Багрий услышал свою фамилию и посмотрел в президиум. До этого он глядел в окно на буйную зелень акации в белой кипени гроздьев и думал о том, как неразумно устраивать такие длинные совещания накануне выходного. Его все время одолевало чувство досады, и он не знал, не мог понять, откуда она идет. Выступление Людмилы Владиславовны? Нет, он уже привык и к стилю ее работы, и к характеру выступлений. И вдруг вспомнил: ведь сегодня консультативный день. Консультация начинается в два, а тут еще совещание. Значит, больные, которые ждали несколько дней, ушли ни с чем. А среди них могут быть и очень серьезные. Неужели нельзя устроить это совещание после работы?

Потом он вспомнил о Валентине Лукиничне, о Галине. Нелегко это – сидеть у койки матери, видеть ее страдания и, будучи врачом, не иметь возможности помочь. Только наркотал номер семнадцать и помогает. Но ведь это наркотал!

Он стал перебирать в памяти назначения и вздохнул. Много новых лекарств появилось, всех не упомнишь. А вот надежного и безвредного средства от боли нет.

Ему вспомнился и утренний звонок Тараса Игнатьевича, и свое обещание поговорить с Бунчужным. Что ему сказать при встрече? Нельзя же скрывать до последней минуты.

Мысли тянулись медленно, неровно, соскальзывая с одного на другое по каким-то очень тонким, не всегда поддающимся учету, законам ассоциаций.

Он вспомнил о Прасковье Никифоровне, погибавшей медленно и мучительно от опухоли с метастазами. Из-за этой больной вчера у него был неприятный разговор с Людмилой Владиславовной. Таких ведь можно лечить и на дому. Придет участковый врач, сделает назначения, после него – сестра. Сестра, если надо, и два раза придет, и три. Ни к чему такими больными койки занимать, койка должна «оборачиваться». Багрия возмущало и огорчало это. Он знал, что такое медленно умирающий больной в домашней обстановке; когда семья большая, жизнь всех отравлена не столько тем, что приходится ухаживать за больным, дежурить у его постели, сколько сознанием, что в больнице сделали бы все значительно лучше. В больнице круглые сутки врачи, а тут… Не вызывать же «скорую помощь» по несколько раз за ночь.

Еще хуже, когда семья маленькая, вот как у Прасковьи Никифоровны. Она да сын с невесткой. Молодые днем работают, а вечером – в институте. Ну как тут?.. В эту минуту Багрий и услышал свою фамилию, посмотрел в президиум. За столом сидели заведующий здравотделом и Шарыгин – старший ординатор Багрия. Лицо заведующего отделом было сосредоточено, спокойно и непроницаемо. Шарыгин писал протокол и хмурился.

Выступала Людмила Владиславовна, главный врач. Она всегда нравилась Багрию. Одета просто – черная гладкая юбка и кремовая блузка, под которой угадывались небольшие, по-девичьи упругие груди. Темно-каштановые волосы стянуты на затылке в тугой узел. Такой тяжелый, что, казалось, оттягивает назад ее легкую голову. Говорила она, как обычно, с подчеркнутым спокойствием. И в этом спокойствии чувствовались уверенность и сдержанная страстность. В больнице болтали о ее связи с Шарыгиным, о том, что он просто без ума от этой женщины. «А что! – думал Багрий. – В ней все красиво – и губы, с едва заметным чувственным изгибом, и глаза – черные, агатовые, и фигура – тонкая, стройная. Даже имя, отчество и фамилия звучат как-то особенно – Волошина Людмила Владиславовна. Пять «л». Ему вспомнились есенинские строки:

…Я спросил сегодня у менялы, Что дает за полтумана по рублю, Как сказать мне для прекрасной Лалы По-персидски нежное «люблю»?

Гриша Таранец говорит, что стихи о любви не должны рычать, они должны литься, чуть слышно журча, как ручей в лесу. А что? Верно ведь.

Волошина говорила о нем, о Багрии. А смотрела куда-то в сторону. Будто ей нелегко было. И Багрию оттого, что именно она, такая женственная, произносила эти по-мужски резкие слова, было вдвойне досадно.

Она словно почувствовала это, замолкла, опустила глаза. Стала перелистывать записки. Потом, когда опять заговорила, в голосе уже не было прежней резкости – преобладали грустные нотки.

