Главный врач

Фогель Наум Давидович

Глава восьмая

 

 

1

Начальник милиции позвонил Корепанову и просил принять меры. Только что у киоска со спиртными напитками задержали одного из больницы, некоего Никишина. Пьяный, нахамил, дежурного милиционера чуть не избил.

— Пришлите кого-нибудь, чтоб забрали, иначе посадим. И одежду пусть ему принесут. Черт знает что!.. В больничных халатах по городу шляются…

Никишин поступил несколько дней назад с обострением. «Принесло его опять», — с досадой подумал Корепанов. Он послал за Никишиным, а когда тот вернулся, пригласил к себе и стал выговаривать. Никишин слушал с улыбкой и все время кивал головой, соглашаясь. А когда Алексей закончил, сказал со вздохом:

— Правильно вы меня тут жучили, товарищ начальник… — Он стукнул себя по лбу и, запахивая разорванный на плече халат, сказал с пьяной горечью в голосе — Называется партизан, в разведку ходил, ни разу не попался, а тут засыпался.

— Идите проспитесь, — поднялся Корепанов. — Мало заботы, так еще…

Забот было много. Приближался Первомай. Алексею хотелось приукрасить больницу. Что ни говори, а в центре города. Колонны демонстрантов проходят мимо.

Цыбуле удалось раздобыть краски для чугунных решеток ограды и побелить главный корпус. Веселый ярко-зеленый цвет старинной массивной ограды радовал глаз. А вот фасад главного корпуса выглядел отвратительно. Огромные бурые пятна уродовали стену. Они темнели над колоннадой у входа, между окнами второго и третьего этажей и под самым карнизом.

— Вы бы со штукатурами посоветовались, что ли, — сказал Алексей Гервасию Саввичу.

— Я уже советовался. Тут ничего не поделаешь. Говорят, камень там вредный — солонец называется. Чтобы эти пятна изничтожить, говорят, надо штукатурку на особый манер готовить: известку на молоке распускать и хорошо бы яиц туды.

— А может, сметаны еще? — спросил Корепанов. — Сметаны и спирту…

— Про сметану разговору не было, — ухмыльнулся Цыбуля, — а вот про спирт намекали. Очень даже ясно намекали. И я так думаю, что спирт лучше яиц и сметаны помог бы. Есть и такой способ: известку в сырых местах отковырять, покрыть битумным лаком солонец и обратно заштукатурить.

— А спирт куда же?

— Штукатурам. Подбодрить, чертяка их замордуй!..

— Надо вертикальное озеленение. Вот в Германии и во Франции есть города, где все дома сплошь зеленью затянуты. Глядишь — не наглядишься.

— Вертикальное озеленение!.. Франция!.. Германия!.. Фу ты!.. — даже сплюнул Гервасий Саввич. — А что мудреного? Ткнул несколько кустов винограда, дикаря-пятилистника, — и вся тебе забота.

— Так давайте ткнем, — предложил Корепанов. — А только не поздно ли?

— Зачем поздно? Самый раз, — каким-то вдруг потухшим голосом произнес Гервасий Саввич и полез чесать затылок.

— А если самый раз, так зачем затылок чесать? Сегодня решили, а завтра взяли и ткнули.

— Ткнуть — это раз плюнуть. Проще простого ткнуть. А вот как оно туды, наверх, полезет? — спросил Гервасий Саввич, указывая на фронтон.

— Кто «оно»? — спросил Корепанов.

— Да отое же самое озеленение. Ему же опора нужна, проволока. А тут знаете сколько ее пойдет — прорва. Где же ее взять, тую проволоку?

— Имею предложение, — услышал Корепанов позади себя голос Никишина и обернулся.

Никишин стоял в ярко начищенных хромовых сапогах, в новом темно-синем фланелевом халате нараспашку и курил.

— Что вы сказали? — спросил Корепанов.

— Имею предложение, — повторил Никишин и спросил: — Колючая не подойдет?

— А где ее взять, колючую? — спросил Цыбуля.

— Так у вас же на складе лежит.

Колючая проволока на складе была. Еще прошлой весной Гервасий Саввич обнаружил ее далеко за городом в старом блиндаже, на участке, что выделен был под огороды для сотрудников больницы. Проволока была. Хорошая, оцинкованная. Но Гервасий Саввич имел на нее свои виды и потому рассердился.

— Какой это дурень из колючей проволоки опору для винограда делать будет? — спросил он. — Она же втрое скрученная.

— А мы с Яшкой в два счета ее распустим, — глядя на Цыбулю, коварно улыбнулся Никишин.

— Мы с Яшкой, мы с Яшкой, — передразнил его Цыбуля. — С каких это пор вы дружками стали?

— А мы давно дружим, — продолжал улыбаться Никишин.

— Давно? А кто его в ополонок толкнул? Из-за кого он кровью харкал?.. А ну сматывай отсюда! Сматывай, чтоб очи мои на тебя не глядели.

— А мне что, — сказал Никишин. — Я могу и уйти.

Он демонстративно попрощался только с Корепановым, отбросил в сторону цигарку, поправил халат и ушел, даже не глянув на Цыбулю.

— Значит, договорились насчет озеленения? — спросил Корепанов.

— Ладно, сделаем, — недовольно произнес Цыбуля и добавил со злостью: — И все оно знает. И всюду оно лезет. Я бы его выгнал к чертовой матери, щоб не позорил партизанского звания. С Яшкой дружит!.. Не с Яшкой, а с этим хулиганом Дембицким спутался. Водку глушат, в карты режутся. Как стемнеет — только его и видели. Вертается под утро. Ночлежку с больницы сделал, сукин сын!..

— Нехорошо это, — сказал Корепанов. — И как он только медаль «За партизанскую славу» получил?

— Медаль он правильно получил, — сказал Цыбуля. — Я его историю хорошо знаю.

В начале войны Никишин попал в окружение, но немцам в руки не дался: бродил по лесам, потом устроился в каком-то селе у солдатки. Побыл у нее недолго, подался домой, в родное село. Там полицаем служил его дружок-однокашник: вместе учились, вместе коней пасли. Никишин возьми и набей тому полицаю морду, а смыться не успел. Попался.

У немцев, как известно, разговор короткий. Собрали они группу бывших красноармейцев, увели к старой каменоломне и пустили в расход.

Никишина оглушило только. Ночью он пришел в себя, выбрался из-под трупов, пробрался задами к бывшему дружку своему, прикончил, а сам — в партизаны.

