…Рвала душу горящая на солнце медь оркестра. Тяжелые звуки траурного марша плыли так низко, что, казалось, цеплялись за ветки кладбищенских деревьев. Будто не хотели оторваться от этой предназначенной для вечного покоя земли. А над всем – голубое небо и большие, белые сверху и густо подсиненные снизу облака. Над ними застыло уже по-летнему яростно горящее солнце. Плакали женщины. Надрывно звучал оркестр. Тарас Игнатьевич стоял бессильно опустив руки с переплетенными пальцами. Когда стали забрасывать могилу рыжей влажной глиной, какая-то старушка подошла к нему, тронула за руку. «Брось и ты пригоршню, Тарас Игнатьевич, – сказала она. – Чтобы покойнице земля пухом была». И когда он бросил несколько горстей глины, та же старушка сказала вполголоса: «Ты бы хоть слезу уронил, поплачь, иначе закаменеет сердце у тебя. Закаменеет». Тарас Игнатьевич только головой кивнул. Слез у него не было, потому что рядом с этим горем стояло другое, не менее значительное. И сквозь это второе горе, как сквозь кисею, просвечивала тонкая фигура Галины, ее голова, уткнувшаяся в дверной косяк, вздрагивающие плечи.

Ему надо было продумать все до конца, но не было возможности, потому что вокруг него все время – люди. А от их глаз некуда деваться. И было от этого тяжелее, чем от упреков, если бы они были высказаны вслух, с трибуны, поставленной на площади перед народом.

Что она сказала тогда, Галина, перед его отъездом в Заозерное?

– Я тут останусь. Не под силу мне.

– Надо бы проститься все же с матерью, – пробормотал он нерешительно.

– Я уже простилась. Еще тогда. Я уже простилась.

Она отвернулась, уткнулась головой в дверной косяк. Тарас Игнатьевич посмотрел на ее вздрагивающие плечи и сказал:

– Не изводи себя, нам ведь жить надо. Не знаю как, а надо.

Он хотел еще что-то сказать, но горло сдавила спазма, и он вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Уже внизу остановился, постоял несколько секунд, раздумывая – не вернуться ли.

Решил не возвращаться.

Потом он все время корил себя за то, что не вернулся. И сейчас, стоя у могилы, он думал о том же.

– Я должен быть там, – прошептал он чуть слышно и повторил: – Сейчас, когда тут все кончено, я должен быть там.

Он спешил. Ему хотелось до торжественного собрания хоть на несколько минут заглянуть к Галине. Но Галины дома не оказалось.

– Она сейчас у Будалова, – сказал Сергей.

Будалов первую половину дня, как в понедельник, так и во вторник, провел в больнице. Беседовал с врачами, сестрами, санитарками. Его смущало какое-то несоответствие между показаниями Галины и тем, что он узнал.

Вернувшись из больницы, Будалов позвонил Галине Тарасовне и попросил прийти. Это был только второй допрос, а Галине казалось, что они тянутся беспрерывно уже много дней, что ей все время задают вопросы, а она вынуждена отвечать, не понимая зачем.

Будалов был серьезен, сдержан и вежлив.

«Он, конечно, со всеми так, – подумала Галина. – Он не делает для меня исключения. И это хорошо, что он со мной так, как со всеми».

– Скажите, Галина Тарасовна, – начал Будалов. – Не могла ли ваша мать умереть в тот вечер естественной смертью?

– Вы уже спрашивали об этом.

– Да, но это было вчера.

– За это время ничего не изменилось.

– И все же?

– Конечно, она могла умереть и так. А вот остаться в живых после того, как я вспрыснула ей три ампулы наркотала…

– Да-а, это – смертельная доза. Я знаю.

Он смотрел на нее несколько минут, потом спросил неожиданно:

– Скажите, вы любите грезить?

Она посмотрела на него удивленно.

– Да, я люблю полежать перед сном и погрезить. Я всегда была большой мастерицей вызывать у себя красочные картины перед глазами. Порой это целые эпизоды, как в кино, очень яркие, увлекательные.

– Я так и полагал. О чем вы думали вчера и сегодня, оставаясь наедине с собой? О чем вы разговаривали сами с собой?

Она опять посмотрела на него с удивлением.

