Главный врач

Фогель Наум Давидович

Глава шестая

 

 

1

За время командировки Алексей пропустил много лекций в школе Красного Креста и, чтоб нагнать, читал теперь почти каждый день.

Четалбаш любила посидеть на лекциях, послушать. Она усаживалась за парту в последнем ряду и сосредоточенно глядела на лектора — вся внимание. Иногда она принималась записывать что-то в тетрадку, которую всегда носила с собой вместо блокнота. Лекторы уже знали: если мамаша Четалбаш записывает что-то в тетрадку, то после лекции обязательно будет «разговор».

И когда она, посидев у Алексея на лекции, попросила его зайти, Корепанов тоже подумал, что речь пойдет о каких-то недостатках в методике. Однако на этот раз она завела разговор о Люсе.

— Вот что, — начала строго. — Стоянову надо в комсомоле восстановить. — И вдруг повысила голос: — Да, восстановить! Это возвращает человеку достоинство.

Алексей заметил, что пребывание Стояновой во время войны у немцев может вызвать нежелательную реакцию у комсомольцев. Но Четалбаш оборвала его.

— А ты зачем там?

Алексей удивленно посмотрел на нее.

— Ты коммунист или не коммунист? Ты-то как считаешь? Имеет она право комсомольский билет носить или не имеет?

— Имеет.

— Вот и делай, что тебе твоя партийная совесть велит.

Алексей решил прежде всего поговорить с Ириной Михеевой. Предложение восстановить Люсю в комсомол она встретила холодно.

— Станем тут каждую восстанавливать.

«Ну и ожесточилась ты», — подумал Корепанов и, стараясь не смотреть на повязку Михеевой, начал доказывать, что Стоянова — не «каждая». Потом в разговор вмешался Ульян Денисович и тоже стал доказывать, что Ирина не права, что Стоянова — лучшая санитарка в больнице — работает и учится. А в том, что с ней случилось, не она виновата.

— Ладно, — неохотно согласилась Михеева. — Пускай подает заявление. Поставим вопрос на собрании. Посмотрим, что скажут комсомольцы.

Собрание вела Надя Мухина. Вела неуверенно. Волнуясь, она читала заявление Люси, которая стояла тут же, сбоку, у стола. Голос Мухиной доносился до нее как будто издалека. Перед глазами — сосредоточенные лица комсомольцев. Почти все девчата. Алексей Платонович в последнем ряду. Стельмах — в третьем.

Люся хорошо знала, что ее поддержат Алексей Платонович, и Стельмах, и санитарка инфекционного отделения Нина Коломийченко, что сидит рядом с ним, и Надя Мухина. А вот что скажут другие? Что скажет Ирина?

Ирину Михееву все побаивались немного. Побаивались и уважали.

«На ее долю выпало за войну очень много, — думала Люся. — И потому все уважают ее, верят ей. И сейчас самое главное — что скажет она, секретарь. У нее на все свое суждение, иногда совершенно непонятное, вот как в истории с Никишиным, например. Когда все его осуждали, она одна взяла под защиту. «Он настоящий мужчина… и человек, — говорила Ирина, — смелый, решительный. И заслуги перед Родиной у него — тоже настоящие. А что куролесит, так это не от злости, а от глупости. Нет над ним руки настоящей, вот он и несет, как норовистая лошадь, что узду оборвала. Был бы он в моих руках — как шелковый ходил бы». Кто его знает, — думала Люся, — может и в самом деле он как шелковый ходил бы на поводу у этой Ирины. Видно, она умеет парней в руках держать».

Нина Коломийченко как-то показала Люсе фотографию: небольшая густо заснеженная поляна в лесу, разлапистая ель с низко опущенными от снега ветками. Впереди — молодой лейтенант с автоматом через плечо. Это — муж Ирины. Ирина рядом — в полушубке, шапке-ушанке, чуть сбитой набекрень, и рукавицах, тоже с автоматом. Она улыбается. Лицо светится тихой радостью. Красивое девичье лицо. Такое встретишь разве что на иллюстрациях к древнерусским былинам или уральским сказам. Люся даже подумала, что с такой вот писать бы хозяйку Медной горы или Снегурочку. Парень смотрит на нее, глаз не сводит, как завороженный… Сейчас Ирина совсем другая — крепко сжатые губы, суровые складки у рта, черная повязка через левый глаз… И все же Люся поменялась бы с ней. Потому что пережитое Ириной возвышает, заставляет уважать. А Люсе приходится… стыдиться своего прошлого!..

Ей становится жарко, нестерпимо жарко. Потом вдруг начинает трясти озноб…

Это было в сорок втором. До пересылки в Германию женщины помещались в лагере — совхозные конюшни, обнесенные колючей проволокой. Немецкие офицеры жили в школе — это в центре села. Ночью девушек гнали туда.

Была осень, холодно. Кормили плохо.

Надсмотрщицей лагеря была некая Стефка. Ее называли Стефкой-садисткой. Говорили, что она самая настоящая графиня, что ее поместье находится где-то около Львова. Во время освобождения Западной Украины она якобы успела сбежать, захватив с собой только фамильные драгоценности.

Это был самый страшный месяц в жизни Люси. Даже в Германии потом ей не приходилось переносить столько унижений, сколько в пересыльной тюрьме.

В Германии было все — издевательства, непосильный труд, голод. Но в Германии не было этого полицая Шкуры. Фамилии настоящей его никто не знал. Просто Шкура. А может, это и была настоящая…

Он приходил каждый день точно к вечерней поверке, останавливался перед строем, спокойно ожидал до конца переклички, потом подымал руки с растопыренными — то шестью, то восемью, а то и всеми десятью — пальцами. Стефка бросала ему короткое «отбирай» и уходила.

Полицай старался, отбирал. Люся, видимо, особенно нравилась ему, потому что он каждый раз тыкал в нее пальцем и бросал сипло:

— Выходи!

Дорога от конюшен до школы тянулась так долго, что не было сил вынести. А может быть, она казалась такой длинной потому, что рядом шагал Шкура?

Люсе он был еще больше противен, чем немецкие офицеры. Те хоть считали себя победителями, хозяевами, а Шкура что?

Потом она упрямо пыталась забыть. Все забыть. «Этого не было, — говорила она себе. — Это мне приснилось. Этого не могло быть». Ей казалось, что она и в самом деле позабыла. Во всяком случае лица офицеров она представляла себе совсем смутно. Но лицо Шкуры…

Когда в первый раз пьяный эсэсовец приказал ей раздеваться тут же, при всех, она вся похолодела. Раздеться? Ни за что!

Офицеры хохотали.

— Пускай эту строптивую девчонку разденет полицай, — предложил один.

Нет, этой дикой сцены ей никогда не забыть!.. Шкура закрыл ей рот. Она впилась зубами в его палец, прокусила до кости.

— Я сама! Сама! — закричала и, когда Шкура отпустил, стала швырять ему в лицо свои вещи, одну за другой.

Он так и запомнился ей — посреди комнаты с охапкой ее одежды.

А офицеры смеялись. И Люся тоже вдруг начала смеяться, потом плакать. На душе было пусто и холодно — ни обиды, ни горечи, ни чувства протеста. Она будто закаменела с того вечера. И уже ничем ее нельзя было удивить, растрогать, довести до слез. Это продолжалось очень долго. Даже когда кончилась война и все радовались, у Люси радости не было. Кончилась война? Ну так что ж? Разве не было битком набитых людьми конюшен в совхозе — пересыльной тюрьме, школы в центре села, полицая Шкуры с ее, Люсиной, одеждой в руках? Разве не было страшного лагеря в Равенсбрюке?

…Мухина закончила читать заявление, глянула на Люсю и повернулась к Михеевой.

— Вопросы, — бросила со своего места Ирина.

— Какие будут вопросы? — повторила Мухина.

Все молчали.

— Пускай расскажет подробней, что делала в Германии, — громко, с оттенком неприязни сказала Михеева.

— А надо ли? — осторожно спросил Корепанов.

— Надо! — упрямилась Ирина.

— Если она тебе скажет, что прохлаждалась там на курортах, ты все равно не поверишь, — сказал Стельмах.

— Были такие, что и прохлаждались.

Нина Коломийченко — невысокая девушка с озорно вздернутым носиком — вскочила со своего места раскрасневшаяся, выбралась из ряда и пошла к столу. Глаза ее горели.

— Нет, вы только послушайте, девушки, — начала она, задыхаясь от возмущения. — Прохлаждалась в Германии! Это — про нашу Люську. Я с ней в одной комнате живу, девушки. Я все знаю. А ну-ка снимай кофточку, Люся, покажи им спину… Она у нее, девушки, вся арапником исполосована… Или нет, вот это покажи!

Она схватила Люсину руку и, прежде чем Стоянова успела опомниться, оголила ей плечо.

— Вот как она прохлаждалась там!

— Пятьдесят тысяч триста шестьдесят восемь, — пронесся испуганный шепот.

— Не надо! — зло бросила Люся, быстро одернула рукав и выбежала из комнаты.

— Вот что ты наделала, — повернулась к Михеевой Нина и закричала уже чуть не плача: — Нету у тебя сердца, нету! И никому ты не веришь! И никогда ты не веришь!

— Ну, ты еще на меня покричи, — сказала Михеева, подходя к столу. — Иди, садись. Ну, кому я говорю?.. Раскричалась тут… — Она подождала, пока приникшая под ее взглядом девушка села на свое место. Потом сказала спокойно — Есть предложение, товарищи, Стоянову в комсомоле восстановить.

