Таня побежала в больницу проведать Валентину Лукиничну. Гриша засел за рукопись: он решил еще раз просмотреть отрывок, прежде чем прочесть его Гармашу.

Еще в школе Гриша Таранец прославился мастерством писать стихи, особенно частушки. За стихи его похваливали, а за частушки доставалось. Отец, председатель колхоза, был недоволен своим непутевым сыном за привычку высмеивать уважаемых людей.

Учился он так-сяк – на трояки, как он любил говорить. Только по литературе – всегда пятерки. На выпускном вечере его заметил Иван Романов, помог выбраться в город, устроиться на работу, поступить на литературный факультет.

Выход в свет первой книги принес вместе радость и совершенно непонятную горечь, смешанную с обидой. Грише все – или почти все – не нравилось в этой книжке: и обложка, и портрет на узкой полосе у корешка, и шрифт, какой-то тусклый, и бумага. И стихи не нравились. Они казались надуманными, скучными, тогда как в рукописи… И то, что это плохо оформленная и скучная книга на других все же производила впечатление, только усиливало горечь. Как же смотрелась бы эта книжка, если б она была издана в красочной твердой обложке, на меловой бумаге, без нелепых правок, которые позволил себе редактор.

Первой мыслью было пойти в издательство и учинить скандал. Романов, услышав об этом, улыбнулся.

– Вышла твоя первая книга, мой милый. Она редко производит впечатление вспышки новой сверхзвезды. Я тебе назову десятки имен, произведения которых вошли в золотой фонд нашей литературы, тогда как первые книжки их никем не были замечены. – Он повертел сборник Таранца в руках и согласился: – Одежда действительно дрянь, а содержание…

– Тоже дрянь.

– Если у нас есть что-нибудь святое, то это – вечное недовольство самим собой и тем, что мы сделали. Примерно так говорил Горький. Мне нравится твое самоуничижение, мальчик. Только давай договоримся, чтобы с другими об этом – ни слова. Обещай.

Григорий угрюмо молчал.

– Обещай! – настойчиво повторил Романов. – Пройдет немного времени, и ты убедишься, что не прав. Это плохо оформленный сборник хороших стихов. И пойдем выпьем за них.

Романов оказался прав. Вскоре в газете появилась рецензия какого-то Запорожца, который очень похвально отзывался о стихах Таранца и корил издательство за серенькое оформление.

Таранец не сомневался, что Запорожец и Романов – одно лицо: очень уж похож у них «почерк». Через некоторое время примерно такая же рецензия появилась и в республиканской газете, потом в литературном журнале. Издательство предложило выпустить второй сборник.

Вторая книжка вышла в чудесном оформлении, в суперобложке. И название лирическое – «Вербы шумят». Большинство стихов тут было посвящено поэзии труда корабелов. Кроме славы книжка принесла еще и крупный гонорар.

У него и прежде было немало друзей, а сейчас… Пошли выпивки, рестораны, пикники. И со своей будущей женой он познакомился тоже в ресторане. Он говорил, что никогда не женится, что только полная свобода может дать простор для творчества, и вдруг очутился в плену у женщины, мечтавшей только о тряпках, гарнитурах, пуфиках и еще черт знает о чем. Она заставляла его писать стихи на злободневные темы, к любой, даже самой незначительной, дате. Она сделала его конъюнктурщиком. Он с ужасом видел, что становится пленником ненужных, даже противных ему вещей. Теперь нередко, вместо того чтобы идти домой, он забирался в небольшой ресторанчик с поэтическим названием «Тополенок», усаживался там в углу за столиком, просил подать вина и начинал писать. Однажды Каретников, увидя его, подошел, присел. Гриша налил ему полный стакан, стал горячо и страстно убеждать в необходимости беречь самое заветное, чтобы иметь возможность сеять вечное, бессмертное…

Каретников долго слушал околесицу, которую нес в пьяном тумане Григорий, потом глубоко вздохнул и ушел, не сказав ни слова, не притронувшись к стакану. На следующий день, во время обеденного перерыва, он отозвал Григория в сторонку.

– Ты вот что, парень… Ты брось эти свои выпивоны. Они тебя до добра не доведут. – И добавил: – Я вчера на тебя глядел там, в «Тополенке», и стало мне страшно… Почему?.. Я в тебе себя узнал. Если не бросишь, бедой кончится. Ты мне поверь.

– А чего же вы не оставите, если это так страшно? – спросил Григорий.

– У меня другое дело, парень. Я, брат, войну попробовал. Тебя еще на свете не было, а я… – Он оборвал свою речь, насупился и бросил уже зло: – В общем, ты на меня не равняйся. Мне жизни уже не будет, а тебе только жить да радоваться.