– Дело в том, что людям после более или менее значительных поступков свойственно анализировать их, – поспешил разъяснить Будалов. – И это почти всегда – разговор с собой. Ну вот, к примеру, когда, выступая на собрании, говоришь не то, что хотел бы, или не так, как хотел бы.

– Понимаю. Это когда перебираешь в памяти то, что произошло. И думаешь, как бы оно могло произойти при других обстоятельствах.

– Вот, вот, – сказал Будалов. – Сергей Романович называет это мыслями на обратном пути – пустым размахиванием руками после драки. Вот и я спрашиваю, о чем вы разговариваете сами с собой?

– Боюсь, не смогу объяснить, – произнесла она. – Это какая-то сумятица мыслей.

– Постарайтесь.

– Я никому не говорила об этом. Даже Сергею.

– А мне расскажите, пожалуйста. Это очень важно.

– Для кого важно?

– Для вас. Бывает обыкновенная трясина, как на болоте, например, но бывает и другая, гораздо опаснее.

– Хорошо, я расскажу. Только постарайтесь правильно понять меня.

Он молча кивнул.

– Их двое. Один говорит, что я поступила правильно. Он мастер рассуждать спокойно. Он как машина.

– А другой?

– А другой мечется в тоске, ломает руки и все время спрашивает: «Как ты посмела? Как ты опустилась до такого? Как ты могла забыть, что ты не только человек, но и врач, который давал клятву всегда и везде бороться за жизнь и только за жизнь?» Я понимаю, это звучит наивно и плакатно, но это именно те слова, которые говорит другой, тот, который в отчаянии ломает руки.

– А что на это отвечает первый?

– Он немногословен и спокоен. Он говорит одно и то же: «Она больше не могла».

– Понятно, – протянул Будалов. – Давайте опять попытаемся восстановить некоторые детали того вечера. Подробности, которые вы мне сообщили вчера, страдают отсутствием последовательности. У меня все время такое впечатление, будто вы в тот вечер находились в состоянии какой-то спутанности.

Она отрицательно покачала головой.

– Нет, у меня было совершенно ясное сознание. Конечно, отдельные мелочи могли не запомниться или запомниться очень смутно. Но в общем-то сознание у меня было ясное.

– Вот и давайте попробуем восстановить все мелочи.

– Давайте, – согласилась Галина.

– В котором часу вы ввели вашей матери первую ампулу наркотала?

– В десять. Это я хорошо помню. Били часы в коридоре.

– Оказывается, вы помните даже звон часов? Очень хорошо. Итак, около десяти часов вечера вы решили сделать матери инъекцию наркотала. Вы обнаружили, что у вас нет йода. Взяли пузырек и пошли в процедурную.

– Да, наливая йод из флакона в свой пузырек, я пролила на халат.

– Вот этот? – спросил Будалов, вынимая из ящика стола и развертывая халат.

– Да, – сказала Галина, с удивлением глядя на темно-синие, почти черные пятна.

– Мне сказали, что вы сами стираете свои халаты. Это правда?

– Да, в нашей прачечной стирают не очень хорошо.

– Куда вы пошли затем?

– В ординаторскую. Там в ящике старшей сестры – медикаменты, находящиеся на строгом учете.

– Вы говорили, что взяли ампулу наркотала, потом сменили халат.

– Нет, я сначала сменила халат – надела халат старшей сестры, а уж потом взяла ампулу.

– А пузырек с йодом где находился?

– На столе.

– Вы сразу вернулись в палату?

– Да.

– Кто видел вас?

– Дежурная сестра. Наденька Скворцова. Она сидела за своим столом и переписывала в истории болезни вечернюю температуру. Я еще попросила у нее немного ваты.

– Итак, вы сделали инъекцию. А потом?

– Кажется, я задремала. Я очень хотела спать. Дело в том, что примерно за двадцать минут до этого я приняла снотворное.

– А вот этого вы не говорили мне, – сказал Будалов. – Что вы приняли?

– Этаминал натрия.

– Сколько?

– Одну таблетку. Вообще-то, чтобы хорошо поспать, мне нужно две. Но я боялась глубоко уснуть и потому взяла только полдозы, чтобы хоть немного вздремнуть, когда маме станет лучше. Она всегда успокаивалась на два-три часа после инъекции. Вот и я решила, что смогу немного подремать.

– Так, может, вы уснули?

– Нет, я не могла уснуть, пока маме не станет лучше. Я только закрыла глаза.

– А шприц?

– Что «шприц»?