 

2

Когда Корепанов пригрозил забрать аппаратуру, Бритван этой угрозе не придал особого значения, но за обедом он был задумчив и рассеян.

— Ты что? — спросила Ася.

— Так просто, — ответил Бритван, — вспомнил свой последний разговор с Корепановым. — И все ей рассказал.

— Алексей порядочный человек и никогда на такое не пойдет, — выслушав, сказала Ася.

— А кто пойдет? Отбирать у коллеги… Да кто же себе такое позволит?

Бритван уже стал забывать об этом разговоре, как вдруг пришел приказ облздравотдела. Малюгин в категорической форме предлагал срочно передать областной больнице рентгеновский аппарат «Матери» взамен «Буревестника». Кроме этого, предлагалось передать физиотерапевтическую аппаратуру по прилагаемому списку.

— Вот он, твой Корепанов! — Бритван швырнул список и приказ Малюгина на стол перед Асей. — «Порядочный человек». «Не позволит себе». Нашла порядочного!..

— Здесь какое-то недоразумение…

— Какое уж тут недоразумение, — ткнул пальцем в последнюю строчку приказа Бритван. — Видишь? «Об исполнении доложить». Стиль-то какой. Солдафонский!

Ася не знала, что и сказать. Все это совсем не вязалось с ее представлением о Корепанове как о человеке, для которого порядочность — превыше всего. Это, конечно, Малюгин. Он давно уже зарился на аппаратуру. Может, он и поручил Корепанову проверить, и тот доложил, что аппаратуры излишек. Но зачем тогда Корепанову было предупреждать Леонида? Впрочем… Это последнее как раз похоже на Алексея.

Бритван не находил себе места. Ася, как могла, успокаивала его.

— Не успокаивай, пожалуйста, — складывая бумаги, бросил Бритван. — Я этого так не оставлю!

Пришла сестра с выписками из истории болезни Леонова и Сенечкина. Завтра надо отправлять.

Бритван просмотрел выписки и вернул их сестре.

— Подождите отправлять, — сказал сердито. — Я еще подумаю.

Сестра взяла документы и ушла.

— А это уже совсем ни к чему, — заметила Ася. — Ты злишься на Алексея, а больные тут ни при чем.

— Знаю, — сказал Бритван. И ушел к себе.

В город Бритван приехал ночью. Остановился в гостинице и, хотя очень устал, спать не мог.

«Надо успокоиться, — думал он. — Да, успокоишься тут, как бы не так!.. Как только комиссия из министерства — в Мирополье. Корреспондент из центральной газеты — в Мирополье. Кинооператор — к Бритвану!.. Лучшая районная больница в области. Когда надо товар лицом показать, в Бритвана тычут. А теперь… Впрочем, так мне, дураку, и надо! Черт меня понес приходовать эту аппаратуру. Надо бы еще и библиотеку свою оприходовать. Пускай по больничному инвентарю числится… Высокую сознательность хотел показать. Вот и показал».

Он решил идти к Мильченко. Надо только все на бумаге изложить, коротко и ясно. И если уж Олесь Петрович не поможет…

Мильченко внимательно прочитал заявление, потом долго слушал. Наконец сказал:

— Кури!

Бритван взял папиросу. Мильченко тоже закурил.

— Не узнаю тебя, Леонид Карпович, — сказал он. — Ты всегда такой спокойный и вдруг…

Бритван хотел что-то возразить, но Мильченко жестом остановил его.

— Ты кури, кури… Мне ведь все ясно… Кури и не волнуйся. — Он глядел на Бритвана с улыбкой. — У Малюгина был?

— Нет, раньше решил с вами побеседовать.

— Вот это умно… Я сейчас, только…

Он снял трубку телефона, но тут же положил ее на место и, захватив бумаги, пошел к выходу.

— Ты меня подожди. Я сейчас.

Он зашел в соседнюю комнату и оттуда позвонил Малюгину. Малюгин рассказал, что заставило его отдать приказ.

— Нажаловался уже? — спросил.

— Нет, зачем же. Я случайно узнал. Ну, и поинтересовался, конечно… Вы уверены, что на работе это не скажется?.. Да нет же, я одобряю… Ну, конечно же, правильное решение. Областной больнице помочь надо.

Он возвратился к себе в кабинет. Пошелестел бумагами, спрятал их в папку, аккуратно завязал тесемки и обратился к Бритвану:

— Ну, как? Успокоился уже, Леонид Карпович?

— Злит меня это.

— Почему злит?

Бритван с удивлением посмотрел на Мильченко.

— Не понимаю, почему злит, — тем же спокойным тоном повторил Олесь Петрович.

— Ну, знаете… — сказал Бритван и поднялся. — Я к вам как к другу приехал, а вы…

— Садись! — приказал Мильченко. — Садись, садись! Как ты полагаешь, Леонид Карпович, если друг, так он с любой глупостью соглашаться должен?

— С глупостью? — возмущенно переспросил Бритван.

— А ты не кипятись. Ты выслушай. — Мильченко глянул в упор на Бритвана, строго спросил — Кто тебе рекомендацию в партию давал?

— Причем тут рекомендация?

— Я тебе давал. И ваш секретарь райкома старый коммунист-подпольщик, и Рыбаков… Кстати, сейчас он заведующим облоно назначен.

— Не понимаю, к чему вы это? — уже тише спросил Бритван.

— А к тому, — поднялся и веско положил руку на стол Мильченко, — что напрасно давали. Подвести можешь. Ведь это, скажу я тебе, счастье, что ты ко мне пришел, а не ткнулся со своим заявлением к Малюгину или, чего еще хуже, в исполком, к Балашову. Я ведь тебя знаю. Ты сгоряча и к первому секретарю полезть мог бы.

Мильченко все время ходил по комнате. Бритван следил за ним, не спуская глаз.

— Корепанов, видите ли, его обидел, — продолжал Мильченко язвительно, не глядя на Бритвана. — Да он что, себе этот рентген берет? На квартиру поставит? Или аппараты… Он же у тебя не все забирает. И ты хорошо знаешь: того, что оставляют, для твоей больницы предостаточно.

Он возвратился на свое место.

— Як вам, Олесь Петрович, не за нотациями приехал, а за помощью. Меня за Советскую власть агитировать не надо.

— А я тебе и помогаю. Ты думаешь, я не знаю, отчего у тебя злость? Это в тебе собственник говорит, кулак.

Он в каждом сидит, дремлет. Его растормоши только. А на этом враги твои, ох, как сыграть могут. Бритван живоглот, скажут. Больницу в свою вотчину превратил. А еще коммунист, скажут. И кто только мог такого в партию рекомендовать? Вот что скажут. Сегодня ты миропольевской больницей заведуешь. А если завтра тебя в другую переведут? Или сюда, в областной центр? Так что же ты будешь с собой аппаратуру таскать?

— Меня пока еще никуда не переводят, — хмуро сказал Бритван. — У меня пока отбирают хороший рентгеновский аппарат, а взамен дают черт знает что, дрянь какую-то. А я должен еще радоваться… Нет, при такой постановке вопроса всякий интерес к работе пропадает. Я специально в Киев ехал, чтобы кровати своей больнице достать — на панцирных сетках, никелированные. Ну, так давайте приказ, пусть и эти кровати Корепанову. Вы думаете, я после этого опять в Киев поеду? Нет, не поеду.

— Вот, вот. Превыше всего свой интерес, своя выгода. В общем, делай как знаешь. Но если хочешь добрый совет послушать — придуши ты в себе эту обиду. Надо выше мелочей стоять.

— Неужели вы не понимаете, Олесь Петрович…

— Понимаю. Все понимаю. А вот ты простых вещей понять не хочешь. Мы в тебе крупного работника видим, а ты в мелочах грязнешь. Пойми, не к лицу тебе. Обидно? Согласен. А того, что ты этой обиды спрятать не можешь, выложил на тарелочку и всем под нос тычешь, этого простить не могу. Да неужели я в тебе ошибся? Нет, черт подери, не ошибся я в тебе!.. — Он посмотрел на Бритвана, снова протянул ему портсигар и сказал уже совсем миролюбиво: — Давай закурим. И на этом разговору нашему — конец!.. А заявление свое забери.

Бритван поднялся, взял со стола бумагу, какую-то секунду нерешительно разглядывал ее, потом резким движением скомкал и сунул в карман. Взял папиросу, прикурил и сказал уже совсем спокойно:

— Вы, как всегда, правы, Олесь Петрович. А я погорячился. До свиданья. — И он протянул Мильченко руку.

Возвратившись в Мирополье, Бритван застал письмо Корепанова. Алексей спрашивал, почему до сих пор не отправлены Леонов и Сенечкин.

— Завтра же отправить! — распорядился Бритван, обращаясь к старшей сестре.

Но Леонов отказался. Отправили только Сенечкина.

 

3

Корепанов ушел из приемного покоя к себе в кабинет раздосадованный и злой. Марфа Полоненкова отказалась от операции с тем, чтобы оперироваться у другого, у лучшего специалиста. А Леонов обрекает себя на смерть: Бритван его оперировать не станет.

Алексей снял трубку и попросил Мирополье… Ждать ему пришлось долго.

Бритван ответил на приветствие сухо и сказал, что Леонов отказывается от операции наотрез. Поговорить еще раз?.. Нет, операция все равно пользы не принесет.

Алексей бросил трубку и пошел искать Цыбулю. Он решил ехать в Мирополье сейчас же.