— Сказки все это, — сказал Корепанов. — Но все равно вы с ним поговорите, предупредите: если так продолжаться будет — выпишу из больницы. Так и скажите — выпишу.

 

2

За три дня до праздника руководителей и секретарей парторганизаций собрали на совещание. Большой зал областного театра был набит до отказа. Совещание вел второй секретарь обкома Шульгин. Он призывал как можно лучше организовать демонстрацию. Надо, чтобы люди по-настоящему чувствовали праздник.

— Мы еще небогаты, — говорил он. — Мы не можем себе позволить хороших костюмов и фетровых шляп. Но пусть будут цветы и зелень. Участники войны, конечно, — при всех наградах.

Потом он долго еще говорил о бдительности. О том, что враги ничем не брезгуют. Их ненависть обрушивается не только на фабрики и заводы. Вот в прошлом году, например, в одном крупном городе на Донбассе во время демонстрации подожгли больницу. Из больных, правда, никто не пострадал, но праздник был испорчен.

— Так что и вы, товарищи медики, смотрите в оба.

Алексей думал, что поджечь больницу с единой целью испортить настроение — глупо. Скорее всего там просто порядка не было, а случись пожар в будни, вряд ли пришло кому в голову расценивать его как вредительство.

В канун праздника, когда наступает необычная торжественная тишина, появляется неодолимая потребность оглянуться назад, осмыслить прошлое, все неудачи, радости и печали. Это потому, что праздники связаны с чем-то очень важным и значительным, как завтрашний день, например.

Алексей смутно помнил первую в своей жизни маевку. Это было еще в девятнадцатом. Заграничный пароход пришвартован к высокой эстакаде. На рейде, в семи километрах, стояли военные корабли и баржа с пушкой-двенадцатидюймовкой.

Накануне Первомая грузчики отказались грузить немецкий пароход. Но когда повесили двоих у поселкового Совета, вышли на работу все до единого. Вечером батя исчез куда-то. Мать всю ночь не спала. Ходила по комнате, выглядывала в окно, снова ложилась и опять вставала.

А на следующий день утром был туман. Как только рассвело, началась перестрелка. Это отряд Акименко, батиного друга, ворвался в порт. Кто-то верхом на коне взлетел на мост и первым же выстрелом сбил антенну. Это чтобы на кораблях на рейде ничего не узнали. Потом ребята говорили, что антенну сбил Платон Корепанов, Лешкин батя.

«Иностранец» сразу же убрался восвояси, не нагруженный и на треть. И сразу же возникла манифестация. Алексею запомнились люди с флагами. Громкие, радостные выкрики. Все обнимаются, хлопают друг друга по плечу. Отец, в брезентовой куртке, небритый, но веселый, взял на руки его, Лешку, и тоже кричит вместе со всеми. А Лешка с любопытством рассматривает висящую у отца через плечо винтовку. Потом отец передает Лешку матери, а сам подымается на ящик, покрытый красным полотнищем, и что-то говорит, энергично размахивая скомканным в кулаке картузом.

А когда рассеялся туман и с рейда начали обстреливать поселок, Алексей с матерью прятались в подвале.

После обстрела неподалеку от дома появилась огромная воронка с обожженными краями. А в спальне рама была вышиблена, и в постели лежал большой с рваными краями осколок снаряда. Ночью опять палили. Лешка выбрался из подвала и смотрел на небо. Там время от времени с тугим воем проносились тяжелые снаряды. Но рвались они где-то у черта на куличках, на отмели, за устричной косой.

— Палит в белый свет, как в копеечку, — сказал батя.

Утром высадился десант. Но беляков так угостили, что они едва ноги унесли.

И еще Алексею вспомнился канун Октября сорок третьего. Госпиталь только что перебрался в Смоленск. Принимали первую партию раненых. Они поступали непрерывным, потоком, днем и ночью, ночью и днем, наводняя огромные, превращенные в палаты, аудитории педагогического института и его бесконечные коридоры. На улице было холодно и дождливо. На душе — тоска. В глазах от усталости плыли желто-оранжевые круги. Но вот по радио сообщили об освобождении Киева, о том, что наши войска вышли к низовью Днепра — и усталость как рукой сняло. Дождь на дворе стал вдруг по-весеннему теплым. Ветер — по-мальчишески озорным. Даже коптилки и те, казалось, не так мигали и светили ярче. Аня работала рядом, натянув на ушибленную руку резиновую перчатку. Накануне она размозжила палец. Он распух и не сгибался. Алексей знал, что ей больно. Но она и вида не подавала, даже улыбалась. А глаза ее говорили: «Право же, мне совсем не больно… И не нужно тревожиться из-за пустяков».

«Хорошее время было, — подумал Алексей и грустно усмехнулся — Что же хорошего, когда война вокруг и раненые, и умирающие?»

Нет, что-то очень хорошее запомнилось о той поре. Это все — время. Оно стирает из памяти горькое, смягчает боль. И только радостей не трогает. Даже маленьких. Даже самых незначительных. И они, эти радости, мерцают в темноте прошлого, как звезды августовской ночью — яркие, неотразимо красивые и чуть-чуть загадочные, как улыбка любимой.

«Для всех война закончилась девятого мая, — думал Корепанов. — А для меня раньше, в марте. Вот уже третий год идет. А много ли радостей было за эти годы? Много. Жив остался, здоров. Вот больницу восстановили. Хороших людей встретил — Ульян Денисович, Стельмах, Люся Стоянова, Михеева, Лидия Петровна… И Марина. Сегодня парус принесли для лодки. Завтра, сразу после демонстрации, — на реку, под парусом походить. И хорошо бы с Мариной. Когда-то обещал Ане после войны покатать ее на лодке, под парусом. Так и не довелось…»

Пришла Архиповна.

— Ужинать будешь, Алексей Платонович?

— Позже немного.

Он вышел во двор. Теплый вечер уже совсем сгустил сумерки. Пахло сиренью и абрикосовым цветом, свежевскопанной землей.

«Надо пойти в отделение, посмотреть больных, — подумал Корепанов, — и вообще всю больницу обойти еще раз, посмотреть. Ведь завтра праздник, а в праздник надо быть… Да нет же, бдительность здесь ни при чем. Просто очень приятно обойти отделение в канун праздника, перекинуться словом с больными, дежурными сестрами и санитарками. Хоть бы завтра хороший день выдался».