– Где был шприц, когда вы закрыли глаза?

– В правой руке. Я держала его в правой руке.

– Куда вы положили пустую ампулу?

– В карман. В левый.

– Мать не сразу успокоилась после инъекции, я знаю: вы говорили, что она о чем-то просила вас.

– Это была не просьба, это была мольба, крик о помощи, хотя говорила она шепотом. Иногда можно кричать шепотом.

– Вы хорошо помните ее слова?

– Они все время звучат в моей голове: «Будь милостива, Галочка. Ты знаешь, как мне тяжело. Так будь же милостива».

– Она произносила когда-нибудь до этого такие слова?

– Нет, никогда.

– Может быть, вы все же уснули?

– Нет, я сидела, закрыв глаза, и думала.

– О чем?

– О жизни и смерти. О том, что жизнь есть способ существования белковых тел, самообновление этих тел. Ассимиляция и диссимиляция. Созидание и разрушение. У нее – думала я о маме – этот процесс уже нарушился. Идет глубокая ломка, конечным результатом которой будет смерть. Это и есть обреченность. И все это у нее сопровождается невероятной мукой. И я должна что-то сделать, чтобы сократить эти муки. Тут я и решила: бывают минуты, когда смерть для человека – самое высшее благодеяние, или вы не согласны?

– У нас ведь не философский спор, Галина Тарасовна. Я слуга закона, а закон запрещает кому бы то ни было распоряжаться чужой жизнью. Давайте вернемся к тому, на чем остановились. Вы сказали, что решили ввести ей дополнительно две ампулы. Вы сразу же пошли за ними?

– Да.

– В ординаторской был кто-нибудь?

– Нет.

– Я потому спрашиваю, что в это время дежурная санитарка стала мыть пол в ординаторской. Это показала Надя Скворцова.

– Там никого не было. Это я точно помню.

– В коридоре на обратном пути вам кто-нибудь встречался?

– Не помню.

– Ладно. Вернемся в ординаторскую. Вы открыли шкаф и взяли коробку с медикаментами, за которыми вы пришли. Кстати, сколько ампул было в коробке?

– Восемь.

– Вы точно помните?

– Да, два раза по четыре, помню, я держала коробку в руках и раздумывала: сколько взять – две или три. Решила, что двух достаточно.

– А потом?

– Я вернулась в палату.

– С коробкой?

– Зачем же? Я взяла две ампулы, а коробку поставила в шкаф. И еще помню, что поставила не на прежнее место, а на нижнюю полку.

– А шприц? Где в это время был шприц?

– Я его держала в руке. Я потому и поставила коробку на нижнюю полку, что мне было так удобно.

– Вы сказали, что держали коробку в руках.

– Нет, по-видимому, я поставила коробку на стол. Впрочем, я не уверена. Помню только, что вынула две ампулы и положила их в левый карман. Потом, сделав инъекцию, уже пустые ампулы положила туда же.

– И это вы точно помните?

– Да, я все время пересчитывала их, сидела, закрыв глаза, и ощупывала пальцами. И еще помню, что одна ампула лежала носиком в другую сторону, и я переложила ее так, чтобы все донышки были одно к одному.

– А еще что вы помните?

– Последние слова мамы. Она несколько раз сказала: «Спасибо тебе, Галочка». И каждый раз все тише и тише. Потом еще попросила беречь отца.

– А потом что было?

– Потом она затихла.

– А вы?

– Кажется, задремала. Это был не сон, а какое-то забытье. Я сидела и думала, что все правильно, что так лучше, что она уже больше не могла. И еще помню, чутко прислушивалась к ее дыханию…

– А где был шприц?

– Ну что вам дался этот шприц? У меня в руке.

– Значит, вы так и не выпускали все время?

– Да. И когда я упала ей на грудь, он тоже был у меня в руке. Вбежала Надя, и первое, что она сделала, – отобрала у меня шприц.

Зазвонил телефон. Будалов попросил прощения и снял трубку.

– Слушаю вас… Здравствуйте, Вадим Петрович… Нет, сегодня у меня вечер занят. Давайте завтра утром, а? Ну, скажем, ровно в восемь… Хорошо, я буду ждать вас, Вадим Петрович. Всего хорошего.

Он положил трубку и вернулся к прерванному допросу.

– Вы не устали, Галина Тарасовна?

– Нет, нет.

– Тогда продолжим.