Гервасий Саввич посмотрел на него с удивлением:

— Автомашиной? До самого Мирополья и обратно? Это же триста километров с гаком. А бензина у нас, можно сказать, на самом донышке осталось. И лимиты все выбраны. Так что до первого числа не хватит и на то, чтобы продукты возить.

Алексей сказал, чтобы машину заправили полностью. Даже если придется для этого забрать весь бензин, до последней капли.

— Мое дело маленькое, — проворчал Цыбуля. — Заправлять, так заправлять.

В Мирополье Корепанов приехал уже перед вечером, усталый от жары и бензиновой гари.

Бритван посоветовал разговор с Леоновым отложить до завтра.

— Ты извини, но я хотел бы поговорить с ним сейчас же, и с глазу на глаз, — настаивал Корепанов.

— Пожалуйста! Только он все равно не согласится. И напрасно ты тащился в такую даль по жаре.

— А я для того и тащился, чтобы с Леоновым поговорить.

У койки Леонова сидела его жена — еще совсем молодая женщина, с коричневым от загара лицом и с такими же коричневыми руками. Она была беременна, видимо, стеснялась своего положения и все натягивала полы халата. Когда Корепанов зашел в палату, она хотела выйти.

— Посидите. Разговор у нас серьезный будет, так что и вам надо послушать, — удержал ее Алексей.

Леонов колебался. Он понимает, конечно, что такая вот жизнь не жизнь, но и то, что операция опасная, он тоже понимает. Потому и не согласился. Очень уже не хочется раньше времени помирать. Сына бы увидеть, а потом…

Алексей не отрицал, что операция серьезная.

— Но я с вами откровенно, как фронтовик с фронтовиком, — сказал Корепанов. — Без операции вам долго не прожить, а если убрать осколок и гнойник вокруг него — выздороветь можно. Я специально приехал, чтобы поговорить с вами. Я бы на вашем месте не раздумывал…

— Соглашайся, — тихо попросила жена. — Может, и вправду выздоровеешь.

Леонов глотнул слюну. Высокий хрящеватый кадык на его шее судорожно дернулся вверх, потом очень медленно опустился.

— Только разрешите, чтобы она около меня была, — попросил он, кивнув на жену. — Мне, когда она рядом, легче.

— Хорошо, пускай и жена едет, — согласился Алексей. — Собирайтесь. С собой заберу. Машина хоть и грузовая, но не страшно: сена в кузов навалим, носилки на сено — и по ночной прохладе, не торопясь.

Сенечкин оказался очень сложным больным, куда сложнее, чем вначале думали и Корепанов и Лидия Петровна. В подробной выписке из истории болезни, подписанной Бритваном, стоял четкий диагноз: «Туберкулез правой почки». При первом знакомстве с больным и Алексей и Вербовая тоже решили, что здесь — туберкулез правой почки. Сомнения внес Ульян Денисович.

— Больна-то не правая, а левая почка, — сказал он. — А что правая болезненна и увеличена, еще ничего не значит: трудится за двоих, вот и увеличена. Необходимо сделать…

И он стал неторопливо перечислять, что еще надо сделать для уточнения диагноза.

Ульян Денисович не ошибся: больна действительно не правая, а левая почка. И удалять надо ее.

Алексей был уверен в правильности этого нового диагноза, и все же во время операции его терзали сомнения. Так терзали, что сердце ныло. Лишь когда почка была удалена и на разрезе ее обнаружили характерные изменения, он успокоился и с благодарностью подумал об Ульяне Денисовиче. Хорошо, когда такой специалист рядом!

Уже на третий день после операции Сенечкину стало лучше, и он сразу же попросил принести чего-нибудь почитать.

— Фантастического, — сказал он почему-то смущаясь.

Читал он много.

— Надо больше отдыхать, — заметил во время обхода Алексей. — Лежать, закрыв глаза, и стараться ни о чем не думать.

— Я так не могу, чтоб ни о чем не думать, — ответил Сенечкин.

Во время войны он служил танкистом. В сорок втором его тяжело ранило. Из госпиталя на фронт он уже не вернулся, отпустили домой. Дома стал работать, как и до войны, трактористом. Вскоре о его бригаде заговорили сначала в районе, а потом и в области. Его портреты печатались на газетных страницах, журналисты писали с нем очерки, местные поэты посвящали стихи.

Сенечкин сделал из плотной бумаги альбом и аккуратно вклеивал туда все, что писалось о нем и его бригаде в газетах и журналах. Альбом этот он и сюда, в больницу, захватил.

— Зачем ты все это собираешь? — спросил его кто-то из товарищей по палате.

— Для сынов, — не задумываясь, ответил Сенечкин. — Сыны растут. А им всегда приятно про батька хорошее услыхать. Мне вот не повезло на батьку: пьяница и лодырь был, последний человек на селе. До сих пор за него совестно.

С каждым днем Сенечкину становилось лучше. А вот у Леонова…

Алексей был убежден, что Леонов перенесет операцию. Да он и перенес ее хорошо. Но потом пошли осложнения, сначала воспаление легких, затем общее заражение крови. Алексей решил посоветоваться с Шубовым. Зиновий Романович осмотрел Леонова и ушел из палаты, не сказав ни слова. Только в ординаторской, сделав запись в истории болезни, произнес хмуро, не то с досадой, не то с укором:

— Не надо было вам браться за эту операцию, батенька мой.

На следующий день Леонов умер.

Жена зашла к Алексею подписать смертную карточку. Она почернела, осунулась. Корепанову хотелось утешить женщину, но он не находил слов.

— Не отчаивайтесь. Ведь мы все хотели как лучше, — сказал наконец.

— Он так хотел увидеть ребенка… своего ребенка. — Она присела на стул, опустила голову на руки и зарыдала.

Алексей совсем растерялся. Он встал, прошелся по комнате, опять сел и опять поднялся.

— Не надо… Вам нельзя… Не надо.

Леонова внезапно, как и зарыдала, перестала плакать. Вытерла глаза тыльной стороной ладони и внешне спокойно спросила:

— Как мне теперь? Хотела его дома похоронить, а на поезд, говорят, не берут… мертвых.

Алексей сказал, что даст машину. Женщина поблагодарила и ушла. А у Корепанова все время звучали в голове одни и те же слова: «Он так хотел увидеть ребенка… своего ребенка».

Да, это, должно быть, большое счастье увидеть своего ребенка. Ведь и ему, Алексею, до смертной тоски хотелось увидеть своего ребенка. Сына.

«Если бы не оперировать Леонова, пожалуй, он прожил бы еще полгода, а может, и больше. Прожил бы… — думал Корепанов. — Кто же мне дал право?..»

Он вспомнил Ивана Севастьяновича. «Хирургу дано продлевать человеческую жизнь, а не сокращать ее в погоне за неосуществимыми надеждами. Мы не имеем права отнимать у человека ни одного дня, часа, даже секунды».

Вечером Корепанов сказал Ульяну Денисовичу:

— Все! Больше я на грудной клетке не оперирую. Хватит!..

— Такие решения надо принимать на свежую голову, а не тогда, когда на сердце лежит камень.

— Я не стану больше оперировать на грудной клетке, — упрямо повторил Корепанов.

 

4

Прошло несколько дней. В туберкулезном отделении умер больной от легочного кровотечения. Совсем молодой, и двадцати не было. Ульян Денисович читал заключительный обзор болезни и ворчал:

— Все умеем. Самолеты делаем — воздушные поезда. Радио — за тысячи километров разговариваешь, будто в одной комнате сидишь. Бомбы — ужас: был город и нет. Только пыль осталась. А простой туберкулез лечить не умеем.

«Туберкулез. Каверна. Кровотечение», — думал Корепанов.

Он вспомнил, как у одного из раненых в госпитале началось легочное кровотечение. Ничем не остановить. Тогда Иван Севастьянович взял этого больного в операционную, вскрыл грудную клетку, перевязал сосуд — и вот остался жив человек. Алексей рассказал об этом случае Ковалю.

— Не такое простое дело перевязать сосуд у легочного больного. При ранении все же легче. Там хоть догадаешься, откуда кровит, а здесь… Куда ни приложи трубку — везде клокочет.

— Вообще-то, — тихо произнес Корепанов, — от легочного кровотечения не должны умирать.

— А вот умирают же.

— И все же они не должны умирать.

Он знал, если бы его вызвали к этому больному ночью, когда тот умирал, он все равно ничем не помог бы. Может быть, Иван Севастьянович или профессор Хорин и смогли бы что-нибудь сделать, а он — нет. Вот когда в госпиталь привозили раненого с повреждением грудной клетки, Алексей знал, что делать. И когда у таких больных наступали осложнения, он тоже знал, что делать. Но сейчас не было войны и болезни встречались совсем другие, не такие, как у Стельмаха, например. Впрочем, нет. Такие, как у Стельмаха, и в госпитале встречались. И тогда Иван Севастьянович оперировал. А вот как у Бородиной…

Бородину Алексей встретил у поликлиники. Она стояла у калитки, прижавшись лбом к дереву, и безутешно рыдала. Корепанов остановился, тронул за плечо.

— Что с вами?

Она посмотрела на него и, продолжая плакать, протянула бумажку.

Это было рентгеновское заключение. Диагноз написан по латыни. Обнаружено затемнение в правом легком, возможно опухоль. В скобках стояли две зловещие буквы — «Ca» (сокращенное название рака).

— Пойдемте со мной, — сказал Алексей.

Она вытерла глаза и покорно пошла.

