам выдали по шесть килограммов сахара. Целое богатство. Но я успела приготовить варенье уже только из айвы. Вы любите варенье из айвы?»

Ульян Денисович прихлебывал чай и рассказывал.

— Кое-как отремонтировали три флигеля. У нас не завхоз, а золото. Гервасий Саввич. Даже не представляю себе, что бы мы делали без него… Так вот, отремонтировали три флигеля. Там сейчас лежат больные. Но что дальше делать, не представляю себе. Ничего нет. Ни гвоздей, ни досок, ни стекла. Я обращался куда хотите, даже в исполком. Но там, чтобы добиться чего-нибудь, надо стучать кулаком по столу. А я кулаком по столу не умею. Да что я!.. Тут посильнее были и то ничего не добились. Трудно. Настоящего администратора нелегко найти. Вот недавно приезжал сюда один, некто Бритван. Его тоже главным врачом нашей больницы сватали. Этот, пожалуй, справился бы. О нем как о хозяине чудеса рассказывают. А вот поди же ты… — Ульян Денисович развел руками. — Ходили они тут с Малюгиным, смотрели, полдня ходили. И жена этого Бритвана с ними. Интересная. Жгучая брюнетка. Глаза… Настоящая Кармен.

— Нет, вы только послушайте! — засмеялась Дарья Ильинична. — «Жгучая брюнетка. Настоящая Кармен». И я должна это слушать!..

— Ты же знаешь, что я всегда был неравнодушен к интересным женщинам, — рассмеялся Коваль. — Я старый эстет, и тут уже ничего не поделаешь. — Он опять повернулся к Алексею и продолжал рассказывать: — Когда этот Бритван приехал, я обрадовался несказанно. Вот, думаю, настоящий хозяин прибыл. Возьмется за дело. Отстроит больницу, и у меня будет, наконец, отделение. Это просто пытка, когда понимаешь, что больного надо положить на койку, а положить некуда.

— Ну и что же они, этот Бритван со своей красавицей-женой?

— Ходили, смотрели, приценивались. Потом уехали. А теперь вот вас присылают.

— А кто он по специальности — Бритван? — спросил Корепанов.

— Хирург. И, говорят, хороший хирург.

Они еще долго беседовали. Алексею все нравилось тут. И то, что Ульян Денисович называл свою жену по имени-отчеству и она его — тоже. И то, что у Коваля много книг. И живой, иногда очень тонкий юмор Коваля. И какая-то слепая уверенность Дарьи Ильиничны в том, что она обязательно выздоровеет и опять сможет работать педиатром, как до войны. Разве это дело, чтобы врач сидел на пенсии? Ульян Денисович говорит, что врачи вообще не должны, не имеют права переходить на пенсию. Даже старики. Они должны умирать на посту. И лучше всего, чтобы это случилось во время обхода. «Что-то мне плохо, девушка, дайте стул». Перепуганная санитарка приносит стул, врач садится и… умирает.

Да, Алексею все нравилось тут. Не нравилось только, что комната маленькая, стена сырая, что окна заложены фанерой, что в доме нет электричества и топить приходится чаще всего камышом, за которым Ульян Денисович ходит на базар почти за три километра.

— Почему вы не заняли квартиру главного врача? — спросил Алексей. — Мне сказали, что при больнице есть квартира.

— Я никогда не считал себя главным врачом, — усмехнулся Ульян Денисович. — Я просто лорд-хранитель печати… Надо же кому-то подписывать чеки и справки? Вот я и подписываю.

Было уже около полуночи, когда Алексей стал прощаться. Он просил Ульяна Денисовича похозяйничать еще несколько дней, пока назначение не будет утверждено в министерстве. Тот согласился.

Алексей ушел с таким ощущением, как будто он давно знает этих людей и лишь недавно расстался с ними на короткий срок.