– Да я ведь что, – забормотал растерянно Григорий, которого тронуло участие этого всегда хмурого электросварщика. – Я ведь понемногу… И только за компанию.

– Неправда, – сухо сказал Каретников. – Ты вчера был один, с бутылкой на пару. Девчонки в твою сторону глазами стреляли. Как же – рабочий поэт. Гордость нашего судостроительного. Девчонкам такое нравится. А мне за тебя страшно стало.

Григорий поспешил успокоить Назара Фомича:

– Так я же писал там. Сочинял. А вино для форсу поставил.

– Мне не бреши. Другим бреши сколько хочешь. А себе не бреши. Вино тебя сразу в полон берет. У меня, брат, глаз наметанный.

Григорий смутился. Он действительно пьянел быстро и незаметно для себя. И сразу же терял контроль над собой. Потом никак не мог вспомнить, что болтал, что делал. Однажды проснулся в незнакомой комнате. Узкая кровать, некрашеный деревянный стол с чернильницей на нем. Окно, забранное решеткой из арматурных прутьев. На полу – старенькая дерюжка. Пробовал открыть дверь. Заперта. Где он?.. Как попал сюда?.. Голова гудела. Во рту – горечь. Смутно припомнил вчерашнюю компанию – галантные парни, умненькие девчонки в брюках… Болтали о какой-то универсальной свободе, независимости, сексуальной революции, которая грядет. Сначала сидели в ресторане. Потом шли по улице. А дальше что?

Вошел знакомый милиционер. Григорий спросил:

– Где это я?

– Вытрезвитель это, Гриць. Не хотел тебя позорить, в общую тащить, и устроил в дежурке.

Григорий похолодел от ужаса. Совсем недавно Романов попросил его написать сатирические стихи о вытрезвителе, и он тогда провел здесь почти целый вечер. На другой день в газете появились его частушки – острые, хлесткие. И вдруг…

– За что меня?

– Собирался продавца в гастрономе избить за то, что не хотел водку в долг отпустить.

– Избил?

– Добрые люди удержали.

– Значит, можно собираться?

– Можно, – улыбнулся милиционер.

…С женой у него не ладилось все больше и больше. Василий Платонович был прав. Кругом прав: и беременность оказалась липовой, и характер – истерический, привычки мещанские… Он напился и в пьяном дурмане учинил погром в своей квартире: выбросил в окно радиоприемник, телевизор, вслед за ними полетели с третьего этажа чешские или немецкие – черт их разберет какие! – стулья, фарфоровые безделушки, пуфики, посуда. Он выбросил все, что можно было выбросить. Потом вооружился своими шестикилограммовыми гантелями и в течение нескольких минут превратил в щепки шкаф. После этого «побоища» Таранца отправили на год в колонию. Затем, неожиданно совершенно, срок сократили наполовину.

Семейные дела его утряслись как-то сами собой: пока он отбывал наказание, жена оформила развод и стала полновластной хозяйкой его благоустроенной квартиры.

– Черт с ней, с квартирой, – говорил Григорий. – Была бы не эта однокомнатная со всеми удобствами, а золотые хоромы – отдал бы, только б не видеть ее, мою благоверную.

Потом он встретил Таню. Она заметила его давно. О его поэзии отзывалась восторженно, даже если стихи были «так себе», гордилась тем, что его лучше, чем других, встречает молодежь, тем, наконец, что любит его. Когда ей в руки попали его «тюремные» стихи, она переписала их в десятках экземпляров и раздавала студентам. Вот, читайте!

Гриша обратил на нее внимание во время своего творческого отчета, организованного литфаком. На этом вечере ему досталось от критиков. Таня выступила в его защиту страстно и убедительно. После вечера он крепко пожал ей руку, от души поблагодарил и пошел провожать. Через некоторое время она предложила ему комнату в своей квартире. Две комнаты с кухней много для одного человека. Он тут же перетащил к ней свой нехитрый скарб.

В редакции газеты лучше всех к нему относился дядька Тымиш, старый вахтер, невысокий, худощавый человек с добродушным лицом и свисающими по-запорожски усами. Может быть, потому, что видел, как Григорий пишет стихи. Пристроится где-нибудь на табурете в раздевалке и начинает что-то бубнить себе под нос, мерно постукивая при этом носком по полу. Пишет, вымарывает, опять бубнит и опять пишет. Проходит какое-то время – иногда час, иногда несколько часов, – и стихи «вытанцовываются». Прежде чем нести их «на суд» завотделом, Григорий всегда читал их дядьке Тымишу. И тот потом с тревогой ожидал, чем закончится разговор в отделе.

Когда Григорий возвращался мрачный, дядька Тымиш спрашивал с тревогой:

– Не приняли?

– Не приняли.

– Порвал?

– Порвал.

– Не жаль?

– Одним шедевром больше, одним меньше… Пойду выпью, может, на сердце легче станет.