Ей было всего двадцать семь. Но Алексею она показалась гораздо старше. Вместо пальто на ней была ватная стеганка, на голове — серый шерстяной платок.

— Что же вас расстроило? — спросил Корепанов, когда они вошли в кабинет.

— Я знаю, это рак, — сказала женщина и хрустнула пальцами. — Это рак. А у меня трое ребят, старшему только седьмой пошел…

— Кто вам сказал, что это рак? — спросил Корепанов. — Рентгенолог?

— Там ведь написано, — прошептала женщина. — Я знаю латынь, в университете учила.

— Плохо знаете, — сказал Корепанов. — Что обозначает это слово?.. Вот видите! А оно обозначает, что диагноз предположительный. Только предположительный.

Лицо у нее было обветренное и очень усталое.

— Откуда вы? — спросил Корепанов.

Она сказала. Двое суток добиралась. Сначала на тракторе до станции, потом поездом.

«Далеко же она ехала, чтобы узнать такую весть», — думал Корепанов. А женщина вдруг заговорила о том, как трудно будет теперь добираться домой. Хорошо, если кто приедет на станцию, а если не приедет, возможно, придется несколько дней дожидаться.

— Вы останетесь у нас, — решительно сказал Корепанов. — Уточним диагноз и решим, что делать. Во всяком случае, отчаиваться пока нечего. Согласны остаться?

Она кивнула головой.

Корепанов стал писать направление.

— Простите, ваше имя и отчество?

— Анна Саввишна.

Анна Саввишна. Аня. Сейчас ей тоже было бы двадцать семь. Он потер лоб кулаком. Закончил писать и протянул направление женщине.

— Пожалуйста.

У Бородиной действительно оказалась опухоль. Алексей читал и читал, смотрел атласы, опять возвращался к рентгеновским снимкам. Опухоль располагалась очень близко к поверхности и «взять» ее казалось делом простым: сама в руки просится. Но Алексей понимал, что эта простота обманчива. Таких операций он никогда не делал. Разве с Шубовым посоветоваться? Может, он возьмется?

Шубов отказался. Алексей настаивал: опухоль легких удаляли давно, еще лет сорок назад, да и теперь тоже удаляют.

— Мало ли что делали в прошлом и что делают сейчас, — ответил Шубов.

— Но ведь человек с опухолью в легких обречен, — настаивал Корепанов.

— Знаю, — вздохнул Шубов. — Но с опухолью живут, и порой долго живут. А в том, что больная умрет во время операции или вскоре после нее, как ваш Леонов, я не сомневаюсь… Конечно, иногда приходится идти на риск. Но риск имеет свои границы, и тогда он получает название благоразумного. На такой риск я еще могу пойти.

«Что с ней делать? Неужели так стоять и смотреть, опустив руки? Нет ничего в мире страшнее, как стоять и смотреть на обреченного, опустив руки».

— А почему бы нам не отправить ее в Москву? — спросил Ульян Денисович.

«И в самом деле, почему бы не отправить в Москву, в клинику профессора Хорина? Иван Севастьянович как-то говорил, что они еще до войны делали подобные операции. Напишу ему», — решил Алексей.

Он в тот же вечер отправил письмо Ивану Севастьяновичу, приложил к нему выписку из истории болезни Бородиной, рентгеновские снимки.

Через несколько дней пришел ответ. Иван Севастьянович писал, что профессор Хорин разрешает направить Бородину в их клинику.

— Я вот о чем, — сказал Коваль, когда Алексей показал ему письмо. — Поезжайте вместе с Бородиной. И присмотритесь там, в клинике, ко всему. Поверьте, это на пользу: вам все равно придется вернуться к операциям на легких.

Корепанов сначала колебался. В командировку? Сейчас? Когда так много работы?

— У вас всегда будет много работы, — сказал Ульян Денисович. — Поезжайте.

И Алексей решился.

На следующий день он пришел к Малюгину просить разрешения сопровождать больную в Москву, с тем чтобы потом остаться в клинике на полтора-два месяца.

Малюгин заупрямился. Существует порядок. Надо запросить институт. Потом, когда будет получен ответ, — согласовать с министерством. Больную надо отправить как можно скорее? Согласен! Но не обязательно, чтобы сопровождающим был главный врач.

Алексей настаивал. Он должен ехать. И сейчас. И не надо никаких запросов. Там работает Иван Севастьянович. Да и руководитель клиники, профессор Хорин, не чужой человек: бывший главный хирург фронта. Хотите согласовать? Пожалуйста.

— Но это можно сделать и без меня. Гляди, к моему возвращению и ответ прибудет.

Малюгин сдался.

— Сейчас, — сказал он, — только Олесю Петровичу позвоню.

— А вы так не можете, чтобы не согласовывать? — спросил Корепанов.

— Могу, — сказал Малюгин. — Пиши заявление.

 

5

Накануне отъезда пришли гости — Ульян Денисович, Цыбуля и Лидия Петровна с мужем. Это был высокий широкоплечий человек, с простым немного грубоватым лицом и большими руками. Он стал прокурором еще задолго до войны. Сначала районным, потом городским, а сейчас вот — областным. До того как стать прокурором, он водил райкомовскую машину. А всю юридическую премудрость освоил заочно.

Алексею нравилась в этом человеке страсть к шахматам, молчаливая безудержная страсть.

Архиповна хлопотала на кухне. Лидия Петровна отправилась помогать ей и скоро вернулась, повязанная полотенцем вместо фартука.

— Мы решили вам в дорогу коржичков испечь с маком. Вы любите коржики с маком, Алексей Платонович?

— Да оставьте вы, ради бога, эту стряпню, — взмолился Корепанов.

— Пускай стряпает, — сказал Вербовой. — Как хирург она мне надоела. Так надоела, что хоть развод бери. А вот такая, в белом фартуке, нравится.

— Если бы вы знали, Алексей Платонович, как трудно жить под одной крышей с прокурором. Я всю жизнь больше всего боялась прокуроров. Так судьба-злодейка свела меня именно с прокурором.

— А чем они вам, собственно говоря, не нравятся, прокуроры? — спросил Ульян Денисович.

— У них мысли такие же сухие и абсолютно вразумительные, как фразы их обвинительных заключений.

— А разве это плохо, когда фразы вразумительны? — спросил Корепанов.

— Плохо, — ответила Вербовая, — они не оставляют места для размышлений. Они обозначают только то, что обозначают. А это скучно.

Вербовой внимательно посмотрел на шахматную доску, потом переставил фигуру и вдруг с досадой ударил кулаком по столу.

— Я сделал опрометчивый ход. И в этом виновата ты.

— Видите, — рассмеялась Лидия Петровна. — Он так привык обвинять, что даже после работы обвиняет.

— Ну, не мешай нам, Лидочка, — взмолился Вербовой.

— Вот это уже совсем другая интонация. Такая мне по душе, — рассмеялась Вербовая и ушла на кухню.

Гервасий Саввич вынул из кармана исписанный лист бумаги и положил перед Алексеем.

— Задание вам в Москву. Водопроводные краны, штепсельные розетки, выключатели и все прочее там.

— Хорошо, — сказал Корепанов. — Что смогу, достану.

— И ничего он не достанет, — сказал, обращаясь к Ульяну Денисовичу, Цыбуля. — Пустые это хлопоты.

Ульян Денисович возразил: он недавно был в Москве и видел — в хозяйственных магазинах есть все.

— Есть, да не про нашу честь. Все равно не купит. — Гервасий Саввич повернулся к Вербовому и спросил, есть ли в уголовном кодексе статья «про финансовую дисциплину».

— Есть, — ответил, не поднимая головы, Вербовой.

— Отож воно, — сказал Цыбуля. — Нам, хозяйственникам, всюду рогатки понаставлены — на базе отпускают по перечислению, так там пусто, хоть шаром покати, в магазине все есть, так там по перечислению не дают, только за наличные.

— Ну, покупайте за наличные, — сказал Ульян Денисович.

— А финансовая дисциплина?

— Какая дисциплина?

— Тая самая, про которую в уголовном кодексе статья.

— Выходит, пифагорейский круг, так, что ли? — рассмеялся Ульян Денисович.

— Не круг, а петля. — Цыбуля принялся что-то высчитывать на листке бумаги.

Вошла Лидия Петровна с тарелкой коржиков.

— А ну, попробуйте!

Ульян Денисович взял один и стал расхваливать:

— Чудесные коржики. Я никогда в жизни не едал таких чудесных коржиков.

— Бедная Дарья Ильинична, — с напускной грустью произнесла Лидия Петровна. — Теперь я знаю, чем вы ей в свое время вскружили голову: комплиментами! Кстати, как она себя чувствует?

Коваль вздохнул.

— Как всегда во время обострения. Ревматизм — отвратительная штука. Чего только не делаешь, а избавиться от него не удается.

— А вы скипидар пробовали? — спросил Цыбуля.

— Внутрь или нюхать? — поинтересовался Ульян Денисович с таким серьезным выражением на лице, что Вербовая не выдержала, фыркнула.

— Вы подождите смеяться, — посмотрел на нее Цыбуля. Он повернулся к Ульяну Денисовичу и продолжал: — Та это же самое надежное средство. Разотрите ноги скипидаром. Потом надо взять хины. Той самой, что малярию лечат.

— Много взять?

Два порошка. Для себя я брал три… Вот взять той хины, растворить в стакане водки, добавить два порошка аспирину, потом еще молотого перцу туды.

— Позвольте, какого перцу? — спросил Ульян Денисович. — Черного или красного?

— Я употребляю красный, стручковый, молотый.