– Вы поймите меня правильно, товарищи, – продолжала она, прижав руку к сердцу. – Андрей Григорьевич специалист высокой квалификации. Больные тянутся к нему. У него за плечами три войны. Многие из нас еще в детский сад бегали, а он уже во фронтовых госпиталях работал. Мы все помним. И правительство – вы это знаете – высоко оценило работу Андрея Григорьевича. У него четыре ордена и шесть медалей. Только в прошлом году его наградили орденом Ленина и присвоили звание заслуженного врача республики. Все это так. Но работа есть работа. – Голос ее снова стал твердым и жестоким. – Никто не собирается упрекать Андрея Григорьевича в халатности или злом умысле. Просто седьмой десяток – это седьмой десяток.

– Безобразие! – громко и гневно оборвал ее Чумаченко, заведующий хирургическим отделением. – Безобразие! – повторил он и поднялся – высокий, широкоплечий, седоволосый. – Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте, значит, и меня в отставку? Весь институт старейших – в отставку, к чертовой матери?

Он сел, тяжело дыша, как после бега. Багрий посмотрел на него и грустно улыбнулся. «Остап, дружище, ну когда же ты угомонишься?»

Ему вспомнилось, как в сорок первом, вытаскивая на шести полуторках свой госпиталь, – вернее, то, что осталось от него, – встретил он Чумаченко. Тот стоял на обочине дороги в грязной рваной шинели, наброшенной поверх окровавленного халата, с пистолетом в руке, в надежде остановить хоть какую-нибудь машину. Бой шел уже совсем близко.

– Где Варя? – спросил Багрий о жене Чумаченко.

– Там, – махнул тот пистолетом в сторону села. – И раненые. И весь операционный блок – тоже там.

Багрий знал, что Чумаченко не оставит раненых и вывезти их тоже не может.

– Ты подожди здесь, – сказал он. – Я сейчас. – Он проехал около двадцати километров, увидел небольшую, искалеченную рощицу и приказал остановиться.

Раненых клали прямо на землю. Удастся ли забрать их?

Машины вернулись в село уже под обстрелом. Людей погрузили всех, из имущества – только инструменты.

За селом снаряд угодил в машину, в которой сидела Варя. Запомнилось, как Остап Филиппович стоял, широко расставив ноги, и смотрел почему-то не на разбросанные тела, а на остатки полыхающей машины.

– Пойдем, – сказал Багрий. – Тут уже ничем не поможешь.

Чумаченко огляделся вокруг, поднял пилотку с приставшими к ней светлыми волосами. Ее пилотку. Барину пилотку.

Впереди по дороге взметнулся огненно-рыжий столб. Потом другой.

– Пойдем, – решительно повторил Багрий.

Чумаченко затолкал пилотку за борт шинели, поставил ногу на облепленное грязью колесо и тяжело перевалился в кузов.

Проехали километров двадцать, разгрузили раненых в старой риге и вернулись за теми, что остались в роще. Так, то продвигаясь вперед, то возвращаясь, они к утру добрались до разбитого полустанка, погрузили раненых в санитарный поезд и пошли разыскивать штаб дивизии. Моросил дождь. Остап Филиппович вдруг остановился.

– Что? – спросил Багрий.

– Пилотка. Ее пилотка… Потерял!

– Бог с ней, с пилоткой.

Они пошли дальше. Крупное, с грубыми чертами, лицо Чумаченко было неподвижно, словно высечено из камня. По небритым щекам текли слезы. Он отер лицо рукавом шинели, посмотрел в серое небо и сказал со злостью:

– Зарядил, проклятый, льет и льет.

Нет, не мог Остап Филиппович не заступиться. Сколько раз приходилось им выручать друг друга – и на фронте, и после войны. «Фронтовая дружба – особая, – думал Багрий. – Она останется навсегда. Говорят, некоторые забывают. Может быть. Но только не такие, как Остап. «Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте и меня в отставку?»…»

– Сейчас не о вас речь, – ответила Волошина. – Но коль вы уж прервали меня, я скажу, если и в хирургическом такое пойдет, как у Андрея Григорьевича, мы вынуждены будем и вас попросить.