Он посмотрел на небо, на мерцающие звезды и решил, что завтра будет хороший день.

День выдался погожий — яркий, солнечный. На демонстрации было так, как хотелось Алексею, — шумно, весело, празднично. Неподалеку от трибуны колонну встретил оркестр. Трубно гремела сверкающая на солнце медь. Задорно ухали барабаны. Идти сразу же стало удивительно легко.

На трибуне стояло много знакомых, первый секретарь обкома Гордиенко. На груди у него орденов — не счесть, над ними — золотая звезда Героя Советского Союза. По правую сторону его — Шульгин, по левую — Балашов. Алексей встретился с ним взглядом и вскинул руку. Степан Федосеевич заметил и тоже приветливо помахал рукой.

Здравицу медикам в микрофон прокричал сам Гордиенко. Ответное ура получилось громкое, раскатистое. Гордиенко улыбнулся и прокричал еще одну здравицу — передовой медицинской науке.

Колонна прошла метров сто по главной улице, потом свернула налево и стала таять.

Алексей увидел Марину и поспешил к ней.

— Не могу домой пробраться, — сказала Марина. — Загородили вот. — И она указала на чисто вымытые грузовые автомашины.

— Пойдемте ко мне, — предложил Алексей. — Посидим, радио послушаем.

Она согласилась.

На улице около больницы было людно, киоски бойко торговали газированной водой, пивом и подарочными пакетиками со сладостями. Больные густо облепили забор, глядели на проходящие колонны.

Дежурный посторонился.

— Маринка! Наша Маринка, хлопцы! — услышал Корепанов радостный голос Никишина и, прежде чем успел понять в чем дело, увидел Никишина рядом с Мариной. Он стоял и грубовато обнимал ее за плечи.

— Андрей! Андрюша Никишин!

Она обняла его и тут же при всех расцеловала. Больные окружили их, оттеснили Корепанова.

Никишин сиял.

— Маринка! Наша Маринка! — никак не мог он успокоиться. — Братцы, да это же та самая, про которую я только вчера вам рассказывал… Вместе воевали. По-немецки шпрехает, что твоя немкеня.

— Ну хватит, Андрюша, хватит, — смущенно говорила Марина. — Ты чего в больнице? Рана открылась?

— Раны у меня заживают раз и на всю жизнь. Дермит какой-то. Ничего, проходит уже. А ты что тут делаешь, в городе?

— Приехала с театром.

— Ну вот, я же вам говорил, что артистка она, — опять обратился к товарищам Никишин.

Алексей долго не мог отделаться от чувства растерянности и злился на себя за это. Ну, что, собственно, произошло? Встретились два фронтовых товарища, расцеловались. Все это так естественно, а между тем… «Может быть, надо было мне и Никишина пригласить? — думал он, помогая Архиповне накрывать на стол. — Конечно же, надо было. Обязательно надо было пригласить и выпить вместе за встречу с Мариной, черт подери!..»

Он долго не мог прийти в себя.

А Марина ничего не замечала. Она была вся во власти воспоминаний, говорила и говорила, будто продолжала разговор, начатый еще тогда, в поезде у окна, в полуосвещенном коридоре пассажирского вагона.

Как она встретилась с Никишиным?

Ее везли куда-то назад, на восток, в солдатском поезде. Ночью налетели самолеты, осветили все небо ракетами. Паровоз то набирал скорость, то почти останавливался. Где-то совсем рядом стучал зенитный пулемет. Стали рваться бомбы. Одна… вторая… третья. Вагон затрещал, дернулся, как в судороге, и развалился. Марину выбросило на насыпь. Несколько секунд она лежала совершенно оглушенная, потом вскочила.

Впереди эшелона что-то полыхало. Стреляли, казалось, отовсюду.

Она кубарем скатилась с насыпи и побежала. Подальше от этих вагонов, от стрельбы, от взрывов. Сначала, помнится, был кустарник, густой, колючий. Ветки рвали в клочья одежду и царапали тело. Но Марина ничего не чувствовала. Дальше, дальше!

Потом начался лес. Отсветы пожара быстро тускнели, стало темно. Марина все время натыкалась на деревья. Бежать уже нельзя было, и она шла, выставив руки. Где-то позади еще слышалась перестрелка. Лес кончился. Опять пошел колючий кустарник, ноги стали увязать в болоте. Марина свернула вправо и пошла опушкой.

Хотелось пить. И вдруг она поняла, что здесь можно напиться. Как это она раньше не догадалась? Ведь под ногами хлюпала вода. Наощупь нашла лунку с водой и припала к ней. Вода была неприятная, затхлая. Но Марина пила и пила. Передохнула немного и опять стала пить. Потом зачерпнула воду ладонями, провела по лицу. Стало легче. Теперь можно опять идти. Куда? Не все ли равно. Лишь бы подальше от этой страшной железной дороги.

Впереди показалась поляна. Марина ступила на нее, прошла несколько шагов и провалилась по колено в густую, вязкую тину. Еле выбралась. Одна туфля осталась там. Она сбросила и вторую, теперь уже ненужную, и вернулась к лесу. Позади что-то жадно причмокивало и вздыхало.

Марина вспомнила рассказы о тех, кого засасывало болото. Прежде ей всегда становилось страшно от таких рассказов, а сейчас, когда сама угодила в трясину, страха не было.

Наконец она наткнулась на стог сена. Ей и в голову не прошло тогда, что стог сена — признак близкого жилья. Она просто обрадовалась ему. Обошла вокруг, нашла нору и стала выдергивать сено, чтобы углубить ее. Начало светать. Позади, совсем рядом, кто-то заскулил. Марина обернулась, увидела небольшую лохматую собаку. Погладила ее по голове. Собака заскулила громче, отбежала и опять вернулась, продолжая повизгивать. Видно, она была долго в одиночестве и теперь обрадовалась близости человека.

Марина подумала, что собачий визг может привлечь кого-нибудь. Она перестала выдергивать сено, присела около собаки и обласкала ее.

— Тише, собачка, тише. Сейчас мы сделаем себе постель и будем спать вдвоем. Ты хочешь спать?

Собака лизнула ее в лицо.

Наконец, нора была расширена. Марина забралась поглубже и свернулась комочком. Собака лизнула ей пятку.

— Иди сюда, собачка. Иди ко мне.