— Сколько?

— Немного. Четверть чайной ложки.

— Этот раствор тоже для растирания?

— Та нет же, пить. Залпом пускай выпьет. А после того — кружку крепкого чая.

Ульян Денисович хитро прищурил глаза.

— Литровую или полулитровую?

— Полулитровую. Только заварка щоб такая была, аж черная. Потом банки надо кинуть.

— Куда кинуть?

— На поясницу.

— Как?

— Ну, что я буду вас учить, как банки кидать?

— Понимаю, — сказал Ульян Денисович и, помолчав немного, спросил с настороженной озабоченностью: — А вы еще на ком-нибудь пробовали этот способ?

— И на жинке пробовал. И свекруха пила. И сосед. Тот, правда, чуть было не загнулся, но зато боли в ногах прошли, как рукой сняло. Вы обязательно попробуйте.

— Хорошо, Гервасий Саввич. Спасибо. Меня только доза немного смущает. Стакан водки! Понимаете, у Дарьи Ильиничны ведь еще и сердце ко всему.

— Ну, спробуйте для начала полпорции, — посоветовал Гервасий Саввич.

— Разве что полпорции, — согласился Ульян Денисович. — Если это такое надежное средство, то, может быть, от полпорции хоть одну ногу да отпустит.

— И до чего же эти доктора недоверчивый народ, — покрутил головой Гервасий Саввич. — Верное же средство. И от малярии помогает, и от радикулита, и от гриппа. Я ж на себе…

— Одну минуточку, Гервасий Саввич, — остановил его Ульян Денисович и склонился над шахматной доской. Он несколько минут сосредоточенно хмурил брови, оценивая создавшуюся ситуацию, потом сказал Корепанову: — Знаете, Алексей Платонович, даже Алешин такие партии всегда сдавал.

— Ну, уж если Алешин сдавал, то мне и сам бог велел, — сказал Корепанов. — Сдаюсь, Георгий Павлович. На этот раз ваша взяла.

Вошла Архиповна и сказала, что самовар поспел.

Через несколько минут стол был накрыт, и Архиповна поставила на блестящий поднос «Ивана Ивановича».

Иваном Ивановичем называли самовар. Алексей подарил его Архиповне в день ее рождения. Увидел в витрине комиссионного магазина и решил, что лучшего подарка не сыскать. Однажды она рассказала, как один махновец унес ее самовар. Снял со стола, вытрусил уголья тут же под вишней и унес. С тех пор больше четверти века прошло. Мечтала она приобрести новый самовар, да так и не удалось.

Архиповна была в восторге от подарка. Даже всплакнула от радости. Потом огорчилась — трубы нет.

Выручил Стельмах. Он повозился у себя в мастерской и спустя два часа принес трубу, а заодно и мешок чурок.

— Приглашайте чай пить, Настасья Архиповна.

— Я убежден, что вы не учли самого главного, — сказал Алексею Ульян Денисович, узнав о подарке.

— Чего именно?

— А поднос вы приобрели?

Алексей стукнул себя по лбу. Он совсем забыл о подносе.

— Милый человек, это просто чудесно, что вы забыли! Предоставьте и мне возможность чем-нибудь отметить такой торжественный день. Чудесный поднос есть у нас, с незапамятных времен. И так как нам с Дарьей Ильиничной никто самовара не дарит, мы презентуем этот поднос Настасье Архиповне.

Когда вечером того же дня самовар был торжественно водружен на стол, Ульян Денисович восхищенно развел руками.

— Вы посмотрите, какой он важный, какой пузатый, не самовар, а настоящий Иван Иванович. Был у нас в полевом госпитале шеф-повар Иван Иванович Жмых, точно такой же толстый и сияющий.

С тех пор и закрепилось за самоваром имя — Иван Иванович. На столе он появлялся только по праздникам. Но отъезд Корепанова в Москву Архиповна считала тоже событием большой важности.

Обычно раньше одиннадцати не расходились. Но сегодня Ульян Денисович поднялся, когда еще и десяти не было.

— Извольте подчиняться, — сказал он в ответ на возражения Алексея. — Во-первых, я теперь главный врач, во-вторых, поезд завтра уходит очень рано, а перед дорогой нужно всегда не только отдохнуть, но и подумать, обязательно подумать. В общем, до свидания! До свидания, Настасья Архиповна, до свидания, дорогой Иван Иванович. — И Ульян Денисович низко поклонился пузатому самовару.

 

6

Рядом с домом, где жил Иван Севастьянович, прямо против его кабинета, шла стройка. Возведенное уже до четвертого этажа здание располагалось между двух громадных кранов. Краны все время двигались и ворчали — то добродушно, то сердито, в зависимости от того, что делали: подымали пустой ящик из-под цемента или тяжелую клеть, наполненную кирпичами. Сменяя друг друга, подходили грузовые автомобили. Немного в стороне, точно огромный жук, ползал бульдозер.

Кабинет был небольшой, квадратный. Два шкафа с книгами у стен. Письменный стол — чуть наискосок, у окна. На столе — горка книг с бумажными вкладками, лампа с голубым абажуром. И микроскоп под стеклянным колпаком.

«Здесь, должно быть, очень хорошо работать, — думал Алексей, — но только если тихо. А если вот так, как сейчас, когда неумолчно гудят краны и грузовики…»

— И как вы только умудряетесь работать при таком шуме? — спросил он.

— Привык, — ответил Иван Севастьянович, — так привык, что если этот шум прекратится, я, наверное, не смогу работать.

С тех пор, как они расстались, не прошло и двух лет, но Алексею казалось, что это было очень давно. Иван Севастьянович постарел — голова почти совсем белая. Ходит он из угла в угол точно так, как ходил и тогда, в госпитале. И жестикуляция — тоже по-прежнему живая, энергичная. А вот сутулиться — он раньше не сутулился. А может, это только кажется. Раньше всегда он был в военной форме, а сейчас на нем гражданский костюм.

После капитуляции Германии госпиталь был переброшен на Дальний Восток. Война с Японией была короткой, но жестокой. Настал мир. Но раненых было много, и надо было их лечить. И госпиталь расформировали только зимой. Алексей уже знал, что закадычный друг Ани — Полина Александровна или, как ее называли в госпитале, «маленький капитан» осталась в Хабаровске и сейчас работает в институте, на кафедре физиологии. Ее всегда тянуло к научной работе. Он знал также, что старшая сестра его отделения Зинаида Федоровна была ранена во время бомбежки и демобилизовалась осенью, что Назимов тоже демобилизовался и работает в Ростове на крупном машиностроительном заводе, а начальник госпиталя майор Бахметьев получил звание подполковника и все еще находится в армии.

В разговоре с Иваном Севастьяновичем Алексей вспомнил о раненом, таком же, как Леонов, умершем в госпитале инвалидов Отечественной войны.

— Только теперь я понял, как вы были правы, когда говорили, что осколки из легких надо убирать как можно раньше, лучше всего сразу, — сказал он.

— Да, — вздохнул Иван Севастьянович. — А сейчас их приходится удалять вместе с частью легкого, а то и все легкое выбрасывать.

— Удалить все легкое и чтоб человек остался жив… Это мне всегда казалось чудом, — сказал Корепанов.

Иван Севастьянович поморщился.

— Все новое в науке всегда сначала представляется чудом, а потом оказывается — никакого чуда нет: обыкновенная работа.

В кабинет вошла жена Ивана Севастьяновича Мария Никитична — невысокая спокойная женщина с еще молодым лицом и совсем седыми волосами. Она пригласила к столу.

За ужином Иван Севастьянович тоже все время вспоминал фронтовых друзей. Алексей ожидал, что он вспомнит и Аню. Но тот так и не произнес ее имени.

Иногда разговор сам собой обрывался. И тогда в комнате становилось тихо. Слышен был только звук репродуктора. Вот и сейчас Алексей прислушался. Знакомый мотив: «Бьется в тесной печурке огонь».

— Разрешите, я сделаю чуть громче, — попросил он.

— Пожалуйста! — поднялась Мария Никитична.

— Сидите, сидите, я сам, — сказал Алексей и подошел к репродуктору, повернул регулятор громкости.

…Между нами снега и снега. До тебя мне дойти нелегко, А до смерти четыре шага.

Любили эту песню в госпитале. Все любили. Особенно палатная сестра Катюша.

Жила на свете такая маленькая девушка по имени Катюша. Алексею вспомнилась ночь в мае сорок четвертого. Полыхающее здание госпиталя. Раненые на земле. Большой санитарный автобус, точно слепой, идет прямо на них. Наперерез ему бежит девушка в солдатской гимнастерке. Испуганное лицо. Ужас в глазах. «Куда вы? Люди там! Люди!»

Автобус ударил ее в живот… И нет Катюши. И судить будто некого, потому что шофер лежал, навалившись грудью на баранку, мертвый.

Да, была на свете такая девушка — Катюша. И погибла. И был еще хороший парень — бравый старшина Василь Мовенко. Любила этого парня Катюша. Больше всего на свете любила. Он тоже погиб. Сколько их погибло, таких?!

— Вы помните Катюшу? — спросил Корепанов.

— Я все помню, — ответил Иван Севастьянович.

Он сидел, откинувшись на спинку стула, вертел между пальцами хлебный шарик и, чуть опустив голову, смотрел на Корепанова.

«Сказать ему о том, что Аню с ребенком видели в лагере для военнопленных около Дрездена? — думал Иван Севастьянович. — Сказать или не сказать?.. Может быть, лучше не говорить? Может, лучше ему ничего не знать?»