В отделении Багрия и в самом деле потянулась какая-то черная полоса. Сначала эти две злополучные истории болезни с расхождением диагноза. Потом… Когда надвигается черная полоса, неполадки следуют одна за другой: диагностические казусы, неприятности с родственниками больных и в заключение – обязательно какой-нибудь «административно-хозяйственный ляпсус». Таким ляпсусом на этот раз стали не прикрытые белыми чехлами кислородные баллоны. Впрочем, с баллонами, возможно, как-то и обошлось бы, если бы не тетя Домочка. Совсем некстати подвернулась она со своим подсовом. По коридору шла комиссия – Волошина, представитель из министерства здравоохранения и старший инспектор облздравотдела Рыжая Ведьма, как прозвали ее за привычку вечно придираться к мелочам. Во время инспекции она всегда старалась показать, что требования у них, инспекторов областного здравотдела, всегда высокие, даже если инспектирует представитель министерства.

– Почему подсов не прикрыт, милочка? – остановила санитарку Рыжая Ведьма.

Тетя Домочка даже побледнела.

– Я была милочкой сорок лет назад, – сказала она, – когда ты, доченька, еще под стол пешком гуляла. А подсов не прикрыт потому, что больная только по-маленькому сходила. Звиняйте, пройти надо, а то у меня еще одна на судне лежит, как бы не поплыла. – И она двинулась дальше, выставив перед собой блестящий фаянсовый подсов.

Людмила Владиславовна рвала и метала по этому поводу.

Шарыгин ходил мрачнее тучи.

– Я бы выгнал эту старую дуру, – сказал он о санитарке.

– Что вы, что вы? – удивленно взглянул на него. Андрей Григорьевич. – Она же работает лучше всех.

– И лучше всех подводит нас, – ответил Вадим Петрович. – Поговорили бы вы с ней, Андрей Григорьевич, и предупредили. Раз и навсегда.

Багрий обещал, хотя знал, что из этого ничего не выйдет. Так и получилось.

– А она, звиняйте, чем по малой нужде ходит? Може, какавой? – насупилась тетя Домочка и ушла, сославшись на то, что надо за бельем: сестра-хозяйка ждет.

Вот об этом казусе и еще о многом другом говорила сейчас Волошина.

«Дрянная девчонка, – подумал Багрий. – «Мы вынуждены будем и вас попросить». Кто это «мы»? Горздравотдел? Или кто повыше? Она не из тех, кто разрешает себе такое, не согласовав предварительно с кем следует. Что она затевает?»

– Мы очень ценим опыт и знания Андрея Григорьевича, – продолжала Волошина. – И не подумайте, что мы собираемся отстранить его от работы. Но заведовать отделением… Для этого надо много сил, много времени. Это не каждому даже в молодые годы по плечу… Может быть, разумнее отказаться от заведования, остаться консультантом…

«Вот она куда гнет, егоза этакая», – подумал Багрий.

– Нет у нас такой должности – консультант, – резко сказал Чумаченко.

– Знаю, – спокойно произнесла Волошина. – Зачислим ординатором для формы. И все тут.

– Почему ты смолчал этой стерве? – спросил Чумаченко, когда они с Багрием вышли. – Неужели ты не понимаешь, что она готовит место для своего хахаля? Ведь все знают, что она таскается с ним, с твоим Шарыгиным.

– Может, все и знают, – спокойно сказал Багрий, – а мне ничего не известно, дорогой Остап Филиппович.

– Тебе никогда ничего не известно, – проворчал Чумаченко. – И как эти злосчастные истории болезни попали на стол инспектирующего из министерства, тебе тоже неизвестно. Ведь ты к этим больным никакого отношения не имеешь. Мы же знаем, что ты здесь ни при чем. Что все этот Шарыгин твой напутал. А ты его прикрываешь. И на научной конференции тоже всю вину взял на себя.

– Кто бы что ни натворил в отделении, отвечает заведующий, – произнес Багрий. – Что бы ни случилось, в ответе заведующий. Это старая истина.

– И какого черта она привела эти два случая? – продолжал горячиться Чумаченко. – Такие ошибки возможны даже в клинике.

– Я на нее не в обиде, – сказал Багрий. – Ошибка есть ошибка. И неважно, где она произошла, в клинике Академии наук или сельской больнице. И отвечать за нее, повторяю, должен заведующий отделением. И откуда они идут, эти ошибки, тоже должен искать он. Впрочем, зачем я тебе все это говорю? Ты же сам знаешь. А за участие – спасибо.

– А ну тебя, – махнул рукой Чумаченко и, круто повернувшись, зашагал к трамвайной остановке, смешно размахивая портфелем.