Собака протиснулась, легла рядом, повозилась немного и затихла. Марина обняла ее и не заметила, как уснула.

Ей снилось, что она дома, совсем маленькая. Что в комнате тепло и уютно. Отец вернулся с работы, собирается ужинать. Подошел к ней, постоял, потом укрыл ей ноги маминой беличьей шубкой. Шубка старенькая, латаная. Но мех на ней все равно мягкий. И сейчас ногам тепло. Отец сидит за столом, накинув на плечи шинель, и что-то пишет. Ей не хочется просыпаться. Тепло от ног разливается по всему телу тихой радостью.

Ее разбудил громкий голос.

— А ну-ка вылазь!

Она втянула ноги поглубже.

— Вылазь, вылазь!

Собака зарычала, потом громко залаяла. Марина погладила ее.

— Тихо, собачка, тихо.

Она стала выбираться из норы.

Собака выбежала раньше и стала лаять на высокого широкоплечего парня в яловых сапогах, туго стянутой в поясе гимнастерке и пилотке со звездочкой. Это и был Никишин.

«Медаль он правильно получил. Медаль он получил по заслугам», — вспомнил Алексей слова Гервасия Саввича. И свой ответ на эти слова он тоже вспомнил: «Сказки все это!» Выходит, не сказки. Выходит — правда.

Почему эта правда так неприятна? Потому что Никишин жалобу писал?..

Алексею вдруг захотелось рассказать Марине обо всем — и о жалобе, и о ночных пирушках Никишина с хулиганами, и о всех передрягах. Но вместо этого он стал рассказывать, как Никишин, рискуя жизнью, спас Чернышева. Потом о Чернышеве — как этот человек переборол смерть, преодолел инвалидность, все дни чем-то занят, возится с радиоприемниками, вместе со Стельмахом ремонтирует физиотерапевтические аппараты, конструирует новые. Затем стал рассказывать о Стельмахе, о его ранениях, о последней операции, о своей поездке в Москву. О том, как звонил на студию, надеясь поговорить с Лилей Брегман, о профессоре Хорине, о том, как тот советовал обязательно описать и опубликовать в научном журнале историю Чернышева, потому что это редкий случай в медицине, очень редкий.

— А вы написали? — поинтересовалась Марина.

— Нет, надо еще подождать. Но я напишу. Обязательно напишу.

Архиповна принесла телеграмму. Только что доставили.

— Леонид Карпович и Ася поздравляют с праздником, — сказал Корепанов. — И вам привет, Марина Андреевна.

— Это очень мило с их стороны, — с явным безразличием заметила Марина.

— Да, я совсем забыл спросить, как вам понравились мои друзья?

— Они мне совсем не понравились, — сказала Марина.

— Почему? — удивился Корепанов.

— Они вам не друзья. Даже Ася Викторовна. В тот вечер мне больше всех понравился Олесь Петрович. И знаете почему? Потому что в любом случае вы можете знать, как он поступит. А как поступит в том или ином случае Леонид Карпович или ваша Ася — надо гадать.

— А как поступит в том или ином случае Никишин, вы могли бы предсказать?

— Нет, — улыбнулась Марина. — Но здесь — совсем другое. — Она вдруг рассмеялась. — Помню такой случай. Однажды во время ужина повар отказал Никишину в дополнительной порции: «Сам без ужина остаюсь». Никишин швырнул в него свой котелок и ушел. Командир батальона потребовал Андрея к себе «на расправу», а тот исчез, как в воду канул. Все решили — сбежал.

Потому что за драки у нас взыскивали строго. Могли и расстрелять. Вернулся Андрей около полуночи. Пригнал немецкого каптера с двумя ведрами каши. Для повара. Чтоб с голоду не подох… Никишин, конечно, может многое натворить. Но за друга он пойдет в огонь и в воду. Жизни своей не пожалеет. Это я знаю. А смогут ли эти ваши друзья так?

— Давайте не будем о них.

— Хорошо, не будем, — согласилась Марина.

 

3

Второй день праздника тоже выдался хороший, солнечный. Они катались на лодке. Алексей учил Марину грести. Потом они долго бродили по ночным ярко освещенным улицам, болтали бог весть о чем — о парусном спорте и рыбной ловле, об операциях на легких, пьесах Горького и странностях режиссера областного театра.

К ним привязался черный лохматый щенок с уморительно добродушной мордой.

— Симпатичный щен, — сказал Корепанов.

— Знаете, как бы я назвала его? — спросила Марина. — Магомет.

— Магомет! — окликнул собаку Корепанов.

Щенок присел на тротуар и захлопал мохнатым хвостом по асфальту.

— Я, пожалуй, заберу его к себе, — сказал Корепанов.

— Я ожидала, что вы это скажете, — улыбнулась Марина. — Он будет верно служить вам, этот Магомет.

Алексей вернулся домой около полуночи, счастливый, что так хорошо прошли праздничные дни.

По больнице дежурила Вербовая. Алексей зашел к ней, узнал, что ничего особенного не случилось, только Никишина до сих пор нет. Корепанов позвонил в отделение, спросил, не вернулся ли Никишин. Сестра сказала, что еще не вернулся, и добавила:

— Не волнуйтесь, Алексей Платонович. Это ведь не впервые. Придет.

Алексей попросил завтра же утром подать рапорт о нарушении режима.

— Что-то надо бы делать с ним, с этим Никишиным, — сказала Вербовая. — Днем самогон принес — больных напоил, а сейчас вот опять ушел куда-то.

Никишин вернулся уже под утро. Сестра принялась корить его. Он ей нагрубил. А когда заступились больные, учинил дебош. Кончилось тем, что его связали. Утром, когда Алексей пришел в отделение, у Никишина был виноватый вид. Он даже стал что-то бормотать в свое оправдание, но приказ Корепанова был категорическим: выписать.

За ночь поступило несколько раненых. Трех надо было оперировать.

— Неспокойно в городе, — заметил Корепанов.

— И когда это все кончится? — спросила Ирина.

— Кончится! — убежденно сказала Лидия Петровна. — Это война все намутила.

Ирина посмотрела на нее.

— Войны давно нет, а нам каждую ночь все возят и возят.

— А муть долго держится, — сказала Вербовая. — Потому и неспокойно в городе, что муть.

Да, в городе было неспокойно, особенно по ночам: то внезапный крик разорвет тишину, то выстрел, площадная брань, затем топот бегущих ног, резкий окрик «Стой!» и опять выстрел.