— О чем вы задумались? — спросил Алексей.

— Ни о чем, — ответил Иван Севастьянович, — просто молчу и слушаю.

«Я скажу ему позже, — решил Иван Севастьянович. — После ужина. Когда мы останемся вдвоем».

— Почему вы ничего не едите? — спросила Алексея Мария Никитична.

— Я тоже слушаю, — сказал Корепанов. — Хорошо поет.

— Это Лиля Брегман, — с какой-то гордостью, так, словно она говорила о своей дочери, сказала Мария Никитична.

— Кто? — переспросил Корепанов.

— Лиля Брегман.

— Не может быть, — прошептал Корепанов.

— Да, это она, — удивленно посмотрела на Алексея Мария Никитична. — Вот сейчас закончится концерт, и нам скажут.

Концерт закончился. Диктор объявил, что передавались фронтовые песни в исполнении лауреата республиканского конкурса вокалистов Лили Брегман.

— Я должен сейчас же позвонить ей.

— Вы ее знаете? — спросила Мария Никитична.

— Мне обязательно нужно ей позвонить, — не отвечая на вопрос, повторил Алексей.

Иван Севастьянович пошел в кабинет, взял телефонный справочник и принялся листать.

— Попробуйте позвонить по этому номеру, — сказал он, передавая справочник Алексею.

Корепанову пришлось звонить трижды, прежде чем ему ответили. Он попросил пригласить к телефону Лилю Брегман, молча выслушал ответ, извинился и положил трубку.

— Это была запись на пленке, — сказал он, отвечая на вопросительный взгляд Ивана Севастьяновича.

— Вы ее знаете? — опять спросила Мария Никитична.

— Нет, — ответил Корепанов. — Я знаю ее подругу…

И он рассказал о своей встрече в поезде.

— Я должен ее разыскать. Во что бы то ни стало разыскать.

«Нет, я ему ничего сейчас не скажу, — решил Иван Севастьянович. — Лучше потом когда-нибудь».

 

7

Профессор Хорин встретил Алексея как старого знакомого.

— Значит, главным врачом работаете? И что за напасть такая? Как только хирург — обязательно в администраторы его. Хирург должен скальпелем работать. Место хирурга — у операционного стола. А за стол администраторов — стариков.

Он шел по ярко освещенному коридору клиники, окруженный группой сотрудников, и говорил, почти не умолкая. Чувствовалось, что все, о чем он говорит, по-настоящему волнует его.

После обхода, когда Иван Севастьянович, Корепанов и Хорин вошли в профессорский кабинет, Сергей Марьянович спросил, обращаясь к Алексею:

— И большое у вас отделение?.. Шестьдесят коек?.. — Он повернулся к Ивану Севастьяновичу и протестующе вскинул руку. — Заведующий отделением на шестьдесят коек и главный врач да еще областной больницы! Где же ему времени взять, чтобы о больных думать? А о них надо думать. И не только при обходе. А весь день и ночью, проснувшись, тоже думать!..

Корепанову стало как-то неловко от последних слов профессора, показалось, будто Сергей Марьянович обвиняет его в чем-то. Он вспомнил Чернышева… А Сенечкин? Сколько думал Алексей, прежде чем решился на операцию. До физически ощутимой боли в сердце терзался сомнениями. А смерть Леонова? А Бородина?.. Нет, он думает о больных. И днем думает, и ночью…

— Я ведь больницу из руин подымал, — тихо сказал Корепанов. — Надо же кому-то делать и это.

— Да, да. Подымать больницу из руин — почетная работа. Может быть, даже нужнее, чем кандидатская диссертация. На каком-то этапе несомненно важнее. Я ведь понимаю, откуда все это идет, и эти нелепые совместительства, как у вас, например. Ну, во время войны, как во время войны, и по шестнадцать часов работать приходилось, и по нескольку суток подряд от операционного стола не отходили. А в мирное время… Вот на моих глазах целое поколение врачей из месяца в месяц, из года в год на полторы-две ставки работает. По двенадцать-четырнадцать часов в сутки, переутомляются, изнашиваются преждевременно.

— Не от хорошей жизни все эти совместительства, — заметил Иван Севастьянович.

— Знаю, — вздохнул профессор, — от бедности это: врачей не хватает, ставки, чтобы нормально жить, не хватает… Ничего, я еще доживу до времени, когда в этих совместительствах нужды не будет… А хирургов, за то, что они по совместительству главными врачами работают, я бы розгами порол.

— Но ведь кому-то командовать надо, — улыбнулся Корепанов. — Руководить кому-то надо?

— Я уже сказал: старики пускай командуют. Кому уже не под силу за операционным столом стоять. Ведь хирургу, кроме умения, еще и физическая сила нужна. Вот когда сил поубавится, тогда и садись за письменный стол. Все у тебя есть — жизненный опыт, знания, умение работать с людьми… Вот и работай. Кстати, ваша фронтовая картотека сохранилась?

— Не знаю, — ответил Корепанов. — Мне сказали, что ее вместе с другими документами сдали в архив.

— Разыщем. Обязательно разыщем, — сказал Хорин и потом спросил: — А с повреждениями спинного мозга не часто теперь встречаетесь? Или приходится?

— Был один случай. И тот казусный. Перелом позвоночника с повреждением спинного мозга. Я надеялся, только сдавливание костными отломками. Но оказалось — полный перерыв… Сблизил я концы, укрепил швами и, понимаете, живет. Седьмой месяц пошел. Мало того, ногами шевелить начал!.. Полный перерыв спинного мозга — и вдруг такое. Если б своими глазами не видел, ни за что не поверил бы.

— Да, вы правы. Если больной после такого тяжкого ранения остается жив и даже, как вы сказали, пытается шевелить ногами, перестаешь верить самому себе. А между тем аналогичный случай был описан врачами Стюартом и Хартом еще в начале нашего века. Знаменитая история с официанткой Кларой Николас. Ее доставили в… Постойте, куда же это ее доставили?

— В пенсильванскую больницу, — подсказал Иван Севастьянович.

— Да, в пенсильванскую больницу… Огнестрельное ранение позвоночника. Из револьвера. Во время операции у нее тоже был обнаружен полный перерыв спинного мозга. Хирурги сблизили концы с помощью швов, и, представьте себе, через несколько месяцев эта женщина уже шевелила ногами. А потом даже могла стоять, придерживаясь за спинку стула… И знаете, сколько она еще прожила после ранения? Двадцать четыре года! — Он посмотрел на Корепанова и сказал: — Обязательно опишите этот случай. Понаблюдайте еще и опишите… А теперь пойдемте посмотрим вашу больную.

Палату, где лежала Бородина и еще три женщины, профессор Хорин распорядился поручить Алексею.

— Пусть ведет самостоятельно, — обратился он к Ивану Севастьяновичу. — А вы только следите. И почаще напоминайте, что когда имеешь дело с легкими, важны не столько операция, сколько подготовка к ней и послеоперационный уход…

«А вот Леонова я взял на стол без достаточной подготовки, — подумал Корепанов. — Может быть, если б я лучше подготовил его… Нет, у него болезнь зашла слишком далеко. Но все равно, если б я тщательно подготовил его…»

Во время операций Иван Севастьянович приглашал его ассистировать. Дважды Алексей ассистировал профессору Хорину.

Сергей Марьянович сказал, что Бородину будет оперировать сам. Ассистентом был назначен Корепанов. И Алексей готовился к этой операции с особой тщательностью: штудировал атласы оперативной хирургии, чертил схемы, продумывал возможные осложнения и те меры, которые надо принять в таких случаях.

А когда все было готово и больная находилась уже под наркозом, Хорин вдруг предложил Алексею:

— Давайте-ка поменяемся местами. Как вы ассистируете, я уже видел. Теперь хочу посмотреть, как оперировать станете.

Алексей с благодарностью посмотрел на него. Они поменялись местами. Сестра подала скальпель. Алексей задержался на короткое мгновение, чтобы подавить в себе чувство тревоги.

— Начинайте! — сказал Хорин.

Алексей еще раз посмотрел на него и сделал разрез.

«Началась операция. Мне ассистирует профессор Хорин, — думал Корепанов. — Если б Аня была здесь, видела… Но почему не хватает воздуха и руки — будто чужие? Это потому, что я волнуюсь. А я не должен волноваться. Я ведь знаю, что делать и как делать. Я хорошо подготовился».

— Спокойно, — сказал профессор.

«Я должен овладеть собой, — думал Корепанов. — И я могу это сделать. Могу! Могу!!! Я у себя в операционной. Здесь нет профессора Хорина. Нет ассистентов, сосредоточенно следящих за каждым моим движением. А на столе молодая женщина, мать троих детей. И в моих руках ее жизнь».

И Алексей почувствовал, что напряжение первых минут проходит, что рукам становится легко и свободно: к ним возвращается прежняя ловкость и уверенность.

— Хорошо все идет! Хорошо!

Но теперь Алексей уже сам чувствовал, что все идет хорошо. Потому что исчезла тревога. Потому что пришла уверенность, фанатическая уверенность в то, что все закончится благополучно, что женщина, которую он привез сюда, за тысячу километров, обреченная Шубовым на смерть, останется, обязательно останется жить и выздоровеет.

Перед отъездом из Москвы Алексей зашел к Ивану Севастьяновичу проститься. Он ходил по комнате, говорил, делился планами на будущее. А Иван Севастьянович смотрел на него и думал о своем. Позвонил он этой Брегман или не звонил? За все время Алексей ни разу не вспомнил ни о ней, ни о ее подруге.