– Гультяй ты и шибайголова, – говорил вахтер. – Надо бы мне поломать дружбу с тобой, да привязался я к тебе, окаянному. Пора остепениться. Говорил ты мне, что дивчина у тебя есть. Добрая дивчина. Что же тогда резину тянешь? Если на полном серьезе нравится, то, как это кажуть у нас, господи благослови.

Таранец отрицательно качал головой. Нет, хватит и того, что раз сотворил такую глупость.

– Поэт, дядя Тымиш, должен быть свободен, как ветер. Поэт должен всегда оставаться свободным.

– От чего свободным? – услышав разглагольствования Таранца на эту тему, спросил Гармаш.

Гриша, как мог, объяснил.

– Да поймите же вы, – сказал Сергей Романович. – Нет и не может быть такой свободы, о которой вы тут говорите. Человек всегда связан по рукам и ногам законами того общества, в котором живет. Это ведь так просто.

– За что же тогда боролись наши отцы и деды? – спросил Таранец, пытаясь превратить неприятный разговор в шутку.

– За анархию и произвол они не боролись. А то, что вы проповедуете под девизом «свободы», на самом деле – анархия. Вы вольны выбрать себе любую профессию, но коль выбрали и выучились, извольте добросовестно работать. Вы свободны сделать выбор, с какой женщиной связать свою судьбу. Никто вас не неволит. Но коль вы уже сделали выбор, извольте создать здоровую семью, спокойную, в которой воспитывались бы крепкие и счастливые дети. А жить какое-то время с одной, с другой, третьей и так далее – это не любовь и не свобода, а самый обыкновенный разврат. Впрочем, мне кажется, что вы только рисуетесь, потому что в действительности думаете, как и я. Вы же толковый парень, Гриша. И знаете, что такое истинная свобода.

– Осознанная необходимость, – ухмыльнулся Таранец.

– Да. Не пойму только, зачем вы об этом с насмешкой. Есть вещи и понятия, насмехаться над которыми – кощунство. Да, свобода – это осознанная необходимость. И это отличает нашу политику в данной области от всего, что было нагромождено до нас. Вам кажется, что вы протестуете против этой политики, а вы просто кривляетесь.

– Я не политик, Сергей Романович. Я поэт.

– А поэт обязан быть политиком. Государственный деятель может порой и не знать тонкостей поэзии, а поэт обязан хорошо разбираться во всех тонкостях политики. И не только разбираться, но и вмешиваться в нее. Активно. Кстати, мы ведь уже говорили об этом. И помнится, вы были со мной согласны. Или мне почудилось?

После этого разговора Григорий долго ходил сам не свой. Он был в отпуске, времени хоть отбавляй, вот и колесил по городу.

«Свобода – это осознанная необходимость, – бормотал он. – А что, ведь правильно! Правильно: мне сейчас, например, необходимо напиться. Я это понимаю. Другими словами – осознаю необходимость напиться, и так как я свободный человек, то я имею полное нравственное право пойти и набраться до чертиков. Осознанная необходимость так осознанная необходимость». С ним творилось что-то неладное: его не тянуло к друзьям-собутыльникам, ему хотелось одиночества. Он направился к реке, в яхт-клуб. Сидел, подперев голову руками, и смотрел на весенние гонки швертботов, потом заторопился домой.

Когда, уже под вечер, Таня вернулась из института, в комнате стояли сумерки от табачного дыма. Гриша сидел за столом, взлохмаченный и взбудораженный.

– Что с тобой? – спросила она.

– Вот послушай, – сказал он и начал читать.

– Что это будет? – спросила Таня, когда он закончил.

– Поэма. И знаешь, как я назову ее? «Свобода».

– Хорошее название. Очень хорошее. Светлое. Но ведь об этом так много написано.

– О любви тоже много написано, – сказал Григорий.

Он не выходил из дому почти три недели, до конца отпуска. Поэма была еще далека до завершения, но один отрывок был закончен, и Гриша решил отнести его в газету. Стихи понравились.

– Кажется, вы начинаете браться за ум, – сказал редактор, обычно скупой на похвалу.

Романов тоже похвалил.

– Вот это и есть то, что называется настоящей социалистической поэзией, – сказал он. – Горжусь тобой, мой мальчик. Все-таки это я тебя, черта, открыл.

Отрывок был принят. Таранец обрадовался. Но какое-то неясное сомнение одолевало его, что-то скребло и скребло на сердце…

– Надо бы прочесть этот фрагмент Гармашу, – сказал он Тане.

– Хочешь, я позвоню ему сейчас и попрошу послушать.

– Пожалуйста, позвони.

Сергей Романович охотно согласился.

– Приходите в воскресенье после обеда, – сказал он. – Буду ждать.