Но это лишь ночью. С рассветом все менялось. На стройках появлялись люди. Начинали звенеть пилы, стучать молотки. Город жил бодрой, напряженной жизнью, и только на базаре змеились слухи.

— Опять ограбили квартиру. Вынесли все до ниточки. А хозяева даже не проснулись.

— И каким это сном спать нужно?

— Так они что же делают, бандиты. Стекло вырезают и на подоконник — скляночку со снотворным. Вот у Михеича, что на Первой Портовой, не только одеяло унесли, крестик нательный у жинки сняли. Из чистого золота крестик.

— И куда только милиция смотрит?

— Что милиция! Может, и милиция с ними заодно.

— Ну да, заодно. Вчера возле почты милиционера застрелили.

Да, в городе было неспокойно. И Гервасий Саввич, уходя к себе, строго-настрого наказывал сторожам, чтобы глядели в оба.

— Если хоть полено украдут, я вам…

Сторожа «глядели в оба», а воры все же забрались на склад.

Гервасий Саввич не мог прийти в себя. Только перед праздником новое белье получил — простыни, одеяла, и вот на тебе — больше половины унесли. Алексей позвонил в милицию. Пришли двое. Они неторопливо осматривали место происшествия, окно, двери, замок.

— Дело ясное, — сказал один. — Воры вошли со стороны сада. Вынули окно вместе с рамой и вынесли тюки.

— Это, между прочим, и мне совершенно ясно, — заметил Стельмах. — Совершенно ясно, хоть я и не Шерлок Холмс.

Милиционер недовольно посмотрел на него и закурил.

Потом привезли собаку. Она повертелась под окном, затем потянула к пищеблоку.

— Ты посмотри, — удивился милиционер. — Такая умная ищейка, а дурит. Почему бы это?

— Между прочим, — опять съязвил Стельмах, — даже таких умных ищеек надо время от времени подкармливать.

Милиционер метнул в его сторону сердитый взгляд, но ничего не сказал. Оскандалившегося пса пришлось увести.

Корепанов был обескуражен. Представитель уголовного розыска составил акт, обещал принять меры и, уходя, заметил:

— В складских помещениях полагается окна решетками заделывать.

Алексей молча подписал акт.

— Это кто-то из своих, — сказал Цыбуля. — Наши собаки на посторонних всегда лай подымают.

— Пострелять бы ваших собак, — сказал Корепанов.

Ночью Алексея разбудил Цыбуля.

— Нашел, Алексей Платонович, — произнес он шепотом. — Не мог уснуть. А что, если оно не унесло тюки, думаю, а где-нибудь тут припрятало? Нелегкое дело унести, рискованно. Вот и раскидываю мозгами, куда бы оно могло спрятать. Вот если бы я, думаю, куда бы я спрятал? И решил, что лучшего места, как на сеновале, не найти. Фронтон на глухой переулок выходит.

Подъехал — и бери. И ночь подходящая — дождь как из ведра льет. И такое со мной творится, что лежать на месте не могу. А что, думаю, если пока я тут лежу и мозгами туды-сюды раскидую, оно, подлое, тюки грузит? Знает, что приходили милиционеры, крутились тут со своим пуделем и ушли ни с чем, — значит, можно брать. Оделся я, пошел на сеновал. Смотрю, лежат наши тюки, соломою притрушенные. Все до единого лежат… Так вот я посторожу там, а вы в милицию позвоните.

— Пусть этим делом милиция и занимается, — сказал Корепанов. — Вы не вмешивайтесь.

— Нет, я не заспокоюсь, пока тую гадину своими руками не пощупаю, — сказал Цыбуля.

За тюками приехали в ту же ночь. Но милиционер поторопился. Гервасий Саввич рассказывал потом с досадой:

— И чего, спрашивается, надо было кричать? Оно же само в руки лезет. Ну, подожди — и хватай. Так нет же, надо кричать: «Стой! Кто идет?» Так оно ему и остановилось. Так оно ему и сказало, кто идет. Нашли дурня. Стрельнуло в нас и вниз. И — по коням. Шукай ветра в поле…

— Отчего же вы не стреляли?

— Стреляли. Так разве попадешь? Когда темно, хоть око выколи. Эх, засели бы мы с Яшкой, черта пухлого оно, подлое, ушло бы от нас.

Спустя два дня, ночью, Алексея разбудили двое в стеганных ватниках и высоких яловых сапогах. Сапоги были густо забрызганы грязью. Говорил только тот, что постарше — с проседью на висках и в бороде. Молодой, чем-то похожий на бородатого, смотрел на Алексея исподлобья и молча мял шапку в руках.

— Да чего уж там… От докторов скрывать не положено, — сказал старший. — В драке по пьяному делу клинком его ударили, под лопатку. Тяжелый он, вот и боялись везти, чтобы по дороге не помер. Какую угодно цену назначьте, только не откажите.

— Вы о цене бросьте, — нахмурился Алексей. — Идите, я сейчас, только инструмент захвачу.

Когда он вышел, старик услужливо распахнул перед ним дверцу кабины, поправил фланелевое одеяло на сиденье и даже помог сесть.

Тот, что заходил вместе со стариком, оказался шофером. В кузове стояло еще двое молодых парней.

— Зачем это вы четверых подняли? — спросил Корепанов.

— Дождь как зарядил с вечера, так и не перестает. Дорога знаете какая. Вдвоем, если застрянешь, машину не вытолкать, — сказал шофер.

Дорога была отвратительная. Машина то застревала в наполненных жидкой грязью колдобинах, то ее сносило в кювет. И тогда мужики соскакивали и принимались толкать.

Алексей тоже выбирался из кабины и, хоть старик возражал, начинал помогать.

— Что-то уж больно длинные двадцать километров у вас, — заметил он через полтора часа.

— Скоро приедем, — сказал шофер.

Спустя минут пятнадцать машина остановилась у каких-то ворот.

— Как село называется? — спросил Корепанов.

— Это не село, — хмуро ответил шофер. — Это хутор.

— Какой хутор?

Шофер промолчал, выбрался из машины, поднял капот и стал возиться в моторе.

Раненый лежал на кровати в небольшой комнате с одним окном. Перепуганная пожилая женщина держала керосиновую лампу.

Корепанов сразу узнал Никишина. Парень метался в горячке. Алексей осмотрел рану, снова забинтовал.

— Он кем «вам доводится?