«Как же быть? — думал Иван Севастьянович. — Ведь он убежден, что Аня погибла. Должен он знать, что ее видели в лагере военнопленных, или не должен? И ее и ребенка…»

В столе у него лежала толстая пачка писем. Большинство конвертов было с иностранными марками, а обратные адреса — на немецком, французском или английском языках. Друзья сделали все, чтобы разыскать Аню, но она как в воду канула.

Иван Севастьянович открыл стол, взял перевязанную шнурком пачку, нерешительно помял ее в руках.

«Конечно, скорей всего она погибла. В такой суматохе, с ребенком… А вдруг она жива и объявится. Сколько таких случаев теперь! О них рассказывают в трамваях, очередях, купе вагонов. О них говорят по радио, пишут в газетах. Так должен я ему сказать все о ней или не должен?»

— Кстати, — спросил он, — ты позвонил тогда Лиле Брегман? Или не звонил?

Алексей сразу оживился. Глаза его радостно блеснули.

— Да, звонил, — сказал он. — Она уехала на гастроли. Но я напишу ей. Обязательно!

«Нет, я ему ничего не скажу, — подумал Иван Севастьянович. — Лучше ему ничего не знать. Да, да, лучше ему ничего не знать».

 

8

По воскресеньям Стельмах любил потолкаться на базаре. Самое лучшее идти на толкучку без определенной цели, интересно ходить не спеша, вдоль рядов, где прямо на земле, на листах картона или старой клеенки, разложены инструменты, радиодетали и другие, порой очень ценные, до зарезу нужные, вещи. И приобрести их можно по баснословно дешевой цене. Так, на прошлой неделе удалось купить набор часовых инструментов с маркой Золинген на коробке за пятьдесят рублей.

Сейчас — тоже. Стельмах шел не торопясь вдоль рядов, присматриваясь к вещам, разложенным на земле. Его внимание привлекла небольшая черная коробочка со шкалой на передней стенке. Для чего эта коробочка предназначена, он не знал. Этого уже было достаточно, чтобы остановиться, взять вещь в руки, рассмотреть. Для чего бы она? Осторожно нажал на кнопку внизу шкалы. Боковая крышка с зеркальцем открылась — и в то же мгновенье стрелка над шкалой двинулась вправо, остановилась на цифре «9». Он повернул коробочку окошком к себе, закрывая его от света, и стрелка поползла обратно. Стельмах замер. Экспонометр с фотоэлементом? Да ему же цены нет, этому прибору!..

— Сколько за эту штучку? — пренебрежительно вертя в руках экспонометр, спросил Стельмах.

— Сто пятьдесят, — ответила торговка.

Стельмаху стало ясно, что толстуха и представления не имеет о настоящей цене этой вещицы. Мысленно он уже купил этот прибор, но деньги давать не торопился. Глупо давать деньги не поторговавшись. Он удивленно посмотрел на женщину, многозначительно присвистнул, осторожно положил вещь на место и двинулся дальше.

— Ты давай свою цену, солдат! — крикнула вслед ему торговка. — Бери за сто двадцать!..

Стельмах даже не обернулся.

— Откуда у него деньги? — рассмеялась вторая торговка. — Делать им нечего, вот и ходят по базару, лапают.

— Давай сто, — продолжала кричать вслед Стельмаху торговка. — Ну?!.

Стельмах вернулся. Неторопливо завернул полу шинели, вынул из кармана брюк пачку денег — вчера только получка была, отсчитал сто рублей, отдал торговке. Спрятал деньги обратно в карман, взял экспонометр и пошел дальше.

Вдруг он увидел… Лачугин? Дядя Саша?! Точно, он!

Лачугин рассматривал девичье платье. Простенькое, из дешевой ткани, отделанное трогательными оборочками. Платье, видно, было ему по душе. И цена подходящая. Только подойдет ли?

Торговка уговаривала:

— Подойдет, точно тебе говорю, подойдет. Если коротко будет, так тут же запасу вон сколько, а длинно будет — подвернуть можно.

— Дядя Саша! — окликнул Лачугина Стельмах.

Лачугин сразу узнал его.

— Стельмах! Ей-богу, Яшка Стельмах!

Он ткнул платье торговке в руки, крепко обнял Стельмаха.

— Погоди, дядя Саша, целоваться потом… — Стельмах взял у торговки платье, спросил:

— Оно вам подходит, дядя Саша?

— Для дочки хотел взять. К Новому году, в подарок.

— Сколько? — повернулся к торговке Стельмах.

Та сказала, что платье стоит сто рублей.

— Для круглого счета? Да? Это спекулянты всегда круглую цену назначают. А вы, я вижу, трудовая женщина. За пятьдесят давайте. Ну, еще десятку добавлю. По рукам? Давай деньги, дядя Саша.

Лачугин отсчитал деньги, завернул остаток в тряпицу, спрятал и стал сворачивать платье.

— Так что же ты делаешь тут, Стельмах? — спросил он, заталкивая сверток в карман шинели.

— Работаю и, между прочим, знаете где? У Алексея Платоновича…

— У Корепанова? Он тут? — удивился Лачугин.

— Тут. И — главный врач больницы, — сказал Стельмах. — И мы сейчас пойдем к нему. Он только вчера из Москвы вернулся. В гости к Ивану Севастьяновичу ездил.

Их толкали со всех сторон.

— Давайте выберемся отсюда, — предложил Стельмах и, увлекая за собой Лачугина, стал проталкиваться к выходу.

Корепанов обрадовался Лачугину, как родному. Втроем они — Алексей, Лачугин и Стельмах — долго сидели, расспрашивали друг друга, вспоминая пережитое. Лачугин рассказал, как нашел свою семью.

— Закончилась война с немцами. Наш госпиталь тогда под Берлином стоял. Что ж, думаю, надо и честь знать. Сколько можно на государственных харчах околачиваться? Только вот куда ехать, не знаю. Дома у меня нет, жену и детей немцы сожгли… Ладно, думаю, руки есть — не пропаду, и решил подать заявление на госпитальную комиссию. А майор Бахметьев говорит, чтобы подождать немного. Куда-то нас перебрасывать собираются. И правда: погрузили в поезд. Настоящий поезд, пассажирский. Потом уже выяснилось: на японца нас везут. Ну, думаю, если с немцами управились, то с японцами долго возиться не станем… — Он рассказал, как ехали от Берлина до Дальнего Востока. — Ну, скажу я вам, Алексей Платонович, сколько той земли у нас!.. Самому увидеть надо. На карте видел, пальцем обводил, а настоящего представления не имел. Целый месяц ехали. Красивые места, особенно на Байкале — горы, туннели разные и рыба. Омуль называется. Пошел я на какой-то станции рыбы этой купить — базарчик неподалеку. Иду и вдруг вижу — Иришка моя! Моя Иришка, разумеете, стоит и лепешками торгует!.. Оказывается, не сгорели они… Выбрались на межу, а тут какая-то машина военная идет, наша. Подобрали их красноармейцы и до ближней станции довезли. А там она уже как-то добралась и до Сибири. Мальчонка в пути помер, а девочек сберегла… Уже после войны с Японией приехал я. Сидели, советовались, где жить будем. Вот один и сагитировал сюда ехать, на Украину, в Светлую Пристань. И земли много, и река рядом… Не соврал он. Места хорошие, красивые места, привольные. И хату нам дали. Небольшая — зато своя.

Алексей вспомнил Светлую Пристань — небольшое село, расположенное на полуострове, в излучине реки, на, крутом берегу. Река здесь разлилась широко, образуя богатую пойму.

«Ведь вот как получается в жизни, — думал Корепанов. — Был я летом в этой Светлой Пристани, ночевал там, с фельдшером на рыбалку ездил и, может быть, мимо хаты дяди Саши проходил и не знал даже, что он совсем близко».

Алексей поинтересовался, как с хлебом. Лачугин вздохнул.

— Если бы не дополнительная заготовка, дотянули бы до нового, а так… — Он рассказал о партийном собрании, о том, что сам предложил сдать хлеб.

— А зачем на дополнительную соглашались? — спросил Стельмах.

— В том-то и дело, что не соглашались, — сказал Лачугин. — Приехал товарищ из области, агитировал на партийном собрании, не соглашались. Ну вот, я свое слово и сказал. Потом и на общем собрании тоже выступил… Убедили народ…

— Сам свою семью на голодный паек посадил, — заметил Стельмах.

Лачугин посуровел.

— Тебе этого не понять.

— В школе меня, между прочим, считали сообразительным, и мама моя тоже считала. Чего же мне не понять?

— Есть такое слово у нас, большевиков: «Нужно!» — сказал Лачугин. — Надо было воевать — воевали. У меня этих ран не счесть. У тебя — тоже. И Алексею Платоновичу, знаю, досталось.

— Причем тут раны? — спросил Стельмах.

— А притом, что мы своей жизни для Родины не жалели, так неужто хлеба пожалеем? Приехал товарищ, говорит: «Нужно!» Я же понимаю: это не он говорит. Это партия говорит: Сталин говорит. Так я понимаю.

Утром, перед завтраком, Алексей сказал:

— По вчерашнему разговору я понял, Александр Иванович, что тебе нелегко… Возьми вот. — И он протянул ему пачку сотенных ассигнаций.

Лачугин запротестовал. Да ни за что на свете!..

— Вот ты какой, Александр Иванович, — произнес Алексей. — Какой же ты коммунист после этого?

— Не понимаю, о чем ты, Алексей Платонович, — удивился Лачугин.

Алексей объяснил:

— Трудно тебе. Я хочу помочь, а ты отказываешься. Пойми, я ведь на двух ставках работаю. А живем мы вдвоем с Архиповной. И продуктовые карточки у нас тоже на двоих. Много ли нам нужно?

— Деньги для чего копил? — спросил Лачугин.

— Лодку моторную хотел приобрести, потом раздумал, решил простую купить. Вот и остались деньги… Бери, Александр Иванович. Они же тебе нужны. Да и не подачку я тебе даю, а взаймы. Разбогатеешь — вернешь. Ведь семья у тебя, пять душ. О детях думать надо.

— Ладно, Алексей Платонович. Большое тебе спасибо.

Они сели завтракать. Лачугин ел медленно. Потом, уже за чаем, спросил:

— А как же Анна Сергеевна, Алексей Платонович? Мне Стельмах говорил. Но я думаю, если ты ее мертвой не видел, значит…

— Ничего это не значит, — ответил Корепанов.

— Ведь не хоронил ты ее, Алексей Платонович…

— Разве мало их, непохороненных, осталось?.. Вот забыть не могу, это верно.

Лачугин несколько минут молчал, помешивая ложечкой в стакане, потом сказал:

— Я ведь своих тоже несколько лет мертвыми считал.

— То совсем другое, Александр Иванович, — тихо ответил Корепанов.

 

9

Иногда смутные, неопределенные желания и стремления долго роятся в голове, потом вдруг — чаще всего совершенно неожиданно — превращаются в четкие, на редкость ясные и твердые решения. Так было и у Ани с неудержимым влечением вернуться на родину.

Она думала о возвращении. Она думала об этом с той минуты, как сознание впервые после тяжелой контузии вернулось к ней. Она все время думала об этом — и днем, за работой, и ночью, когда бессонница не давала сомкнуть глаз. Но эти мысли походили скорей на фантастические мечтания, чем на раздумья о чем-то реально возможном.

Ее все время угнетало какое-то неосознанное чувство тревоги, которое порой перерастало в безотчетный страх. И она не знала, откуда идет этот страх. А это был страх за ребенка, боязнь пуститься с ним в дорогу одной, без Янсена. Здесь, она знала, у ее сына каждый день будет кружка молока, ломоть свежего хлеба и хороший присмотр. Знала, что, возвратившись домой, она застанет его чистым и накормленным, радостно смеющимся. А вечером Янсен будет возиться с ним, подымая веселую кутерьму… Она боялась потерять все это. Потерять Янсена. Она чувствовала, что связывает его. Он все время надеется, что она образумится и уедет вместе с ним куда-нибудь в Канаду или другую страну… А она ведь никогда не поедет. Если б он согласился вернуться на родину, как все было бы просто!.. Она знала, что рано или поздно придется решать — остаться с Янсеном или развязать ему руки. Понимала, что долго продолжаться так не может. Но решиться на что-нибудь не могла.

И вдруг оно пришло, это решение. Сразу.

За окном было ясное морозное утро. Она убирала, готовила завтрак, кормила ребенка и все удивлялась: как она могла так долго тянуть, когда есть одно-единственное решение? Сегодня она пойдет к Дейлу — молодому корректному американцу, уполномоченному международной организации по делам беженцев.

Она уже была у него. Но, бог мой, какой разговор был у них! Как легко этот Дейл убедил ее подождать, не торопиться. Неужели она не знает, как в Советском Союзе относятся к тем, кто был в немецком плену? У нее ведь ребенок. Как можно так рисковать? И она ушла в замешательстве, еще более растерянная… Нет, сегодня будет совсем другой разговор.

Во время завтрака она сказала Янсену, что намерена сходить к Дейлу, и добавила:

— Но сегодня я буду настойчива.

Она ожидала, что Янсен станет возражать или отговаривать. Но он только посмотрел на нее и сказал тихо:

— Если ты твердо решила, сходи.

— Я твердо решила, Матиас, — сказала она. — Очень твердо.

Дейл встретил ее приветливо. Он попытался было и на этот раз отговаривать. Но Аня сказала, что все обдумала и ее решение — окончательное. Дейл обещал сделать все необходимое, на прощание жал руку и сердечно улыбался. И у Ани стало совсем легко на душе.

Когда она вернулась, Янсен сидел в ординаторской с газетой в руках.

— Ну как? — спросил он.

Аня рассказала.

Янсен отложил газету.

— Не знаю, — сказал он с плохо скрытой досадой, — но я почему-то уверен, что деятельность этого Дейла здесь, в лагере для перемещенных лиц, ничего общего не имеет с добропорядочностью и вряд ли он будет содействовать твоему возвращению в Россию. После его приезда репатриация не только не ускорилась, а почти прекратилась. Опять голова болит? — спросил с тревогой, увидев, что Аня прижала руками виски.

— Немного, — ответила она, потирая пальцами лоб.

Янсен озабоченно вздохнул.

— Не нравятся мне твои головные боли.

— Это сейчас пройдет. Ты ведь знаешь, что это быстро проходит.

— Надо бы тебе показаться профессору Мюльдеру.

Аня промолчала. Она и сама думала, что неплохо бы показаться кому-нибудь: за последнее время головные боли опять стали усиливаться. Днем она чувствовала себя удовлетворительно, к вечеру становилось и вовсе хорошо, но по утрам от головных болей порой подкатывала тошнота. Иногда она просыпалась ночью от нестерпимого запаха взрывчатки. Запах был резкий, будто неподалеку взорвалась бомба. Он держался некоторое время, потом исчезал. Янсену она об этом не говорила: не хотела волновать. Чтобы не просыпаться по ночам, она стала с вечера принимать снотворное. Это помогало. Отвратительный запах взрывчатки больше не тревожил ее. И головные боли стали меньше. Она радовалась. Значит, дело идет к выздоровлению. А потом опять боли стали усиливаться, даже днем появляться, как сейчас…

Дейл тянул с оформлением визы, и тревога опять поселилась у Ани в душе: ничто так не волнует, как неопределенность. А ко всему еще — головные боли. И запах горелой взрывчатки по ночам.

Однажды, когда они закончили операции, ей послышались удивительно приятные звуки шарманки. Эти звуки то усиливались, то затихали. Мотив был знакомый. Аня часто слышала его еще в прошлом году, когда они находились в лагере в Померании. Эту песенку почти каждый день пел за оградой лагеря уже немолодой шарманщик. Аня удивилась. Как он попал сюда, этот шарманщик? Она выглянула в окно. На широком дворе никого не было. А звуки доносились. Потом запахло взрывчаткой. И звуки и запах были настолько реальны, что Аня, понимая всю нелепость своего вопроса, все же спросила:

— Ты слышишь музыку, Матиас?

— Какая музыка? — удивленно посмотрел на нее Янсен.

— Шарманка. Сейчас уже не слышно… А запах тола ты чувствуешь?

Янсен глядел на нее уже с тревогой.

— Да, запах взрывчатки, — подтвердила она и нервно рассмеялась. — Этот запах одно время просто преследовал меня, особенно по ночам. В сновидениях. — Она увидела его испуганные глаза и поспешила успокоить — Это сейчас пройдет. Вот увидишь — пройдет. — Она смешно повела носом, как бы принюхиваясь, и опять рассмеялась: — Уже нет. Да пустяки «ведь. Не надо тревожиться.

— С чего ты взяла, что я тревожусь? — спросил он. — Я немного удивлен, и только. Дело в том, что в сновидениях человек чаще всего видит, значительно реже слышит, а запахи — и вовсе редкость. Как твои головные боли?

— Кажется, они понемногу уменьшаются, — ответила Аня.

А на следующий день опять появилась шарманка и сразу же нестерпимо запахло взрывчаткой.

— Опять шарманка, Матиас, и тол, тол!.. — закричала Аня с ужасом.

Она увидела перепуганные глаза Янсена, помнила, как он бросился к ней, хотела что-то сказать и не могла: все предметы в комнате вдруг поплыли, вроде она была на карусели. Потом судорогой стало сводить левую руку. Она попыталась правой ухватиться за спинку стула, но уже не смогла…

Очнулась Аня на кушетке в той же комнате. Матиас говорил по телефону. Затем положил трубку и подошел к ней.

— Что со мной было, Матиас? — тихо спросила она.

— Мы сейчас же поедем к Мюльдеру, — сказал Янсен. — Он ждет нас.

Мюльдер внимательно осмотрел ее.

— Подождите, пожалуйста, в соседней комнате и пришлите сюда вашего шефа, — попросил он Аню.

Профессор усадил Янсена в кресло и сам уселся против него.

— Хорошо, что вы ее привезли, — сказал он. — Вы знаете, что у нее был пролом черепа? Знаете? Так вот, нужно оперировать. И чем скорее, тем лучше. Диагноз не оставляет никаких сомнений. Можно, конечно, попытаться полечить рентгеновскими лучами, но лучше оперировать. Вот так.

Аню не пугала операция. Но что будет с ребенком?

— Пускай это тебя не тревожит, — сказал Янсен. — Можешь на меня положиться.

— Боже мой, в каком неоплатном долгу я у тебя, Матиас…

— Какие, однако, глупости говорят люди, когда попадают в беду, — сердито сдвинул брови Янсен. — Значит, мы с тобой договорились. Ты остаешься.

— Хорошо, я остаюсь, — сказала Аня и посмотрела на Янсена. Он ободряюще улыбнулся ей.