— Сынок, — ответила женщина и заплакала.

В соседней комнате ждали мужчины. Здесь было натоплено, пахло самогоном, жареной свининой, квашеной капустой и еще не то чебрецом, не то сушеной мятой.

— Вы кто ему будете? Отец? — спросил Алексей старика.

— Угу…

— Так вот, отец, — сказал Корепанов. — Ранение у него не клинком, а пулей. Надо в больницу.

— А если тут?

— Помрет.

Старик налил стакан самогона и поставил его перед Алексеем.

— Выпей, Алексей Платонович, — сказал он, — закуси с дороги.

— Нельзя мне. Возможно оперировать придется.

— Пей! — сказал старик. — Сам же говоришь, что здесь оперировать нельзя. А пока до больницы довезем, от хмеля и следа не останется.

Корепанов посмотрел на старика, на трех парней, стоящих у стены, и потянулся за стаканом. Самогон был отвратительный, но Алексей превозмог себя и сделал несколько глотков. Женщина пододвинула ему тарелку с мясом.

— Присесть у вас можно? — полусерьезно-полушутя спросил Корепанов.

— Пожалуйста! — заторопилась женщина и, обмахнув подолом табурет, пододвинула его к столу. — Садитесь, пожалуйста, закусывайте.

Корепанов сделал еще два глотка и принялся есть, намазывая горчицу на ломтики мяса.

— Почему сразу не привезли, как только ранило? — спросил он. — Ведь ранили его двое суток тому назад… около больницы.

— Ешь, Алексей Платонович, — сказал старик.

— Я уже сыт, — поднялся Алексей. — Перекусил и ладно. — Он потянулся за шинелью и, натягивая ее, спросил старика: — Ну, как вы? Решили или нет?

— Вот ты говоришь в больницу везти, — произнес старик после долгой паузы. — Так?

— Так, — ответил Корепанов.

— А ведь ты, как только привезут его, сразу в милицию доложишь?

— Доложу, — спокойно сказал Корепанов, затягивая пояс.

— Тогда оперируй здесь, — глухо и настойчиво сказал старик. — Ты ему только пулю вынь, а дальше наша забота.

— Да поймите, не могу я этого, — сказал Корепанов. — Надо раньше уточнить, где пуля, рентгеновские снимки сделать, потом кровь перелить… Ведь погибнет.

— А что проку, если жив останется? — хмуро спросил старик и продолжал с сердцем: — Оружия не сдал, мало того — в дело его пустил. За такое знаешь что? Если не расстреляют, так двадцать пять дадут. Сам погибнет да еще за собой и невиновных потянет. Ведь он что придумал? Ведь он их с собой взял, — указал старик на понурившихся парней, — братьев родных. Нашел помощников. Нет, если ты выдать грозишься, я его в больницу не повезу.

— Да не имеете вы права его на смерть обрекать!..

— Имею, — глухо ответил старик, — я ему батько.

Женщина ткнулась головой в косяк двери и зарыдала.

— Ладно, не скули, мать, не скули, — погладил ее по плечу старик и подошел к Алексею. — Неправ ты, Алексей Платонович, — сказал он и ударил себя кулаком в грудь. — Ты думаешь, Андрюха мой нажиться хотел на твоем барахле? Нет, сдуру это, с пьяных глаз. Сказать людям, не поверят… Ведомо нам, что он обидел тебя. И что ты его из больницы выгнал, тоже ведомо. А мы все же к тебе поехали. Потому что слыхали — врач ты хороший и человек настоящий. А ты… Ведь даже суд, раньше чем в тюрьму упрятать, долго судить да рядить будет. А ты — без суда. И не к тюрьме, а к смертной казни приговариваешь…

«Никишин может, конечно, многое натворить, — вспомнил Алексей слова Марины, — но за друга он в огонь и воду пойдет, жизни своей не пожалеет». Ей будет очень больно, когда она узнает… А если я уеду, не оказав ему помощи… Она никогда не простит мне… Да нет же, не в этом дело. Его надо оперировать и как можно скорей. Надо их заставить согласиться везти его в больницу, любой ценой заставить».

Алексей потер лоб крепко стиснутым кулаком, глянул на старика, на вздрагивающие плечи матери, прислушался к хриплому дыханию Никишина и сказал:

— Ладно, давайте его в больницу. Не выдам я.

 

4

Когда Никишина привезли в больницу, еще только светало. Алексей сказал, чтобы его сразу же несли в рентгеновский кабинет.

На рентгенограмме отчетливо видна была пуля. Она застряла под правой лопаткой между ребрами…

Корепанов приказал сестре готовить все для операции и послал за Лидией Петровной.

Когда Алексей нащупал пулю, он задержался на секунду, потом сказал сестре, чтобы она шла готовить все для переливания крови. Наконец Алексею удалось захватить пулю и вытащить. Он внимательно осмотрел ее и бросил в тазик.

— Я нарочно отправил сестру.

Вербовая вопросительно посмотрела на него.

— Я обещал не выдавать Никишина, — сказал Корепанов. — Так что… вы пули не видели.

— Хорошо, я пули не видела, — спокойно сказала Вербовая. — А что записать в историю болезни и операционный журнал?

— Только правду. Но я это сам сделаю.

Операция закончилась. Никишина унесли. Корепанов сел за стол и стал записывать в операционный журнал. Вербовая сидела на табурете, тщательно вытирала руки и смотрела на него.

— По закону я обязан сообщить в милицию, — задумчиво произнес Корепанов и вдруг улыбнулся. — Интересно, что следует за недонесение?

— Я могу узнать, — серьезно сказала Лидия Петровна.

На следующий день, улучив минуту, когда в операционной никого, кроме нее и Корепанова, не было, Вербовая сказала:

— Статья сто восемьдесят седьмая. Лишение свободы от одного до четырех лет.

— Широкий диапазон, черт возьми.

— Я бы могла узнать более подробно, если б мне было известно, в чем дело.

— Нет уж, — возразил Корепанов. — Я не хочу впутывать вас в эту историю.

— Вы не знаете, какое сейчас время, — тихо произнесла Вербовая.

— Чудесное время, — бодро сказал Корепанов. — Вы только посмотрите в окно. Какая буйная весна! И стройки. Куда глазом не кинешь — леса и леса. И наше ушное отделение тоже вот-вот вступит в строй. Когда я приехал, даже подумать не мог, что нам удастся так скоро восстановить больницу. В сущности не так ведь много времени прошло, а вот вместо развалин — больничный городок… Чему вы улыбаетесь?

— Вашей восторженности, — ответила и вздохнула Лидия Петровна.

А вздыхаете почему?

— Потому что таких, как вы, радующихся весне и всему вокруг, могло быть значительно больше.

— Нас много. Нас очень много. Все! — сказал Корепанов. — И мы строим, создаем. И это — наша весна! Плакатная патетика, думаете? Нет, это патетика жизни. В ней что-то плакатное есть, верно. Но, право же, она от этого не становится хуже.

Зазвонили стенные часы в предоперационной.

— Девять, — сказала Вербовая. — В десять у вас консультация в тюремной больнице. Вы не забыли?

— Да, в десять. А у нас еще пропасть работы.

— Я сама сделаю обход, — сказала Вербовая. — Только Никишина давайте вместе посмотрим. Ему, кажется, стало немного лучше. Но он все еще без сознания, и это меня тревожит.

Сознание к Никишину вернулось на третий день. Он долго не мог понять, где находится. Потом увидел сидящую рядом на табурете мать. Она дремала. Никишин окликнул ее:

— Мама!

Она вздрогнула и очнулась. На исхудалом лице появился испуг. Потом она поняла, что сознание вернулось к сыну, и обрадовалась, вся подалась вперед.

От прикосновения ее дрожащих рук, от радости, что вспыхнула в глазах, от ласкового голоса у Андрея вдруг защемило в горле. Он пересилил себя и спросил:

— Где это мы, мама?

Палата была маленькая, всего на две койки. Вторая кровать для матери — прилечь, если устанет. И хоть никого из посторонних не было и подслушать никто не мог, мать рассказывала шепотом, наклонившись к самому лицу сына.

Он слушал. Потом ему вдруг нестерпимо захотелось спать… Когда проснулся, в палате было светло. Вместо матери на табурете сидел Корепанов.

— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил он.

Никишин несколько секунд молча смотрел Алексею прямо в глаза. Потом спросил:

— Вы все знаете?

— Знаю! — ответил Корепанов.

Никишин помолчал.

— Не будет этого больше, Алексей Платонович.

— Верю.

Иван Севастьянович всегда говорил, что операционный стол роднит больного и хирурга. Сейчас, когда Никишин быстро выздоравливал, Алексей часто вспоминал эти слова. И в самом деле, вот привозят чужого человека, кладешь ты его на операционный стол, склоняешься над ним со скальпелем в руках — и твое отношение уже меняется, родным тебе становится этот человек, близким.

Вначале Алексей даже стыдился этого чувства. Ну, куда это годится! Смотришь на больного, который вчера умирал, а сегодня выздоравливает, и… спазма к горлу подкатывает. Девчонкам это еще, пожалуй, пристало, но врачу, да еще хирургу… Хирург должен всегда оставаться спокойным, и уж чего-чего, а сентиментальности у него быть не должно.

Как-то еще в госпитале в минуту откровенности он поделился своими сомнениями с Иваном Севастьяновичем. Старик нахмурился. «Стыдиться? — спросил он строго. — Чего стыдиться? Хорошего человеческого чувства? Ложный это стыд. А ложный стыд, как известно, хуже бесстыдства. Можно, конечно, хмурить брови, когда хочется улыбаться, прятать руки в карманы, когда хочется обнять. Но оставаться холодным и равнодушным просто невозможно. Если ты, конечно, человек».

«Да нет же, сентиментальность это все. Никишин писал кляузу в обком, хулиганил, пьянствовал, наконец залез на склад, отстреливался от милиции. Почему же я укрываю его? Потому что дал слово? Может быть, и поэтому. Но прежде, чем дать его, я думал… А мог бы и не давать. Нет, не мог. Не мог? А как же закон? Ведь закон обязывает…»

Закон! Алексея всю жизнь учили уважать закон. Этому учил его отец, учителя в школе, профессора в институте, Иван Севастьянович и пропагандист Назимов. Интересно, что сказал бы он сейчас? Пожалуй, не одобрил бы. Он сказал бы, что это — ложная порядочность. Дал слово потому, что иначе не мог. Спас человека. А теперь пускай закон решает, как быть. Ты поступил правильно, что спас. Ведь даже приговоренного к смерти не казнят, если он болен, — раньше вылечат… Интеллигентщина все это.

Нет, Назимов никогда не сказал бы так, если бы знал все. А что он должен знать? Ведь Никишин тогда ничего не обещал. А если и обещал потом, какое же это имеет значение? Ведь признание вины не снимает ответственности. Оно может лишь в какой-то мере смягчить наказание. Да нет, дорогой Петр Андреевич! Не в одном обещании дело. Если б видели, какими глазами смотрел Никишин, когда пришел в себя! Если бы вы были рядом в ту минуту, вы не обвинили бы в интеллигентщине. «Нет, я не попираю наших законов. Просто законы пока не могут принять во внимание той интонации, с которой были произнесены эти слова: «Не будет этого больше, Алексей Платонович», и выражение глаз, и скорбно-виноватую улыбку…»

Ему надо было с кем-то посоветоваться. Но с кем? Лидия Петровна? Ульян Денисович?.. Нет!

Он позвонил Марине. Договорились встретиться в парке. Солнце светило ярко. От посыпанной желтым речным песком и только что политой аллеи веяло прохладой. Алексей сидел неподалеку от входа и щурился на солнце. Над головой посвистывала какая-то пичуга. Она заводила свои рулады, тянула, внезапно обрывала всегда на одной и той же ноте, потом начинала все заново, будто зубрила урок.

Пришла Марина. Алексей поднялся ей навстречу.

— Что случилось? — спросила она, отвечая на рукопожатие.

— Мне нужно с вами посоветоваться, — сказал Корепанов.

После того, как Алексей рассказал о Никишине, она долго молчала, не скрывая своего волнения. Марина понимала, что он растерян сейчас, что пришел за помощью, за советом. И от того, что она скажет, зависит очень многое — его судьба, судьба Никишина и, может быть, ее тоже.

— Я не знаю законов, — произнесла она тихо. — Я не знаю, какие причины заставили Андрея пойти на такое. Знаю только, что для наживы он никогда не пошел бы на это. Не смог бы…

— Что же мы сидим? — поднялся Корепанов.

Она тоже встала.

Они пошли по аллее. Было совсем тихо. Уличный шум почти не долетал. Лишь изредка доносились приглушенные звонки трамваев, автомобильные гудки.

— Что вы намерены делать? — спросила Марина.

— Конечно, я дал слово. Но почему я дал? Потому что не мог не дать. Это был единственный способ спасти человека. Я обязан был его спасти. Я бы все равно не смог уехать, не добившись согласия на операцию.

— Я понимаю. Это — долг, — тихо проговорила она.

— Позвонить в милицию — тоже долг.

Она взяла его под руку и прижалась к нему плечом.

— Да нет же, Алексей Платонович, вы поступили по-человечески. И дальше пусть будет так же — по-человечески. И не надо рефлексии. Это у вас от усталости. Посмотрите на себя. На вас лица нет. И потом… Это же Андрюшка Никишин, отчаянная голова!

— Черт бы его побрал, этого вашего Никишина. Он ведь мало того, что на склад полез, он стрелял, мог бы и не промахнуться.

— Мог бы, — согласилась Марина. — И все-таки вы не должны доносить на него.

Алексей поморщился.

— Доносить. Какое противное слово — «доносить».

— Я не так выразилась, — поправилась Марина. — Я хотела сказать…

— Не буду, — сказал Корепанов и улыбнулся. — Теперь мне легче: нас теперь двое — вы и я. Вдвоем всегда легче.

— Да, — согласилась Марина. — Вдвоем всегда легче.

На следующий день она пришла проведать Никишина, принесла большой букет цветов, попросила у Люси кувшин с водой, сама поставила цветы в воду и только после этого присела на стул у постели.

— Как же это ты? — спросила она тихо, когда Люся вышла.

Никишин молчал.

— Алексей Платонович мне все рассказал. Но он ведь не знает, почему ты это сделал.

Никишин молчал.

Она смотрела на него и вдруг вспомнила, как летом сорок третьего они вдвоем шли в разведку. Дорогу пересекала речка. Ее надо было перейти вброд. Но рядом у омута сидел немец с удочкой. По одну сторону — автомат, по другую — консервная коробка с червями. Решили подождать немного, думали — уйдет. А он сидит, смотрит на поплавок и напевает песенку. Никишин решил: надо убрать немца. Подполз незаметно, ударил ножом и в омут столкнул. Автомат спрятали в лесу и пошли дальше. Но Андрея словно подменили после этого. Он долго молчал, потом произнес не то с грустью, не то с досадой:

— Я с детства привык — если драться, так чтобы лицом к лицу.

Сказали бы ей тогда, что он пойдет воровать больничное белье…

— Ты же всегда был хорошим парнем, — тихо произнесла Марина. — Почему ты пошел на такое?

— По глупости, — ответил со злостью Никишин. — Проиграл я эти тюки. В карты проиграл. И это я — только тебе. И — все. И больше ни о чем не спрашивай.

— Хорошо, хорошо, — поспешила успокоить его Марина, — только лежи, тебе нельзя волноваться сейчас. — Она посмотрела на Никишина и поднялась. — Я пойду, Андрюша. А ты выздоравливай. — Уже у двери обернулась и повторила: — Все будет хорошо, Андрей. Выздоравливай.

Она ушла, тихо притворив за собой дверь. Никишин остался один. Закрыл глаза. «Плохо вышло, — думал он с тоской. — Совсем скверно получилось…»

…Они сидели у Дембицкого и резались в карты. Все были пьяны. Никишину везло. Пачка денег возле него росла и росла. Он не знал, сколько в ней. Несколько тысяч, наверно. Потом удача повернулась к нему спиной. Деньги стали таять и наконец осталось уже совсем немного. Хотелось отыграться. Во что бы то ни стало отыграться.

Он поставил остаток денег и проиграл.

— Что, чистый? — спросил Костя.

Никишин ощупал свои карманы. Пусто. Только пачка папирос и коробок спичек.

— Ставь штаны, — рассмеялся пьяным смехом Костя. — Хлопцы, во сколько мы его штаны оценим?

Никишин вытянул коробок со спичками, потряс им в воздухе и бросил на пачку денег в центре стола.

— На складе в больнице новое белье получили. Десять тюков. Так вот, ставлю один.

— А что в этих тюках? — поинтересовался Костя.

— А черт его знает! Может простыни, может халаты.

— А может, подштанники?

— Может, и подштанники…

— Кота в мешке ставишь? — спросил Костя и весело окинул взглядом собутыльников. — Принимаем, хлопцы, кота в мешке?

— Принимаем!

— Пять тысяч, — сказал Никишин.

— Идет! — согласился Костя и принялся тасовать карты. — Только тюки-то на складе лежат. Кто же их брать станет?

— Это уже не твоя забота, — сказал Никишин. — Сдавай.

Азартно горели глаза. Хлопали по столу замусоленные карты. «Выиграть! Во что бы то ни стало выиграть», — твердил про себя Никишин.

— Может, хватит? — спросил сидящий напротив Никишина смуглолицый парень. — Три тюка он уже продул. Проиграет все, девок начнет на кон ставить. Там у него в больнице есть одна. Как ее зовут, Костя? — повернулся он к Дембицкому. — Ах да, Люська. Ты мне говорил как-то про нее.

Никишин встал из-за стола, схватил парня за грудь и поставил перед собой.

— Ты девушку не трогай! Не трогай девушку!

— Ну чего ты, чего? — испугался тот.

Никишин оттолкнул его. Парень ударился спиной о буфет, загремела посуда.

— И правда, хватит, — сказал Дембицкий и стал убирать со стола… — Барахло тебе простить, или принесешь? — спросил у Никишина.

— Принесу.

— Сам управишься или помочь?

— Сам.

Он пошел в коридор, зачерпнул большой медной кружкой воду из бочки, вышел на улицу и вылил себе на голову. Успокоился. Вернулся в дом, попросил полотенце.

— Не раздумал еще? — спросил Дембицкий, глядя, как Никишин растирает лицо и шею.

— Сейчас и пойду.

— Если засыплешься, нас не втравливай.

— Ты что? — вызверился Никишин.

— Ладно, ладно, — выставил руки перед собой Костя.

Когда Никишин перетаскивал тюки со склада на сеновал, он думал уже не о проигрыше, а о том, что за пропажу с Корепанова спросят. Хотел отомстить. И сейчас, вспоминая подробности той ночи, он злился на себя. Дурак. Вот и отомстил.